Пунктир моей жизни. – Книга первая
Пунктир моей жизни. – Книга первая
Грюнберг-Солдатова Л.И. Пунктир моей жизни. – Книга первая. – М. : Возвращение, 2009. – 296 с., 8 л. ил.
Посвящаю
светлой памяти родителей —
Ксении Петровны Рославцевой
и Ильи Кирилловича Ковбаса
Сегодня 11 марта 2008 года. Второй день Великого поста. Погода по-настоящему весенняя. Солнышко с утра, и птицы щебечут оглушительно и радостно. Зимы не было, но птицы радуются весне, словно пережили Бог весть какую студеную зиму. Травка пока ещё в раздумье: то ли вылезать по зову солнышка, то ли ещё подождать, посмотреть, что будет дальше. Вот и разберись тут, кто мудрее — птички или травка. А может, каждый по-своему прав: птички ближе к солнышку, а травка ближе к земле.
Настроение бодрое, хотя радоваться вроде бы нечему. Хожу пока на костылях и только по дому. Но внутри, глубоко, где-то в подсознании, что-то щёлкнуло и заставило открыть эту страницу и написать эти строки.
Собиралась я очень долго, даже слишком долго, но всё было как-то не взяться, не начать, не собраться с мыслями и чувствами. А их накопилось за мою долгую и круто замешенную жизнь немало. Писать роман? Но я не писатель. Писать мемуары? Но я не такой знаменитый человек, чтобы могла порадовать читателя воспоминаниями о беседах, например, с Галиной Вишневской или Эльдаром Рязановым. Какой же выбрать стиль и жанр для своих опусов? Долго не могла придумать, а потом решила не мудрствовать лукаво. Надо начать с того, что запомнилось, что тревожило сердце и заставляло усиленно работать мозг, что требовало активных действий.
Это не автобиография; по крайней мере, мне не хотелось бы, чтобы это выглядело только так. Я хотела бы отразить быт, нравы и настроения обывателей, моих современников. Конечно, совсем отказаться от собственного жизненного пути мне тоже не удастся, — ведь я одна из них.
В повествовании я буду основываться в основном на тех событиях и фактах, свидетелем которых я была. Описывая лихолетье, связанное с политической борьбой моего супруга и пребыванием его в местах заключения, я не буду касаться внутрилагерной жизни, так как Сергей Иванович Солдатов подробно описал ее в своих книгах. (Солдатов С.И. Наследие и архив. Т. 7. Испытание; Т. 9. Зарницы возрождения.)
Ленинград
Семья. Детство. Начало самостоятельной жизни
О родне
И опять вопрос: с чего начать? А начать надо с самого начала — немного о родне. Чтобы собрать воспоминания родных, а тем более документы, — раньше об этом и думать было нечего. В моей семье вопросы о бабушке, дедушке или других родственниках были под самым строгим запретом. Сохранились лишь отрывки воспоминаний, полулегенд-полуправды, которые мне удалось по крохам собрать только сейчас.
Так вот, если соединить то, что мне удалось краем уха уловить о своей семье в детстве и узнать от оставшихся в живых родных, можно составить коротенькую семейную сагу, на полстранички, о том, откуда пошла моя родословная. Кому интересно — читайте, кому не интересно — пропустите эти страницы.
Итак, мой дед по материнской линии Пётр Петрович Рославцев родился в 1870 году в Санкт-Петербурге. Семья его была довольно зажиточной. Мне неизвестно, кто были его предки. Он, видимо, закончил какое-то художественное учебное заведение. Сам спроектировал и построил дом на тогдашней окраине города — Петроградской стороне. Дом стоял на Вязовой улице, которая находилась с левой стороны, если ехать из города, сразу же за Крестовским мостом. Бревенчатый, с резными наличниками, добротный, он был рассчитан на счастливое бытие многих поколений. По тем временам семья не была большой. У деда родились две дочери, Мария и Ксения, и сын Пётр. Где он служил, никто в семье внятно ничего сказать не смог. Предположительно он имел реставрационную мастерскую.
От мамы я знала, что дед участвовал в работах по обновлению и реставрации настенной росписи в Казанском соборе Санкт-Петербурга, которые проводились к празднованию 300-летия дома Романовых. Известно, что он очень любил живопись и был заядлым коллекционером картин — после революции они пропали. По словам моих двоюродных сестры и брата, дед и сам писал картины. Я об этом узнала только сейчас. В нашей комнате висела одна картина без рамы, но чья она — не знаю до сих пор.
Дед погиб в 1912 году, когда моей маме исполнилось всего шесть лет. Произошёл несчастный случай: часть лесов, построенных для ведения реставрационных работ, обрушилась. Погибли работавшие на них люди, в числе их и мой дед.
Бабушка, Александра Михайловна, родилась в 1881 году в Санкт-Петербурге. Рано овдовев, она осталась с тремя детьми на руках: Ксении было шесть лет, её сестре Марии — восемь и брату Петру — семь. Моя мама была младшим и любимым ребёнком в семье. От бабушки она унаследовала необыкновенный цвет волос — была блондинкой с розоватым отливом. Все в округе звали эту девочку Мальвиной. Подарки и внимание сыпались на неё как из рога изобилия. Росла она в полном достатке и обожании.
Бабушку, как было принято в зажиточных домах того времени, учили всему понемногу. Она великолепно рисовала, шила, вышивала, пела, играла на пианино. Как у всех девиц, у неё был альбом, куда писались стихи, поздравления и пожелания, рисовались шаржи, вклеивались забавные картинки, а позже молодые люди посвящали избраннице свои стихи. Этот альбом по наследству перешёл маме, а затем мне. Я очень любила его листать, читать наивные, но сердечные строки. Нравились мне и завитушки, которыми писались послания. Каллиграфия не классическая, а произвольная, с фантазией.
Осталась от бабушки и одна удивительная вещь, сделанная её руками. Однажды она и дедушка отдыхали в Крыму. Санаторий организовал для желающих экскурсию в женский монастырь. Там их познакомили с рукоделием монашек. Бабушку поразили работы из бисера. Она решила во что бы то ни стало научиться этой технике. Отпросилась у деда на две недели и осталась в монастыре как гостья. За это время она освоила вышивку. Из её работ мне досталась только одна — это объёмная змейка, сделанная из разноцветного бисера. Она серого цвета с белыми и чёрными разводами вдоль спинки, язычок у неё красный. Милое, прекрасно выполненное изделие.
Кроме рукоделия была у бабушки ещё одна пламенная страсть: она была поклонницей Мельпомены и Талии. После трагической гибели деда достаток в доме поубавился. Бабушка уже не могла себе позволить оторвать от семейного бюджета какую-то часть на театральные билеты. Но ничто не могло её остановить в стремлении посетить любимую Александринку. В моей молодости театр назывался Пушкинским. Учреждён он был Указом Елизаветы Петровны 30 августа 1756 года. Современное здание было построено архитектором Карлом Росси. Назван Александринским в честь супруги императора Николая I Александры Фёдоровны. Недавно театр отпраздновал 250-летие. Это был первый профессиональный театр в России.
Чтобы заработать на театральные билеты, бабушка пекла пирожки, продавала их и на эти деньги покупала билет. Родители мне рассказывали одну историю, которую они никак не могли забыть. Летом семья выезжала на дачу в посёлок Дибуны — это под Ленинградом. Случилось так, что я заболела, а родители не могли остаться со мной по служебным обстоятельствам. Они решили оставить со мной бабушку.
Каким-то неведомым образом бабушка узнала о спектакле, который давали в тот день. Она очень давно хотела его посмотреть, но всё не получалось. Родители, зная о любви бабушки к театру, уезжая, закрыли дверь на ключ. Уложив меня спать, моя добрая, любимая бабуля вылезла через окно в сад, дошла до станции, села в поезд и успела в город к началу спектакля. Узнав об этом, родители были в шоке. Ведь в доме оставался больной ребёнок один. Всё обошлось, но не забылось. Страсть бабушки к театру передалась и мне вместе с любовью к рукоделию. Умерла она в возрасте пятидесяти пяти лет.
Родни со стороны отца было великое множество. У деда Кирилла Ивановича Ковбаса и бабушки Марфы Тихоновны (её девичья фамилия Молодшея) было 16 детишек. Кто-то из них умер от болезней в младенчестве, кто-то погиб на войне, но и из оставшихся в живых я мало кого знала. Вся папина родня жила на Украине, а мы — в Ленинграде.
Предки деда были греческими переселенцами. Они из поколения в поколение владели несколькими мельницами, обеспечивая мукой все близлежащие сёла. Родился дед в 1861 году в многодетной семье в селе Рубановка на Украине. Этот год для России был знаменательным: произошла отмена крепостного права. После революции мельницу, доставшуюся деду по наследству, отобрали, и он служил почтальоном. Был он единственным грамотным в селе. Его отец сумел дать всем своим сыновьям начальное образование. Дед окончил церковно-приходскую школу. Ещё он славился по округе тем, что шил и ремонтировал обувь. В селе дедовская семья была единственной, в которой каждый член семьи имел обувку. Большую семью надо было кормить, и сапожное дело давало существенный приварок к семейному бюджету. Дед Кирилл и отца научил сапожному делу. У нас в семье никто и никогда не отдавал ремонтировать обувь. Отец имел и «ногу», и все принадлежности для ремонта. И делал он это быстро и с большим удовольствием. Даже будучи в чине полковника и военного атташе, отец никогда не доверял обувь никому. Всё делал сам.
Позже дед с бабушкой переехали в село Акимовка поближе к дочери, жившей недалеко от этого села. В последний раз я видела деда в 1956 году. Я была его любимой «онучкой» — так он меня называл. В этот приезд он открыл для меня сундук, на котором спал в последние годы. Содержимое потрясло и удивило меня. В огромном сундуке находились старинные книги на греческом языке.
Я спросила его: «Дедушка, вы читаете эти книги?» Он ответил: «Сейчас уже глаза не видят. В молодости — как же было без них? Читал и перечитывал. В малолетстве отец учил греческому и велел, чтобы я детей своих выучил. А тут революция, спрятал я книги от греха подальше. Время пошло другое, да и дети разбрелись кто куда. Отец твой, поди, и украинского не знает». Что верно то верно — отец украинского не знал. Через год дед скончался на 95-м году жизни. Что дед имел в виду, показывая мне свою потайную библиотеку, я не знаю. Куда подевалась она после его кончины, мне тоже не ведомо.
Бабушка со стороны отца умерла в 1967 году на 93-м году.
Отец мой Илья Кириллович родился в 1906 году и в семье был предпоследним. После него появилась на свет его сестра Нила в 1907 году. Во время войны она была угнана на работы в Германию и вернулась после длительных хлопот отца в 1945 году. Вот, пожалуй, и всё, что я сумела узнать о своих предках.
К сожалению, немногое знаю я о своих предках. Даже страшно подумать, как выдёргивались родовые корни из сознания не дворян, не духовенства, не аристократии, а из памяти простых обывателей и сельских жителей.
Прожив довольно длинную жизнь, я не имею ни одной вещи, письма или открытки от своих дедушек и бабушек. Оставлять было нечего, а некоторые из родных вообще исчезали бесследно, и могил не найти.
В зрелые годы, не по своей воле, мне довелось пожить среди немецкого населения, и меня поразило в немцах трогательное отношение к своим предкам. Почти в каждом доме на почетном месте в рамочке висела родословная как хозяина дома, так и его супруги. В некоторых семьях рядом размещали письма, портреты, знаки отличия наиболее выдающихся членов семьи. Нам с мужем довелось бывать в семье Моники фон Плятте. Один господин из их рода служил в XVIII веке в Санкт-Петербурге и привёз с собой карту города того времени. Она также была в семейной коллекции. Другой их родственник участвовал в неудачном заговоре против Гитлера и был расстрелян. Всё документировано, собраны фотографии и письма. Казалось бы, такой прагматичный народ — немцы, а сколько заботы, внимания и памяти к своим предкам! Сейчас модно за большие деньги восстанавливать свои родословные, кто-то их просто покупает. Это дело каждого. Но нам надо научиться беречь наши корни и не продолжать жить как Иваны, не помнящие родства. Это небольшое лирическое отступление от моей основной темы. Пора к ней перейти, а читателю обратиться к моему повествованию.
В дедушкином доме
Родилась я неожиданно для врачей, но долгожданно для моих родителей. Был знойный, пыльный день — обычный для середины июля в городе. Мамуля опаздывала на работу, а это было чревато последствиями.
В то время был принят драконовский закон: за опоздание на работу хотя бы на 2-3 минуты работников судили и сажали в тюрьму. Я не помню сроков, на которые были обречены попавшие в такие обстоятельства. На нашей лестничной площадке жила семья, в которой мать маленького ребёнка была осуждена на три месяца тюрьмы за опоздание на несколько минут. Правда, когда я начала свою трудовую деятельность, этого закона уже не было.
Мама побежала к отходящему вагону трамвая, чтобы успеть вскочить в него, и тут случилось несчастье — она упала. Начались схватки, и её увезли в больницу. Я родилась семимесячной 11 июля, а мама сразу после родов попала на операционный стол в связи с острым приступом аппендицита. Она оставалась в больнице, а я уже была дома под присмотром бабушки, отца, дяди и няни.
Жили мы в то время в дедовском доме на Петроградской стороне. Помню эту большую квартиру, в которой осенью и зимой пахло антоновскими яблоками. Их привозили в больших ящиках из свежевыструганных досок. Яблоки были уложены в крупную стружку. До чего же это был великолепный, незабываемый аромат: сочетание запахов свежеструганного дерева и антоновки. Настаивался этот запах годами, десятилетиями — это был запах покоя, счастья, семьи. Летом запах яблок сменялся ароматом сирени.
Наша семья занимала один этаж. Второй этаж дедовского дома был отобран для устройства коммунальных квартир. На первом этаже была обширная кухня и четыре комнаты. Окна одной из них выходили в небольшой садик, где росло множество кустов сирени самых разных цветов и оттенков. Ветки ее врывались в комнату, как только открывали окно. Эта комната была моей. Детство моё купалось в двух ароматах — сирени и яблок.
Помню громадную плиту на кухне, которая топилась дровами. Она и строилась такой большой и уютной для крепкой и дружной семьи, а дров вокруг было много — до революции здесь, по воспоминаниям мамы, был «крестьянский лес», куда приезжали на заготовку дров со всего города. Ванной в доме не было. Взрослые ходили в баню. Меня купали, нагревая воду на этой чудо-печке. В комнатах стояли дровяные изразцовые печи необыкновенной красоты. Они были как украшение, вписываясь в интерьер, — разноцветные и блестящие, с затейливыми изображениями цветов и природных картинок. На одной из них я запомнила бело-синие рисунки водяных мельниц, молодых женщин в длинных платьях и чепчиках с корзинами в руках, речку со склонившимися к ней деревьями.
Спокойно и уютно было в этом доме, но жить нам оставалось в нём совсем не долго. Шёл 1934 год. Отец работал в Смольном, и после убийства С.М. Кирова (в Большом энциклопедическом словаре 1998 года это называется «террористическим актом») всё как-то сразу очень быстро переменилось.
Сначала куда-то исчез мой любимый дядя Петя, который всегда брал меня с собой на стадион, находившийся в ста метрах от дома на берегу Невы. Он был футболистом и даже в то время был «выездным». Я не уверена, что всё было именно так, как мои родные себе это представляли. Но факт остаётся фактом — дядя исчез. Много позже я узнала, что он был осуждён якобы «как шпион». Долгие годы мы о нем ничего не слышали. Двадцатипятилетний срок он отбывал на Печоре. Судьба так распорядилась, что нам доведётся встретиться в жизни ещё раз. Речь об этой встрече впереди.
Второй в нашей семье исчезла бабушка. Её сослали в 1936 году в Среднюю Азию, и больше никто и никогда её не видел. Она умерла вдали от своего родного дома, от близких и дорогих её сердцу людей, которые очень любили её, и похоронена была чужими людьми, такими же поселенцами, как и она. Нам прислали только фотографию её в гробу без всяких комментариев. Причиной смерти было заражение крови. Больше я ничего не знаю о безвременной кончине моей любимой бабушки. Скончалась она через год после высылки. Фотографию эту родители прятали от меня, и я нашла её только после смерти мамы.
Прощай, дедушкин дом, — здравствуй, коммунальное жильё
За чередой этих внезапных исчезновений состоялся и наш переезд из дедушкиного дома в коммунальную квартиру большого, в недавнем прошлом доходного дома. Отец, до всех этих событий работавший в Смольном, был уволен и отправлен «в почётную» ссылку в город Мурманск как родственник осужденного за шпионаж. Маму исключили из партии по той же причине. В то время она работала в библиотеке и никаких ответственных постов не занимала.
Это всё дела взрослые. Моё же детство было дворовым, беззаботным и весёлым. Зимой нашей самой любимой забавой было прыгать в сугробы со второго этажа сараев, которые стояли в нашем дворе. Думаю, что вся Петроградская сторона до войны не имела центрального отопления, и поэтому каждый дом во дворе имел сараи для дров. В нашем дворе была ещё и прачечная с громадным котлом и деревянными корытами, похожими на обеденные столы или огромные противни, только с высокими бортами.
Любимым местом игр были дровяные сараи. Ребятня забиралась на второй этаж, бегала по нему наперегонки, крутилась на поручнях, а зимой прыгала в сугробы пушистого белого снега, который дворники сгребали в высоченные кучи, очищая двор. Не раз я приходила домой с прогулки в одной галоше — другая оставалась где-то в сугробе, и найти её было делом безнадёжным. Родители мои воспринимали такую потраву в семье довольно спокойно, без истерик, криков и ругани.
Другой очень любимой нами игрой была игра в ножички. В неё обычно играли мальчишки, а девочкам разрешалось только смотреть на игру и болеть за кого-нибудь. Но иногда мальчишки снисходили и до некоторых особ женского пола, и это было признание отваги и их избранницы. Мы, конечно же, все завидовали «избраннице». Но как-то случилось так, что у нас сложилась и «женская» команда, и тогда мальчишки приходили к нам на игру «поболеть», а вернее, старались давать советы и указания: как надо держать нож, на какой ноге стоять и с какого бока бросать. Конечно, в наших играх присутствовали и классики, и прятки.
Вспоминаю один эпизод, случившийся со мной. Мы с мамой собирались пойти в кино на детский сеанс. На мне было надето новенькое, только что с иголочки платьице. Мама выпустила меня во двор, чтобы я её там подождала. В это время там шла игра в прятки, и конечно, я тут же присоединилась к играющим. Подвал нашего дома был замечателен тем, что в нём всегда были открыты окна и можно было лазить туда когда захочется. Там хранились какие-то строительные материалы и всякая хозяйственная утварь. Первым моим порывом было спрятаться именно в нём. Я подбежала к окну, пригнулась и юркнула внутрь. Случилось то, чего я никак не ожидала. Мои руки сорвались, и я полетела вниз. Так бывало и раньше, но… Под самое окно были поставлены большущие листы ржавого железа, и я проехалась ногой по всем этим листам. Обратно я уже сама вылезти не могла. Кровь текла по ноге, и я была страшно напугана. Прибежала мама. Нетрудно догадаться, что было дальше.
Это один из несчастных случаев в нашей дворовой жизни, а было их несметное множество: и синяков, и шишек, и переломов, и повисали на заборах, зацепившись за него подолом или штаниной. Наш двор в этом смысле, как бы сейчас сказали, был самым «оснащённым». В нём было всё: подвалы, бомбоубежище, прачечная, двухэтажные сараи и большой чердак. Дети из соседних домов всегда прибегали к нам. Шум и гам стояли весь день.
Самым заветным желанием в детстве у меня было стать балериной. Тайком, когда не было дома никого, я ходила на пальчиках по нашему общему коридору. После этого пальцы страшно болели. Я тогда ещё не знала, что балерины надевают особые туфельки с твёрдым носком, которые называются пуанты. Моей мечте не суждено было сбыться. Но театр, и особенно балет, я полюбила на всю жизнь.
Меня в детстве никогда не били. Самым большим наказанием было лишение меня зрелищ. На моих глазах уничтожались билеты в театр, кино, на концерты и утренники для детей. Это единственное, что на меня действовало безотказно. Слёзы лились рекой, и я, уткнувшись в подушку, рыдала, вспоминая всегда свою любимую бабушку, которая уж точно бы со мной так не поступила — отобрать любимое и драгоценное.
Напротив нашего дома была школа, в которую я и пошла «первый раз в первый класс». В довоенное время в школу принимали с восьми лет. Спасибо всем, кто продлил нам детство. Сейчас у деток украли год беззаботной и счастливой жизни. Учились мы вместе с мальчиками. В послевоенные годы школы разделили на женские и мужские. Ни столовых, ни буфетов в то время в школе не было, и мы брали с собой свёрточки с завтраками и маленькие термосы или бутылочки с чаем, молоком, а кто и с какао. Завтрак начинался на большой перемене. Все оставались в классе и сосредотачивались над своими кулёчками.
Состояние общества предвоенных лет сейчас даже трудно определить. Это было где-то на уровне обоняния. Как голод имеет свой запах и его невозможно описать, так и то предвоенное состояние трудно описать. Чувство дискомфорта было во всём теле, напряжённое состояние психики не исчезало ни днём ни ночью. Ночью даже было страшнее, чем днём. Это состояние старших, конечно же, передавалось и нам, детям.
Приходя утром в школу, мы недосчитывались кого-то из наших друзей — вчера был или была, а сегодня отсутствуют. И странное дело, мы не пытались узнать, почему исчез сосед по парте, не ходили домой, чтобы узнать, не заболел ли, не обменивались догадками.
Учителя на перемене о чём-то шептались между собой, а мы, собравшись стайкой, насторожённо присматривались и прислушивались. Что-то происходило вокруг нас совершенно непонятное и страшное, но что? Ни вопросов, ни ответов не было. Было молчание.
Я дома пыталась задавать вопросы родителям, но мне пальцем закрывали рот и делали страшные глаза. И я поняла, что задавать вопросы о том, что тебе кажется странным, запрещено. Много, много позже, будучи в Париже в гостях у друзей, я услышала песню Александра Галича с названием «Старательский вальсок». В ней есть такие строки:
Но поскольку молчание — золото,
То и мы, безусловно, старатели,
Промолчи — попадёшь в богачи,
Промолчи, промолчи, промолчи!
И не веря ни слову, ни разуму,
Для надёжности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному,
Но не против, конечно, а «за»!
Вот так и молчали. А это страшно, когда внутри тебя копится такой ком. Рано или поздно этот ворох вопросов должен прорваться, как созревший нарыв, как что-то мешающее жить нормально, без оглядки и страха. Но это случится не скоро, а пока мы ещё только следим за старшими и делаем, как они.
Возможностей для наблюдения было предостаточно. Коммунальная квартира — это целый кладезь открытий для социолога или просто пытливого человека. До войны семей, имевших отдельную квартиру, было ничтожно мало — только у номенклатуры, крупных учёных, народных артистов и художников. Остальной люд был расселён так, чтобы каждый знал всё о другом. И не только знал, но и сообщал в определённые органы о том, как тот или иной гражданин проводит свободной время, кто к нему приходит, о чём они говорят. Ну, а на работе за ним присмотрит «коллектив».
Двадцать четыре часа жизни под колпаком. Наша квартира ничем не отличалась от миллионов других коммунальных сот. Правда, у нас не было такой ситуации, о которой поёт Высоцкий, когда «на тридцать восемь комнаток всего одна уборная». Дом наш до революции был доходным, и в нем селился разный рабочий люд. Например, наша квартира принадлежала семье путевого обходчика. Семья небольшая: он, жена и дочка. Теперь в ней размещалось три семьи: мама, папа и я — это одна семья; бывшему хозяину оставили две комнаты — это вторая семья; третья семья состояла из матери, двух дочерей и маленького мальчика — сына одной из дочерей. Их комната выходила дверью в кухню и была предназначена, видимо, для прислуги. Путевой обходчик имел прислугу!!! Итого девять человек вместо трёх — хорошо уплотнили «буржуазию»!
До сих пор не могу разобраться: кто у нас на кого «стучал», а то, что в каждой квартире был «стукач» — и к гадалке не ходи — точно. Поскольку наша семья к этому времени была уже уязвима, за нами особенно приглядывали. Но несмотря ни на что, жили мы довольно дружно: ни драк, ни ссор, ни воровства, ни «кухонных подлостей» не было. К кухонным подлостям относились всякие «шутки» с обедами соседей. Бывало, сосед соседу в кастрюлю бросал что-то мерзкое или мясо вылавливал и просто съедал.
Всякое случалось в коммунальных квартирах. В то время ходил такой анекдот. В одной коммунальной квартире жил студент, и соседями его были люди, которым он очень не нравился. Они ему всячески хотели досадить. На нём был испробован весь арсенал уже известных коммунальных дрязг, а он никак не реагировал. Убедившись, что он такой непробиваемый и спокойный, соседи, уже уставшие от ежедневного напряжения, пришли к студенту и говорят: «Мы больше не будем тебя донимать. Мы поняли, какой ты хороший сосед. Давай жить дружно». А он им отвечает: «Хорошо, я согласен. Я тоже больше не буду писать в ваши чайники».
У нас всё было путём. Если кто-то шёл за хлебом, то оповещались все — не нужно ли кому-то прикупить хлебца. Если кто-то шёл на рынок, то поступали заказы кому что надо.
Каждую неделю всей квартирой ходили в баню. Она находилась совсем рядом, на Петрозаводской улице и так и называлась — Петрозаводская баня. Она представляла собой двухэтажное кирпичное здание. На первом этаже женское и мужское отделения и на втором то же — одно мужское, одно женское. По субботам очереди стояли или на улице, или внутри, занимая всю лестницу. Большинство граждан имели с собой тазы или тазики. Не всегда хватало казённых, жестяных, с одной стороны, не всегда они были достаточно чистыми — с другой. Когда подходила очередь, впускали в раздевалку и вручали номерок от шкафчика для вещей. Этим номерком дорожили и берегли как зеницу ока, привязывали его к ручке тазика или надевали на руку как браслет. Без него не видать вам ни чистого белья, прихваченного из дома, ни пальто, ни шапки. В моечном отделении стоит гвалт, шум, плач, пар застилает глаза, под ногами скользко от мыльной пены и почти ничего не видно. Малюсенькие лампочки притаились где-то высоко-высоко под потолком. Лавки из материала, названия которого я не знаю, выглядели симпатично. А вот сидеть на них было не очень удобно. Они состояли из выпуклых камушков с ноготь величиной и спаянных намертво между собой каким-то раствором. Встаёшь с лавки — и на заднем месте у тебя точный отпечаток того, на чём только что сидел. При моечном отделении были и парилка, и душ. После мытья вас ждал в раздевалке лимонад, пиво или морс на выбор — нальют и подадут.
Так вот, в субботу кто-нибудь из жильцов отправлялся в баню, чтобы узнать есть очередь или нет. А если есть, то занять её и сообщить остальным, чтобы подходили.
В нашем районе были ещё две бани — Пушкарская и Разночинная. В Пушкарскую ходили редко, и я её не помню, а вот Разночинная запомнилась. В сравнении с нашей убогой Петрозаводской это был дворец. Двухэтажное здание, как бы сейчас сказали, с архитектурными излишествами, внешне никак не выглядело объектом банно-прачечного хозяйства. Входишь в него и попадаешь в громадный холл с двумя мраморными лестницами, устланными ковровыми дорожками, с зеркалами вдоль стен, с пальмами в кадках и нарядным швейцаром у дверей. В бане можно было получить отдельный душевой или ванный номера. Были и два общих моечных зала: первого и второго класса. При бане был буфет и ресторан. После бани мама всегда водила меня в буфет пить лимонад или клюквенный морс. Это тоже имело немалое значение для предпочтения мною именно этой бани. Но ходили мы туда редко, баня были довольно дорогой в сравнении с нашей Петрозаводской.
До войны наш дом был очень дружный. Ребятня, и мальчишки и девочки, вечерами, ровно в семь часов, гурьбой бегали за свежими батонами, которые привозили в булочную на Гислеровский (название улицы. Теперь это улица Чкалова). Эти батоны были для нас вкуснее любого пирожного. Мы ждали вечера, чтобы сбегать за булкой. Вкус и запах того батона не забыть до сих пор. Хлеб был горячим, душистым, с особенно хрустящей корочкой. Домой мы приносили батоны, съеденные с обоих концов, эдакий бесформенный мякиш. Родители к этому привыкли и принимали нашу любовь к свежей булке как неизбежное зло.
Мне кажется, что люди в довоенном Питере были более интеллигентными, воспитанными и терпимыми друг к другу. Сейчас состав горожан изменился, и не в лучшую сторону. Это отчасти объяснимо тем, что большое количество питерской интеллигенции было вывезено из города на Восток и в Среднюю Азию в начале войны либо вымерло во время Ленинградской блокады. А после войны город стал формироваться заново. Была потеряна основная и наиболее ценная часть населения, складывавшаяся веками, в то время когда Санкт-Петербург был столицей империи и туда съезжался наиболее талантливый, способный и умелый люд. Культурной столицей остался Петербург и после того, как было решено перенести столицу государства в Москву.
После войны надо было вновь формировать культурный слой населения, всё начинать сначала. Быть может, я сейчас выскажу крамольную мысль, а именно, что Санкт-Петербург и сейчас ещё не достиг того морально-нравственного уровня, который был у него до 1941 года. Видимо, для этого потребуются десятки, а может быть, и сотни лет. Внешний облик города тоже был иной: много зелени, скверов, садиков, бульваров, засаженных клумбами и кустами сирени. А какая была прекрасная невская вода! Женское население города славилось красивыми, густыми и шелковистыми, волосами.
Продуктовые магазины были специализированными: бакалейная, мясная, рыбная лавки, булочная, отдельно кондитерская. Всё продавалось отдельно, а не вместе с трусами, автомобильными покрышками и порошком для стирки. Молодёжи это нравится. Для меня посещение такого магазина-монстра вызывает ностальгию по тем маленьким, уютным и наполненным запахами того, чем торговали, а не запахами от автокаров, развозящих коробки, ящики и фляги и пугающих посетителей шальной скоростью.
Понимаю, что представители каждого поколения считают, что в их молодости всё было иначе — лучше, краше, чище и удобнее. Но действительно, не всё раньше было плохо. Разумно было бы что-то брать иногда и из прошлого, опробованного веками и умудрённого опытом прошлых поколений. В Германии, например, умеют сочетать прошлое с модным, не нарушая гармонию общественных вкусов и привычек. Но я ушла далеко от нашего дома и нашей коммуналки. Довоенное сосуществование в ней было раем по сравнению с тем, что началось после войны. Сейчас ещё не время вести рассказ о «боях местного значения», которые происходили хотя бы раз в месяц почти в каждой коммунальной квартире.
Продолжу описание нашего дома и квартиры. Это был дореволюционный доходный дом, он имел красивые кованые перила, ширину ступенек от стены до балясин два с лишним метра; дубовые двухстворчатые двери квартир, высокие и широкие окна с подоконниками, на которые мы влезали по несколько человек; полы на лестнице были выложены цветными плитами с орнаментом. Полы в комнатах были дубового паркета, а одна из комнат квартиры имела лепнину на потолке и камин. Камин был необыкновенный. По всей его высоте (3,5 метра) располагались лепные драконы, цветы, фигурки зверей и птиц, а вверху заканчивался он башенками с шишечками и зубцами. Красота необыкновенная, но в комнате было тепло только пока он топился. Всё тепло от него уходило на лестницу, и там в зимние ночи собирались греться все бездомные коты и кошки. В остальных комнатах были обычные круглые печки из гофрированного железа.
На кухне стояла большая дровяная плита с баком для подогрева воды. На моей памяти эту плиту никогда не топили. Все пользовались (до проведения газа) примусом или керосинкой. Съёмщик имел свой столик, на котором и колдовал, приготавливая пищу. Когда провели газ, то за каждой семьёй закрепили одну из конфорок.
Уборку квартиры производили каждую неделю. На кухне вывешивался график. Полы когда-то были покрашены, но со временем краска облезла, и скоблить ободранные доски было тяжело. Моей уборкой соседи всегда были недовольны, ворчали и обещали вызвать милицию, чтобы оштрафовать. Беда! Никак мне не удавалось так выдраить пол, чтобы он был жёлтенький, силёнок не хватало.
Самым удивительным местом квартиры была ванная. Помещение было похоже на шкатулку: в ширину два с половиной метра, в длину — три. Всё это пространство занимала металлическая ванна. Из какого металла был сделан этот монстр, сказать не берусь. По цвету она больше всего напоминала медь. Войти можно было только бочком. Ванны таких размеров я никогда не видела — в ней можно было плавать. Воду в бойлере нагревали дровами. За всё моё житьё-бытьё ванной пользовались не более пяти-шести раз. Чтобы помыться, надо было полвоза дров сжечь, поэтому ходили в баню: и дешевле, и без хлопот.
В доме был большой, чистый и хорошо проветриваемый чердак — для хозяек место сушки белья, а для нас место игры в казаки-разбойники. Два окна располагались в разных концах помещения. Одно из них открывало вид на Неву и лесопильный завод, из другого окна можно было видеть печатный двор имени М. Горького и Гатчинскую улицу.
С началом войны эти два окна были нашими «наблюдательными пунктами». Отсюда мы видели, как пускались «зелёные цепочки» с крыши Печатного Двора. На чердаке были поставлены большие бочки с песком, висели огнетушители и щипцы, как для колки сахара, только гораздо больше. Взрослые всё это использовали для тушения бомб-«зажигалок» в начале войны. Мы, дети, тоже участвовали в этом по мере сил, дежурили по очереди на чердаке и сообщали о наличии «зажигалок» взрослым. Бывали случаи, когда мы сами тушили их, засыпая песком.
В доме было и бомбоубежище. В него нам удавалось пробраться только тогда, когда его открывали для уборки и проветривания. Бомбоубежище было уютным, но небольшим и очень чистым в сравнении с остальными подвальными помещениями, которые мы уже облазили, играя в прятки.
В этом доме нам тоже не пришлось обосновываться надолго. Мы будем возвращаться в него время от времени и только в 1941 году поселимся надолго.
Места «не столь отдалённые»… Мурманск
В 37-м году отцу определили должность и место работы в Мурманске — директор Дома культуры. Мама решила ехать с отцом, забрав с собой и меня. Там нам дали две большие комнаты. В третьей комнате жила одинокая женщина, работавшая в горкоме. Дома она бывала очень редко, постоянные её командировки создавали впечатление, что мы живём в квартире одни.
Сам дом назывался П-образным из-за своей формы — буквы П. Рядом стоял дом, который называли Домом специалистов. По какой причине он так назывался, точно сказать не могу, но можно предположить, что в нём поселились специалисты, приехавшие по собственной воле или «направленные» сюда, как и мой отец.
До революции город назывался Романов-на-Мурмане. В советское время началось активное строительство: строились каменные дома, шли работы по оборудованию морского порта, возводился рыбный комбинат, шли и какие-то геологические работы — для обеспечения рабочей силой всего этого комплекса в город и приезжали специалисты разных профилей. Особое внимание уделялось строительству торгового порта. В годы Великой Отечественной войны это будет единственный порт, через который пойдёт помощь по Лендлизу (кое-что переправляли всё же и с Аляски, но воздушным путём).
Через дорогу от нашего дома стоял ещё один многоэтажный каменный дом. На первом этаже находился единственный в городе большой гастроном. В то время город больше напоминал большое село. Каменных зданий было не более десятка. В основном город был деревянным с дощатыми тротуарами и одной центральной улицей Ленина. От неё отходили немощёные узкие переулочки, летом зараставшие травой. Пройти по ним после дождя или по свежевыпавшему снегу было совсем не легко…
Из окон нашей квартиры с одной стороны были видны сопки, а с другой — улица Ленина и гастроном, а дальше порт. В моей памяти осталось впечатление, что город находился в котловане с выходом к морю с одной стороны и ограждён сопками с другой. После Ленинграда он мне показался маленьким и грязным. Не было асфальтированных улиц и площадей, да и с зеленью бедно — ведь город за Полярным кругом. К этому надо прибавить полярные ночи, и тогда становится совсем уныло.
Но зато какие были новогодние ёлки, которые устраивали мои родители! Это были настоящие зимние торжества. Большие комнаты позволяли пригласить всех ребят со двора. В эти дни происходили примирения и воцарялись мир и дружба. Во дворе я считалась забиякой и драчуньей. Почти каждый день к маме приходили с жалобами мамаши побитых мною мальчишек и девчонок. Праздник же выдавал мне индульгенцию, и не было обиженных, а были весёлые хороводы вокруг ёлки, смех и подарки.
Ёлку привозили из леса, а не с ёлочного базара, как в Ленинграде. Её лапы были сплошь покрыты комьями спрессованного снега и сосульками. Целый день она стояла в коридоре — оттаивала. Квартира благоухала запахами зимнего леса. В детстве у меня этот запах ассоциировался с зайкой, который должен скакать под ёлочкой, и голодным серым волком с горящими глазами.
После праздничного угощения, игр и танцев каждому вручался подарок. Происходило это так. Папа незаметно уходил из комнаты, наряжался в дедморозовскую одежду и приклеивал седую бороду. Возвращался он к нам с большим мешком за плечами, в котором были подарки, заранее приготовленные мамой. На каждом свёртке, кулёчке или коробочке был номер. В другом маленьком мешочке, который держала мама, лежали номера, которые все должны были по очереди тащить. Папа же вынимал подарок с предъявленным ему номером. Такой способ предотвращал все обиды из-за вдруг не понравившегося подарка — сам вытащил, винить некого. Но таких случаев я не припомню. Веселье, шум, гам сопровождали раздачу подарков.
После этого наступала пора распаковывать, рассматривать их и делиться впечатлениями. Но самым волнительным для меня было следующее действо. По задумке мамы и отца каждый присутствующий на празднике мог взять с ёлки на память любую понравившуюся ему игрушку. Конечно же, как и у любого ребёнка, у меня были любимые игрушки. Отказывать в выборе было нельзя ни в коем случае. Я с замиранием сердца стояла, прижавшись спиной к стене и зажмурив глаза. Невозможно смотреть, когда с ёлки снимали любимые тобой игрушки, но таково было правило и надо было его стойко выдержать. Это был один из воспитательных методов моих родителей — научить делиться, не жадничать, не привыкать к стяжательству.
Обращая взор к своему детству, я глубоко благодарна родителям за их методы воспитания, хотя тогда они мне казались жестокими.
Вот пример ещё одной воспитательной игры. Вечерами, вернувшись с работы и поужинав, мама звала меня к себе. И я уже знала, что сейчас будет происходить маленькое чудо. Мама брала несколько мелких вещей: карандаш, резинку, пуговицу, катушку ниток, пёрышки для ручек и так далее. Давала мне их хорошо рассмотреть — одну-две минуты — и закрывала всё тканью. Тут начиналось самое интересное. Я должны была рассказать всё, что запомнила: сколько предметов всего, какого каждый из них цвета, формы и принадлежности, находится справа или слева, наверху или внизу. Когда у меня начинался «ступор», мама задавала наводящие вопросы. И так повторялось несколько раз — предметы прибавлялись, менялись местами и цветами. Сначала это было пять-шесть предметов, а через год наша игра закончилась тем, что я уже могла по памяти и без запинки перечислить тридцать-сорок предметов. Это была неплохая подготовка к первому классу.
До 1941 года детей никак не готовили к школе. Мы шли в первый класс без знания азбуки и не умели считать. Каждый из нас развивался так, как ему Бог на душу положит. Я, например, по неизвестной причине начала писать буквы в зеркальном отражении, а набор букв писала справа налево. Возможно, это объясняется тем, что я левша? Но с другой стороны, я могу кое-что делать и правой рукой. Одним словом, эта игра пошла мне на пользу.
Не обладая какими-то особыми способностями, я получила хорошо натренированную зрительную память. Конечно, Штирлица из меня не вышло бы, но это качество памяти мне очень помогало во время студенчества, да и не только тогда. Вспомню ещё один мамин приём. В детстве я очень много рисовала. Бывало, за один день измараю целый альбом. Диапазон предметов для натуры был велик и разнообразен: от цветов на окне и бус на ёлке до бюста Сталина, украшавшего письменный стол отца. Мало того что я всё делала левой рукой — за столом я сидела кривее кривого. Мой позвоночник был похож на ужа, переползающего овраг. Мама решила этот вопрос с гениальной простотой: она продела довольно толстую и длинную палку мне под мышку с правой стороны и, оставив её на спине, вывела другой её конец из-под левой руки. Не скрою, первое время было очень некомфортно, но ко всему привыкаешь, да так, что когда уже никто тебя не контролирует, продолжаешь эту практику. Таким простым образом меня научили сидеть прямо, не разваливаясь и не сутулясь.
В мамином арсенале воспитательных мер присутствовал ещё и способ тренировки выдержки и терпения. Его применяли к девочкам и девушкам в прежние времена, и не только в семьях, где было домашнее обучение и гувернантки, но и в крестьянских семьях. Я думаю, что моя бабушка своих девочек учила так же. Уходя на работу, мама оставляла мне довольно большой моток перепутанных ниток, которые надо было разобрать одна к одной и сплести из них аккуратную косичку. Представьте себе: на дворе солнышко, дети играют в лапту или прятки, крики, смех, а тут эти нитки. В глазах рябит, а задание выполнить надо — тогда и во двор можно.
Сколько необходимых и полезных навыков мне привили в детстве, и как часто они выручали в моей круто замешенной жизни! Низкий поклон моим родителям и вечная им память.
В Мурманске жизнь была какой-то менее напряжённой, чем в Ленинграде. Люди охотно ходили в гости и принимали у себя знакомых и сослуживцев. Мне шёл уже пятый год, и я помнила испуганные глаза соседок и шёпот на кухне, что кого-то ночью увезли из дом напротив. И чего ждать сегодня ночью? В Мурманске было по-другому; то ли потому, что соседок не было, то ли потому, что люди были более открытыми и спокойными, то ли потому, что ссылать уже некуда — за спиной полярный круг.
В квартире у нас был телефон, и если мне нужно было что-то узнать, я решительно подвигала стул к аппарату, висевшему на стене в коридоре, набирала папин рабочий номер и требовала: «Подайте мне папу». Все вопросы решались быстро, без проволочек.
Во двор меня отпускали гулять чаще и надолго. Зимой мы гурьбой ходили кататься с сопок, которые начинались прямо за нашими домами. Самым любимым «видом спорта» было катание на пятой точке. Домой приходили все мокрые, заледеневшие, с разбитыми коленями и разорванными рейтузами, иногда без галош и варежек, но счастливые и весёлые.
Зимой нашей самой любимой забавой били сопки, а летом мы ходили собирать северную ягоду, которой я никогда не видела раньше. Называется эта ягода морошка, и растет она в болотистых местах. По вкусу она запомнилась мне кисловатой, водянистой, с семечком в каждом кругляшке. Внешне она похожа на ежевику, но не тёмная, а ярко-оранжевая или жёлтая. Другой ягоды не было, и мы с удовольствием ели её и домой в ладошках приносили.
От мурманского детства у меня остались самые приятные воспоминания, хоть и было это время «папиной почётной ссылки». Я скоро привыкла к сумрачной природе и холодному климату заполярного города и полюбила его. Самыми сильными впечатлениями этого периода жизни для меня стали четыре события. Первое — это северное сияние, которого я никогда раньше не видела. Налюбоваться им было невозможно; оно всегда неожиданно, ярко и неповторимо.
Второе менее приятное, но тоже по-своему интересное, — это полярные ночи. Теряется ощущение времени: встаёшь — темно, ложишься — темно. Живёшь как в завязанном намертво черном мешке.
Третье и самое главное событие — это встреча с Иваном Дмитриевичем Папаниным. Он возглавлял первую советскую дрейфующую во льдах станцию Северный Полюс-1. Льдина, на которой была расположена станция, раскололась, и могла произойти катастрофа. Но людей благополучно спасли и привезли в Мурманск. Встреча с полярниками была организована в Доме культуры. Отец решил взять меня на эту встречу. Поскольку он был директором Дома культуры, то был обязан следить за ходом вечера. После выступления И.Д. Папанина был запланирован концерт. Отец оставил меня на попечение кого-то из работников сцены. Из-за кулис я наблюдала за тем, что происходило на сцене и в зале. Народу собралась тьма. Наверно, весь город пришёл посмотреть и послушать героев экспедиции. Такие встречи в жизни происходят не часто. Я внутренне прониклась радостью за то, что спасенные были с нами, здесь, и к ним можно подойти и поговорить. Чувства переполняли мою детскую душу, и мне под влиянием их захотелось сделать тоже что-то хорошее, что понравится всем-всем. Неожиданно даже для себя самой я выбежала на сцену и стала декламировать стихотворение: «Однажды в студёную зимнюю пору, Я из лесу вышел, был сильный мороз».
Дочитав стихотворение до конца, я убежала со сцены. За кулисами меня ждал отец, которого разыскали и рассказали, что я натворила. Меня моментально отправили домой и пообещали вечером серьезно поговорить. Я уже знала, что это будет за разговор. Мне объяснят, что я чуть не сорвала концерт, за который нес ответственность отец. Но это меня мало расстраивало, хотя для отца это могло закончиться трагично. Я боялась только одного: что будут уничтожены билеты на ближайшее представление кукольного театра или на спектакль-утренник.
Но произошло то, чего невозможно было себе представить даже в самом радужном сне. Поздно вечером, когда были дома и отец и мама, в дверь позвонили. Посыльный принёс пакет, который его просили передать лично Люсе Рославцевой. В пакете оказалась большущая коробка конфет «Мишка на Севере». К коробке был привязан широкой шёлковой лентой фарфоровый белый медведь и записка с благодарностью за мою «самодеятельность» от Ивана Дмитриевича Папанина. У моих родителей был шок, у меня — радость и гордость: вот какая я знаменитая!! Конечно, после этого подарка не могло быть и речи о каком-то наказании. Конфеты исчезли быстро и незаметно, а белый медведь и записка долго хранились в папином письменном столе. Куда пропали эти реликвии — сейчас трудно сказать, ведь прошло так много времени и произошло столько событий.
С началом войны мы покинули эту квартиру и всё, что в ней было. Больше мы никогда уже туда не вернёмся. Столько необыкновенного связано с этим северным городом! До сих пор у меня сохранились теплые чувства к нему.
Прямо противоположные чувства остались у моих родителей. И основания к этому были очень серьёзные.
На работе происходили казусы, которые могли кончиться для отца судом и большим сроком. Конечно, меня не посвящали в детали, но однажды я была невольным свидетелем разговора отца и мамы. И вот что произошло. В Доме культуры был большой склад портретов, лозунгов и всякой агитационной мишуры, которая хранилась где-то на последних этажах здания и использовалась во время праздников и торжеств. Меня как дочку директора пускали всегда и везде. Имея непоседливый характер и, как почти у всех детей и зверей, неуёмное любопытство, я лазила везде, по всем этажам и комнатам, побывала во всех закоулках, гримёрных комнатах, на сцене и во всех кабинетах. Поэтому я прекрасно понимала, о чём рассказывал отец маме.
А дело было так. Перед праздниками здание Дома культуры, все его этажи и углы осматривались особой комиссией. Что они проверяли или искали — не знаю, хотя теперь и догадываюсь. И вот в один из предпраздничных дней эта комиссия находит во владениях, за которые головой отвечал отец, кучу дерьма перед портретом Сталина. Все остолбенели, и взоры обратились в сторону отца. Откуда она взялась? Каким образом был замят этот инцидент, я не ведаю. Но то, что у отца было много недоброжелателей, — было яснее ясного. Аборигенам не нравилось, что на место директора Дома культуры прислали никому не известного человека. Кто он и зачем прислан? Подозрительность и здесь, в этом медвежьем углу, всё-таки не отпускала людей. Обстановка, в которой приходилось работать отцу, была сложной и непредсказуемой. Если бы не война, то, видимо, для отца «почётная ссылка» закончилась бы лагерным сроком.
Четвёртое маленькое событие было связано с желанием отца научить меня кататься на коньках. Он много работал и домой всегда приходил поздно. Выкроить свободное время было не просто. Но он это хоть и редко, но делал. Во дворе у нас залили небольшой каток, и кто умел кататься, уже имел массу удовольствия, шишек и синяков. У меня всё это было ещё впереди. В те годы не было ботинок с коньками. Мне купили детские коньки под названием «снегурочки», которые при помощи тесёмок и верёвок привязывались к валенкам. На вид они были похожи на какой-то музыкальный знак: лезвие конька плавно переходило в завитушку на носке. И вот я стою на льду. Папа рядом и старается уговорить меня оттолкнуться и поехать. Но как это сделать?! Страшно!! А так хочется вместе с ребятами бегать по льду! Мысль о том, что я не хуже других, заставляет меня решиться на первый самостоятельный шаг. Кончается это тем, что я лежу на спине, гляжу в чёрное звёздное небо, и вставать мне не хочется. Вид звёзд меня заворожил. Задаю вопрос отцу: «Сколько звёздочек на небе?» Папа, не отвечая на мой вопрос, вдруг говорит: «Я дарю тебе самую красивую и яркую звёздочку, и называется она Полярная звезда». На меня это событие произвело неизгладимое впечатление. Всю жизнь, поднимая голову к небу, я первым делом ищу «свою звёздочку».
Одним словом, жизнь в Мурманске мне очень нравилась. Она была привольной и мало контролируемой со стороны родителей, так как оба работали. В детский сад меня пытались определить, но он мне не понравился. Во время детсадовских прогулок я уходила во двор своего дома и там играла с дворовой командой, дожидаясь родителей с работы. После серьёзных разговоров отец и мама поняли, что бесполезно меня уговаривать ходить в детский сад, и решили оставлять меня дома, доверяя ключи от квартиры. Во дворе всегда было весело. «Девчонкой-разбойником» и заводилой я числилась и здесь.
Да, забыла упомянуть очень важное для меня событие, которое до мелочей помню и сегодня. Мы жили на пятом, последнем этаже. Напротив нас жила девочка, с которой я дружила. Однажды она позвала меня поиграть к себе. Я с радостью согласилась и выбежала из квартиры, забыв закрыть дверь. К приходу родителей я всегда должна была быть дома, а тут мы заигрались и родители пришли, а меня дома нет, и дверь не закрыта. В то время орудовали бандиты, которых народ называл «гопниками». Они почему-то чаще всего обворовывали квартиры, которые находились на последних этажах. Нам повезло, что ничего не произошло, но мне в первый и единственный раз в жизни была задана такая порка, что она вошла в историю нашей семьи. Отец о ней рассказывал моим сёстрам, когда они делали что-то непотребное, а они теперь в свою очередь рассказывают своим детям, как дедушка когда-то выпорол их тётю Люсю. Рассказ действует!!
В детстве, как и многие дети, я плохо ела. Чаще всего я приглашала к себе домой подружек на время обеда, и они с удовольствием помогали мне расправиться со всем, что мне приносила мама к столу. В качестве столовой использовался папин кабинет. В нём кроме письменного стола и книжных полок был большущий и широченный диван, и около него стоял маленький столик для игры в шахматы. Вот на этом столе я и обедала. В четыре руки с обедом мы управлялись быстро. Бывало, заглянет мама в комнату, а тарелка уже пустая. Маминой радости не было конца. Она даже сама стала приглашать моих подружек, чтобы в назидание показать им, как я хорошо ем, чтобы они брали с меня пример. Но подружки не всегда были готовы присутствовать в этих, как бы сейчас сказали, шоу. Иногда мне приходилось оставаться один на один с тарелками. И тогда моя фантазия стала искать какой-то новый способ избавления от нежеланных супов, котлет и каш.
И выход был найден, как всегда простой до гениальности. Я стала всё содержимое тарелок выливать и выбрасывать за диван. Так проходили день за днём, и я всё смотрела, когда же польётся из-под дивана суп или кисель, но этого не происходило ни через неделю, ни через месяц. Удивлению моему не было конца. И вскоре я поняла, что всё куда-то бесследно исчезает и больше бояться нечего. Обед проходил поточно-скоростным методом.
Продолжалось это довольно долго, но всему приходит конец. К весне мои родители заговорили о ремонте квартиры. И он настал. Когда дело дошло до кабинета, я спешно отправилась к подружке в гости. И довольно долго не являлась домой. Меня не искали, и это было хорошим признаком, что всё обошлось и родители остались в неведении о моих проделках. Вернувшись домой, я поняла, как глубоко заблуждалась. С порога меня пригласили в кабинет и почти ласково спросили: «Что же это за горы выросли за диваном? Происхождение их совершенно неизвестно, но весьма интересно». Я как заворожённая смотрела на подсохшие остатки обедов и молчала. А что можно было сказать, когда всё на виду? Вечером я слышала, как отец и мама от души смеялись, и подозреваю, смеялись они над моей проказой. В общем, жизнь в «почётной ссылке» протекала для меня спокойно.
Несмотря на омерзительные действия «доброжелателей» отца на работе, «органы», видимо, исходили из того, что дальше полярного круга отсылать некуда. Ну, а тут он у нас всегда под рукой и в любой момент можем его за колючку отправить. Но каким бы ни был надзор за отцом, нам всё же каждый год разрешали ездить в отпуск в Ленинград. Комната в коммуналке оставалась за нами.
Всё увиденное запомни!
Во время отпусков мы объездили все пригороды Ленинграда. Побывали в Гатчине, Павловске, Сестрорецке, Петергофе (после 1944 года Петродворец). В эти предвоенные годы мне удалось увидеть всё это великолепие в первозданном виде, не затронутое военными действиями, бомбёжками, обстрелами и разрушениями захватчиков, которые вывезли из всех дворцов бесценные шедевры мастеров кисти, скульптуру, гобелены, ковры, хрусталь и даже целые комнаты (например, «янтарную комнату», которую не могут найти до сих пор).
Отец всю жизнь был увлечён изучением истории народов и культур и занимался этим очень кропотливо. Перед самой войной он поступил в Институт имени А.И. Герцена на исторический факультет, но закончил его только после войны.
Перед тем как везти меня с мамой на экскурсию, он изучал досконально предмет будущей поездки. Я, к сожалению, не много помню из его лекций, ведь прошло с тех пор шестьдесят пять лет. Но кое-что всё-таки в памяти сохранилось. Попытаюсь поделиться крохами своей памяти с вами, дополняя их очень краткими историческими справками. Начну с Гатчины.
Первоначально было село Хотчино, известное с 1499 года. В начале XVIII века мыза Гатчина принадлежала царевне Наталье Алексеевне. Строительство дворцово-паркового ансамбля началось при графе Г. Орлове в 1765 году. С 1783-го по 1796 год Гатчина была резиденцией великого князя Павла Петровича (будущего императора Павла I), а в последней трети XIX века — Александра III. Сам дворец был небольшой, одноэтажный, но с великолепными парками, с многочисленными мостиками, павильонами и воротами. Комнаты дворца были открыты для посетителей. В них были выставлены манекены, одетые в платья придворных дам и кавалеров. В закрытых витринах располагались аксессуары: сумки, кошельки, перчатки, табакерки и прочие предметы, столь необходимые и ценимые в те эпохи. Из всего увиденного меня поразили крохотные перчатки и туфельки из атласа. Они были такими маленькими, что даже ребёнку не подошли бы. Какие должны были быть ножки и ручки, чтобы пользоваться этими предметами? Может быть, они усохли за столетия? Поражала искусная ручная вышивка всех изделий. Платья, камзолы, накидки, кошельки, шляпки и туфельки — от всего исходило тепло умелых рук, изобретательность и изысканный вкус. Необычайно сложные работы выполнялись исключительно руками, чудо творилось без применения машин.
Павловск после революции и до 1944 года носил название Слуцк. Павловск являлся загородной резиденцией российских императоров. В сравнении с Петергофом довольно скромный, но изящный дворец. Примыкающий к нему пейзажный парк изобиловал парковыми сооружениями и павильонами. Во время войны почти целиком был разрушен. Восстановлен в 1970 году.
Посещение Сестрорецка (стоит на реке Сестре — отсюда и название) и Разлива отцом было запланировано как дань памяти революционному прошлому Ленина. Село Сестрорецк известно с начала XVIII века. Оно являлось поселением рабочих оружейного завода. Про ленинский шалаш в Разливе знает каждый школьник. Никаких дворцов здесь нет, но есть замечательный старинный парк, выходящий к Финскому заливу. В молодости я со своей подругой Олей, жившей в Сестрорецке, ходила в этот парк слушать музыку. Летом там каждый вечер играл духовой оркестр для отдыхающих в санаториях.
Петергоф основан был Петром как загородная резиденция императорской семьи. Дворец, обширный парк и, самое главное, громадный комплекс фонтанов производили сильное и незабываемое впечатление. Верхний сад был буквально «нашпигован» фонтанами. Тут были и грибки, и шутихи. Идёшь по аллее, и вдруг оказываешься в окружении водяных струек, которые неожиданно обрушиваются на тебя и так же неожиданно исчезают. Когда фонтан снова вздумает «пошутить», никто не знает. Перед центральной лестницей, ведущий из парка к дворцу, располагался главный фонтан — красавиц Самсон, раздирающий пасть льва. И из этой пасти, сверкая на солнце, выбрасывалась высоченная струя воды. Моёму детскому воображению запомнился каскад, идущий вдоль лестницы главного спуска в верхний сад от дворца. Лестница шла справа и слева, а каскад был посередине. Основой каскада были ступеньки, и на каждой из них стояли китайские фарфоровые бочонки. Рисунок на бочонках был очень яркий и неповторяющийся. Струи воды, вибрируя, обволакивали бочонок и устремлялись к следующему, завораживая своей красотой и неповторимостью. Я до сих пор представляю их так ясно, как будто видела вчера. В нынешнем, восстановленном каскаде этих необыкновенных бочечек нет; каскад остался, но нет уже той прелести переливающихся красочных струй.
Нижний парк — это красивейшая аллея из фонтанов, спускающихся к причалу. Ничего красивее Петергофа я в своей жизни не видела. Дворец и парк Фридриха ІІ Сан-Суси, слов нет, красив, но не идёт ни в какое сравнение с размахом и великолепием петергофского ансамбля.
Отец старался не пропустить ни одного значимого события в стране. Из них мне запомнились два, которые произошли во время отпусков моих родителей.
Первое событие произошло летом 1937 года. Мне уже шёл шестой год, и я быстро и глубоко усваивала всё, что видела и слышала. На этот год отец наметил путешествие по Беломорско-Балтийскому каналу им. И.В. Сталина, который был открыт в 1933 году, через год после моего рождения. В то время я, конечно же, не могла знать, из чего состоит этот канал, чего он стоил, как он вообще появился на этой земле. Это сейчас я знаю, что он выстроен на костях, на страданиях, мучениях и гибели тысяч и тысяч заключённых. У них была частушка:
Пусть там рвётся динамит и аммонал,
На хрен сдался Беломорский нам канал.
История не знала таких темпов гидростроительства — строительство канала закончили за 20 месяцев. Мои детские впечатления зацепились за постоянные погружения и всплытия парохода. Все пассажиры стояли вдоль бортов так плотно, что мне приходилось прокладывать себе путь в первые ряды в основном головой, действуя ей, как тараном. Впечатление странное и непривычное: то всё погружается вглубь и видны только бетонно-деревянные стенки самого канала, то вдруг пароход взмывает куда-то ввысь и открывается великолепная картина из водяной глади, тёмного хвойного леса и скал. Ощущение сказки наяву. Оторвать меня от борта было невозможно. Но отец пообещал, что найдёт место на верхней палубе, и только после такого завлекательного обещания я вылезла из-под груды юбок и брюк. Экскурсия наша продолжалась не очень долго. Вскоре мы причалили к пристани, и весь народ столпился в проходе на выход в город. Вот, пожалуй, и всё, что осталось в моей памяти от этой поездки.
Последней нашей предвоенной семейной вылазкой была поездка на открытие первой Всесоюзной выставки достижений сельского хозяйства в августе 1939 года. Для папы она была особенно значимой и интересной, так как в этой выставке участвовала его мама — моя бабушка. Начало этой выставке положило обращение ІІ Всесоюзного съезда колхозников-ударников в центральные органы партии и правительства. Позже выставка будет переименована в Выставку достижений народного хозяйства (ВДНХ). С началом войны все экспонаты были вывезены в Челябинск. И вновь она была открыта после войны в августе 1954 года.
Вспоминаю большую статую рабочего и колхозницы, а вокруг чашу с группой фонтанов. Дальше шла площадь Колхозов, вокруг площади располагались павильоны всех республик. Нас, конечно, в первую очередь интересовал павильон Украины. Он был облицован майоликовой плиткой. Вход украшали снопы золотых колосьев. Запомнилось много декоративной керамики. Входишь в павильон и видишь круговую панораму, составленную из очень больших черно-белых фотографий. На одной из этих панорамных фотографий была запечатлена моя бабушка на фоне чистой розовой свиноматки-рекордистки с потомством. Очаровательные существа с туго закрученными жгутиками-хвостиками и милыми розовыми пятачками с аппетитом обедали около брюшка своей мамки. Бабушка нежно гладила их большой, натруженной, но очень доброй рукой. За свою жизнь она родила 16 деток. В ней, видно, было заложено что-то такое, что способствовало жизни и силам существ, находящихся в её жизненном поле. Сама она была воплощением материнства, доброты и нежности. За то, что она получила самый большой приплод поросят от свиноматок и всех их выходила, её наградили большой золотой медалью. Мы долго стояли и любовались и бабушкой, и её питомцами. Остальные павильоны Выставки не произвели на меня особого впечатления, но все они были очень красочными и своеобразными.
Людей на Выставке было очень много. Все нарядные, весёлые, кругом звучала музыка. Для меня это было последнее лето, которое мы проводили вместе, всей семьёй. До начала войны оставалось менее двух лет.
Отец постоянно во время экскурсий приговаривал, глядя на меня: «Всё увиденное запомни!» И я старалась.
Снова в Ленинграде
В следующем, 1940 году мы уже никуда не выезжали, а оставались в Ленинграде, так как отцу предписали не отлучаться из города. Обратно в Мурманск мы с мамой уже не вернулись. 1 сентября я должна была пойти в школу в первый класс. Папа уехал один.
В моём золотом детстве взрослые ещё не додумались учить детей считать и писать до школы. И я, как и все мои сверстники, пошла в школу «с чистого листа»: ни писать, ни читать не умела. И в школу тогда принимали с восьми лет. Как показала жизнь, наше поколение не было заторможенным или менее развитым. Наоборот, мы выросли психически более выносливыми и спокойными, нам был подарен один год беззаботного детства для накапливания сил — многим из нас они дадут возможность выжить в страшные военные и послевоенные годы. И не только физически мы были более крепкими, но и с головками у нас было всё в порядке: усвоили всю ту же программу десятилетки, что и детки, которых потом принимали в школу с семи лет. Некоторые мамы, не в обиду будет им сказано, приводят своих малышей в шесть лет!!
Моя школа находилась на той же улице, что и наш дом, только на другой стороне — перешёл улицу и ты в школе. Особенно удобный вариант для родителей: есть минутка — и заскочил узнать, как там твой отрок или отроковица постигает науку. Нас, конечно, это устраивало гораздо меньше, но что делать — терпели. Свою первую учительницу я очень любила и долго помнила, но со временем школьные годы уходят всё дальше и дальше и многое забывается. После войны я слышала от соседей по дому, что она во время блокады умерла. Царствие ей небесное и вечная память. Со мной она намучилась достаточно. Я от рождения левша. В школе был такой порядок: левшу надо переучить. В классе я была такая одна, и учительница должна была стоять около моей парты неотлучно, так как я моментально перекладывала ручку в левую руку, как только она отходила к доске. Но она таки добилась, что я пишу правой рукой — это её заслуга. Я благодарна ей за терпение и настойчивость. Во всём остальном я так и осталась левшой.
Учились мы вместе с мальчиками. Ни драк, ни ущемления девичьей гордыни, ни воровства в классе не было. Жили дружно, во всем помогали друг другу и сочувствовали в беде.
В июле 1941 года во время летних каникул папа приехал за нами, чтобы отвезти нас в Мурманск, так как ему отпуска не дали. В поезде первым делом я шла знакомиться со всеми соседями. Отправлялась по коридору, заходя во все купе с фразой, которая умиляла пассажиров: «Я Люся, а как тебя зовут?» Это обращение было к взрослым. С детьми у меня было ещё более краткое знакомство. Я брала за руку девочку или мальчика и говорила: «Давай дружить». Так было всегда до этой поездки. В этот же раз народу в вагоне было очень мало, и это меня удивило.
В Мурманске было неспокойно. Напряжение висело в воздухе. К папе вечером пришёл его знакомый по работе, озабоченный и расстроенный. О чём говорили мои родители с ним, я не знаю. Слышала только одну фразу уже из коридора, когда он уходил: «Так, я думаю, что ты всё понял. Мы все отправляем свои семьи из города, а ты привёз. Прощай». На следующий день мама стала собирать вещи. Упаковывалось всё более или менее ценное. Приходили мастера с инструментом и ящиками, в которые укладывали часть книг и посуду. Старое бабушкино трюмо, большое, от пола до потолка, в деревянной резной раме, завернули в войлок и поместили в ящик, похожий на пенал. У нас была большая библиотека, и, к сожалению, основная её часть осталась в Мурманске. Дальнейшая судьба книг и других вещей неизвестна. К слову сказать, «пенал» с трюмо мы не получили. После войны мама написала письмо нашей соседке. Что она ей ответила, я не знаю. Видимо, всё погибло во время войны. Пробыли мы в Мурманске очень недолго, два-три дня, и вернулись в Ленинград. Через несколько дней началась Великая Отечественная война.
Начало войны
Первый день войны. Кто из оставшихся в живых может его забыть? Мало нас, ленинградцев, осталось, и с каждым годом становится всё меньше и меньше. Мне кажется, что если бы каждый из живущих ныне вспомнил, как жил и выжил в эту страшную зиму, получилась бы книга, отображающая действительное положение в городе. Из множества свидетельств сложилась бы объективная картина происшедшего. И не нужны комментарии — нужны только факты.
В этот день я вместе с родителями была в Петродворце — одном из любимых мест отдыха ленинградцев. Жаркий, солнечный воскресный июньский день. По аллеям и дорожкам прогуливаются целыми семьями, бегает детвора. Из репродукторов несутся веселые мелодии, слышится смех, весёлые разговоры, шутки. Все мирно, ничто не предвещает страшных событий.
И вдруг всё резко меняется: из огромных репродукторов, похожих на трубы старинных патефонов, прорывается хрип; минутное молчание, и торжественный голос с надрывом сообщает о начале войны. Парк пустеет, воцаряется непривычная для воскресного дня тишина; люди собираются около репродукторов большими толпами и молча слушают. Комментариев нет, только настороженное молчание и тревога. Прозвучали страшные слова: вероломно напала фашистская Германия… и далее, началась война!
Ещё до окончания речи Молотова люди в панике бегут на вокзал. Поддаются общему настроению и мои родители. Мы на вокзале. Трудно описать то, что происходило на перроне в этот день… Даже в последующие военные годы мне не довелось видеть такой сумятицы: свалка у билетных касс, плач детей и женщин, мат мужчин, то тут то там возникающие драки, шум, гвалт. Расписание движения поездов нарушено. Начальник станции по радио сообщает, что об отправке поезда будет объявлено позже. Люди всё прибывают. Не только перрон, но и прилегающие к станции территории заполнены людьми. Через какое-то время в репродукторе что-то щёлкнуло, и хриплый голос объявил, что состав на Ленинград будет сейчас подан.
Вдалеке показался паровоз. И тут все, позабыв об обидах, ссорах и спорах, ринулись на перрон, включая сознательных граждан, стоявших в очереди за билетами.
Посадку нельзя назвать этим словом — это была давка: лезли не только в двери, но и в окна вагонов, влезали на вагонные сцепления, карабкались на крышу. Как ни утрамбовывались в вагонах, на площадках и в тамбурах, всех желающих забрать не смогли.
В городе была такая же паника, как в Петродворце. Казалось, что весь город вышел на улицы — у всех магазинов, будь то гастроном, булочная или керосиновая лавка, стояли нескончаемые очереди. Люди кинулись закупать всё подряд: продукты, медикаменты, свечи, мануфактуру, обувь, керосин. В этот день магазины, видимо, выполнили план продажи на все предстоящие военные годы.
Приезжаем домой. Наш пятиэтажный дом похож на потревоженный улей: мужчины уже получили повестки из военкомата, женщины, рыдая, собирают мужей, братьев, отцов; дети, глядя на суматоху и слезы матерей, захлёбываются от рёва. Отец мой не получил повестки, но тут же ушел на сборный пункт, который в нашем Петроградском районе находился в Доме промкооперации на ул. Л. Толстого. Он не взял с собой никаких вещей. Через час он вернулся и сказал, что ему предписано ехать к месту работы, а именно в Мурманск. Там полным ходом шла эвакуация, город уже бомбили, порт был закрыт и оцеплен (раньше мы, дети, туда легко проникали), дома горели (довоенный Мурманск был почти сплошь застроен деревянными домами).
Да и Ленинград был уже не тот, что 21 июня: строгий, пустынный, очередей нигде не было. По квартирам началась кампания сбора перевязочного материала: бинтов, старых простыней, белья.
В нашей школе разместился военный госпиталь, и туда каждый день привозили раненых. Большинство мужчин ушло на фронт. Через несколько дней после возвращения из Мурманска ушел на фронт и отец. Маму взяли на оборонительные работы под Пулково. Я же, девятилетним ребёнком, осталась совсем одна. Но моя самостоятельность продолжалась недолго. Через пару недель мама вернулась. Город ещё не бомбили, но, видимо, ожидали налётов. В квартирах стали делать светомаскировку. Электричество ещё было. На маскировку окон шло всё: одеяла, платки, пальто, простыни — кто что имел, а жили небогато, и найти лишние вещи было непросто. Дворники следили за тем, чтобы окна были тщательно замаскированы. Если видели в какой-нибудь квартире плохо закрытое окно, то предупреждали хозяев. Над городом плавали дирижабли, но очень недолго. Скоро они исчезли.
Позже, когда начались обстрелы, было приказано заклеивать окна бумагой крест-накрест, якобы тогда стёкла не разбиваются. Сначала это распоряжение было принято населением с энтузиазмом, но потом люди поняли, что это не спасает, и бросили оклейку окон.
В городе началась эвакуация. В первую очередь вывозили заводы, фабрики, институты, лаборатории и специалистов для наладки, сборки цехов и исследовательской работы на местах. Почти одновременно с этим была объявлена эвакуация детей. Создавались так называемые детские дома. Дошла очередь и до меня. Хотя мама не хотела меня отдавать в этот «детский дом», но знакомые все наперебой советовали ей отправить меня, и она решилась.
Собралось нас, бедолаг, целый эшелон. На вокзале, конечно, рыдания, крики, наказы писать, советы, как себя уберечь, — обычные материнские заботы. Вещей у каждого из нас было не богато: две смены белья и кулёчек продуктов из дома. Вот и все. Как можно было отправлять детей без тёплой одежды? На что рассчитывали? На что надеялись? Ведь близилась осень, хотя на дворе стоял июль и было жарко. Всё было не продумано, плохо организовано. Везли нас недолго. Высадили на станции Вологда и развезли по разным домам в округе. Наш детский дом стоял на пригорке, внизу текла маленькая речушка, в которой мы и мылись, и стирали своё бельишко.
Прожили мы там недолго. Уже через неделю-полторы стали ходить слухи, что нас отправят дальше, а сейчас, мол, ждут писем от наших родителей. Вопрос стоял так: те, чьи родители захотят, чтобы их дети вернулись, поедут обратно в Ленинград; остальные отправятся дальше. Куда? Кто это знал в тот момент? Везли туда, куда ещё можно было проехать, в полную неизвестность.
Разделились приблизительно поровну: половина назад, половина дальше. Я попала в число первых. Сюда нас везли в дачных пассажирских вагонах, обратно — в товарных с боковыми нарами в два этажа. Сколько мне предстояло путешествовать по стране вот в таких «телячьих» вагонах, как их тогда называли. Но это будет позже, а сейчас я лежала на нарах второго этажа и делилась нехитрыми детскими секретами со своей подружкой. И не ведали наши детские души, что это последняя задушевная беседа, что одной из нас уже через несколько часов не будет в живых.
Выехали мы под вечер, а ночью наш эшелон попал под бомбежку. Состав остановился. Воспитатели открыли двери и скомандовали: «Бегите в ближайший лес!» Мы выпрыгнули из вагона. Кругом тьма, которая освещалась только разрывом бомб, голое поле, и где-то вдали чернел лес. Мы с подружкой, её звали Нюся, выпрыгнули вместе, упали. И тут последовал страшный взрыв. Очнулась я в полной тишине. Долго не могла понять, что произошло. Когда пришла в себя, то побежала к лесу. Блуждала я долго. На мои крики никто не отзывался. В лесу было ещё темно, хотя рассвет уже приближался. Очень хотелось есть.
Не знаю, как назвать действия наших воспитателей, давших нам на дорогу в качестве «сухого пайка» по два сырых яйца. Что от них осталось в ночной сумятице? — одна скорлупа. Забыв обо всём, я начала собирать ягоды, которых в этот год было на редкость много.
Вдруг вдали я услышала голоса. Прислушалась, их было много. Кто-то кричал, аукал. Я откликнулась. Занимаясь сбором ягод, я довольно далеко зашла в лес, а ребята, как выяснилось позже, бродили здесь ещё с ночи. По дороге к составу нашлись ещё несколько человек. К вагонам мы подходили уже гурьбой.
Состав стоял на прежнем месте. Со всех сторон к нему тянулись в одиночку и группками дети. Залезли в вагоны и, забравшись на нары, стали вспоминать события минувшей ночи. Нюси я больше не видела, она погибла при бомбежке, и не только одна она… До вечера мы ждали нового паровоза и отцепления двух пострадавших во время налёта вагонов. Остаток пути прошёл благополучно, и на следующий день утром мы прибыли в Ленинград, где нас встречали взволнованные и истерзанные неизвестностью родственники. Весть о бомбёжке дошла до города, и родители, извещенные о нашем прибытии, уже долгие часы ожидали эшелон. Радость встречи с родными и близкими заглушила голод, ведь мы вторые сутки были без еды.
Так судьбы ленинградских детишек разделились: одним было суждено мытарствовать без дома и родных по детским домам, другим — изведать и голод, и холод, и бомбёжки, и обстрелы, и потерю родных и близких. Так закончилась для многих из нас эта нелепая эвакуация из Ленинграда в Вологду. Впереди была осень и страшная блокадная зима.
Лихое блокадное время. Осень
Осень оказалась, пожалуй, самым деятельным временем для населения города. Коммунистическая партия и советское правительство были заняты переброской в тыл заводов и фабрик, которые могли быть в короткий срок переоборудованы в предприятия, дающие военную продукцию под лозунгом: «Всё для фронта, всё для победы».
Население города тоже ковало, но бытовые резервы, ибо, как говорили старые люди, быть страшному голоду и холоду. Все ринулись за черту города на поля, куда ещё можно было проехать на казенных полуторках и трёхтонках, за оставшимися после уборки урожая нижними капустными листами (хряпой) и перекапывать картошку.
Мама обычно ездила одна. Она боялась брать меня с собой, так как бывали случаи, когда немецкие самолёты на бреющем полете расстреливали людей на поле, и бежать было некуда.
Но однажды она меня всё-таки взяла. Помню, что машина нас, целую группу, вывезла за город. По шоссе мы доехали до какого-то населённого пункта, остановились около здания, видимо, управления колхоза и высадились. Мы долго шли сначала по асфальтированной дороге, а потом свернули на просёлочную. Дошли до деревни, за ней начиналось колхозное поле. Оно представляло собой территорию, по которой прошёлся эскадрон: из земли торчали кочерыжки, а вокруг них лежали грязные рваные капустные листы и взрытые комья земля. Для нас, ещё не голодных, но уже озабоченных будущим пропитанием, зрелище с одной стороны печальное (капусты уже нет), с другой — обещающее большой «улов». Домой мы привезли целый рюкзак хряпы — капустных листья.
Теперь надо было придумать, в чём это богатство засолить. Пришлось расстаться с моими аквариумными рыбками и употребить их жилище для засола хряпы. Рыбок жалко было до слёз, но другого выхода у нас не было. Как эта капуста нас выручала зимой! Продукты тогда ещё регулярно выдавались по карточкам.
8 сентября 1941 года разбомбили Бадаевские склады. Ленинградские продуктовые склады были названы по имени А.Е. Бадаева, бывшего в 1937–1938 годах наркомом пищевой промышленности. Горели они несколько недель. Патока текла по улицам. Люди собирали её. Позже собирали и землю, впитавшую в себя горящий сахар. На чёрном рынке в эту зиму продавали куски этой земли. Мне не довелось её попробовать, но от других я слышала, что она имела не только и не столько сладкий вкус, сколько жирный и противный до тошноты. Этот день стал днём ленинградской трагедии. Горели не склады — горели человеческие жизни. Ещё тогда, в сентябре, стало ясно, что город обречен на вымирание.
28 сентября сомкнулось кольцо блокады вокруг города. А за двадцать дней до этого сгорели городские продовольственные склады. Трудно себе представить, как могло случиться, что развозились, укрывались книги крупнейших, ценнейших библиотек, сокровища музеев и дворцов, эвакуировалось оборудование заводов и фабрик, а продовольственные склады оставались на месте. Знали же власти, что будут и бомбежки, и обстрелы и что очень велика вероятность попадания в склады снарядов и бомб, и больше того, именно их в первую очередь будут бомбить — что и случилось. Почему же не раздали продукты населению, как это было сделано в Москве? Почему не развезли по складам магазинов, хлебозаводов, по складским помещениям города? Почему не рассредоточили эти колоссальные запасы продовольствия для миллионного города? Почему именно ленинградцы должны были испить эту горькую чашу людских потерь от голодной смерти? О том, что это простая халатность или недостаток времени, не могло быть и речи. Ведь времени было два месяца, и многое можно и нужно было сделать. А что было сделано? Ничего!
Все эти вопросы возникли не сейчас и не только у меня. Они витали в воздухе в те страшные осенне-зимние дни. Об этом говорили в очередях, на службе, на улице. Но был удобный и соответствующий моменту ответ у власть имущих: «Немцы блокировали город. Немцы обескровили Ленинград, разбомбив продовольственные склады». Всё просто и убедительно, когда враг стоит у ворот в полном смысле этого слова. Виновник найден, все ясно — и точка. Но народ понял и другое: этой темы лучше не касаться, не задавать таких вопросов. Немцы так немцы. И не только тогда эта тема была нежелательной и даже опасной, но и сейчас, спустя много лет, ее очень осторожно обходят. Констатируют факт: «Да, Бадаевские склады сгорели, и начался голод». Глубоко захоронена истина: кто умер — не заговорит, кто жив — молчит, а время и их приберёт. И не этим ли объясняется столь затянувшееся молчание о жизни, повседневном быте блокированного города? Много написано об обороне города, о том, что сделано было для голодающего населения страной, о военных операциях по прорыву и снятию блокады, но голосов самих блокадников, воспоминаний чудом выживших очевидцев пришлось ждать 35 с лишним лет. Чего ждали все эти годы? Что вымрут все бывшие блокадники?.. Что правда то правда — немного их осталось.
В журнале «Новое время», № 11 за 1978 год, были опубликованы главы из «Блокадной книги» писателей Адамовича и Гранина. Эта книга — страшный документ преступления, совершенного не немцами, а «родной» советской властью. На страницах этого труда Адамович и Гранин, вставляя свои комментарии в воспоминания блокадников, не раз извиняются за столь долгое молчание, объясняя его гуманизмом, не позволявшим бередить раны переживших ту страшную зиму. Какая забота, какое внимание! Но так ли это?
Я хочу, чтобы меня поняли правильно. Ни в коей мере я не оправдываю преступлений немцев в годы Второй мировой войны по отношению к мирному населению Европы и России. Германия понесла страшное наказание за свои злодеяния. Но в ленинградской трагедии виновны не только и не столько немцы, но главным образом правительство, допустившее уничтожение Бадаевских складов и тем самым обрекшее население города на голодную смерть. И не потому ли очень быстро был закрыт Музей блокады Ленинграда и слит с Музеем истории Ленинграда? Он просуществовал всего несколько месяцев. Я была в нём, и надо сказать, что несмотря на всё пережитое, впечатление было ужасающее: как будто я снова вернулась в ту жуткую зиму. Собрали и оформили его, как я думаю, блокадники. Только они могли сохранить ощущение голодного ужаса, холодной и тёмной зимы смертей. Чтобы не возникало у сегодняшнего посетителя, да ещё, не дай Бог, иностранца нежелательных вопросов, — слить его с другим музеем, растворить эти ужасы в богатой и прекрасной истории города.
Сейчас не могу точно припомнить, когда начались бомбёжки и обстрелы, но первое время они действительно наводили ужас. При объявлении воздушного налета все бросались в бомбоубежище — в то самое, куда раньше нас не пускали. Нам и в голову не приходило, что когда-нибудь мы будем здесь сидеть и думать: поскорее бы выбраться из него. Брали с собой всё, что могли унести: тёплые вещи, постель, продукты; дети тащили игрушки, старики — свои реликвии. Бомбоубежище было неустроенное, чаще всего сидели без света, в духоте. Первое время, пока были свечи, жгли их. Я не случайно на первое место поставила тёплые вещи. Дело в том, что когда в дом попадала бомба, то люди погибали от холода, замерзали в завалах, пока их искали и откапывали. Население гибло и в затопленных бомбоубежищах, пока функционировал водопровод. В начале войны в домах была ещё вода. Люди, находившиеся в бомбоубежище, часто гибли под развалинами своего дома. Умирали они от недостатка воздуха, воды, пищи. Со временем люди поняли, что тратить силы на то, чтобы спускаться с пятого-шестого этажа в бомбоубежище, которое далеко не всегда спасает, а зачастую бывает причиной смерти, не стоит. В них перестали ходить.
В народе было замечено, что лучше всего во время воздушного налёта или обстрела укрываться в тамбурах между входными дверями — они оставались неповреждёнными. А месяца через три и вообще перестали обращать внимание на обстрелы и бомбёжки, оставались дома и продолжали свои дела.
Помню, как, собираясь ко сну, мама говорила мне, что нужно одеться на случай, если дом пострадает и нас завалит. Надевалось всё вплоть до шубки, капора и валенок с калошами. За пазухой иногда было что-то съестное. И вот в таком полном «боевом снаряжении» укладывались спать.
Несмотря на то, что бомбежки и обстрелы усиливались, спасало нас одно — немецкая точность. Ещё тогда, в 41–42 годах, оценила я эту пунктуальность. Обстрелы и налёты начинались в строго определенное время, минута в минуту. Этим фактом и можно объяснить, что от снарядов и бомб погибло значительно меньше людей, чем от голода. Об этом рассказывают в своих воспоминаниях и сами ленинградцы. Сейчас не могу припомнить порядок и время всех суточных налётов и обстрелов, но точно помню одну цифру — семь часов вечера. В шесть часов или около этого времени собирались на нашей коммунальной кухне жильцы и ужинали все вместе.
В сентябре–октябре в квартире оставались две семьи из трёх: я с мамой и другая семья — мать, дочь и её пятилетний сын Вовочка. От голода ещё не умирали, и третьей семьи не было с нами не по этой причине. К началу войны она состояла из одного человека — девушки 18 лет. Её родители умерли перед войной: отец, обходчик и сцепщик вагонов, погиб от несчастного случая на работе, а мать была сердечницей. Оставшись сиротой, она обратилась к моей маме за советом, что же ей делать теперь, как жить? Это была девушка крупного телосложения, здоровая, и мама посоветовала ей идти в дружинницы. Как показало будущее, этот совет спас ей жизнь. В военизированном отряде девушки-добровольцы получали хорошие пайки.
Все продукты, которые тогда ещё выдавали по карточкам (сахар, крупа, мука), мама измеряла столовой ложкой. Конфеты, печенье, сухари пересчитывались по штукам. Всё не расходовалось, а делилось на дни, остававшиеся до следующей выдачи продуктов. К тому же до войны у нас в семье было заведено закупать непортящиеся продукты впрок, чтобы хватило на две недели до следующей зарплаты. Таким образом они скапливались раз от раза постепенно и понемногу. Делалось это не из желания создать НЗ (неприкосновенный запас), а из экономии времени. Все продукты тоже были перемерены ложкой и сосчитаны. Осенью казалось, что этим продуктам не будет конца. Ох, как я ошибалась и как вспоминала их в декабре–январе!
Так вот, собирались мы на ужин и делили всё, что у кого было, поровну. Едим и не спускаем глаз с часов, которые повесили на кухне, — успеть бы до семи, когда начнется налет. Наш малыш Вовочка всегда съедал всё первым. Он очень боялся, что взрослые успеют всё съесть, а он нет. Ел он смешно: заталкивал еду за обе щеки и закрывал рот ладошками, чтобы не сыпались крошки. После ужина можно было спокойно идти спать. Сегодняшний рацион съеден, больше ждать нечего. Ровно в семь часов вечера метроном прекращал свое нудное щёлканье, и диктор очень торжественно объявлял о налете вражеской авиации на город. Но мы в «полном боевом обмундировании», как прозвала его мама, уже лежали в своих постелях.
Октябрь–ноябрь были очень беспокойными месяцами. До окон нашей кухни доносились пулемётные очереди. Враг был уже рядом. Передачи радио сократились до минимума, ограничиваясь сводками информбюро, патриотическими песнями и выступлениями военных и партийных руководителей.
Всех мучил один вопрос: будет ли город захвачен немцами? Этот вопрос обсуждался взрослыми и на нашей кухне. Помню один из октябрьских дней. Сижу в комнате, рисую, и вдруг до меня доносится разговор из кухни. Сначала слышу голос соседки: «А что, Ксения, делать будем, если город возьмут?» И мамин ответ, который помню дословно: «Для меня вопрос решён. Илья (мой отец) коммунист и на фронте. Немец не пощадит. Я себе и Люсе камень на шею, и в Неву».
Конечно, этот разговор был не для моих ушей и произвел на меня сильное впечатление. Что-либо спрашивать у мамы я не могла, понимая, что подслушала разговор, хотя и не намеренно. Однако сделала для себя вывод: надо постоянно слушать радио, надо не пропускать ни одной сводки Совинформбюро, а в случае чего бежать из дома. Главное — не пропустить момент. Куда бежать, к кому бежать и что делать дальше, я не думала. От этой большой, черной и, как мне казалось, магической тарелки, которая называлась репродуктором, я не отрывалась. Продолжалось, правда, это не так долго, появилась более насущная забота — выжить в городе, не занятом немцами, а блокированном и голодном.
Зима. Пришла беда
Умерли все. Осталась я одна.
Из дневника Танечки Савичевой
Я оставила этот эпиграф, хотя сейчас подвергают сомнению его подлинность и считают фальсификацией. С точки зрения историков, возможно, это и так, но с точки зрения реальности того времени он верен и трагичен.
Приближалась зима, а с ней лютые морозы и десятки бытовых мелочей, которые сейчас кажутся пустяками. Отключили свет. По вечерам мы зажигали свечки, пока не кончился запас. Позже появилось изобретение под названием «коптилка». Этот «осветительный прибор» имел массу модификаций. Каждый использовал тот материал, который был под рукой. Наша коптилка имела круглое основание и вид бочонка. Наверно, бывший флакон из-под лекарства или маминых духов. На его горлышко надевался металлический колпачок с прорезью для фитиля. В бутылочку наливался керосин, и фитиль поджигался. При горении выделялось много копоти — отсюда и название.
Одна из насущных забот ленинградцев в ту зиму — заготовка топлива. В нашем районе было много деревянных домов. На берегу Невы располагался лесопильный завод. Видимо, когда-то бревна сплавляли по реке. Проход к воде был свободным, и на территории завода можно было собрать много горбыля, щепы и даже мелких полешек.
В сотне метров от нашего дома располагался печатный двор имени Горького. Лесопильный завод и печатный двор были объектами пристального внимания немецких асов. Домов, пострадавших от бомбёжек или обстрелов, было много. Всё, что не сгорало, сразу же разбиралось на дрова. Впрочем, на топливо шли не только дома, но и всё, что могло гореть и греть: мебель, книги, фанера, стружки. Добытое топливо приносилось в квартиру, подальше от чужих глаз и рук. Оно было на вес золота. Мы складывали его в тамбуре между входной дверью и дверью, ведущей в коридор, в месте, где прятались от налетов и обстрелов. Осенью силы у людей ещё были, и многие, готовясь к зиме, приходили в наш район за дровами издалека.
Но мало было запастись топливом, его надо было рачительно использовать. На растопку печей шло много дров, и население вспомнило про «буржуйку», спасавшую население от холода ещё во времена Гражданской войны. Она представляла собой маленькую железную печурку с трубой, которая выводилась либо в окно, либо в дымоход большой печки или камина. «Буржуйка» моментально нагревалась, раскаляясь докрасна. На ней готовили, кипятили чай и сушили хлеб. Почему ее называли «буржуйкой», мне выяснить не удалось. Тепло от печурки держалось недолго, но большим её плюсом было малое потребление топлива, буквально несколько лучинок. Заготавливать лучинки для печки входило в мои повседневные обязанности. Зимой к проблеме пищи и топлива прибавится ещё и проблема воды.
Как ни готовились к этой зиме, наяву она оказалась страшнее жуткого сна. Хлебные нормы уменьшались с каждой декадой, дойдя до 125 граммов хлеба. Другие продукты не выдавались совсем. Город затих.
Морозы крепли. Голод, уже косивший людей, приготовился к последней схватке с оставшимися в живых. Даже квартиры пропахли голодом. Да, есть и такой запах, пусть не удивляется читатель. Голод имеет свой запах. Его трудно объяснить или описать. Он ни с чем не сравним — это сочетание последнего дыхания умирающего от голода человека с затхлым воздухом опустевшей, нетопленой сырой квартиры. Но люди сопротивлялись, кто как умел.
Каждый день я ходила за хлебом в ближайшую булочную, располагавшуюся в очень маленьком помещении. На прилавке горел фитилёк коптилки (электричества уже не было). Продавщица внимательно рассматривала талоны на хлеб, отрезала очередной из них, затем отвешивала пайку, обязательно с довеском.
Работала она очень медленно; была одета в толстую фуфайку, перевязанную шерстяным платком крест-накрест, руки в перчатках, на носу маленькие очки с поломанными дужками. Очередь заполнила крохотный пятачок помещения булочной, а остальные стояли на улице. Всем места в булочной не хватало, а место это было желанное: там было всё же теплее, чем на улице, и пахло хлебом. Стоять на улице было нестерпимо холодно.
Запомнился мне такой случай. Стоим в очереди, и около нас крутится мальчонка, приблизительно моего возраста, может быть, чуть помладше, лет 8–9. Вся очередь, в том числе и я, очень внимательно следим за тем, чтобы он не проскочил в булочную без очереди.
Он был страшно худ, грязен, в какой-то, видимо, бабушкиной старой кофте; огромные не по росту валенки, на голове повязан шерстяной платок. Он всё время прыгал с ноги на ногу и хлопал себя красными от мороза руками. В какой-то момент меня что-то отвлекло, и вдруг я слышу крик: «Помогите!» Тут произошла свалка. Вся очередь ринулась на этого мальчика, сбила его с ног и била кто чем — ногами, кулаками, сумками. Рядом стояла старушка и плакала, причитая: «Всю пайку, всю пайку отнял, негодник!» Женщины не унимались, продолжали бить парня, а он лежал на снегу, под ударами, сыпавшимися на него со всех сторон, и ел хлеб, прижав его ко рту обеими руками и не обращая никакого внимания на окружившую его толпу. Неожиданно толпа отпрянула от него. Он неподвижно лежал на снегу, такой жалкий, скорчившийся комочек; из носа и рта текла кровь, глаза остекленели и с какой-то страшной болью смотрели на толпу. К нему наклонилась старушка, у которой он отнял хлеб, и, перекрестив, накрыла его лицо своим платком. Очередь замерла. Никто больше не произнес ни одного слова. Мальчика оттащили к стене дома, и там я видела его труп ещё несколько дней, проходя мимо в булочную. Сцена эта запомнилась мне на всю жизнь как трагедия доведенного до отчаяния голодного человека. Ведь забили до смерти этого мальчонку чьи-то матери, бабушки, сёстры.
Случаи кражи хлеба были нередки, но грабители, как правило, имели больше силы и сноровки, чем этот парнишка, и быстрые ноги уносили их от преследователей. Чаще всего, получив хлеб, человек съедал его тут же или по дороге домой, а дома ложился, чтобы сохранить силы до утра, когда снова можно будет получить дневную пайку.
Глубокой осенью и в начале зимы мама ходила ещё на работу. До библиотеки добиралась пешком, транспорт не ходил. Зимой, чтобы сократить путь к месту работы, люди ходили по замёрзшей Неве. Мама, кроме обычных забот о сохранении ценных книг, которые не успели эвакуировать, занималась, как и другие её коллеги, разысканием сведений о съедобных и целебных травах. Она собирала рецепты приготовления живительных отваров, которые можно будет делать, если доживём до весны.
Дома я оставалась одна. С самого начала войны в нашем доме был введен жесткий и неукоснительный распорядок дня, висевший над моей постелью: подъём в 8 часов утра, еда, несмотря на ее мизерное количество, три раза в день; запрещалось днём лежать в постели. Далее шел список моих обязанностей. В них входило: убрать комнату, нащипать лучины для самовара и вскипятить его, разжигать печурку-времянку и сушить на ней хлеб, следить за своим бельём, просматривая каждый шов (в связи с голодом и недостатком воды появлялись вши), ходить за чечевичной кашей в столовую-кухню, получать в булочной пайку.
Где-то в начале зимы для семей военнослужащих комсостава были организованы кухни, где выдавали по талонам, по ложке на каждого члена семьи, жидкую чечевичную кашу. С походом за этой кашей связано ещё одно сильное блокадное переживание. Ходить приходилось довольно далеко, и я, желая сберечь силы и зная с довоенных времён всё проходные дворы, сокращала путь до минимума. Силы нужны были мне для других дел, которыми я занималась по собственной инициативе. Но о них позже.
Так вот, иду я однажды по нашему школьному двору, скашивая угол, и какое-то детское любопытство потянуло меня заглянуть на лестницу, ведущую в бомбоубежище школы, к тому времени совершенно заброшенному и никем не посещаемому. То, что я увидела, потрясло меня. На площадке, где кончались ступеньки, перед дверью в бомбоубежище, на полу, вниз лицом, лежал голый ребенок лет 4–5 со срезанными ягодицами. Я как ошпаренная отскочила от лестницы и без передышки бежала до кухни-столовой; мне казалось, что кто-то меня преследует. Дома я не рассказала об этом, понимая, как ужасно то, что я видела, и не желая расстраивать маму. Несколько дней я наотрез отказывалась идти за «кашей», но голод взял своё, и, выбрав другой короткий путь, я продолжала походы в столовую.
После этого случая покойники, которых было много на улицах, уже не волновали меня и не пугали. Ко всему привыкаешь! Случаи каннибализма были не часты, но были, и об этом в советской печати не найдёте сведений.
Приведу ещё один известный мне случай. В нашем доме жила молодая женщина, которая перед самой войной вышла замуж. Муж с первых дней был на фронте. Жила она одна. К тому моменту, о котором идёт речь, в квартире из всех жильцов оставалась соседка — старушка, которая уже не вставала. Выхожу я как-то утром за хлебом и вижу эту молодую женщину, скрючившуюся на лестнице. Вид у нее был страшный, хотя, конечно, и все мы не блистали внешностью в ту пору, — растрепанные, слипшиеся волосы, обтянутое пергаментной кожей лицо, громадные глаза, полные ужаса и боли. Я кинулась стучать во все двери и звать на помощь. Никто не отзывался. Побежала в жилищную контору. К счастью, там был кто-то из работников. Ей оказали помощь.
В ту голодную зиму она родила своего первенца. Ребёнок был, видимо, очень слабым. Первое время мы слышали его плач, но скоро он затих. Позже мы узнали, что он умер. Обезумевшая от голода и горя, мать съела своё дитя. Весть эта пришла от тех же работников жилищной конторы, в обязанности которых входило время от времени посещать квартиры и выяснять, кто жив, кто умер. Это им было нужно для выдачи карточек, так как живые часто использовали карточки умерших — а такие случаи были сплошь и рядом. Карточки выдавались по месту работы, если человек работал, или по месту жительства, то есть в конторе при домоуправлении.
Но продолжу рассказ о жизни нашей квартиры, которая была похожа на тысячи ленинградских квартир. Я уже упоминала о мальчике Вове, жившем в соседней комнате. Мать его с утра уходила куда-то, и он оставался с глухой бабушкой, совсем немощной. Скучно ему было и страшно одному. Как только мать уходила, он приходил ко мне. Нас объединяла любовь к рисованию. У меня было много альбомов, красок и карандашей. Он часами пыхтел, раскрашивая картинки в книжках, и рисовал самолеты и танки.
Кушать он не просил. На видном месте в комнате всегда стояли часы, и на них было отмечено время, когда мы завтракали, обедали и ужинали. Раньше времени есть было строго-настрого запрещено. Мы украдкой друг от друга посматривали на часы, ожидая желанного часа. Время от времени он спрашивал меня: «Люся, а когда война кончится, мы будем есть кашу полной ложкой?»
Дело в том, что во время наших давно уже прекратившихся общих ужинов мама всегда просила нас набирать на ложку каши немного, на самый кончик ложки, и долго, долго её жевать.
Было у нас и ещё одно занятие, очень увлекательное, — листать толстую книгу «О вкусной и здоровой пище», кажется, так она называлась. Отец подарил её маме перед самой войной. В ней были красочные великолепные иллюстрации, на которых были изображены плоды наших грез: хлеб, овощи, фрукты, сочное мясо, рыба с лоснящейся и переливающейся чешуёй. А какие там были тарелки и горшочки с дымящимися супами; котлеты, выложенные на блюде и украшенные помидорами, огурцами, зеленью.
Когда мы доходили до мороженого, пирожных и пряников, от восторга замирали и не отрывали вожделенных глаз от умопомрачительного чуда. А горы разнообразных фруктов, уложенных в вазы, из которых лениво свешивались грозди винограда! Да, что там говорить — это была самая лучшая книга в мире!!! Листать её было для нас большим удовольствием, но и великим соблазном. Часами мы листали её, а дойдя до конца, начинали сначала.
Я как старшая чувствовала ответственность за этого тихого смышлёного парнишку: мыла его, одевала, поила кипятком. Ходил он уже или еще — не знаю, как сказать правильнее, — очень плохо, еле-еле переставляя ножки, тоненькие как плети. На улицу я его с собой не брала, боялась, что он упадет, а тащить его сил у меня не было. Сама же я каждый день выходила из дома то по своим обязательным делам (булочная и каша), то просто походить по улице, подышать воздухом свежим, памятуя повторяемые каждый день мамой слова: «Помни, Люся, кто ложится, тот не встает, умирает». А мне так не хотелось умирать!
Где-то после Нового года Вовочка уже не приходил ко мне, так как мать, уходя утром на работу, закрывала его в комнате на ключ. Он подходил к двери, стучал, звал, плакал. А что я могла сделать? Поговорю с ним через дверь, почитаю ему и всё. Он переставал плакать, чувствуя, что не один. Потом он совсем затих. По утрам я подходила к двери его комнаты, звала, но он не откликался. Вечером приходила его мать и на вопрос моей мамы: «Что с Вовочкой?» — отвечала: «Лежит». Так продолжалось до февраля, когда она исчезла совсем, домой больше не приходила. С тех пор мы её больше не видели. Что с ней случилось? — кто знает. Может, где-то упала и замёрзла по дороге домой, может, попала под обстрел или бомбежку и погибла, может, ушла из дома, чтобы никогда туда не возвращаться.
Так или иначе, время шло, а мы не знали, что же с мальчиком. Однажды мама не вытерпела и привела людей из жилищной конторы. Вскрыли дверь и обнаружили два трупа.
Представьте себе узкую, длинную как трамвай комнату, стены которой покрылись копотью и сыростью; рамы без стекол, холод как на улице. Всю обстановку комнаты составляли две железные кровати, стоявшие одна против другой, вдоль стен. Вся другая мебель была сожжена для обогрева. Одна из железных кроватей стояла пустая, не застланная и без матраца, на другой возвышалась какая-то гора из тряпья и одеял. Под всей этой грудой лежал трупик Вовочки, а под матрасом, то есть под ним, был еще один труп — его бабушки. Покойных завернули в одеяла. Умер ещё один ленинградский мальчик, так и не дождавшийся времени, когда кашу можно есть полной ложкой.
Мама и я были потрясены этим событием. Жили мы дружно, помогали друг другу в тяжкое время, и мама не могла отдать их чужим людям. Попросила дружинниц, которые подбирали трупы и увозили, чтобы они разрешили ей самой похоронить Вовочку и бабушку. Они согласились. Вечером мама взяла самодельные дорожки-половики, сделанные когда-то бабушкой Вовы, зашила трупы в эти дорожки, положила на санки и увезла. В квартире до весны стоял трупный запах. Теперь мы остались в квартире с мамой одни, но ненадолго.
Две комнаты были опечатаны: та, которую занимал бабушка с внуком, и комната девушки-дружинницы.
Одна комната была пустой, и туда вскоре подселили молодую женщину, ухоженную даже в эту блокадную пору, великолепно одетую, — ну просто картинку с обложки модного журнала. Нам она представилась как работник милиции. В форме мы её никогда не видели. Наши комнаты когда-то были смежными. Теперь дверь была закрыта, заделана фанерой и заклеена обоями. Жила наша соседка весело и сытно. Каждый день к ней приходили гости, то были штатские и военные с дамами. Надрывался патефон, менялись пластинки, гремела посуда, позже начиналось сольное и хоровое пение. Гульба шла каждый день. На кухню выносились тарелки с остатками пищи, и от них шёл запах по всей квартире.
Я лежала в своей комнате и от этих ароматов истекала слюной. Так хотелось пойти на кухню и посмотреть, осталось ли что-нибудь от пиршества. Но я очень боялась и соседку и её гостей — вдруг они увидят меня, что тогда будет? Пировали они «во время чумы» недолго. Где-то ближе к весне к нам в квартиру пришли из служащие жилищной конторы и вместе с ними милиционеры. Они увели с собой нашу соседку, а комнату опечатали. Возможно, она действительно работала в милиции, так как в её комнату после войны поселили женщину, которая работала в детской комнате милиции. Но это только догадки.
До тепла было ещё далеко, а сил оставалось всё меньше и меньше. Мама уже не ходила на работу каждый день. Часто оставалась дома. В эти дни мы брали вёдра, санки и ехали за водой на Неву. По улице, идущей к Неве, брели изможденные люди, чаще всего замотанные в тряпки так, что не различишь — то ли это мужчина, то ли женщина. Все волокли за собой саночки с вёдрами. Вода из вёдер расплескивалась и тут же замерзала, превращая дорогу в сплошные глыбы льда. Идти было тяжело, но самое страшное было впереди.
Набрав из проруби воды, надо было подняться с вёдрами наверх по обледеневшему и довольно крутому берегу, и не расплескать воду, и не поскользнуться, и не очутиться снова около той лунки, из которой только что набирал воду. Практически и то и другое с первого раза не удавалось, и приходилось повторять это восхождение по два-три раза.
Добыв с таким трудом воду, везли её как драгоценность, боясь выплеснуть хотя бы каплю. Вода была второй ценностью после хлеба и расходовалась очень экономно.
Однажды собираемся мы за водой, я иду с вёдрами впереди, мама с санками за мной. На лестнице темно. Перед самой парадной дверью я спотыкаюсь обо что-то и падаю — громыхают вёдра. Мама открыла парадную дверь и подняла меня. Споткнулась я о труп, зашитый в одеяло, но это меня ничуть не испугало. Это уже стало повседневностью, вошло в быт, чувства притупились.
Трупов на улицах было много: зашитых в тканые дорожки, одеяла или простыни, брошенных на санках — кто-то вез хоронить, да и сил не хватило, — одетых и раздетых, присевших к стене дома отдохнуть и нашедших в пути вечный покой, занесенных снегом так, что из-под него торчали только скрюченные ноги или руки. Уходил человек из дома и не знал, вернётся ли обратно.
Квартиры уже не закрывались — приходи и бери всё что осталось, чем, кстати говоря, и пользовались те, у кого силы были, но таких было немного. Основная же масса боролась за выживание — кто как мог.
Я уже упоминала, что силы свои берегла для прогулок, во время которых собирала хвою. Сотрудники маминой библиотеки нашли в книгах сведения о витаминных свойствах хвои, а это было таким большим подспорьем в ту зиму. Ходить за хвоей было недалеко, на Крестовский остров, но вот собирать её было трудно. Тем не менее, я наловчилась и стала ломать нижние ветки, складывать их в мешок, а дома отделяла хвою. Ветки шли в топку, а из хвои мы делали настойку на воде, предварительно измельчив её ножом, а потом в ступе. Настой был очень горьким, терпким, но давал силы. Так вот и таскала я эту хвою раз в неделю, а мама делилась ею с сотрудниками. Мне кажется, что она если и не спасла нас, то очень помогла выжить.
Как бы ни было голодно, но 125 граммов хлеба всё же давали, а тут наступило время, когда и этого скудного кусочка не стало. Хлебозавод перестал работать из-за отсутствия муки, а вернее сырья для приготовления хлеба, так как муки-то в этом хлебе, можно сказать, почти не было.
Прихожу утром к булочной — стоит очередь, а дверь закрыта. Из очереди уходить боялись, потому что надеялись, что каждую минуту может подойти машина с хлебом. Но часы и дни шли, а дверь булочной не открывалась, и объявления никакого нет, когда будет хлеб — неизвестно. Люди умирали тут же, стоя в очереди. Их никуда не убирали, они лежали где упали, в лучшем случае их сажали, прислонив к стене дома.
А мы, ещё живущие, алчно смотрели на дверь и окно: не зажжется ли фитилёк в окне, не загремит ли дверной засов. Так по очереди мы с мамой простояли три дня. На четвертый день уже не хватило сил, не пошли. Мама собрала кое-какие оставшиеся вещи и пошла на рынок менять их на хлеб. Это был первый и единственный день за всю блокадную зиму, когда я не смогла встать. Лежала в забытьи, ждала возвращения мамы. А её всё не было. Уже стал смеркаться короткий зимний день, когда хлопнула входная дверь. Очнулась я от холодного комочка под одеялом — это был кусочек промёрзшего хлеба. Он был такой твёрдый, что мне пришлось его отогревать своим дыханием, чтобы откусить.
В этот день у нас был пир. Из сумки мама вынула диковинные вещи: плитки столярного клея, дуранду (спрессованная подсолнечная шелуха) и бутылку олифы. Решено было начать с клея. Его сварили, разлили по тарелкам и поставили остывать. В этот день я необыкновенного «лакомства» не получила. Мама решила сначала попробовать его на себе, а потом уже дать мне. С большим трудом я дождалась утра, но зато моё терпение было вознаграждено большим куском «студня».
Убедившись, что этот «студень» не приносит ничего плохого, мы ввели его в наше повседневное меню, меняя вещи на этот «деликатес». И дуранда оказалась вполне съедобной. Её мы мололи на мясорубке, делали лепёшки, добавляя воду, и жарили на олифе. Плитки клея, которые удавалось маме сменять на вещи, были двух сортов: один сорт тёмно-коричневый и менее «вкусный» столярный; другой — прозрачный и более «вкусный» авиационный. Но его удавалось купить очень редко.
Через какое-то время снова стали давать хлеб, но очередей за ним уже не было. Этот перебой в снабжении унес тысячи и тысячи жизней. Больше всего людей умерло именно в этот период.
Ближе к весне у нас появился нежданный гость. Как-то вечером в двери постучала женщина и, войдя, сказала, что пришла проведать нас по просьбе моего отца. До войны она и отец работали вместе в Смольном. Оказалось, что она получила письмо от него с просьбой помочь нам. Она положила на стол пакет, содержимое которого не столько обрадовало, сколько потрясло меня. После клея, дуранды и олифы — настоящая плитка шоколада, сухари белые, галеты и какая-то крупа. Я глазам своим не верила, что это ещё существует на свете. Я заплакала. Сквозь слезы, ничего не видя, я растопила печурку и поставила воду для чая. Мама расспрашивала гостью о письме отца: когда оно пришло, откуда, что он писал. Напоили мы чаем нашу гостью, дали и настойку из хвои.
На следующий день варили гречневую кашу-суп. Сидим у печурки, ждём, когда будет готово, а тут обстрел. Уйти, бросив кашу, — невозможно, а снаряды бьют по нашему району, совсем близко ложатся. Что делать? Мама остается доваривать, а я ухожу в свой тамбур. Стою в темноте, а мысли все мои у котелка с варевом. Кончился обстрел. Я бегу в комнату, каша уже на столе, и тарелки расставлены.
Обстрел этот не прошел даром для нашего дома. Один из снарядов, шаркнув по стене, влетел в трансформаторную будку, сделав огромную дыру в ней… и не разорвался. Это было чудом, хотя наш дом получил большую трещину. Если бы он взорвался, то не только от нашего угла, но и от всего дома остались бы только руины — это был 500-килограммовый снаряд, как говорили знатоки. Дыру в будке заделали листами фанеры, и в таком виде она осталась до моего отъезда из Ленинграда в Таллинн в 1959 году, напоминая мне тот день и гречневую кашу.
Нормы хлеба стали понемногу увеличивать. Холода спадали, становилось светлее, приближалась весна, а с ней пробуждалась и надежда.
Весна
Весна несла с собой не только радость избавления от холода и темноты, но и решение жизненно важной проблемы — очистки города от нечистот, скопившихся за зиму.
На улицах, площадях, в переулках, в квартирах было много трупов. Зимой, когда один мороз рождественский сменялся другим, ещё более жестоким крещенским, это было не опасно, но с приходом тепла грозило вспышкой эпидемии. Кроме того, все нечистоты зимой выбрасывались на улицы. Можно себе представить, что бы произошло в городе под тёплыми весенними лучами солнца. Дворники ходили по квартирам и приглашали всех, кто был в состоянии, выйти на сколку льда с вмёрзшими в него нечистотами. На каждой улице, у каждого дома собирались маленькие группки существ, уже мало похожих на людей, одетых в грязные, изношенные одежды, истощенных до предела, еле держащихся на ногах, с закопченными лицами. На людей действовали не угрозы дворников, что они не получат хлебных карточек, — они уже пережили голодную зиму, ими руководил страх эпидемии. Никому из выживших в эту жестокую зиму не хотелось умирать теперь, когда появилась слабая надежда, а кроме того, за эту работу давали повышенную хлебную норму. Мама тоже участвовала в этой, как бы сказали теперь, акции. Их группу даже показывали в «Кинохронике дня» перед началом сеанса в кинотеатре.
Уборкой трупов занимались дружинницы из военизированных отрядов. Они объезжали городские улицы на машинах и подбирали умерших, забрасывая в кузова машин, как туши, кое-как прикрыв брезентом, и свозили на окраины города. В нашем районе их сгружали рядом с Серафимовским кладбищем в огромные траншеи. Нагружали машины доверху, что называется с горкой. Брезент на ветру развевался, и из-под него торчали голые ноги, руки, головы. Почему-то трупы все были голые. Жуткое это было зрелище, даже после всего виденного и пережитого за эту зиму.
Приблизительно в это же время организованы для детей «уроки» в школе. Классом служило бомбоубежище. «Уроки»… Это, конечно, было только одно название. Их не было. Мы читали, рисовали, рассматривали картинки в книжках, а самое главное — знакомились друг с другом. Говорят: «Одиночество — удел сильных», а мы были и слабы, и разбросаны, разрознены по всему району. Мы нуждались в поддержке друг друга, ведь многие остались без родных и близких им людей. Эти «школьные уроки» продолжались недолго, месяца полтора, но нам хватило этого времени, чтобы сдружиться и образовать компанию, которая просуществовала до июля 1942 года, когда снова началась эвакуация.
Когда мы стали не «школьными», а «вольными» детьми, снова предоставленными сами себе и случаю, то совершали совместные прогулки в надежде найти что-то съестное.
В конце улицы Ленина (бывшая улица Широкая) находился хлебозавод. Зная, что машины за хлебом приходят рано утром, мы приходили к воротам и, как обезьяны, повисали на металлической решетке, ограждающей завод со стороны улицы. Хлебный запах нас пьянил. Каждую машину, нагруженную хлебом и выезжающую из ворот завода, мы встречали с молчаливой просьбой в глазах и надеждой, глядя на ящики с хлебом. Но машины проезжали мимо, а мы все ждали, вдыхая запах свежеиспеченного хлеба. В конце концов, мы то ли надоели сторожу, открывавшему ворота машинам, то ли он не мог больше видеть наших алчущих, голодных глаз, он вышел к нам и сказал: «Что вы здесь торчите и теряете время. Хлеб дают в новом здании Печатного двора».
И мы — о, доверчивые детские души! — ринулись гурьбой туда. Бежали, задыхаясь, обгоняя друг друга, только бы не опоздать, только бы успеть — ведь там дают хлеб!! Но, как вы уже, вероятно, догадались, никто и никому никакого хлеба на Печатном дворе не давал.
Мы не могли сразу поверить в такой коварный обман. Только обежав несколько раз и новое, и старое здания Печатного двора и заглянув во все двери и закоулки, мы поняли — нас жестоко обманули. Это открытие нас так потрясло, что мы о нём даже не проронили ни слова и, не сговариваясь, больше никогда не подходили к заводу.
Обман после такой зимы, в которую мы, дети, выжили, казался чудовищным. Нам стало ясно, что помощи от взрослых ждать нечего, надо рассчитывать на свои силы. И тогда — а это был уже май или начало июня — мы стали собирать траву. За эту блокадную зиму я довольно хорошо познакомилась со съедобными травами, кореньями и цветами, о которых узнавала из принесённых мамой из библиотеки книг и атласов.
«Косили» мы, как выражалась мама, всё подряд: лебеду, щавель, мать-и-мачеху, крапиву, примулу, одуванчики, молодые листья берёзы и много, много других трав. Кстати, тогда же мама выискала рецепт вина из одуванчиков, и спустя много лет я его делала. Это не выдумка Рэя Бредбери — «вино из одуванчиков». Оно действительно существует. Собирали и прошлогодние жёлуди. Сначала взялись за сбор с энтузиазмом, но потом наша компания, состоявшая в основном из девочек восьми-девяти лет и двух мальчиков помладше, распалась. Я же так увлеклась этими сборами, что собранной травы хватало не только нам, но мы делились ею со знакомым и мамиными сослуживцами. Сбору трав способствовало и расположение нашего дома: масса пустырей, а рядом, за мостом, Крестовский остров, сплошь состоящий из зелёных массивов.
Травяное меню было обширное: из лебеды делали «котлеты», крапива и щавель шли на суп, одуванчики и примулу ели сырыми или делали салат, заливая его олифой, из листьев березы настаивали чай. Не забывали и хвою. Одним словам, жизнь стала сытнее, а меню богаче.
Помню свой детский грех. Как-то принесла я из магазина полученные по карточкам соевые конфеты — коричневая сладкая масса, разделенная на узкие полоски без бумажной обёртки. Это были первые конфеты после осени 41-го года. Мама их пересчитала и, как всегда, разделила по дням. Всё, что появлялось в доме съестного, находилось в буфете, который никогда не закрывался, даже в голодную зиму. Я, как кот вокруг крынки с маслом, ходила около буфета, но открыть и взять не решалась. Не хотела огорчать маму. Но голодный детский ум изобретателен. Как сделать, чтобы и количество конфет осталось тем же, и всё-таки полакомиться ими? Выход был найден. Надо от каждой конфетки отрезать по равному и очень маленькому кусочку, что я и сделала. Конечно же, мама это заметила, но мне ничего не сказала. Так трагическое соседствовало с комическим.
Вспоминается 8 марта 1942 года. Я и отец всегда заранее готовили к празднику маме какой-то сюрприз. Своими идеями мы не обменивались. Я обычно что-то рисовала или лепила из пластилина. К слову, в ту блокадную зиму я пристрастилась лепить фигурки животных из воска отгоревшей свечи. Ещё горячий воск сползал по свечки в блюдечко, становился мягким и податливым, в руках он остывал, и лепить надо было очень быстро.
Что же подарить маме? Этот вопрос не давал мне покоя. Свечи уже все израсходованы, да они теперь уже не очень были нужны. Карандаши и краски мы с Вовочкой использовали за зиму. С довоенных времён я помнила лавку, куда меня время от времени посылали с фляжкой за керосином для примуса. В этой лавке продавали не только керосин, но и посуду, кастрюли, гвозди и много всяких нужных в хозяйстве вещей. Посуда всегда меня завораживала своей формой, расцветкой и рисунком. И решила я подарить маме красивое блюдо. Оно было четырехугольной формы, но углы были смягчены спадающими виноградными листьями, и это был не рисунок, а лепка. По бокам располагались кисти выпуклых гроздей синего винограда, а в центре — белоснежная эмаль. Это блюдо мне настолько понравилось, что я не могла его забыть.
Мой план был прост: я прошу маму довезти меня на санках до этого магазина и попросить её посторожить санки, пока я пойду за покупкой. Конечно, мама ни в коем случае не должна знать о том, что я буду покупать, — это секрет до праздника. В начале марта снегу на улицах было ещё очень много, и мы с трудом через ковыль-костыль добрались до магазина. В праздничный день я торжественно вручила маме свой подарок. Кстати сказать, это блюдо живо и по сию пору.
К концу апреля город уже очистили от снега и нечистот. Разрушенные после обстрелов и бомбёжек дома разбирали сразу: что шло на отопление, что вывозилось. Зазеленевшая трава и листва садов и парков оживила многострадальный город. То тут то там можно было теперь увидеть отогревающихся на весеннем солнышке, измученных лютой зимой людей. Одни были страшно опухшими, отёчными, с глазами-щелочками, а ноги больше были похожи на бревна; другие, наоборот, — кожа да кости.
Сейчас, когда я вижу по телевизору голодающих в Эфиопии, я вспоминаю блокадных детей Ленинграда. Они были такими же.
С появлением травы — а её собирали по всему городу, где меньше, где больше, — прекратились голодные поносы, которые истощали уже и так подорванный организм. Детишек, пораженных голодным параличом, выносили на воздух, на солнце, учили заново ходить. Одна зима была уже позади, но люди с началом тепла уже думали о том, что им принесет зима будущая.
Конца войне не было видно. На предприятиях, в жилищных конторах выдавали по щепотке семян и по нескольку глазков картошки для посадки на пустырях города, которых было достаточно, в садах, парках и во дворах. Летом весь город превратился в сплошные грядки с овощами. Каждый имел свой крохотный участочек. Был он и у нас. Находился он в Петропавловской крепости, где к тому времени снова работала мама. Грядки были разбиты прямо в ограде Собора, а в самом Соборе, в подвале, находилась часть книг Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, свезенных сюда в самом начале войны.
Посадить-то огород мы посадили, но урожая не дождались. Правда, первую картошечку меленькую я всё же подкапывала и притаскивала домой.
В это время появилась возможность эвакуироваться из Ленинграда, и мама, помня прошлую зиму, решилась на отъезд. Для нас блокада закончилась.
Эвакуация — это второй этап моей жизни. С неё начнутся ступени накопления жизненного опыта, терпения и зрелости. Именно в Средней Азии я впервые познакомлюсь с настоящей дружбой и коварством.
Прошу читателя принять мой рассказ не как исторический очерк о блокаде Ленинграда, но как сумму личных впечатлений об этом страшном времени. Хочется подвести некоторые печальные итоги блокадной трагедии Ленинграда.
К моменту снятия блокады советскими войсками в январе 1944 года в городе оставалось в живых, по советским данным, около 700 тысяч человек. До войны, то есть на январь 1939 года, в Ленинграде жило 3,1 миллиона человек. Советские источники утверждают, что за время блокады было эвакуировано 900 тысяч человек или около этого. По мнению многих авторитетных лиц, очевидцев блокады, эта цифра сильно завышена. Из города могло быть эвакуировано, в лучшем случае, 400–500 тысяч человек. Но если даже принять за основу советские данные, то около 1,5 миллиона жителей Ленинграда погибло от голода, холода, болезней и боевых действий.
Таким образом, по потере мирного населения во время Второй мировой войны Ленинград является наиболее многострадальным городом. Кто же виноват в превращении Ленинграда–Петербурга, бывшей столицы Российского государства, в такое гигантское кладбище?
Предпосылкой к этому было прежде всего решение советского правительства любой, даже самой бесчеловечной ценой, отстоять Ленинград — «колыбель Октябрьской революции», как его помпезно называла советская пропаганда. Видно, не столько военные, сколько политические соображения сыграли главную роль в принятии этого решения. Но после его принятия основная масса населения Ленинграда оказалась, по сути дела, брошенной на произвол судьбы.
Во-первых, главные продовольственные запасы города хранились централизованно, в основном на Бадаевских складах, которые немецкая авиация разбомбила ещё в начале августа 1941 года, и население было обречено на голодную смерть. Не было отдано распоряжение рассредоточить продовольственные запасы по многочисленным складам, хлебозаводам и магазинам города, что сохранило бы жизни сотням тысяч людей.
Во-вторых, советское руководство оказалось не в состоянии или просто не позаботилось о своевременной и масштабной эвакуации гражданского населения города, в первую очередь вывозя рабочих, специалистов и руководителей производства. В результате этого в городе смерть настигала оставленных там женщин, стариков и детей.
Давно идет спор: надо ли было отстаивать город до конца и обречь на смерть полтора миллиона человек? Или надо было объявить его из человеческих соображений «открытым городом», как Париж в мае 1940 года перед вступлением немецких войск, эвакуировав из Ленинграда ту часть населения, которой угрожали бы преследования немецких властей? Спор этот не решен и по сей день.
Можно предположить, что равнодушие советского правительства к судьбе гражданского населения города было обусловлено ещё и тем, что Ленинград был городом, где больше всего сохранилась старая интеллигенция, представители прежних привилегированных классов да и простых горожан, хорошо помнивших царскую Россию и подлинную историю Октябрьской революции.
Следует указать на ещё одну вину советского правительства. В послевоенные годы руководство страны очень мало сделало для социального и бытового устройства лиц, чудом переживших блокаду. Они оказались брошенными на произвол судьбы во второй раз, но теперь уже в мирное время. Это было особенно жестоко по отношению к детям-блокадникам. Как бы то ни было, но несчастному Петербургу–Ленинграду понадобилось почти четверть века, то есть целое поколение, чтобы восстановить довоенную численность населения (в январе 1964 года в Ленинграде проживало 3,2 миллиона человек). Жестокая трагедия жертв ленинградской блокады — это ещё одно не до конца раскрытое преступление сталинского руководства и предостерегающий урок для всего человечества.
И всё-таки эвакуация…
Наступил конец июля. В городе началась летне-осенняя эвакуация. Впереди ждала жизнь, полная тревог, потерь, болезней, долгий путь в телячьих вагонах сначала в Нальчик, а затем в Киргизию, в маленький город Кант.
Прорыв блокады ещё не произошёл. По какому пути нас везли, сейчас не могу вспомнить. Но события этого времени помню хорошо. На ленинградском вокзале нас посадили в дачные вагоны. Везли недолго — всего одну ночь. Но ночь эта была страшной. Со всех концов вагона раздавались стоны и сообщения, что умер ещё один человек. До остановки поезда в нашем вагоне умерло не менее 5–6 человек. Высадили нас в чистом поле. До рассвета мы сидели на своих узлах. Утром приехала полевая кухня, а с ней и какое-то начальство. Нас собрали на большой поляне. Умерших выносили из вагонов, забрасывали в трёхтонки и увозили.
Нам объявили, что вечером будет посадка в вагоны, которые пойдут на юг. Куда именно, мы узнали позже, когда уже были в пути. Направление в данный момент нас мало волновало. Все с надеждой и жадностью смотрели на громадный котёл на колёсах, из которого валил пар и пахло чем-то очень сытным. Красноармеец в грязном засаленном переднике с громадным черпаком приказал нам выстроиться в очередь и приготовить посуду.
Посудой служило кому что. В ход шло всё, что было в наличии у каждого: кружки, стаканы, газеты, платки, шапки и даже детские горшки. Вкус той гречневой каши забыть невозможно. Она была густая, рассыпчатая, сдобренная маслом и очень душистая.
Каждый уносил свою пайку к вещам, усаживался, вожделенно вдыхал аромат и только после этого начинал таскать по паре крупинок из своей «тары». Каши давали мало — по 2–3 ложки на человека. Ели её медленно и сосредоточенно. После обеда выдали по 200 граммов хлеба — паек на этот день.
После еды люди начали «кучковаться», делясь предположениями — куда повезут и вообще что будет дальше. Дети сидели притихшие или дремали. Старики, скрючившись, спали на пожитках. Прибыла машина и увезла кухню. Стало ясно, что и нас скоро отправят. Стемнело. К нашему бивуаку подали товарные вагоны, а вместе с ними приехали два офицера и несколько красноармейцев. Объявили посадку. Похватав свои пожитки, все ринулись к вагонам. Открыли двери, а там нары с обеих сторон — середина пустая. Кто был посильнее да посноровистей тут же захватывали места на верхних нарах и особенно около окна.
В вагоне было четыре задраенных окна, по два с каждой стороны. Окно открывалось как «кормушка» в тюремных дверях. Попасть на такое «комфортабельное» место было большой удачей, ведь их было всего четыре. Посадка длилась долго. В путь мы отправились очень поздно, уже была глубокая ночь. Разговоры, стоны, плач не умолкали. В каждом вагоне выбрали старосту, который должен был следить за порядком и снабжать всех информацией.
Ближе к утру поезд остановился и все, кто мог держаться на ногах, выпрыгнули из вагонов. Ехали мы без остановок приблизительно восемь часов — туалета не было, и воздух в вагоне был смрадный и тяжёлый. Утро началось с уборки вагона. В нашем вагоне в первую ночь покойников не было. Из других вагонов выносили умерших за ночь. Старосты пошли узнавать, сколько времени будет состав стоять, чтобы успеть похоронить усопших и не отстать от эшелона.
Так начинался наш путь к «тихой и сытной» жизни в чужом краю. Человек привыкает ко всему. Начали и мы благоустраивать свой быт на колёсах. Теперь мы знали, что везут нас в город Нальчик. Вряд ли кто-то до этого слышал о нём. Сопоставив уже известные события, наши «гуру» пришли к выводу, что везут нас на юг. Кто-то даже вспомнил, что это Кавказ. Вагон приободрился. Кавказ! — это значит груды фруктов, ведь уже август, время сбора урожая. Определённость рождает и бурную деятельность. Назначили очередь по уборке вагона и доставке воды. При остановке эшелона первоочередной задачей было захоронение умерших. Их становилось с каждым днём всё меньше и меньше. Питание, хоть и нерегулярное, но всё же было налажено.
Иногда мы ехали без остановок по двое-трое суток. Потом вдруг останавливались среди чистого поля, и никто не знал, когда эшелон тронется дальше. Конечно, самые отчаянные спрыгивали из вагона и бежали на поле — выкапывали картошку, морковь, срезали кочаны капусты. По цепи всё это богатство немедленно отправлялось по вагонам. Делалось это на тот случай, что если состав тронется, то те, кто в поле, налегке смогли добежать и прыгнуть в вагон. Всё, что удавалось добыть, делилось поровну, но детям всё же доставалось немного больше. Картошку чистили от кожуры и ели сырой. На мытьё овощей воду не тратили. Она была дефицитом. Очистки сразу же выбрасывали, чтобы не разводились мухи и не допускать гниения, так как день ото дня погода становилось всё жарче.
Надо отметить, что время от времени поезд довозил нас до пунктов питания, организованных по пути следования эшелона. На этих остановках к приходу поезда было уже всё готово: стояли длинные и широкие столы, сколоченные из досок, на столах расставлены тарелки с нарезанным хлебом и вареной картошкой, в бачкáх были суп или каша. К этому времени уже все обзавелись своей «тарой».
Кормили обильно и добротно. Для нас, блокадников, каждая такая остановка была пиром. Ехали мы уже около двух недель или чуть больше. И вдруг вагонный постовой сообщил нам, что мы уже не едем в Нальчик, эшелону дали новое направление — в Среднюю Азию. Теперь конечной нашей станцией должен стать город Кант.
Где он, этот Кант, расположен? Никто не слышал о таком городе. Средняя Азия велика. В какой из республик находится такой город? Послали «гонцов» по всем вагонам. Нашлись знатоки географии, и мы начали накапливать информацию о Киргизии и о Канте.
Наш поезд продолжал свой путь по новому маршруту. Причину изменения нам не объясняли, но все и без объяснений поняли: там, куда нас везли раньше, уже враг или вот-вот будет там. Ехали мы уже больше месяца, и конца пути не видно.
На осенних овощах и фруктах мы окрепли и из скелетов стали превращаться в людей. Дистрофические дети (кожа да кости) решались выпрыгивать из вагонов.
С каждым днём становилось всё жарче. Пункты питания исчезли. Сначала мы думали, что всё съели эшелоны, прибывшие раньше нас. Такие случаи бывали и раньше. Кто раньше прибыл, тот и барин. Но потом стало ясно, что нас здесь не ждут и мы не очень-то желанные гости в этих краях. Через некоторое время наши подозрения подтвердились.
Здравствуй, хлебный край
К концу августа нас привезли в город Кант — сахарную столицу. В городе работал единственный в стране на тот момент сахароперерабатывающий завод. В этом месте нас должны были распределить по аулам. Высадили всех на большую, пыльную и грязную площадь. Как ехали в вагонах, так и вылезали кучками, держась вместе. Вынужденное путешествие как будто бы сроднило, сблизило, и в этом чужом и пока ещё непонятном для нас мире мы боялись остаться без третьего плеча, которое появилось за время дорожных испытаний.
Грязных, измученных долгой и тяжёлой дорогой чужестранцев окружили люди в толстых ватных стёганых разноцветных халатах. Близко не подходили, стояли поодаль и переговаривались между собой. Никакой враждебности по отношению к нам не проявляли, но чувствовалась напряжённость. На лицах было написано, как бы сейчас сказали: «А нам ЭТО надо?»
Надо или не надо, но мы уже здесь, и придётся какое-то время с этим мириться. Мы наблюдали за ними — они не спускали прищуренных глаз с нас. Немного освоившись, мы вышли из «окружения» и пошли промышлять. Площадь эта оказалась большим привокзальным базаром. Денег у нас не было, но некоторые сердобольные тёти и особенно молодые девушки давали нам то лепёшку, то рис, завёрнутый в большой лист, похожий на лопух, то горсть урюка или изюма. Кое-кто из прибывших предлагал обмен вещей на продукты. Аборигены придирчиво осматривали предложенные вещи, совещались между собой, щёлкали языком или небрежно бросали товар обратно владельцу. Но стало понятно, что торговля сближает: появились улыбки, предложения присесть и выпить чай, а в речи торговцев время от времени звучали очень трудные для них русские слова.
Часов в 6–7 вечера прибыло несколько подвод, запряжённых быками. Управляли этими средствами передвижения молодые парни, вернее мальчики лет 14–15. Нас разделили на группы по две-три семьи и стали развозить по аулам. Расселение продолжалось всю ночь.
К утру и мы получили кров над головой. Аулы не имели названий. Каким образом они различались — неизвестно. Наш аул имел одну очень широкую улицу, по обеим сторонам которой стояли глиняные домишки. За каждым домом располагался сад с обязательной печкой для выпечки лепёшек. Она, печка эта, не имела ничего общего, кроме огня, с нашими печами и представляла собой полусферу. Мне она напоминала козырёк закопанной в землю фуражки. На земле разжигали огонь, и стенки печки нагревались. Потом огонь тушили и на раскалённые стенки бросали раскатанные заранее большие лепёшки из кукурузной муки. Испечённые изделия падали в пепел, их вынимали и складывали одна на другую. Процесс закончен.
Нас с мамой поселили в один из домиков. Хозяева очень неохотно, под нажимом и уговорами председателя совхоза, выделили одну маленькую комнатку. Из мебели там не было ничего. Пол вымазан навозом, стены белые, маленькое оконце, в метре от дверей выступ в виде ступеньки, которая тянулась до окна. Получался маленький театральный зал, где большая сцена и почти нет места для зрителей.
Первую ночь мы проспали не раздеваясь на своих пожитках. Но днём привезли две железные кровати, стол и две табуретки. Жизнь налаживалась.
Маму определили на работу — убирать сахарную свёклу с полей и складывать в пирамиды. Вся бригада состояла из эвакуированных женщин. Местные жители называли нас «выковыренными», то ли из-за трудности произношения диковинного слова, то ли из желания посмеяться, унизить.
Местное население на полях не работало. В ауле сахарную свёклу перерабатывали в патоку, и тут была задействована своя рабочая сила. Несмотря на войну, много молодых мужчин оставалось дома при семьях. Младенцев рождалось немало. Первое время мы не могли понять, почему дети орут как резаные. Позже нам объяснили, что они действительно были резаными, то есть мальчикам делалось обрезание, — таков местный обычай.
Меня определили во второй класс. Но проходила я в школу всего два дня. Через аул проходил ирригационный арык, и дети каждый день в нём купались. Два дня я присматривалась к купаниям, а на третий решила и сама окунуться. Жара стояла нестерпимая — 25–30 градусов. Для нас, переживших лютую зиму, такая температура была чрезмерной.
Это купание определило всю мою последующую жизнь, опрокинуло все мои мечты и планы. Как я добрела от арыка до дома, уже не помню, свалилась прямо у порога. Пришла в себя только вечером, когда мама хлопотала надо мной. Температура зашкаливала за сорок. Сознание приходило на короткое время, и я снова впадала в беспамятство. Среди приехавших с нами оказалась врач-педиатр. Она осмотрела меня и поставила, как она выразилась, предварительный диагноз — детский полиомиелит. Посоветовала маме делать мне ежедневные ножные ванны и массаж. Температуру мне сбили привезёнными с собой лекарствами. Каждый день мама таскала воду с водокачки, которая находилась на другом конце аула, и грела её для ванн. После этого шёл массаж, и так каждый день.
Во время моей болезни мама ежедневно должна была ходить на работу, оставляя меня одну. Хозяева наши ждали этого момента. Мама за порог — хозяин на нашем пороге. Он подхватывал меня вместе с подстилкой и выволакивал на самый солнцепёк. Мне становилось совсем плохо, я теряла сознание, начались сильные боли в спине. Если кто-то из «наших», то есть не местных, это видел, то бежали в поле за мамой. Она торопилась не ко мне, а к председателю, так как без него хозяин не позволил бы меня внести снова в дом. И так повторялось каждый день. Повторялось до тех пор, пока мама, отчаявшись, не решилась послать письмо в город Фрунзе в горком партии. Оттуда приехала комиссия и, видимо, крепко поговорила с хозяином. Его посещения нашей комнаты прекратились.
Болезнь не прогрессировала, а медленно отступала, оставив за собой паралич ступни правой ноги на всю жизнь. В дальнейшем мне всё-таки удалось победить болезнь. Многое я училась делать заново и старалась по мере возможности не отставать от сверстниц. Занималась гимнастикой, но это будет гораздо позже и будет стоить громадных трудов, слёз, отчаяния, синяков и шишек.
Я всё ещё не ходила. Правда, когда бывала одна, я пыталась вставать и даже вальсировать. В первые же секунды это заканчивалось моим падением. Встать самостоятельно я не могла. Тихо лёжа на полу, я дожидалась прихода мамы.
Поскольку видимых улучшений не наблюдалось, мама решилась на то, чтобы отвезти меня в больницу города Канта. Ехать не очень далеко, да транспорта никакого нет. Надо было просить у председателя помощи. Машин не было — ни грузовых, ни тем более легковых. Всю работу выполняли волы и ослики. С большим трудом нам всё-таки выделили арбу, запряжённую двумя волами.
Выехали мы рано. Бараны ещё блеяли во дворах, дожидаясь пастуха. Ехать после выгона было просто невозможно — пыль стояла столбом очень долгое время. Отара в ауле была такая большая, что считать баранов, да ещё в пыльном тумане, невозможно. Первое время, когда их гнали по улице, я пыталась считать, глядя в окно, но каждый раз из-за плохой видимости и скученности счёт прерывался где-то после ста.
День обещал быть не очень жарким, и мы потихоньку с привычным «цоб-цобе», километр за километром продвигались к городу. «Цоб-цобе» обозначает — левый и правый (обращение к быкам). К полудню приехали на базарную площадь города и стали спрашивать у торговцев, где здесь больница и как к ней проехать.
Больница представляла собой двухэтажное здание, построенное, видимо, ещё в прошлом веке: облупленные стены, узенькие окна, разбитые ступеньки крыльца. Коридор, в котором должны ждать своей очереди пациенты, был набит до отказа, некоторые больные сидели на лавочке около крыльца. В коридоре стояли смрад и духота, мужчины курили, дети плакали, старухи очень тихо, почти шёпотом говорили о своих домашних делах. Мы заняли очередь, и мама вынесла меня во двор больницы.
Наш возница сразу уехал. Остаться одним в незнакомом городе, без знания местного языка, обычаев и привычек аборигенов — ситуация не из приятных. Очередь большая, и надо было подумать о еде. Я осталась сидеть на лавочке, а мама пошла за провизией. Было понятно, что раньше вечера нам из города не выбраться. От врача мы вышли, когда на улице уже было совсем темно.
Доктор оказался внимательным и хорошо говорил по-русски. Осмотрев меня, побив молоточком по коленкам, ощупав спину и ноги, он подтвердил диагноз врача из «наших». Сказал, что если мама хочет, то он положит меня в больницу, но предупредил, что в больнице сейчас свирепствует брюшной тиф. Мама отказались наотрез и решила ехать домой.
В незнакомом городе мы даже не знали, в какую сторону надо идти, чтобы вернуться в наш аул. О подводе и речи не могло быть. Мама несла меня на спине: я обхватила её за шею, а она держала меня за ноги. Городок оказался маленьким, с одной центральной улицей, по которой мы и добрались до окраины. Мама выбивалась из сил, часто останавливалась и отдыхала. Так мы одолели, наверно, два-три километра. Уже наступила глубокая ночь. На дороге ни одной повозки. Сидим, отдыхаем. Я рассматриваю небо. Оно очень тёмное с яркими мигающими звёздочками. Ищу свою Полярную звезду и не могу найти. Спрашиваю у мамы: «Почему нет моей звёздочки?» А мама отвечает: «Её здесь и не должно быть — ведь она северная, здесь же юг».
Отдохнув немного, мама снова взваливает меня на спину, и мы бредём дальше. Неожиданно вдали послышался грохот арбы и смех. Появилась надежда, что нас подвезут, если не до дома, то хотя бы до развилки, которая ведёт в другой аул. Повозка подъезжает к нам и, не останавливаясь, едет дальше. Мама кричит, просит остановиться и помочь. Два парня останавливают свою повозку и что-то кричат по-киргизски. Мама подбежала к ним и спрашивает: «Куда едете? Подвезите меня с больным ребёнком». Ей в ответ: «Тебя, тётка, не можем взять, а девчонку возьмём». Тогда мама просит их довезти меня до развилки и там высадить, а она меня заберёт. Без меня ей идти легче, и она дойдёт быстрее. Меня перетаскивают на арбу, и парни с гиканьем трогаются. Они сидят впереди, а я, схватившись за боковину и со свешенными ногами, сижу в конце арбы.
Нежарко, дорога не сильно пылит. Ни души вокруг. По бокам тянутся поля с арбузами. При лунном свете поля кажутся чёрными и выделяются только блестящие точки — это арбузы. Их много, и они своими гладкими кожистыми боками напоминают в темноте светлячков. Парни оживлённо что-то обсуждают. И в какой-то момент я догадываюсь, что речь идёт обо мне. Прислушиваюсь, языка не понимаю, но интуитивно чувствую опасность. Доезжаем до развилки, и они, не останавливаясь, едут дальше, не высаживая меня, как просила мама. Своим зверяче-ребячьим чутьём понимаю, что надвигается опасность. Вся собираюсь в комочек и, отталкиваясь руками, вываливаюсь на пыльную дорогу. Упала я удачно, не сильно ушиблась и ничего не сломала. Впервые пробую ползти, а затем и пытаюсь встать на ноги, но безуспешно, падаю. Кое-как доползла до арыка, который шёл вдоль дороги, и там затаилась. Решила, что буду ждать прихода мамы. Стало уже светать. Ночь была на исходе. Наступало утро.
Вдруг я услышала русскую речь и пение. На дороге появилась арба, нагруженная арбузами. В ней сидели ребята в красных галстуках. Я замахала руками и закричала. Они остановились и подошли ко мне. Оказалось, что они едут через наш аул. Вчера уехали на дальние поля убирать урожай, задержались и ночевали в поле. С ними были взрослые. Они помогли мне забраться на самый верх арбузной горы. В посёлок мы въезжали, когда было уже совсем светло и солнышко пригревало остывшую за ночь землю.
Навстречу нам бежали все «выковыренные» нашего аула и мама. Не найдя меня на развилке, она пошла домой, предположив, что парни пожалели меня и отвезли до аула. Придя же в посёлок, она обнаружила, что меня нет, и подняла на ноги всю нашу общину. Вот так закончилось наше первое и последнее посещение Канта.
Для меня же это был отправной пункт начала хождения. Я поняла, что если я, преодолевая страх и боль, не начну передвигаться на ногах, то меня ждут неожиданности и испытания всю жизнь. Спотыкаясь, останавливаясь, падая и поднимаясь, я начала ходить. Как только я почувствовала, что могу сама вставать, в отсутствие мамы я сползала с постели и пыталась кружиться в танце. У меня ничего не получалось, падала, но при помощи табуретки снова вставала и кружилась. Так продолжалось изо дня в день. На ногах появились синяки и ссадины от падений. И тут пришлось рассказать маме о «танцах». Мне очень трудно было поверить, что я уже никогда не смогу легко и непринуждённо вальсировать. Об этом надо было забыть навсегда, но так трудно в десять лет отказаться от своей первой мечты. С этим недугом мне нужно было научиться и жить по-новому, понять и усвоить на всю жизнь, что очень многого я теперь из-за болезни делать не смогу.
Приближалась осень, а с ней и начало учебного года. Меня записали снова во второй класс. Ходить в школу было недалеко, но приходилось пересекать дорогу, буквально вскопаннную копытами волов и колёсами бричек. После осеннего дождя из грязи невозможно было вытащить ног. В моём классе учился парень-переросток. Он был выше, сильнее всех нас, и ему было уже 15 лет. Звали его Рахмед. Он был моим спасителем и другом. Видя, что я застряла на дороге, Рахмед спешил мне на помощь: вытаскивал из грязи и тащил на сухое место. Не забыл он меня и тогда, когда мы переехали жить во Фрунзе, тогдашнюю столицу Киргизии. Благодаря его заботе и сочувственному отношению ко мне, я простила тех парней, которые хотели меня увезти.
Нашей учительницей была очень энергичная, умная и добрая женщина из «наших», ленинградских. Она умело сочетала учёбу с играми и забавами — ведь мы ещё были слабы и не совсем отошли от трескучих морозов, бомбёжек и обстрелов, хотя про голод уже начинали забывать. Душевно мы ещё не согрелись, были скукожены и постоянно ждали чего-то страшного. Уроков она нам не задавала. Их просто не на чем было делать. Ни тетрадей, ни учебников не было. В классе мы писали в книгах между строчек. Дома учили наизусть стихи и читали то, что удавалось найти из литературы. У кого-то сохранились привезённые книги. Их передавали друг другу и зачитывали до трухи. Анна Петровна — так звали нашу учительницу — каждый день выводила нас в тощий садик позади школьного здания. Там дети занимались физкультурой, бегали и играли в пятнашки. В школу ходили в основном приезжие, местных детей почти не было. Я во всех этих играх участия принимать не могла, но с удовольствием наблюдала за играми, и рядом со мной был всегда «мой верный» Рахмед.
Новогодний праздник устроила нам тоже Анна Петровна. Она собрала всех родителей и предложила самим придумать подарки детям и сделать ёлочные игрушки. Ёлки конечно не было, но мы наломали сухих веток, поставили их в ведро и украсили самодельными игрушками. Наши мамы пекли втайне от нас печенье из патоки, а мы втайне от них мастерили игрушки. В ход шло всё: бумага, краски, глина, початки кукурузы — то, что попадало под руку. Рахмед очень хорошо рисовал, и мы по его рисункам лепили, вырезали, клеили и вышивали.
31 декабря все собрались в школе. Нарядили «ёлку», то бишь ветки и саксаул, положили под неё подарки. Накрыли на стол, и мы дали маленький концерт: читали стихи, пели, танцевали. Праздник удался. Посмотреть на него пришло и много местных жителей. Так был встречен 1944 год. Войне не было видно конца.
Во время зимних каникул мама принимает решение: для моего лечения переехать в город Фрунзе. Папа в письмах уже давно писал, что он хлопочет о нашем переезде, но дело затянулось из-за моей учёбы. Ведь я уже второй год «сижу» во втором классе. Первый год я проболела, и теперь мама не хотела меня срывать с учёбы. Собрались мы за один день. Вещей становилось всё меньше и меньше: что продавалось, что менялось на продукты.
Во Фрунзе мы попали как бы в отдельный городок, обнесённый высоким забором с большими широкими воротами. Внутри было 8–10 домов барачного типа. Видимо, до войны здесь располагалась воинская часть. Одноэтажные, похожие на дачные домики разбросаны хаотично, без всякого плана. Между ними росли раскидистые деревья шелковицы и кусты сирени. Несколько домишек были глинобитными, остальные сработаны из досок.
В нашем «гетто» целый дом занимал генерал с супругой, в остальных разместили эвакуированных. Нас поселили в домик, где жили уже до нас три семьи. Теперь мы делили одну комнату с беженцами из Молдавии — это были мать и дочь. Семейство было из богатых. Спали они на громадном деревянном ящике-сундуке с добром, который занимал половину комнаты. Посередине стоял стол. Кровати не было, и мы спали на полу, подстелив свои пожитки. Через несколько дней к нам пришла делегация из горсовета во главе с вдовой генерал-майора И.В. Панфилова. Они о чём-то говорили с мамой. Через пару дней нам привезли железную кровать с панцирной сеткой, четыре стула и тумбочку.
Опять новое место, опять обустройство, новые люди, новые соседи и, главное, новая школа. Мама определилась на работу в поликлинику. Вторую половину года я ходила в школу, которая находилась довольно далеко, приходилось идти через весь город. Фрунзе в то время имел одну асфальтированную улицу –центральную, которая шла от вокзала до базарной площади и кинотеатра «Ала-Тоо». Остальные не имели никакого покрытия. Центральная улица представляла собой бульвар, а мне она казалась похожей на слоёный пирог: тротуар, асфальтированная проезжая часть, широченный, всегда пустой и заросший травой арык, полоса роскошных раскидистых деревьев, дорожка для пешеходов — и всё начиналось сначала.
В школу мы ходили табуном — дети со всей нашей «резервации». Сначала шли по бульвару, а затем начиналось самое интересное — базар. Миновать его мы никак не могли. Громадная пыльная площадь была рядами уставлена палатками, ларьками, телегами, и чего там только не было. Больше всего нас привлекали места, где продавались сладости и пряности. Как лиса у винограда ходили мы вокруг них. Иногда нам давали немного изюма, кураги или яблок. Но так просто уйти из этого яркого, душистого и невиданного изобилия было невозможно, и бродили мы там часами. Рассматривали цветастые искусно вышитые тюбетейки, стёганые яркие полосатые халаты, шёлковые женские платья с национальным орнаментом, платки с украшениями и незамысловатые бусы и серьги, разложенные прямо на коврике на земле. Тут же сидели калеки, просившие подаяния. Гадалки, колдуны и колдуньи зазывали узнать судьбу. Бараны, сгрудившись в кучу, блеяли, изнывая от жары, — они тоже продавались.
В чайхане, сидя в своих толстых ватных халатах, пили чай аксакалы. Вездесущие босые мальчишки шныряли по рядам, грязные и очень озабоченные. Всё это вместе взятое — цветное, разноголосое, душистое, разомлевшее на солнце, непривычное для нашего северного глаза, буквально гипнотизировало и не отпускало от себя. Где-то к 11–12 часам базар затихал до вечера. И только вечером он оживал на короткое время, но это уже был не тот, утренний, а какой-то полусонный, запылённый и не такой многолюдный.
Дальше дорога шла по пыльным кривым и узкими улочкам до поликлиники, а напротив нее стояла наша одноэтажная школа. Зелени в городе было очень много: и тенистых садов, и скверов, и улиц, сплошь засаженных деревьями. Тени в городе хватало.
После уроков я шла в поликлинику на процедуры. Болезнь моя отступила, и я стала вполне самостоятельна.
В нашем домике жила художница, и она решила собрать детей околотка и научить рисованию. Сначала она показала нам свои рисунки, и конечно, нам захотелось попробовать. Я и раньше любила рисовать, но во время войны не было ни красок, ни карандашей, ни бумаги. А у неё это было, и она не жалела для нас ничего. Целыми вечерами сидели мы с коптилкой, света не было, и, высунув языки от старания, пыхтели кто над чем: кто рисовал пейзаж, кто натюрморт, кто танки и самолёты, кто домики и садики, кто своих маму и папу, сестру или брата. Уроками не занимались. Что услышали на занятиях, то и усвоили. Дело шло к летним каникулам, и я наконец-то окончила второй класс.
С началом каникул к нам стал часто приезжать Рахмед; он привозил, как всегда, разные гостинцы: лепёшки, урюк, плов, початки кукурузы. Однажды на мой день рождения он привёз мне живой подарок — очаровательного щеночка — и сказал: «Вот он вырастет и будет тебя защищать».
Мама тоже иногда наведывалась в наш бывший аул. Брала с собой мулине, краше, катушечные нитки, для того чтобы обменять их на продукты. Каждый раз на вокзале я встречала её, а когда подрос щенок, то и он ходил со мной. Назвала я его Дозор. Почти год он прожил с нами. Это был ласковый лохматый друг, не задира, мирный и добрый. Но однажды я его нашла у крыльца нашего дома с простреленной головой. Нашёлся злобный человек, убил нашего Дозора. Сильно плакала и тосковала. Больше собак никогда не заводила.
Каждый день был насыщен делами и заботами до предела. Пища готовилась на улице. Ставились кирпичи в два параллельных ряда, и между ними помещалась кастрюля или казанок. Для костра использовался саксаул или кизяк, который добывался нашими трудами.
Рано утром берёшь ведро и, озираясь по сторонам, выходишь «на большую дорогу». Соперники при этой экспедиции не нужны. Пристраиваясь к какому-нибудь гужевому транспорту — чаще всего это были волы, — сопровождаешь их, пока кто-то из них изволит расстаться с завтраком, извергнув из желудка то, ради чего трусишь за ними с раннего утра… Дождавшись «дани» от этой пары волов, ищешь другую, и так до тех пор, пока наполнится ведро.
Но это была только часть «производственного процесса», хотя и очень трудоёмкая. Иногда, чтобы наполнить ведро, приходилось 3–4 часа побегать. Собиралось это «добро» руками, никаких приспособлений не было. Следующий этап — собранное смешивалось с сухой травой. Делали мы это весело и дружно. Наши действия напоминали работу итальянских виноделов. С гиканьем и смехом месили мы ногами добытое таким трудом «топливо», предвкушая сваренные початки кукурузы, обильно сдобренные солью.
Заключительный этап «производственного процесса» заключался в том, чтобы из этой массы слепить аккуратные маленькие лепёшки — ручной штучный товар — и выложить их на солнце для просушки. Всё, процесс окончен. Осталось только ждать, когда они подсохнут. Так в трудах и заботах проходили дни и недели. Приближался новый учебный год.
К родному дому
Из Ленинграда нам пришёл вызов всё от той же папиной коллеги, которая приходила к нам в блокадную зиму. Снова сборы, снова дорога. Мы на вокзале. Подали телячьи вагоны. Все собрались на перроне со своими пожитками. В жарком, густом как мёд июльском воздухе повисает разноголосье отъезжающих и призывы станционного начальства соблюдать порядок, но никто ничего не хочет слышать. Суета, неразбериха, толкучка напомнили мне платформу в Петергофе в день объявления войны. Из рупора прозвучала команда на посадку. Толпа ринулась к вагонам. Побежала и мама. Она хотела занять место на нарах около окна. Это было самое привилегированное место. Доски нар были плохо уложены, и мама упала с них и сильно ушиблась. Позже этот ушиб даст о себе знать страшной, смертельной болезнью.
Место у окна нам не досталось, были более сильные и ловкие. Но место на верхних нарах было нашим. Как всегда бывает в дороге, первоначальная теснота постепенно оформлялась в какое-то подобие порядка.
В нашем вагоне были только ленинградцы. Начали знакомиться. Пошли разговоры об окончании войны и возвращении родных с фронта домой. Кто-то строил планы о поступлении на учёбу, кто-то думал об оставшихся в городе: живы ли? С питанием у нас проблем не было. Каждый запасся всем, что можно было взять в дорогу.
Останавливались мы на станциях, а не в чистом поле, и там бабули торговали горячей варёной картошкой, лепёшками, козьим сыром, солёными огурцами, пирожками с капустой и ещё много чем.
Ехали спокойно, не было того страха, который сопровождал нас при выезде из блокадного города. Теперь мы возвращались по своим домам. Каким его увидит каждый из нас?
Дорога домой всегда бывает короче. К концу августа мы были в Ленинграде. Никто нас не встречал, разбрелись в разные стороны, обменявшись адресами. Трамваи после блокадной зимы уже ходили. С сердечным трепетом дошли до своей улицы и с превеликим облегчением увидели, что наш дом цел и невредим. Вошли на лестницу — тишина, никаких запахов и звуков. Дом стоит как вымерший. Дверь нашей квартиры не закрыта. Входим. Мама кричит: «Есть кто дома?» В ответ глухая тишина. Наша комната закрыта, и на ней пожелтевшая бумажная полоска, соединяющая обе створки двери, с выцветшей печатью. Мама срывает бумажку, открывает дверь, и мы стоим на пороге, не веря своим глазам: и в этой комнате мы жили? Грязные, закопченные окна, паркет покрыт золой, щепками, пылью, обрывками обоев. Из мебели остался папин письменный стол без ящиков, которые сожгли зимой, два венских стула, наша кладовая — фанерный шкафчик, в котором мы хранили продукты, железная кровать и печурка-времянка. Вся остальная мебель пошла на обогрев в ту страшную зиму. Грязно, пыльно, захламлено, но это был наш дом. Вымыли окна, пол, двери, повесили на окна марлевые занавески, принесли цветы. Комната отозвалась на наши старания и наградила нас уютом мирного семейного тепла.
Сам город был, как всегда, величественен. Развалин не было, их разбирали сразу. На месте пустырей сажали деревья, кусты, цветы. Город выглядел чистым, ухоженным, отмытым и откормленным. Ничего похожего на то, каким мы покидали его летом 1942-го.
По радио каждый день объявляли о прибытии поездов, которые возвращали в город эвакуированных детей, перечислялись номера детских домов. Затем шло перечисление прибывающих по именам и фамилиям. Родственникам предлагалось либо встречать детей на вокзале, либо приезжать за ними в указанные детские дома. Поезда продолжали приходить в течение года, и казалось, что конца им не будет. Но как-то незаметно, а может быть, оттого что мы к этим объявлениям привыкли, известия о прибытии поездов прекратились. Каждый раз, слушая перечисления номеров детских домов и фамилий, я думала, что в них могла бы быть и я, если бы мама в своё время не вернула меня из валдайской эвакуации. Вероятно, тогда бы моя жизнь сложилась иначе. Многих злоключений и не было бы, а многие бы, возможно, наоборот появились. Кто это сможет определить и просчитать? С определённостью можно только сказать, что возвращение из эвакуации в город было ключевым, поворотным событием в моей судьбе. Именно тогда определялся и мой характер, и мой жизненный путь.
Не только город преображался, вставал из грязи и копоти, но и люди, пережившие самое страшное, воспрянули и телом и духом. Работали бани, в театрах давались спектакли, в концертных залах звучала музыка.
Изменился и состав нашей квартиры. Появилось двое новых жильцов. В комнате, в которой когда-то жили Вовочка с мамой и бабушкой, теперь жила молодая женщина, вернувшаяся с фронта, со своим маленьким сынишкой. В комнате рядом с нами поселилась сотрудница детской комнаты милиции с дочкой. В третью комнату вернулась девушка, которая в начале войны ушла в дружинницы. Мы собрались все вместе и привели квартиру в порядок: вычистили ванную, которая была завалена дровами, отдраили полы, вымыли стены в кухне. Всё и везде отмывалось и очищалось от той блокадной зимы.
Мама снова начала работать в Публичной библиотеке. Местом работы стала Петропавловская крепость. В её подвалах находились книги, свезённые туда в начале войны. Теперь их разбирали, очищали от плесени и пыли и укладывали в ящики. Метровые фолианты в кожаных переплётах с замысловатыми застёжками иногда были покрыты таким слоем плесени, а иногда и грибами, что не видно было даже какого они цвета. Каждая книга тщательно и аккуратно очищалась. Работать в подвале было тяжело. Помещение не проветривалось, воздух был спёртый, застоявшийся, сырой, я бы сказала, настоянный веками.
Позже по состоянию здоровья маму перевели работать на Садовую. Теперь она трудилась в отделе комплектования, и её начальником стала Ирина Николаевна Авраменко, жена ленинградского поэта Ильи Авраменко. Коллектив отдела оказался сплочённым и профессиональным. Маму приняли доброжелательно. Здесь работать было во всех отношениях легче.
Карточная система сохранялась до 1948 года. В магазинах все продукты лимитировались карточками, а мануфактура выдавалась по талонам. Маме дали на работе талон на отрез для пальто. Она его купила и сшила, но носить его ей почти не пришлось. В этом мамином пальто я проходила до отъезда в Таллинн. Оно у меня было «семисезонным»: и осенним, и весенним, и зимним. Мама с работой определилась. Теперь надо было мне выбирать школу для продолжения учёбы.
Моя первая школа на нашей улице стала больницей для раненых. По распределению Гороно меня определили в 44-ю школу, которая находилась на ул. Барочной. Школу я не любила и всячески старалась находить поводы, чтобы пропускать уроки. Мама это знала и всегда доводила меня до школы сама. Ну, а там я решала, идти на уроки или нет. Я аккуратно сдавала на вешалку пальтишко и галоши и шла на чердак. С собой у меня всегда была книга. Я садилась у маленького пыльного чердачного окна, открывала Майн Рида или Джека Лондона и читала до последнего звонка. Кончались уроки — кончалось моё путешествие по прериям или снежным равнинам в собачьей упряжке. Пора домой.
Дневник я заполняла, беря задания у подружек. И так незаметно прошла вся четверть. Мама так уставала, что уроков не проверяла, но была уверена, что в школу я хожу. Спуститься с чердака всё же мне пришлось. Подружки, которые меня покрывали и всё время говорили, что я «болею», сказали, что учительница выставляет четвертные оценки. А как мне быть!? Я пришла в класс. Наша наставница, посмотрев на меня, кажется, всё поняла, но журить не стала. На перемене она подошла ко мне и сказала: «Дай мне учебники, и я покажу, что ты должна выучить через два дня. Я проверю». Благодаря своей хорошей памяти я всё выучила и получила четвертные оценки, не пятёрки, но они меня устраивали, и маму тоже. Она так и не узнала о моих отсидках на чердаке.
Учились мы раздельно: женская школа и мужская. Школьная дружба при раздельном обучении как-то не складывалась. Скорее, это было противостояние. С мальчиками мы встречались только на вечерах, когда приглашали всю женскую школу или какой-то один класс. Такие вечера проходили, как правило, в спортзалах. Девочки жались к одной стене, мальчики к другой. То же самое происходило, когда женская школа приглашала мальчиков на свои праздники. Дружба быстрее складывалась во время дворовых игр. Как показала практика, ничего хорошего из системы раздельного обучения не вышло. Слава Богу, что её отменили.
Учебный год шёл к концу. Приближался месяц конца войны — май. Все с нетерпением ждали объявления об окончании кровопролития. И дождались. Первый салют на Неве мне запомнился как невиданный, сказочный праздник, яркий и незабываемый. Казалось, что все, кто мог ходить, собрались у невских парапетов. Люди плакали и смеялись, Кто потерял родных и близких — плакал, кто дождался — смеялся и плакал. Все осознали, что самое страшное позади. Незнакомые люди обнимались, целовались, и казалось, что это одна дружная семья, и что теперь-то всё наладится, и раны заживут, и дома отстроят, и никто не будет голодать, и никто не будет получать «похоронок».
Но не для всех победа обернулась радостью. Для нас с мамой конец войны означал развал семьи, да и не только для нас. В конце мая приехал отец с известием, что у него новая семья. Это был удар ниже пояса. Мама отправила меня погулять. Разговор между родителями длился не более часа. Они вышли из парадного на улицу, и мама пошла проводить отца на вокзал. Возвращаясь домой, она в порыве отчаяния бросилась под трамвай. По счастливой случайности какой-то гражданин успел её вытащить из-под колёс. Домой она вернулась разбитой, серой от горя и слегла. С этого момента здоровье мамы ухудшалось с каждым днём, она сильно похудела, выглядела измождённой и усталой. Спустя несколько месяцев врачи поставили страшный диагноз — рак.
Нужна была операция. Её положили в больницу на Березовой аллее, там находился онкологический центр. Операцию сделали в июне 1947 года. Я каждый день приходила и выводила маму на прогулку. Больница окружал парк. Прогуливающиеся больные производили на меня странное впечатление: они имели марлевые повязки на разных частях тела и под этими повязками были какие-то предметы. Потом мне сказали, что они проходят лечение радием. Через месяц маму выписали из больницы и назначили облучение. На какое-то время болезнь отступила.
По приглашению маминой сестры мы поехали в Москву погостить. Обошли все исторические места и побывали во многих музеях. Иногда со мной гулял мой дядя Илья. Он так крепко держал меня за руку, что сводило пальцы судорогой, но это компенсировалось великолепным московским мороженым, которое он непременно мне покупал.
К началу учебного года мы вернулись домой. Мама снова вышла на работу, но не надолго. Всю домашнюю работу теперь мне было необходимо выполнять самой. Ходить в магазин, отоваривать продукты по карточкам, готовить я и раньше могла самостоятельно. Со стиркой дело обстояло сложнее. Мне пришлось брать «уроки» у соседки Маргариты. Она научила меня стирать на доске, кипятить, синить и крахмалить бельё. Убирать в комнате я научилась ещё со времён блокады.
Помню одно мистическое явление, которое до сих пор не могу ни забыть, ни объяснить. Я выстирала бельё, как всегда накрахмалила, выгладила и заправляла кровать. Бельё сверкало белизной и хрустело, высушенное на морозе. Застлала кровать покрывалом и вдруг вижу: по нему ползёт громадная вошь, чёрная с разводами на спине. Я таких в жизни не видала, хотя за войну много чего пришлось увидеть и претерпеть. В ужасе я замерла, не отрывая глаз, смотрела на это чудовище. Откуда она взялась на чистейшем белье? В подсознании мелькнула мысль, что это не к добру. По всему телу пробежали мурашки, и сердце сжалось в какой-то маленький комочек, стало трудно дышать. Я выскочила в коридор. Всё тело покрылось испариной. Войти снова в комнату и что-то сделать у меня не было сил. Я позвала соседку и рассказала ей о случившемся. Мы вместе вошли в комнату. Она схватила клочок газеты и выбросила эту тварь в горящую печку. «К потере это. Крепись, Людмила!» — сказала она с горечью.
В ноябре мама снова слегла. С каждым днём ей становилось всё хуже, боли не прекращались, а помощи от врачей никакой. В животе у неё скапливалась жидкость, и дважды приезжали и откачивали её через шприц. Потом давали мне таз, наполненный этой жидкостью, и велели перемерить её полулитровыми банками. Первое время к ней врачи приходили, но потом выписали мне рецепт обезболивающего и перестали её наблюдать. Звонят в дверь, открываешь, они только спрашивают не переступая порога: «Жива?» Я отвечаю: «Да», — и уходят.
Мама была уже очень слаба. Я, начиная с блокадной зимы, спала с мамой и всегда держала её руку, а просыпаясь ночью, ощупывала — тёплая ли, жива ли! Очень боялась потерять её.
В декабре 1947 года отменили карточную систему, и начался обмен денег на новые. Поправляя утром постель, я нашла под подушкой деньги. Мама часто теряла сознание и, видимо, уже не помнила о деньгах. Их надо было срочно обменять, иначе они пропадут. Бегом в сберкассу, а там очередь длиной в два квартала. До закрытия я все же успела их поменять.
Приближался Новый, 1948 год. Мама уже не приходила в себя. За неделю до кончины у неё горлом пошла кровь. Я растерялась и не знала что делать. Хватала всё, что было под рукой, — полотенца, покрывало, одежду. Хлынули комки, сгустки крови — страшно, и главное, не знаешь чем и как помочь. Дома никого, все на работе. Вечером вернулись соседи и увидели картину: я сижу на полу и рыдаю, вокруг меня куча окровавленных тряпок, и мы обе в крови.
Наступило 27 декабря. Я вечером наклоняюсь, чтобы поцеловать маму на ночь, и вдруг чувствую страшную пронзающую боль во всем теле и легкий и тихий выдох — последний выдох моего самого родного и бесконечно любимого человека. Я выбежала в коридор и закричала. По радио звучал Интернационал, отбой вещания — 24:00. На мой крик выбежали соседи. «Что случилось?» Я только могла сказать: «Там. Мама». Все сразу поняли, что произошло. Из квартиры напротив нашей позвали тётю Настю, пожилую женщину, которая всегда приходила на помощь в таких случаях… Она обмыла, одела, причесала маму и отрезала ей косу. Маму положили на стол и открыли окна. Меня соседи забрали к себе. На следующий день приехала из Москвы тётя Маня, мамина сестра. Она распорядилась в отношении похорон.
30 декабря утром мне разрешили попрощаться с мамой. Я вошла в комнату и не узнала её. Она стала какой-то чужой и страшной. Я стояла у стола и смотрела на маму, старалась запомнить каждую её морщинку. Мне показалось, что из глаз у неё сочится капелька крови. Слёз у меня не было, всё внутри заледенело и сжалось. Мне было стыдно, что я не плачу. В комнате было много людей. Пришли мамины сослуживцы, соседи и знакомые. Я стояла как истукан, так и не пролив ни единой слезинки. 31 декабря состоялись похороны на Серафимовском кладбище. Снегу намело по колено. Взрослые несли гроб, а я плелась позади, то проваливаясь, то падая в яму — ноги меня не держали.
Серафимовское кладбище — одно из новых. Оно было основано в 1905 году. До этого район Чёрной речки, где расположено кладбище, считался дачным местом — там любила проводить летнее время петербургская аристократия. До сих пор там сохранились дивной красоты домики, один из которых стоит с левой стороны от выхода из метро. Когда-то он был окружён садом и кованой решёткой. В 50-х годах нашего столетия там располагалась больница лёгочников.
На кладбище была построена церковь Святого Серафима Саровского. Она стоит и сейчас — маленькая, деревянная, очень уютная, почти домашняя. Во время войны на это кладбище свозили машинами трупы, собранные со всего города, а кто мог — тащил на саночках своих родных и близких. Вот скорбное стихотворение о том времени.
Труден путь, далёк до кладбища,
Как с могилой быть?
Довезти сама смогла б ещё,
Сможет ли зарыть?
А не сможет — сложат в братскую,
Сложат, как дрова,
В трудовую, ленинградскую,
Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, –
Стало уж темнеть.
Схоронить трудней, мой маленький,
Легче умереть.
Написала эти строки Наталья Крандиевская-Толстая. Не знаю, была ли она в блокадном Ленинграде, но точно уловила душевное состояние блокадника. По официальным данным в 16 огромных рвах захоронено 100 тысяч душ, а фактически эта цифра в 3 раза больше. Позже там построили мемориал погибшим в блокаду и воинам, защищавшим город.
Домой с похорон вернулись замёрзшие и мокрые. Я затопила печурку и вскипятила чай. Вдвоём с тётей мы встретили Новый, 1948 год. Странно и страшно начинался для меня этот год.
В чужой семье. Свердловск
В начале января — у меня как раз начались зимние каникулы — приехал отец. Он решил забрать меня в Свердловск, там он теперь жил со своей новой семьёй. Мачеха встретила меня, как и полагается классической мачехе: поселила на кухне, где стояли диван и обеденный стол, за которым я делала уроки.
У отца уже родилась дочь Валентина. Меня к ней не подпускали, и я была им благодарна. Не могла я ещё проникнуться любовью к этому маленькому существу.
После зимних каникул я пошла в школу на новом месте заканчивать шестой класс.
Самым страшным для меня был день, когда со мной случилась истерика, — спустя три месяца после смерти мамы. Окна кухни отцовской квартиры выходили на дорогу, по которой двигались на кладбище похоронные процессии. Когда под самыми окнами грохнул похоронный марш, мне стало плохо. Вдруг что-то внутри порвалось, заклокотало и покатило к горлу. Слёзы хлынули ручьём. Я забилась в угол дивана и плакала до головной боли, до икоты. В этих слезах, жёстким жгутом сплелись все потери, обиды, оскорбления, унижения, которые выпали на мою долю за последний год.
Но мне надо было закончить учёбу и тогда решать, что делать дальше. Для того чтобы выжить в непривычной обстановке, надо заняться чем-то отвлекающим. Во-первых, я попросила отца, чтобы он покупал билеты в театр. В первый раз, когда я была в театре, шла опера Бородина «Князь Игорь». Билеты мне взяли очень неудобные: и не видно и не слышно. В антракте я спустилась в партер и стала смотреть, куда бы пересесть. Мне понравилось на первом ряду, но пришли зрители с билетами на эти места, и мне пришлось уйти. Неожиданно кто-то меня взял на руки. Это был отцовский начальник Георгий Константинович Жуков. В это время он был начальником Уральского военного округа.
Во-вторых, я стала петь в хоре при Доме офицеров. Таким образом я старалась выйти из кризисного состояния. Так между школой, хором и театром подошли экзамены в школе. Сдала я их успешно и перешла в 7-й класс. Теперь можно было решать, что делать дальше.
А дальше я решила уехать обратно в Ленинград. Если я сейчас не вернусь, то потеряю право на жилплощадь, а жить с отцом дальше у меня не было сил. Слишком сильной была обида за маму, за себя. Ведь он нас предал. Мы его так любили, ждали, берегли все его вещи и не продали их даже в ту голодную зиму. Да и мамина болезнь была спровоцирована его предательством.
Моей просьбе купить мне билет домой отец особенно не сопротивлялся. Я уехала из этой семьи навсегда. Отца я, конечно, любила, но мачеху невзлюбила — за то что она, молодая здоровая бабёнка, отняла мужа у больной женщины и отца у больного ребёнка. В моих глазах она была преступницей. Сейчас их обоих уже нет в живых, и Господь им судья, а от меня «Царствие Небесное» — простила, но не забыла.
Проводили меня без слёз и сожалений, без напутствий и пожеланий. Можно сказать, в глубоком молчании и скрытой неприязни. Но и от меня не исходили любовь и скорбь по поводу расставания. Никто меня не сопровождал. Впервые я совершала путешествие совершенно одна.
Здравствуй, дорогой мой Ленинград!
До сих пор не могу понять, как пятнадцатилетняя девчонка сообразила, что нельзя терять жилплощадь, доставшуюся от матери. Другого наследства у меня не было. В нашей комнате оставалась жить Лена. Не могу сказать, что она обрадовалась моему приезду, но встретила любезно.
Шёл 1948 год. Мне исполнилось 16 лет. Получив паспорт, прописалась. Надо было определяться с учёбой. Пошла опять в 44-ю школу, уже однажды давшую мне возможность грызть гранит науки. Мною было принято решение: после окончания 7-го класса поступить в техникум.
В выборе специальности у меня не было никакой определённости. Впереди ещё год, и не стоило торопиться с окончательным выбором. Учёба мне далась непросто, и жизнь, к сожалению, тоже не улыбалась. Приходилось зарабатывать на хлеб насущный, хотя я строила совсем другие планы.
Лена продолжала жить со мной в одной комнате. Как любая молодая женщина, она хотела устроить свою жизнь, создать семью. К ней стали приходить мужчины, которые иногда оставались ночевать. Естественно, что мне это было очень неприятно. Думаю, что и я им мешала. Лена предложила обмен: две комнаты по 10 метров — одну мне, другую ей. Я отказалась от обмена. Прихожу однажды из школы, а меня ждёт повестка в суд. Оказалось, что Лена по суду требовала раздела комнаты. Судья решила встретиться со мной перед началом заседания. Она быстро разобралась в нашем деле, и заседание продолжалось буквально несколько минут. Решение было в мою пользу. Лене предписывалось освободить комнату в течение семи дней. Дело в том, что Лена буквально за три дня до маминой кончины написала заявление с просьбой постоянно прописать её, и мама, уже находясь в полубессознательном состоянии, подписала его. Но тут, на моё счастье, приехала совершенно неожиданно моя сестра из Москвы, отправлявшаяся после окончания института на практику. Прочитав заявление, она дописала к нему одну решающую фразу, которая спасла меня от размена: «…без права на жилплощадь». Вопрос с жильём был решён.
Теперь я могла спокойно делать уроки, читать, не опасаясь, что сейчас кто-нибудь придёт из Лениных знакомых и мне придётся идти «погулять». С 1951 года началась моя самостоятельная жизнь: без мамы, без папы, без Лены. Обо всём теперь я должна была заботиться сама.
В нашем доме было печное отопление, и главная забота летом — заготовка дров на зиму. В послевоенные годы купить дрова было не так-то просто. На дровяные склады их привозили нерегулярно и всегда такие мокрые, что влага покрывала брёвна, кора начинала гнить. Берёшь такое бревно в руки, а оно скользкое от слизи и гнили. Кто был побогаче, покупал дрова загодя, и за лето они подсыхали. Моих же денег с трудом хватало только на оплату жилья, коммунальных услуг и питание. Тянула я с покупкой дров до самой осени. Походы на склад за дровами стали тяжким испытанием, особенно когда мне пришлось заниматься этим в первый раз.
По складу бродили полупьяные дядьки и предлагали свои услуги — машины, нагруженные кругляком. Дрова у них были сухие, а иногда и сплошь берёзовые. Стоили они так дорого, что я даже и не подходила к этим машинам. На самом складе были выложены клети по кубометру каждая из полусгнивших, сырых метровых брёвен, и они бывали не всегда. Случалось, что не привозили дров несколько дней. Людей, нуждающихся в дровах, много, а выбора нет. Все насторожённо наблюдают: кто и что предложит, кто и где что-то найдёт.
У меня было несколько раз так, что я найду поленницу посуше и тут, как из-под земли, появляются дядька-крепыш или тётя с грозным видом. А что я могла перед ними — девчонка худенькая, бледная, замотанная в бабушкин платок и в стареньком выношенном пальтишке. Не обращая на меня ни малейшего внимания, они тут же договаривались со служащим склада, что берут эти дрова. Мне оставалось только по-сиротски горько вздохнуть и снова бродить по складу в поисках удачи.
Позже я узнала, что мне нужно искать не дрова, а горбыль, как мне подсказал один хороший человек. Это придало моим поискам некоторую конкретику. Теперь я знала, как надо поступить. Подходишь к шофёру и говоришь: «Пожалуйста, помогите мне найти горбыль и доставить домой». Не сразу, но всё-таки находился милосердный человек и помогал мне погрузить дровишки в машину. Но это было только начало. Дальше мне нужно было их распились и расколоть. Пилить я не умела, да и пилы у меня не было. Приходилось идти к дяде Васе из соседней квартиры и просить пилу с одной ручкой и топор. Напилив охапку, я складывала её в мешок и тащила за спиной на третий этаж. На следующий день операция повторялась, и так всю зиму.
Сарая у меня не было, и дрова лежали на дворе. Когда после ссылки в Ленинграде появился мой дядя, мамин брат, то он из подручного материала смастерил мне нечто похожее на сарай. Нашлась довольно широкая щель между сараями, и ему пришлось делать только крышу и переднюю дверь. Теперь у меня был и «сарай». Соседи смеялись над изобретением дяди Пети, но я была довольна, что дрова не будут мокнуть под снегом и дождём. С годами я набиралась опыта в «дровяном» промысле, а опыт даёт уверенность, что я всё смогу и всё преодолею.
Учеба и начало трудовой деятельности
Летом, окончив школу, надо было решать, куда подавать документы. Сначала я решила поступать в художественно-промышленное училище, но тут приехал отец и совершенно правильно заметил, что из меня Репина не получится и не следует тратить время. Он посоветовал поступить в библиотечный техникум, и я благодарна ему за этот совет по сей день.
Мы, библиотекари, — «душ человеческих добрые лекари». Только сейчас, спустя 50 лет, я узнала, что и у нас есть свой Гимн, написанный бывшей ученицей Ленинградского библиотечного института Н. Чудиновой, и в нём есть такие слова:
Нам книжный мир — священная обитель,
Другим профессиям его мы предпочли.
Мы в нём не созерцатели, не зрители,
Мы в нём актёры, режиссёры и творцы.
С самого рождения я была связана с книгами. Мама — библиотечный работник всю жизнь. Всегда в нашем доме с трепетом относились к книге. Семья наша потеряла уже две основательные библиотеки: одна пропала в Мурманске во время войны, вторая — в Ленинграде в блокадную зиму. Теперь я хотела собрать третью, свою.
Библиотечный техникум был вечерним, а утром я могла подрабатывать уборщицей в библиотеке. Находился техникум на улице Воинова, в школе № 196 (утром школа, а вечером техникум). Здание располагалось напротив Таврического дворца. В то время я и представить себе не могла, что через шесть лет я открою массивные дубовые двери дворца и буду там работать.
По окончании техникума меня направили на работу в Батенинскую районную библиотеку, которая располагалась на Лесном проспекте. Основной контингент читателей — студенты Политехнического института. Коллектив оказался дружным, сплочённым, умевшим хранить внутренние секреты. А секреты были абсолютно в каждой библиотеке.
Самым молодым сотрудником в коллективе, кроме меня, была только что закончившая Библиотечный институт имени Н.К. Крупской молодой специалист Вера Ивановна. Старые работники ввели её в курс дел. В то время существовали так называемые списки Горлита. Эти списки рассылались по всем библиотекам, и сотрудники обязаны были книги и брошюры, перечисленные в списке, убрать с полок и сдать в определённый срок в Горлит.
У нас в библиотеке была «секретная комната» (я думаю, что в каждой библиотеке существовали такие уголки). Нашу комнату найти было практически невозможно. Она находилась на самом видном месте, не в основном книжном фонде, а в помещении абонемента, где всегда толпилось много читателей. Дверь в комнату закрывалась стендами с выставками книжных новинок, периодическими изданиями и тематической литературой на злобу дня. Время от времени комиссии совершенно неожиданно приходили с проверкой и шарили по полкам. Если находили литературу, включённую в список, то следовали инквизиторские меры: тихий скандал, вызов на ковёр в высокие сферы, увольнение с работы. Директор библиотеки становился чуть ли не врагом народа, а сослуживцы — его пособниками. Этих комиссий боялись как огня. В нашей библиотеке никогда «прокола» не было, и новый директор должен был знать все «тайны нашего двора». Приближался 1953 год, который принесёт стране эпохальное историческое потрясение.
Болезнь и смерть Сталина коснулись прямо или косвенно почти каждого гражданина великой страны, находившейся тридцать лет под грозным оком кормчего. Люди толпились у входа в библиотеку ещё до её открытия. Они жаждали как можно скорее прочитать о состоянии здоровья «отца народов». Мы решили вывешивать газеты, печатавшие бюллетени о состоянии здоровья вождя, перед входом в библиотеку.
Я как-то в шутку спросила своих коллег: «И что же мы будем делать, когда его не будет?» На меня зашикали со всех сторон: «Замолчи! Тебе что, спокойно жить надоело и нас подводишь?» До какой степени народ был запуган, что боялся даже полуживого тирана! Ну, а когда он ушёл к праотцам, началась истерика у половины населения той самой страны, которую он держал в страхе, в которой погубил всё самое талантливое, доброе и светлое. Лично мне это трудно понять, но и осуждать я не имею морального права. Как-никак, а страна жива и по сей день. И дай ей Бог процветания в веках.
В связи с изменениями во властных структурах начались перемены и в общественной жизни. Из лагерей стали частично выпускать заключённых. В эту волну неожиданно попал и дядя Петя, о котором мы ничего не знали многие годы. Однажды прихожу с работы, а у меня в дверях записка. В ней всего пара слов и адрес, по которому меня просили прийти как можно скорее. Незамедлительно отправилась по указанному адресу. Оказалось, что у дяди Пети была старинная знакомая, к которой он и приехал после лагеря. Жить в этой квартире по каким-то причинам он не мог, и меня просили приютить его у себя. Конечно, я была рада родному и любимому человеку, ведь я была одна, без мамы. Дядя Петя пришёл на следующий день, но постоянно жить не захотел. Возможно, он боялся новых репрессий, а возможно, хотел уберечь меня от косых взглядов соседей и неприятностей на работе и в институте — ведь это был ещё 54-й, а не 85-й год.
Как старший и более опытный, он предложил нам свой жизненный план. Рано утром, пока не проснулись соседи, он уходил. Возвращался очень поздно, когда все уже спали, и никогда не пользовался дверным звонком. Моя комната одной стеной выходила на лестничную площадку. Он тихонько стучал в неё, а я, услышав стук, открывала ему дверь. Целыми днями бродил он по лесам и вечером приносил корзину грибов или ягод. Так продолжалось месяца два. Потом он неожиданно исчез, не попрощавшись. В милицию я обращаться боялась и снова пошла к его знакомой, чтобы узнать о нём. Она рассказала: он уехал и просил передать мне, что любит меня и боится за меня. Адреса не оставил. Так второй раз в жизни я его потеряла.
Прошло примерно полгода, и вдруг меня повесткой вызывают в милицию. Время было неспокойное, и, уходя по вызову в милицию, я попросила соседей, чтобы они сообщили отцу, если я не вернусь. Всё могло случиться. Оказалось, что меня вызывали на допрос. Было сказано, что якобы дядя Петя плыл куда-то на барже, но после остановки в одном из портов он исчез, а вещи его остались. Следователь вкрадчиво спрашивал, пристально глядя мне в глаза: «Не знаете ли вы, где может быть ваш дядя?» Не знаю, была ли это легенда о барже и исчезновении человека, или это так и было. Но ясно одно — за ним следили.
Я обо всём сообщила его родной сестре, моей тёте, в Москву. Она начала его розыск и выяснила, что живёт он в каком-то среднеазиатском совхозе на поселении. Больше судьба нас никогда не сводила. Так он и скончался в одиночестве, как и наша бабушка, в какой-то азиатской глуши.
Моя подневольная работа по распределению в Батенинской районной библиотеке закончилась, и я могла «выйти в свободное плавание», искать место службы по своему усмотрению.
Собираясь поступать в институт, я искала такую работу, чтобы она давала мне возможность иметь больше времени для занятий. Работа нашлась в воинской части, которая готовила офицеров службы тыла. Один раз в 45 минут нужно было выдать преподавателям папки, а курсантам схемы и после занятий собрать и разложить по местам. Вот, собственно, и вся работа. Меня это очень устраивало. Из каждого часа 45 минут были мои, и я могла их использовать для подготовки к занятиям.
Любое место работы или жительства несёт в себе какой-то опыт, но мы далеко не всегда знаем какой и нужен ли он нам. На курсах был тир, где тренировались солдаты, служившие в этой части. Начальство курсов предложило вольнонаёмным служащим, желающим приобрести навыки стрельбы, приходить в тир для тренировок. Я решила использовать такую возможность. А почему нет! Записалось нас пять человек. В первый раз нам дали ружьё, и мы должны были стрелять из положения лёжа. У меня ничего не вышло — сплошное «молоко», то есть ни одного попадания. Двое из пятерых «отсеялись», и нас осталось трое. В следующий раз нам дали здоровенные, тяжёлые деревянные пистолеты. Держать его в руках так, как показывал тренер, целиться и попасть в мишень было делом нелёгким. Мой результат был тот же — «молоко». Я очень расстроилась и решила тоже бросить эту затею. Но мое прирождённое упрямство не давало мне покоя. Решила ещё раз попробовать. Снова пришли в тир, а там в это время тренировались солдатики. Я присмотрелась к ним и обнаружила, что один из них стреляет левой рукой. Я подошла к тренеру и спросила, могу ли я тоже стрелять левой, так как я левша. Он мне ответил с солдатской прямотой: «Да стреляй хоть левой ногой, только попади хотя бы в “двойку”-“тройку”».
Я попробовала и с первого же раза выдала 8-8-9. Тренер чуть не упал от удивления. Дальше пошло лучше, и скоро я стала его лучшей ученицей — из 30 выбивала 28–29. Выдавали нам по три патрона. После тренировки мы должны были сделать последний контрольный выстрел в песок, на котором стояли. И вот однажды кто-то из нас решил, что в пистолете пуль больше нет, и играючи выстрелил вдоль ноги. Пуля прошла в одном сантиметре от подошвы. Тренер схватился на голову. После этого случая наши тренировки прекратились, но я получила навыки стрельбы. Это первое, чем я обязана этой работе.
На этих же курсах я познакомилась с очень интересной женщиной — Татьяной Федоровной Довженко. Она приходилась родственницей по отцовской линии Александру Петровичу Довженко — кинорежиссёру, сценаристу, патриарху советского кино. Она во время Великой Отечественной войны 17-летней девчонкой ушла медсестрой на фронт, прошла всю войну от Питера до Праги. В то время, когда мы с ней познакомились, она уже была мамой двух сыновей и дочери. Ко мне она относилась, как к младшей сестре — любя и с большим доверием. Дети у неё были уже большие: младшему Фёдору было десять, а старшей Наташе — четырнадцать.
Случилось то, что может случиться с любой женщиной, — она влюбилась. Он был курсантом в нашей школе, майор и конечно женатый человек. Страсти кипели нешуточные. Назревали разводы в обеих семьях. Об этом узнало начальство курсов и объявило ему выговор с занесением в личное дело. У Татьяны — скандалы в доме и угрозы мужа отнять детей. Он перестал ходить на курсы, она не ходила на работу. Они не виделись, но меня использовали как почтальона. Кто-то ей посоветовал сходить к гадалке. Одна она по какой-то причине не хотела идти и попросила меня пойти с ней.
Я не люблю, и в молодости не любила всяких колдунов и гадалок, но тут был особый случай — надо было выручать человека. Я согласилась. Помню, что пришли мы в какой-то старый дом на улице Шкапина. Такие дворы и дома были не единожды описаны Ф.М. Достоевским: двор-колодец, обшарпанные стены, сырость и мрак, низкие овальные переходы из одного двора в другой и в каждом углу что-то шевелится и бормочет — жутко и отвратительно. Лестница соответствовала дому. На дверях восемь звонков. Выбираем нужный. Проходим по длинному и узкому коридору. Нам показывают дверь. Входим в комнату. Первое, что меня поразило, — это обилие книг. Все стены в стеллажах. Около полок с книгами стоит старенькая тахта и рядом маленький столик.
На тахте сидит худенькая сморщенная старушка с горящими глазами и очень доброй улыбкой. Напротив тахты электрическая лампочка, которая извещает её о гостях. Она совершенно глухая. На меня она произвела впечатление доброго, беспомощного, беззащитного и одинокого ребёнка. Она взяла руки Татьяны, долго их рассматривала, потом попросила написать, что её волнует, и начала раскладывать карты.
Я сидела в стороне и наблюдала; особенно меня интересовала библиотека. Денег за свою работу гадалка не брала. Закончив заниматься с Татьяной, она решила, что и я пришла узнать, «что было, что будет, чем сердце успокоится?». Татьяна написала, что я только сопровождаю её. Она не успокаивалась и всё настойчивее звала меня к себе. Я подошла к ней. Она велела мне сесть рядом на тахту и долго на меня смотрела, а потом взяла мои руки. Я никогда, ни до ни после этого случая, не ходила к ворожеям, но то, что она мне сказала в тот раз, исполняется всю жизнь и по сей день.
Она мне, двадцатилетней девчонке, предсказала всю мою последующую жизнь до мельчайших подробностей. Я не поверила ни одному её слову. Она сказала, что я буду жить за границей, что мой муж и я будем писать. На дворе был 54-й год. О какой жизни за границей можно было говорить? Глупость, решила я и забыла.
Но судьба моя уже была где-то записала, и я читаю эту запись всю жизнь. Она предсказала всё на удивление правильно. Как она могла предугадать то, что случится почти через тридцать лет?! Этот вопрос я задаю себе по сию пору.
Татьяне всё-таки пришлось расстаться с любимым. Они ещё долго переписывались, но ниточка становилась всё тоньше и тоньше. Вскоре я ушла с этой работы и не знаю, как всё закончилось.
В 1954 году я поступила в Ленинградский библиотечный институт на заочное отделение. В мою бытность он находился в здании бывшего дворянского дома, но кому он принадлежал, мне выяснить не удалось. Этот дом и сейчас стоит на углу Дворцовой набережной и площадки, на которой установлен памятник А.В. Суворову, с правой стороны, если ехать от Невского проспекта. Небольшое трёхэтажное здание светло-зелёного цвета; вход в институт был со стороны набережной, другая сторона особняка располагалась напротив Мраморного дворца, и третьей стороной оно выходило на Марсово поле. Рядом был Летний сад. Внутреннее убранство дома никак не подходило для учебного заведения — оно было роскошным. Из вестибюля шла широкая мраморная лестница, и первый марш её заканчивался громадным зеркалом в золочёной резной раме. Поднимаясь по ней, я представляла себе, как чинно шествовали здесь разряженные дамы в перьях, шелках, атласе и бархате и господа в мундирах, направляясь в залы, где гремела мазурка и грассировала французская речь.
Аудитории представляли собой залы с зеркалами и лепниной. В такой обстановке трудно было сосредоточиться на лекции. Фантазия моя рисовала картины балов пушкинских времён. А может быть, и он вальсировал со своей Натали в этих залах?
Но были там и другие комнаты, каморки и коридоры. Они прятались на периферии — узенькие лестницы, вдвоём не разойдёшься, тёмные, с крутыми ступеньками. И вели эти коридорчики в крохотные комнатушки с низкими потолками и маленькими окошечками. Такие же каморки и кривые коридорчики я позже увидела в Таврическом дворце. Видимо, эти клетушки предназначались для прислуги, а может быть, и для фрейлин. Неуютное и скучное житьё протекало в этих убогих уголках при существовавшей рядом роскоши.
Скучная и однообразная работа в воинской части не приносила ничего ни уму ни сердцу. Она стала меня тяготить, хотя и предоставляла много свободного времени. Я решила искать что-то более интересное. Просматривая информацию с предложениями работы, я наткнулась на объявление: «Высшая партийная школа ищет библиотекаря со средним специальным образованием». Это предложение никак бы меня не заинтересовало, если бы не одно но… В адресе, кроме улицы и дома, было указано — Таврический дворец. Место знакомое, к нему я ездила три года, учась в техникуме.
Порывшись в памяти, вспоминаешь, что он, то есть дворец, был дарован князю Г.А. Потёмкину вместе с титулом Светлейшего императрицей Екатериной II за победу в Таврии — теперешний Крым. Дворец выстроен в стиле классицизма в 1783–1789 годах архитектором И.Е. Старовым.
В этот же день я сидела в приёмной директора, разложив перед ним свои документы, и с замиранием сердца ждала его реакции. Он долго вертел перед глазами мою анкету. Тогда кроме заявления о приёме на работу заполняли большую и подробную анкету, в которой спрашивалось: что вы делали до 1917 года, на чьей стороне были во время Гражданской войны, где были во время Великой Отечественной войны, находились ли на оккупированной территории, кто из ваших родственников был в оккупации, кто был раскулачен или репрессирован и так далее. Надо было указать даты рождения и смерти всех ближних и дальних родственников. Эта масса ненужных, а иногда и смешных вопросов при заполнении занимала не менее часа, а читать всё это было ещё более нудно. Наконец он оторвался от моих бумаг, очень внимательно посмотрел на меня и изрёк: «Абсолютно русское имя, абсолютно русское отчество, абсолютно русская фамилия?..» После этого он ещё раз посмотрел на меня и, пожав плечами, сказал: «С понедельника можете приступить к работе. Сейчас пойдите к директору библиотеки, чтобы она заказала вам пропуск». Вот так я попала на работу в эту замечательную библиотеку.
Забегу немного вперёд и расскажу о своём грехе, который меня мучил довольно долго. Поступая на работу в библиотеку, я уже была студенткой заочного отделения института. Времени для работы, учёбы и развлечений катастрофически не хватало. В институте я не успевала сдавать контрольные работы и курсовые, образовались «хвосты». Особенно донимала меня преподавательница истории древней Руси, молодая, но цепкая дама. В школе работали некоторые преподаватели из ленинградских вузов и часто пользовались нашей библиотекой. Среди них был и Владимир Васильевич Мавродин. Человек он был очень общительный, весёлый, живо интересовавшийся всем. Однажды мы с ним разговорились, и я пожаловалась ему, что никак не могу сдать работу по истории, не хватает времени. Он меня спросил: «Кто у вас преподаёт?» Я сказала, он радостно воскликнул: «Так это моя бывшая ученица. Сейчас я напишу записочку, и вы её отдадите ей. Думаю, что проблема будет решена». Он написал записку, но отдать её я не посмела. Хранила эту записку очень долго как подарок от человека, внушавшего глубокую симпатию и уважение. То, что я жаловалась на преподавателя и взяла записку, мучило меня долго, казалось, поступок мой не имеет оправдания.
Работа в библиотеке, с одной стороны, была нудной и однообразной, а с другой — незабываемо интересной. Однообразной, потому что брали литературу, рекомендованную лекторами, — а это были тома классиков марксизма-ленинизма (что может быть ещё в партийной школе). Один и тот же набор книг надо было выдать за рабочий день 30–40 раз. К концу дня ноги и руки скрипели от усталости и становились деревянными.
Но за всю усталость и десятикилограммовую нагрузку я вознаграждалась тем, что могла два раза в неделю знакомиться с новинками, а в свободное время лазить по всем этажам фонда, держать в руках редчайшие фолианты, листать их и читать.
Официально библиотека Таврического дворца была открыта в начале XX века, а точнее в 1909 году, как библиотека Государственной Думы, заседавшей в Таврическом дворце. Но библиотека такого масштаба не могла появиться на пустом месте. Совершенно ясно, что собиралась она со времён князя Потёмкина и пополнялась до 1909 года. Возможно, что в неё свозились книги из дворянских усадеб и городских дворцов в смутные времена революции и в послереволюционные годы.
Внутреннее строение библиотечного помещения продумано основательно и мудро. Сам книжный фонд располагается как в огромной металлической коробке размером с трёхэтажный дом. Все три этажа соединены металлической лестницей. Полом служат большие листы металла с выпуклыми шляпками, чтобы не поскользнуться. Нет ничего деревянного — всё из металла и стеллажи в том числе. Когда планировалось строительство этого помещения, не существовало никаких противопожарных устройств, и чтобы обеспечить сохранность книг, всё что можно делали из металла.
Это три этажа занимали наиболее ценные экземпляры книг и журналов. «Подручная» же литература, как мы её называли, находилась в примыкавшей к этому сооружению тёмной комнате без окон и с обычными стеллажами. Какую роль это помещение играло раньше — трудно сказать. Возможно, там была когда-то типография, но это только мои догадки, ничем не подтверждённые.
Помещение книжного форда соединялось с читальным залом, оформленным в совсем ином стиле. Три стены покрывали плиты ценных пород дерева. Вдоль стен располагались книжные шкафы с резьбой и вставками из венецианского стекла. На четвёртой стене располагались окна 5-6-метровой высоты. Оконные переплёты напоминали окошки голландских гостиных. Помещение благодаря таким окнам было очень светлым даже в сумеречные петербургские дни. По трём сторонам читального зала шли широкие антресоли. Резная деревянная лестница вела наверх, где вдоль стен располагались шкафы с книгами, стояли стулья и маленькие столики для работы.
В основном фонде меня поразило многое, но особенно Указы Петра I, оформленные в громадные фолианты с пожелтевшими от времени листами, старославянским шрифтом в кожаных переплётах, первое издание «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева, книги издательства Сытина. Сохранились и периодические издания революционного и послереволюционного периода.
Энциклопедия Брокгауза и Ефрона была мне известна со времён учёбы в техникуме. Но тот Брокгауз, которого я увидела в читальном зале Таврической библиотеки, потряс меня своей роскошью: красный кожаный переплёт, цветные фотографии и рисунки, листы с рисунками или фотографиями были переложены тончайшим китайским шёлком. Таких экземпляров было издано всего 100, и предназначались они для царской семьи и приближённых двора. Выдавались как подарки к праздникам. Издание совершенно уникальное и по оформлению, и по печати. Однажды мне пришлось разговаривать на Международной книжной ярмарке во Франкфурте с издателями репринтного воспроизведения Энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Оказалось, что они не знали о существовании эксклюзивного издания, и были очень удивлены, когда я им рассказала о нём. С тех пор мне запало в душу: обязательно в течение жизни разыскать и приобрести эту Энциклопедию — оригинал, а не репринт.
Массивные двери читального зала выходили в коридор левого крыла здания, если стоять лицом к входу во дворец. Пройдя коридором, попадаешь в вестибюль, а отсюда прямо перед парадным входом располагается овальный колонный зал. В нём хозяин дворца любил принимать гостей. За колонным залом был круглый зал с очень большим куполом. Располагался он амфитеатром и не производил впечатления большого, но очень компактного и уютного. В этом зале с 1906-го по 1917 год заседала Государственная Дума. На креслах в то время ещё сохранялись медные таблички с надписью — фамилия и чин. Сейчас, я думаю, этого уже нет, но кто знает, может и сохранились? В этом зале выступал Фидель Кастро Рус, когда приезжал в Ленинград. Речь его была очень эмоциональной, громкой и сопровождалась энергичными жестами. Переводчик еле поспевал за ним, а вернее не поспевал. Неудивительно, что он сумел увлечь за собой своих соотечественников.
Эти два зала являются как бы сердцем дворца. От этого центра начинается правое крыло дворца, которое вело, вероятно, в бывшую буфетную, в моё же время там находилась столовая. Этот зал тоже достоин того, чтобы описать его хотя бы в нескольких словах. Двухстворчатые стеклянные двери открывают перед вами зал, в котором две стены занимают окна — очень высокие, но не широкие, без подоконников, разделённые переплётами. Впечатление, что это не окна, а двери на балкон — открой и очутишься в саду. Окна идут от потолка до самого пола. Вдоль третьей стены располагается буфет необъятных размеров, он тянется от стены и до стены, оформление его невиданной красоты. Первое впечатление, когда видишь его, что это не буфет, а стена с резьбой по дереву редкой породы со вставками из хрусталя. От пола и почти до потолка искусные резчики изваяли, кажется, всю флору и фауну: тут были разнообразные фрукты, и птицы, и рыбы, и цветы, и много, много чего ещё. Этим буфетом можно было любоваться весь обеденный перерыв, а на следующий день начать всё сначала и не переставать удивляться искусной работе.
Окна столовой-буфетной выходили в сад, который тянулся полукругом, как бы окаймляя дворец. Сад Таврического дворца имеет свою длинную и интересную историю. В своё время он имел оранжереи, где выращивались персики, ананасы и другие экзотические фрукты. И было время, когда на его полянах и аллеях ленинградцы выращивали картошку, лук, капусту и другие овощи, чтобы поддержать детей блокадного города. В Таврическом саду в 1962 году был установлен первый памятнике Юным героям обороны Ленинграда — детям, погибшим во время блокады. Главный вход в сад расположен со стороны Таврической улицы.
Когда я ещё училась в техникуме, то после занятий мы, направляясь домой, заходили в маленький магазинчик на Таврической и покупали по одному горячему пирожку с мясом, а съедали его около дома с тремя грациями. Он располагался рядом с магазинчиком. Этот дом произвёл на меня сильное впечатление. Высокое здание четырёх или пяти этажей имело глубокую угловую овальную нишу, в которой в вихре танца кружились три грации. Располагалась ниша примерно на уровне второго этажа. Задрав головы, мы наслаждались одновременно и красотой и необычайно вкусным пирожком. Иногда этот пирожок был для нас и завтраком, и обедом, и ужином. При воспоминании о голодных студенческих годах приходит на ум одна загадка, которая вмещает в себя все самые заветные мечты нашей молодости: «хлеба и зрелищ». Человеку, только что приехавшему в Питер, задавалась такая загадка: «Знаете ли Вы в Питере женщину, у которой спереди продовольствие, сзади удовольствие, а по бокам просвещение?» Почти все с недоумением пожимали плечами, а некоторые даже смущались и краснели. А отгадка с одной стороны проста, а с другой — хитроумна. Это памятник Екатерине Великой. Вся соль загадки в его расположении.
Памятник расположен в сквере на Невском проспекте. Справа от него расположена Публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина, в основу которой положено книжное собрание польских епископов братьев Иосифа и Андрея Залусских, перевезённое по приказу Екатерины ІІ в Петербург, — это просвещение. Спереди расположен знаменитый Елисеевский продуктовый магазин, в который мы, студенты, даже боялись заходить, такой он шикарный и дорогой, — это продовольствие. Сзади находится Александринский драматический театр — это удовольствие. И слева усадьба Аничкова (там был дворец пионеров) — просвещение. Вот и вся отгадка.
Таврический дворец был для меня отправной точкой, началом и концом моих жизненных перекрёстков. В 1959 году я закончила институт — окончание образования. Начало новой жизни — это замужество, семейный очаг, переезд на другое место жительства. Многое началось именно здесь. Здесь же я повстречала и свою первую любовь. Учился он на факультете журналистики, был намного старше меня. Я понимала, что он, видимо, семейный человек и, втайне любя, страдала. Однажды меня пригласили студенты-латыши с журналистского факультета на свой капустник. Там я поближе познакомилась с одним эстонцем, от которого случайно узнала, что мой избранник не женат. Окрылённая надеждой, я стала более внимательно реагировать на ухаживания Виктора. Мы стали встречаться. Однажды решили поехать погулять в Разлив. Вечером мне что-то помешало подготовиться к свиданию, и утром я принялась за глажку платья. Телефонный звонок меня отвлёк, а когда я вернулась к платью, то под утюгом зияла огромная дыра. Что делать? Гардероб невелик, выбирать не из чего. Пока я придумывала наряд, прошло четыре часа. На свидание я давно опоздала, причём не на минуты, а на четыре часа. Ехать на Финляндский вокзал, где было назначено свидание, с Петроградской стороны не менее часа. Я была в отчаянии, но решила всё-таки поехать — будь что будет. Свидание пропало, но по крайней мере я смогу сказать, что я всё-таки была, хотя и опоздала, — такая вот женская логика и хитрость одновременно.
Каково же было моё удивление, когда ещё на подходе к месту встречи я увидела Виктора. До сих пор удивляюсь его терпению, хотя если вспомнить, что он эстонец, то всё встаёт на свои места. Но запланированная прогулка всё же не совсем удалась. Купили билеты. Доехали до Разлива. Погода стояла великолепная — середина мая. Подышали лесным воздухом, посидели на берегу озера, но приближался вечер и пора было возвращаться домой. Тут выяснилось, что денег хватает только на один билет. Так мы и возвращались, дрожа на каждой остановке, что войдёт контролёр — как ему объяснить, что у нас один билет на двоих? Господь влюблённых хранит — без происшествий добрались до дома. Вскоре мы решили пожениться, и Виктор переехал жить ко мне. Свадьбы не было по простой и банальной причине: не было денег. Расписались, пришли домой, а нас уже ждут гости с цветами и подарками. Откуда, от кого они узнали — загадка. Мы никого не приглашали и никому не говорили о нашей регистрации, кроме его мамы.
Так я ступила на следующую жизненную ступень. Соседи по квартире приняли Виктора без всяких эксцессов. Человек он очень воспитанный, интеллигентный и тихий. Беспокойства от него никакого. Но настороженность в первые недели по отношению к нему была.
Дело в том, что один буян в квартире у нас уже был. Тося, которая имела сына от первого брака, вышла замуж за сантехника Колю. Этот Коля был наказанием для всей квартиры. Пил беспробудно. С работы возвращался в 11-12 часов ночи, когда уже все спали. Как он добирался до дома — большая загадка. Звонил он четыре раза, как и положено по квартирному договору. Когда ему жена открывала дверь, он валялся на лестнице под дверью бездыханный. Тося тащила его через весь коридор в комнату на себе. Вопрос: как он доходил до дома, звонил и только после этого отключался? Поняв, что он уже в своей комнате, начинал ругаться, бить посуду и кидать кастрюли. Тогда Маргарита, соседка, работавшая в детской комнате милиции, выходила на кухню и начинала его утихомиривать.
У Маргариты была маленькая дочка Мила. Она просыпалась от шума и, когда мама возвращалась к ней, спрашивала: «Мамочка, а почему тебя бил дядя Коля?» Маргарита отвечала: «Дядя Коля никого не бил». Но Мила не унималась: «Дядя Коля сказал “хлоп твою мать”». Вообще Мила часто нас удивляла чем-нибудь и веселила, было много связанных с ней курьезов.
Но эти шалости не шли ни в какое сравнение с баталиями, которые разворачивались при поступлении счетов на оплату газа и особенно света и телефона.
Рассказать об этом очень трудно, это надо было видеть: обходились все комнаты на предмет выявления количества и мощности лампочек и наличия электроприборов. Для этого залезали на стол, выкручивали лампочки, лезли под кровать и в шкаф, чтобы найти электроутюг или какой-либо другой электроприбор. После тщательного досмотра и выяснения всех «мощностей», собирались на кухне и начинали делить, кому сколько платить. Список плательщиков вывешивался на кухне на самом видном месте — над раковиной. Уж к ней-то, родимой, каждый подойдёт не один раз в день, так как она одна снабжала нас водой и «на поесть, и на попить, и на помыться». Не сможешь сказать: «Ах, извините, я не видел!»
Я никогда не участвовала в этих финансовых разборках, хотя в комнате у меня шарили как и у всех. Дома я бывала редко, готовила ещё реже. Вот в такой коммуналке пришлось начинать нам семейную жизнь. Но жить с соседями нам пришлось недолго.
Здравствуй, Запад! Таллинн
Виктор кончал свою учёбу, а я заканчивала институт. В Ленинграде его не оставляли, так как заранее было известно, что все возвращаются после учёбы на свои прежние места. Надо было готовиться к переезду. Мы начали поиск жилья для обмена — я в Ленинграде, а Виктор в Таллинне. Довольно скоро нашёлся хороший вариант. В Ленинград на учёбу переводился военнослужащий с семьёй. Виктор посмотрел его квартиру, и она ему понравилась. Решено было ехать в один день — они из Таллинна, мы из Ленинграда.
В Таллинне мы получили прекрасную двухкомнатную квартиру в центре города. Вещи шли малой скоростью, и первое время мы спали на полу на газетах. К сожалению, в первую же ночь выяснилось, что «жильцов» в квартире оказалось очень много. Пока мы их выводили, пришли наши вещи, и быт снова налаживался — в который уже раз за мою жизнь.
Мама Виктора подарила нам новую красивую тахту. Стол, стулья и многострадальный фанерный комод — свидетель блокадной зимы — мы привезли с собой. Ну и, конечно, я привезла всё, что за это время сумела скопить из книг. Библиотека небольшая, но зато моя собственная. В то время — конец 50-х и 60-е годы — книги купить было нелегко. За книги требовалось сдавать макулатуру, которую собирали все и всюду. Тащили её на приёмный пункт, там давали талончики, и их обменивали на дефицитные книги. Сейчас трудно себе представить длинный хвост очереди с кипами газетной, журнальной и другой бумажной продукции, перевязанной бечёвочкой или в продуктовой сетке. Был и «чёрный рынок», где не только продавали, но и обменивались книгами. Мне в отношении приобретения книг повезло. В Таврическом дворце часто бывали различные конференции, слёты, съезды, и тогда привозили для продажи участникам мероприятий самые дефицитные книги. Удержаться от приобретения их было выше моих сил.
Таллинн — сколько в этом слове для меня слилось и ослепительно-прекрасного, и обжигающе-болезненного, и трагичного! Общее впечатление от города у меня было двоякое: с одной стороны, я понимала, что теперь это мой дом и я должна здесь жить, а с другой стороны — это был шок.
Когда я вышла на таллиннский перрон в ноябре 1959 года и перед моими глазами оказалась высоченная чёрная стена, крохотный слабо освещённый вокзал, а кругом грязь и безлюдье, — я заплакала. С этого момента моя семейная жизнь медленно, но верно покатилась вниз. Я старалась этого не замечать, думала — привыкну, пройдёт, но моё состояние неуклонно передавалось и Виктору. Он старался как мог: познакомил меня с мамой, со всеми друзьями. Мы бывали у них в гостях, принимали их у себя. Но я постоянно чувствовала себя чужой в этом незнакомом и пугавшем меня своей чужеродностью мире, который по воле судьбы стал моим домом. Это чувство оторванности от чего-то близкого, привычного, родного я переживу ещё раз, когда нас с мужем будут высылать на Запад.
Из-за незнания языка я впервые столкнулось с тем, что не могла найти себе работу. Естественно, это тоже удручало. Тоска по Ленинграду не проходила. Утром я вставала и ехала на Ленинградское шоссе до конечной остановки, а там шла по шоссе, и мне казалось, что я иду в Ленинград. Потом, устав от безысходности, возвращалась домой. Я очень тяжело переживала переезд. Для меня это была психологическая травма: без работы, без привычной языковой среды, без старых друзей; другая культура, другой менталитет. Долго так продолжаться не могло.
Виктор работал в Академии наук и, используя свои связи, нашёл мне работу в библиотеке имени Крейцвальда. Работа была временной и неинтересной — дублировать каталожные карточки. Но я была рада и этому — всё-таки не дома в четырёх стенах.
Серьезно давило на психику и ежедневное вращение в среде незнакомого языка. Но это была прекрасная закалка для моей последующей жизни. Господь ничего не делает, чтобы нас наказать, но мы, глупые, это понимаем слишком поздно. Много лет спустя, живя вдали от Эстонии, я была так благодарна ей и её народу за ту науку и знания, которые приобретались через слёзы и неприязнь. За все жизненные ошибки надо платить. Это неписаный закон. Но горе тебе, если ты эти ошибки повторяешь вновь и вновь, — значит, ты ничему не научился и зря прожил годы.
Работа в библиотеке закончилась так же неожиданно, как и началась. Но мир не без добрых людей. Жена друга Виктора работала в Таллиннском морском пароходстве, и там решили организовать библиотеку. Она предложила дирекции мою кандидатуру, и меня приняли на работу в пароходство в качестве заведующей технической библиотекой.
Начинать пришлось с нуля. Все книги, которые когда-то были в библиотеке, растащили по своим столам и кабинетам сотрудники. Мне пришлось всё это собрать, занести в инвентарную книгу, сделать каталог, заказать книжные полки. На всё это у меня ушло три года. После того как библиотека была приведена в порядок, её передали в библиотеку Дома моряков, а меня уволили.
Вот так бесславно закончилась моя трудовая деятельность в пароходстве. Но меня радовало то, что я сделала доброе дело — дала возможность пользоваться литературой всем тем, кому она необходима.
Рушилась не только работа — и семейная жизнь не ладилась. Виктор начал пить, что водилось за ним и раньше. Однако одного его винить я не могу. Видимо, была и моя вина в том, что он сорвался. Я постоянно нервничала, упрекала его, не могла привыкнуть к эстонской среде, часто плакала, рвалась в Ленинград и жалела, что согласилась приехать в Таллинн. Всё это, конечно, отражалось и на нём. После нашей женитьбы он остепенился и к спиртному не прикасался. Теперь же начались запои. Для меня это было совершенно новым явлением. Я никогда в семье не видела пьяных, и выносить это было выше моих сил. Мы пришли к тому, что нам надо разойтись. Я сразу после развода хотела уехать обратно в Ленинград, обменяв квартиру.
В это время я получила письмо от одной из моих коллег по работе в библиотеке Таврического дворца Марии Дмитриевны. Она писала, что вышла на пенсию и хотела бы побывать в Таллинне. Я была очень рада встрече со старыми ленинградскими знакомыми. Она приехала не одна, а с супругом. Я их устроила и через пару дней уехала на экскурсию на остров Айгна, куда меня пригласили друзья. Они погостили и уехали.
Прошло какое-то время, может быть, полгода или чуть больше, и я встречаю в магазине свою соученицу по библиотечному техникуму. После окончания техникума прошло почти десять лет, и вдруг такая неожиданная встреча не в Питере, а в Таллинне. Она пригласила меня в гости. Жили мы, как оказалось, на соседних улицах. Она познакомила меня с мужем и двумя очаровательными девочками лет восьми и шести. Мы долго вспоминали наши студенческие годы, походы в кино во время занятий, учителей. Расставаясь, я оставила ей свой адрес.
Через некоторое время мы созвонились и договорились встретиться. В назначенный день она приходит и останавливается на пороге. Я прошу её пройти, а она стоит и с удивлением рассматривает коридор. Я спрашиваю: «Что случилось? Тебе нехорошо?» Она на какое-то время буквально потеряла дар речи. И вдруг говорит: «Я уже была в этой квартире». Начинаю её убеждать, что такого просто не может быть, так как кроме меня здесь никто не живёт. А она упрямо твердит: «Я была в этой квартире в гостях у Марии Дмитриевны». Тут я вспомнила о своих гостях.
А дело было так. В бытность нашей совместной работы Мария Дмитриевна встречалась с женатым мужчиной. Было ей тогда 54 года. Он каждый день встречал её с работы, обязательно с цветами или подарками. Мы, девчонки, ей завидовали и думали: «Ну, как у такой некрасивой и старой тётки такой статный и обаятельный ухажёр?» По библиотеке ходила легенда, а может и не легенда, а быль. Якобы во времена молодости Марии Дмитриевны у них была компания, и как-то кто-то во всеуслышание заявил, что Маша хочет женить Иосифа на себе. Гордая девица восприняла это как оскорбление и навсегда рассталась со своим дружком. Прошли десятилетия. Она ничего не знала о нём. С тех самых пор они никогда не виделись. Но белый свет, видимо, тесен. Однажды случайно они встретились в театре. Она так замуж и не вышла, а он женился и имел дочку, ту самую Фиру, с которой я училась в библиотечном техникуме. Говорят, старая любовь не ржавеет. Они стали встречаться. Вот на этом этапе её жизни я с ней и познакомилась.
Фира после окончания техникума вышла замуж на военного и вместе с мужем приехала в Эстонию. Мария Дмитриевна и отец Фиры, будучи в Таллинне, пригласили её в гости, когда я была на экскурсии, поэтому я и не могла знать, каким образом Фира была в моей квартире. Мы с ней сидели, пили кофе и рассуждали о превратностях жизни — какие неожиданные и просто невероятные встречи происходят в нашем мире.
Новая работа, новые знакомства
С Виктором мы разошлись просто и быстро. Мой переезд в Ленинград затягивался, так как трудно было подобрать подходящий вариант обмена. Время шло, и надо было подыскивать работу. По воле судьбы мне не дано было расстаться с водным транспортом. По протекции заместителя начальника пароходства меня приняли в коносаментную группу торгового порта на должность дежурного диспетчера.
Работа сменная и для меня совершенно новая. Документация — коносаменты и манифесты — оформлялась на английском языке, которого я никогда не учила. Благодаря хорошей зрительной памяти я документы не читала, а копировала. Работа требовала сосредоточенности и пристального внимания. Смены иногда были очень напряжёнными. Приходилось оформлять до ста погрузочных документов. Простой судна из-за несвоевременного оформления погрузки или выгрузки чреват большими неприятностями и штрафами. Изготовление международного банковского документа, да ещё в строго ограниченное время влекло за собой страшное нервное напряжение. Ошибки в документах не могло быть, иначе банк не принимал бумаги к оплате. Последним этапов в оформлении бумаг было подписание их у капитана.
«Боевое крещение» я получила при первом же посещении судна. Прихожу с документами и прошу проводить меня к капитану. Вахтенный вызывает матроса и передаёт меня ему со словами: «Проводи в кают-компанию». Морячок привёл меня и сказал: «Вам придётся немного подождать. Капитан на клотике пьёт чай». Жду десять, пятнадцать, двадцать минут — капитана нет. Я начинаю нервничать. В каюту заглядывают по очереди несколько человек и, взглянув на меня, начинают хохотать. Наконец не выдерживаю, выхожу в коридор, а там целая компания парней давится от смеха. «Где ваш капитан?» — спрашиваю я. Один из парней ведёт меня за собой. Капитан оказывается на месте.
Подписала документы, прихожу в свою контору. Меня спрашивают: «Почему так долго?» Я рассказываю, что со мной случилось. И тут смеются все. В чём дело? Оказывается, что это обычный розыгрыш, которым развлекаются бывалые на флоте с новичками. Клотик — это шар, который насаживается на верх мачты. Можете себе представить, как капитан мог там пить чай? Человек на флоте, не знающий что такое клотик, — достоин только насмешек и сожаления. Так состоялось моё приобщение к морской братии. Были и другие комичные случаи.
Обычно мы должны были приносить документы на подпись сами, но некоторые капитаны предпочитали приходить к нам в отдел. И вот однажды утром приходит один из них. Я раскладываю перед ним на столе все бумаги, которые требовали его подписи, а сама иду оформлять следующее судно. Не предполагая ничего форс-мажорного, я возвращаюсь к капитану, чтобы забрать подписанные документы и пожелать счастливого рейса. И тут я теряю дар речи, и ноги у меня слегка начинают дрожать. Наш бравый капитан сидит за столом и своей красивой заграничной ручкой рисует на банковских документах домики, зайчиков, солнышко, цветочки. Переделывать документы нет времени, уже заказана комиссия — это пограничники и таможня. Да и каждая минута простоя — штраф. Что делать — не знаю. У капитана ещё не прошёл хмель, и он развлекал себя, рисуя забавные картинки на документах. Мне пришлось писать объяснительную. После этого случая негласно нам было дано распоряжение от начальника пароходства: прежде чем давать капитану документы на подпись, мы должны его «обнюхать». И смех и грех. Потом у нас вошла в обиход фраза: «документы подписаны после обнюхивания».
Я не хочу сказать, что все капитаны были пьяницами и безответственными людьми. Ни в коем случае! Большинство из них были очень интеллигентными и воспитанными людьми. Но попадались и весельчаки. У меня были два случая, когда с капитанами просто приключилась беда.
Как-то ночью иду подписывать документы. В порту в то время шли ремонтные работы на причалах. Зима, груды выкопанной земли, прикрытые снегом, ямы и в довершение — плохое освещение. Вдруг слышу откуда-то призывный голос: «Помоги! Дай пять!» Я побоялась близко подойти к яме, но позвала грузчиков, проходивших мимо, и пошла дальше. Пришла на судно, спрашиваю: «Где капитан?» Мне в ответ без запинки: «Пройдите в кают-компанию. Его сейчас принесут».
Можно сказать, что работа диспетчера «и опасна и трудна». Смотря мультфильм «Ну, погоди!», я вспоминаю другую историю. В одной из серий волк развлекается с зайцем, находясь в кабине портального крана. А вот моя история. У меня дневная смена. Идёт погрузка автомобилей на Копенгаген. По заявке Союзвнештранса должно быть погружено определённое количество машин — ни больше ни меньше. Мне приносят тальманскую (отчёт о погрузке), по которой я должна оформить коносамент. Тальманская не соответствует заявке — погружено машин меньше. Что делать? — надо идти пересчитывать. Иду на судно, спускаюсь в трюм и начинаю считать. Слышу сверху крики: «Алло!» Я продолжаю свою работу. Снова кричат: «Дамочка, алло!» Я не проявляю никакого интереса. Наконец сверху несётся страшный мат, и только после этого я поднимаю голову: надо мной на тросах висит автомашина. Я мешала погрузке. Так произошло мое приобщение к «силе русского крепкого словца» — реакция на него моментальная.
Была и масса других неординарных случаев. Коллектив нашей группы сложился довольно крепкий и дружный — по принципу «один за всех и все за одного». А вот с начальством нам не очень повезло. Главный наш босс — дама резкая, иногда до грубости, но справедливая. Непосредственная же начальница была хитрая, ловкая и действовавшая по принципу «разделяй и властвуй». Главной её задачей было держать всех против всех — перессорить и настроить каждого по своему усмотрению. К счастью, ей это не удавалось. Мы всё понимали, и её попытки казались нам смешными и нелепыми.
Надо сказать, что порт работал довольно слаженно, чётко и успешно, несмотря на извечную любовь портового люда «к её величеству матушке горькой». В 60–70-е годы прошлого столетия Таллиннский порт в основном работал на двух направлениях: африканском и скандинавском. В Африку возили всё, что производилось на территории СССР, начиная от ночных горшков и до тракторов, танков и другой военной техники. Оттуда везли красное дерево, сахар-сырец, апельсины.
Скандинавская линия была занята в основном перевозками советских автомашин: «москвич», «лада», «запорожец». Импорта из Европы было мало — только китовый жир. Эту линию мы в шутку называли «трамвайной». Рейсы длились три-четыре дня, а то и меньше. Африканские же суда уходили в море на 2–3 месяца.
Бывали рейсы, которые меня приводили в полное замешательство. Я не экономист, и мне трудно судить о рентабельности некоторых из них, но как человек, наделённый логическим мышлением, я недоумевала. Приходит вечером судно из Финляндии, гружёное углем. Его выгружают. Судно стоит у причала, уголь лежит на причале. Через несколько часов этот же уголь грузят на это же судно и отправляют. Но экономист сидит выше меня — ему виднее.
Были и другие финты. Конец месяца, а план не выполнен, погрузка не закончена. Судно выводят на рейд как уже готовое к выходу в рейс, а 1-го числа оно опять заходит в порт и начинается дозагрузка.
Ночные смены были особенно мучительными, и длились они по 12 часов. Рабочие часы не всегда бывали перенасыщены оформлением документов. Были и спокойные дневные и ночные смены. В такие часы, как правило, отдыхали не только мы, но и все службы, кроме грузчиков.
В таможне работал парень приблизительно моего возраста. Звали его Юрой, фамилию я не буду называть. Он часто заходил ко мне во время дежурства, и мы часами беседовали, как говорится, о жизни. Человек он был очень начитанный, обладавший тонким чувством юмора. По образованию юрист, он не был сухарём, как большинство юристов, состоящих, как правило, из статей и параграфов. Обладая великолепной памятью, он мог часами читать целые главы из поэм и стихотворения русских классиков. Неплохо был знаком и с иностранной литературой. Любил И. Северянина за его аристократизм и изысканность и Надсона, отражавшего скорбь честного, не находящего себя в жизни интеллигента, коим, по сути своей, был он сам. Юра считал себя неудачником, не сумевшим локтями растолкать соперников по карьере и вынужденным прозябать дежурным контролёром в таможне. Можно сказать, что и в личной жизни ему не везло. Как-то всё выходило коряво и нескладно. Он любил ходить в кафе, где собиралась молодёжь и дяди солидного возраста, увлечённые диссидентским движением, охватившим всю страну в 60-е годы. Понято, что все постоянные посетители этих мест были негласно под надзором КГБ. В Эстонии к этому движению сначала относились довольно спокойно и терпимо. Время от времени он мне рассказывал о том, что волновало посетителей таких заведений, какие вопросы возникали и тревожили интеллигенцию.
Но как молодого человека его волновали не только вопросы политики и философии. В кафе, как он выражался, «клеились» и подружки по любовным похождениям. У нас были очень доверительные отношения, как между братом и сестрой. Однажды в сердцах он мне рассказал, как его пригласила к себе одна из «склеенных».
Привела домой, быстро разделась — и в кровать. Юра, как человек воспитанный, сел в кресло и стал читать ей стихи. Девица долго слушать его не стала, скомандовала коротко и ясно: «Кончай трепаться! Гаси свет!» Он рассказывал это с такой обидой и досадой, что мне хотелось его утешить, как ребёнка, который не понят взрослыми. Он и был большим и очень добрым ребёнком. Судьба обошлась с ним жестоко. В течение 2–3-х лет ушли в другой мир все дорогие его сердцу люди: сначала бабушка, потом отец и наконец мама. Он остался один. В Таллинне его ничто не держало, и он решил поменять родительскую квартиру на жилье в Ленинграде. Получил он за неё маленькую комнатушку на улице Рубинштейна, в центре города. Это была узка длинная щелеобразная комнатка в коммунальной квартире.
Его переезд был большой ошибкой. Там он остался без привычной среды, друзей, знакомых, моральной поддержки и работы. Его мечты о новой и насыщенной событиями жизни в большом культурном центре не сбылись. Он сильно нуждался, бедствовал, продал всю свою богатейшую библиотеку, которую начал собирать ещё его дед. Безвременно он умер совершенно одиноким, и хоронили его соседки по коммунальной квартире. Печальная судьба русского интеллигента.
В таможне же работал и другой молодой человек. Назовём его Колей. Этот был совсем из другого теста. Мы с ним тоже поддерживали приятельские отношения. Был он хорош собой и прекрасно этим пользовался. Одно время он крутился в диссидентской среде. Напрямую он никогда не входил в группу «боевиков», и когда почувствовал, что земля может провалиться под ногами, собрал свою семью и эмигрировал в Америку. Но это его выбор и выбор его семьи. Дай Бог ему всего самого доброго и благостного, хотя характер его будет и его судьбой — гордыня и эгоизм погубят.
Так вот он мне однажды задал вопрос: «Ты человек советский?» Я ему ответила: «Я человек русский». До сих пор не знаю, был ли это праздный вопрос или это была провокация. В любом случае вопрос не от большого ума.
В порту я задержалась надолго. В общей сложности проработала пятнадцать лет. И даже сумела полюбить эту суматошную и одновременно ответственную работу.
Таллинн
С Сергеем Ивановичем Солдатовым
«Ты жизнь моя, ты судьба моя…»
Как-то в эстонское Рождество пришли ко мне в гости моя подружке Люда, её коллега по работе в таможне Юра и его приятель Сергей. Мы решили пойти на эстонскую рождественскую службу в церковь Святого Яани. Это лютеранская церковь, и украшением в ней были светящиеся ёлки, великолепный запах свежести и удивительное дружелюбие и радушие прихожан.
Отстояли мессу и пошли гулять по заснеженному городу, замёрзли и зашли в кафе. За беседой и чашечкой кофе познакомились поближе. Мы с Людой не знали знакомых нашего общего друга Юры. Сергей оказался весьма интересным собеседником. Прощаясь, я дала ему свой номер телефона. Могло ли мне тогда придти в голову, что с этим человеком мне суждено пройти самые страшные и самые радостные и интересные годы жизни, что это встреча с судьбой.
Знакомство в светлый праздник Рождества сроднило нас на всю жизнь. Встречи наши были нечастыми. Иногда он пропадал на несколько недель, а то и месяцев. В тот момент в Таллинн с гастролями приехал московский театр на Таганке, и мне очень хотелось попасть на все спектакли. Но достать билеты было очень трудно. После ночной смены я отправлялась к кассам театра и пыталась купить билеты на вечерний спектакль. Когда это не удавалось, я возвращалась к Дому офицеров, где гастролировал театр, и с традиционной фразой: «Нет ли лишнего билетика?» — бросалась к идущим на спектакль сначала с искрой надежды, а потом уже, ближе к началу представления, с тоской и безнадёжностью поиска. Но случались и неожиданные повороты. Третий звонок. Начало представления, и вдруг откуда ни возьмись появляются лихие парнишки с «лишними» билетиками. Где они были до сих пор? Откуда появились в последний момент? Это было известно только им самим. Но мы, страждущие и жаждущие, её постепенно освоили и особенно не переживали, так как знали, что без билетов не останемся: парнишки появятся с третьим звонком. Мне удалось посмотреть почти всё, что привёз театр. На один спектакль — «Добрый человек из Сезуана» — я даже достала два билета, и мы ходили вместе с Сергеем. Для меня приезд ленинградских или московских театров на гастроли был большим праздником.
Личные отношения с Сергеем складывались непросто. Мы то встречались каждый день, то он исчезал на неделю. Наконец Сергей сделал мне предложение жить вместе. Он производил на меня впечатление заброшенного и никому не нужного ребёнка. Жалко его было до слёз. Как показало наше более близкое знакомство, интуиция меня не обманула. Мы поехали знакомиться с его мамой в Кохтла-Ныме. Она жила не одна, а с сыном Сергея Александром, мальчиком десяти лет. Сергей был женат, но на момент нашего знакомства был уже разведён.
Его мама мне сразу понравилась. Она была хорошо образована, знала языки, рисовала. Родители воспитали её светской барышней, которая умела и знала всё, кроме ведения хозяйства и всего связанного с ним. Личная жизнь у неё сложилась неудачно. С отцом Сергея Иваном они разошлись почти сразу же после рождения ребёнка. Жили они отдельно от родителей. Иван работал на шахте, она — в аптеке провизором. Ни готовить, ни вести дом она не умела. Начались скандалы и взаимные упрёки. Дело дошло до развода. Стали делить ребёнка. Сергей на первых порах достался отцу, так как тот больше зарабатывал и уже нашёл себе хозяйку в дом. Несколько раз дитя переходило из рук в руки.
Однажды Ольга Фёдоровна взяла такси, приехала к дому, где жили её бывший муж и Серёжа, и тайком вывезла сына к себе. Но на следующий же день отец улучил момент и вернул Сергея. И так повторялось несколько раз: то мать его выкрадывала, то отец снова забирал. В конце концов Сергей остался у отца и прожил с ним десять лет.
В 1943 году, женившись в очередной раз, он собрал вещички Сергея, надел ему за плечи холщовый мешочек и отправил по железной дороге к бабушке. А ведь шла война, и Эстония была оккупирована; как взрослый мужчина мог пустить ребёнка одного в такой путь? Я не могу себе представить, чтобы мои родители вот так пустили бы меня путешествовать в никуда. Он ведь и адреса толком не знал.
Выйдя на указанной отцом станции, Серёжа ходил от дома к дому и спрашивал о бабушке. Хорошо, что она и дед были медиками и их знал весь посёлок. Теперь он был в тягость отцу и поселился у бабушки и матери. Жизнь с отцом даже в зрелые годы вспоминалась ему как страшный сон. Он довольно подробно её описал в одной из своих книг. (Солдатов С.И. Наследие и архив. Собр. соч. Т. 9. Зарницы возрождения.)
С Ольгой Федоровной мы с первого раза прониклись взаимной симпатией, и хорошие отношения у нас сохранились навсегда. Саша, мальчик неуправляемый, жил своей отдельной жизнью, не считаясь ни с бабушкой, ни с соседкой, которая помогала им в хозяйстве. С каждым годом бабушке становилось всё труднее справляться с ним.
Саша по-своему любил отца и маленьким был привязан к нему. Тяжело переносил отъезд отца в Таллинн. Сергей вспоминал позже, как ему было трудно расставаться с Саней. Мне он рассказывал: «Я полем шёл к станции, некошеная трава доходила до колена, и по этому полю сзади меня бежал белоголовый мальчишка, только головёшка из травы видна, и кричал: “Папа, папа!!”» Сергей, со слезами на глазах, не оборачиваясь, ускорял шаг. Не мог он взять его к себе, и тому были серьёзные причины, о которых в то время и я не знала.
Саша рос смышлёным, не злобным, но очень избалованным ребёнком. Взрослых в доме не было, а бабушку и соседку он не ставил ни в грош. Бегал целый день с мальчишками по улице или в парке играл в карты. Управы на него не было, и кончилось это в результате трагично для всех нас, особенно для него самого. Он пропускал уроки, грубил бабушке и хулиганил с парнями. Они подожгли сарай и, кажется, не один. Милиции надоело без конца задерживать лихих ребяток, и она поставила вопрос о помещении их в колонию для подростков. Ольга Федоровна уже не могла справляться с ним и сообщила Сергею о том, что Сашу поместят в колонию, если он его не заберёт к себе.
Выбора не было. Александра привезли к нам. Я его встретила как родного, поскольку у нас детей не было. Определили его в школу. Но дальше жизнь внесла свои коррективы. Сейчас ещё не время рассказывать о событиях 1974 года. Бабля (так Саша сократил «бабушка Ляля», взяв «баб» и присоединив к нему «ля») проводила Сашу к нам. Серёжа в это время преподавал в Таллиннском Политехническом институте и писал кандидатскую диссертацию.
Познакомившись с Серёжиными родными, я думала, как организовать знакомство Сергея с моим отцом. Дело это, с одной стороны, простое, а с другой — я не знала, как подступиться к этому. Два очень дорогих мне человека имели абсолютно противоположные взгляды на прошлое, настоящее и будущее нашей страны. Отец всю жизнь исповедовал советский образ жизни и считал его идеальным; верой и правдой служил ему до конца своей долгой и напряжённой жизни. Начинал карьеру с комсомольского вожака, а закончил её в чине полковника и преподавателя Харьковской военно-воздушной академии.
Сергей был противником и активным борцом с настоящим политическим, экономическим и культурным положением страны и не мог принять советского толкования развития истории, как всемирной, так и российской.
Вот какая задача стояла передо мной: как добиться равновесия в семье без скандала и нежелательных эмоций? Однако зная и отца и Сергея, я надеялась на их здравый ум и присущее обоим уважение к оппоненту.
Приехали мы в Харьков летом во время отпуска. Нас встретили душевно, по-родственному. Отец и Сергей целыми днями беседовали, уединившись на балконе. Проходили дни, но ничто не предвещало бури: ни криков, ни возмущения, ни хлопанья дверьми. Всё тихо, спокойно и дружелюбно. Я даже не могла себе представить, что у меня такие терпимые родные. Больше того, отцу Сергей очень пришёлся по сердцу, и они оба были довольны знакомством. Сергей величал отца «папочкой Ильёй Кирилловичем», а отец его называл Серёжей.
Как-то в одной из бесед Сергей спросил отца: «Илья Кириллович, как мне обращаться с Людмилой?» Отец задумался и долго молчал, а потом сказал только одно слово: «Дисциплина». И это слово вошло в обиход нашей семьи. Как только я начинала делать или говорить что-то не соответствовавшее моменту, Сергей моментально напоминал: «Дисциплина». У меня это вызывало улыбку, и тучи рассеивались вмиг.
Мои страхи ушли в прошлое. Отпуск тоже исчезал день за днём и близился к концу. Наступил день проводов и прощаний. Отец, несмотря на свой преклонный возраст, пошёл нас провожать на вокзал. Знакомство прошло гладко, и я успокоилась.
Начало новой жизни
Я продолжала работать диспетчером коносаментной группы в порту. Каждые субботу и воскресенье Сергей исчезал, тайком покидая дом через чердак. Возвращался поздно вечером в воскресенье. Меня он всё время предупреждал, что рано или поздно его арестуют и я должна к этому быть готова.
Шли 60-е годы. Я как человек, никогда не бывший приверженцем советской власти, постоянно слушала «чужие голоса». Во мне жила обида за безвременно погибших дядю Петю, бабушку и маму, за ту жизнь, которой «осчастливили» нас: нехватки, недостатки, страх, преследования, ничтожные зарплаты; то нельзя (выезжать в другие страны), это запрещается (читать что хочешь); постоянная подозрительность и слежка. Всё это вкупе меня раздражало и приводило в состояние беспомощности что-либо изменить, а от этого и ожесточало.
Когда в нашей квартире появились книги и материалы, запрещённые официозом, я набросилась на них и буквально проглатывала (А. Солженицын, Пастернак, А. Гинзбург, генерал Григоренко и много, много других).
Для распространения литературы, которая окольными путями попадала к нам, мы её фотографировали, а потом из этих фото составляли книжки. Что-то печатали на пишущей машинке. Вся квартира была в разложенных для просушки фотографиях: полы, диван, кресла, столы. Теперь мне уже не надо было объяснять, чем занимается Сергей. Я всё понимала и полностью его поддерживала и помогала.
Постепенно тучи сгущались над нами. За Сергеем велась постоянная слежка, но он от неё умело уходил. В КГБ ещё не знали, что Сергей живёт не на Ристику, где был прописан, а у меня на Лембиту.
На работе ко мне изменилось отношение со стороны начальства. Его наверняка проинформировали из соответствующих органов. Мои коллеги ничего не знали и относились ко мне по-прежнему. Во время моих ночных смен стали закрывать и опечатывать комнату, где стояли ксерокс и сейф, в котором хранились якобы «секретные бумаги» на грузы, отправляемые в Африку, хотя каждый грузчик знал, что он грузит снаряды, танки, бронемашины и вертолёты.
За мной велась слежка, как на работе, так и вне её. Однажды во время ночной смены ко мне прибыл солдатик с автоматом на плече из погранохраны и сообщил, что ему дано указание сопроводить меня к начальнику пограничной службы. Я говорю, что не могу уйти, так как скоро должны принести документы на оформление груза. «Не беспокойтесь, наше начальство уже договорилось, и рейс будет перенесён на более позднее время».
Я шла как под конвоем: впереди я, за мной солдатик с автоматом (а может быть, он был и не солдатик?). Привели меня в комнату без окон, посередине стаял стол, за ним знакомый до боли майор. Он появлялся везде, где бы в порту я ни была: в управлении, на судне или в столовой. Начался какой-то размытый, непонятный, полный несуразицы допрос.
«Вот недавно пропал человек с судна. Не видали ли вы его в порту?» Спрашиваю: «Кого? Какого человека?» — «Да вот знаете, мы бы хотели тоже узнать, кто он. Может, вы видели человека в куртке?» Я поняла, что это никчёмный и никому не нужный разговор. Зачем было меня вызывать? Для устрашения, для проверки моей психики? Или этому майору стало скучно на дежурстве?
На следующее моё дежурство он явился ко мне сам и попросил отпечатать заявку на приобретение санузлов (читай: горшков) для караульной пограничной службы. Меня это очень позабавило. Ему нужен был шрифт моей рабочей машинки: не на ней ли я печатаю антисоветчину? Этот майор принимал всех за дураков. Перефразируя В. Высоцкого, хочется сказать: «Эх, майор, никогда ты не будешь подполковником».
КГБ задействовал не только пограничников, но цивильную службу: диспетчеров, тальманов, складских работников и других подданных их величествам Силе и Страху. Всех их я быстро вычислила и знала, но «танцевала под дурочку», чтобы соответствовать их уровню и не высовываться.
Гораздо раньше неприятности начались у Сергея. Его уволили из института с преподавательской работы и из методического комитета по профобразованию, куда он устроился после увольнения. Теперь он был рабочим, устанавливал дорожные знаки по городу и окрестностям Таллинна. С этой работы его не увольняли, но следили за каждым шагом. Почти готовая диссертация была выброшена на помойку, о ней забыли и больше никогда не вспоминали.
КГБ долгое время не мог выяснить местожительство Сергея. На Ристику он не появлялся. Слежка за мной привела их на Лембиту, где находилась моя квартира. Как-то, провожая Сергея утром на работу, я выглянула на лестницу и увидела мужика, стоящего спиной ко мне. Когда Сергей спустился на один пролёт, этот тип повернулся и махнул рукой кому-то, кто стоял на верхней площадке, мол, спускайся — всё ясно. После этого случая и за мной, и особенно за Сергеем велась плотная слежка — и на машинах, и пешая.
Телефон прослушивался совершенно откровенно, до того, что иногда даже влезали в разговор. В квартире в электросчётчик поставили жучок-прослушку. Дома мы говорили только на бытовые темы. Если надо было что-то сообщить, то писали и тут же сжигали в печке.
Все наши знакомые как-то внезапно рассеялись, никто не звонил, никто не приходил. С одной стороны, это было хорошо, а с другой показало, что друзей, тыла нет.
Жизнь никогда не бывает однобокой: отнимая одно, она дарует нам другое. В это беспокойное и напряжённое время нам очень повезло. Через целую цепочку людей удалось совершенно случайно купить Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: все 82 тома плюс 4 дополнительных. Перед этим мы купили малый Энциклопедический словарь из 4 томов. Сбылась моя давняя мечта. Специально для энциклопедии мы приобрели у знакомых старенькую книжную полку.
Почти одновременно с этой покупкой произошла ещё одна покупка, сыгравшая как положительную, так и отрицательную роль в нашей жизни. По случаю Сергей купил пишущую машинку Wundervud — старенькую, дребезжавшую, местами ржавую, но безотказную в работе. Она нам нужна была как хлеб. Использовать машинки на работе я не могла, они все были на учёте, а эта «невинная» выручила, дала возможность работать почти без риска.
К этому времени Серёжа закончил свою трилогию «Мир», «Человек», «Время» — историко-философское исследование, которое надо было отпечатать. Три тома, и каждый более трёхсот страниц. Печатала я их дома. Машинку всегда после работы тщательно прятала. Перед началом работы для шумового фона включала радио. В закладке было по семь листов тонкой бумаги, и я долбила, как дятел, изо всех сил. Получалась двойная рабочая смена: 12 часов за машинкой на работе и часов 5–6 дома. Четыре экземпляра хранились в доме: два были зарыты на чердаке между балками, два были спрятаны в квартире; один Сергей хранил у знакомого. Для увеличения количества экземпляров пришлось печатать дважды, так как последние два — шестой и седьмой — были очень бледными, плохо читаемыми. Это была чисто научная работа, не имевшая прямой политической направленности, но она не соответствовала принятым нормам марксистско-ленинского учения.
В это время на всей территории СССР образовывались группы и объединения в защиту политических, национальных, религиозных и культурных прав человека. Появилась группа под названием Демократическое Движение Советского Союза (ДДСС). В Эстонии также к этому времени было образовано национально-демократическое движение (Демократическое Движение Эстонии — ДДЭ) и начал выходить журнал «Демократ». Сергей несколько раз ездил в Москву и Питер, чтобы наладить связи с другими демократическими группами и движениями.
В одной из таких поездок ему не удалось уйти от слежки, и его засекли на встрече с Якиром. Покрутив «топтунов» пару часов, Сергею всё-таки на обратном пути удалось оторваться от них и незаметно покинуть Москву. Тогда он привёз много документов, в том числе брошюру А.Д. Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе».
В пушкинских местах
На дворе был 1968 год. Мы с Сергеем решили летом посетить пушкинские места и начали свою поездку с Пскова. Обошли его церкви необыкновенной красоты и необычной архитектуры: церкви-теремки, деревянные с широкими и низкими луковками, с крылечками, покрытыми крышей, с резными деревянными лестницами. Осмотрели каменные палаты Поганкиных, как сейчас бы сказали, «торговый дом» Поганкиных. Они представляли собой склады, жилье, военное укрепление с окнами-бойницами, тайные переходы с одного этажа на другой. Архитектура замысловатая. Здание не имеет наружного входа. Вход только со стороны двора. А само здание представляет собой букву П со слегка не дописанной ножкой. Жаль только, что всё это великолепие находилось в запущенном состоянии.
После Пскова мы поехали в Пушкинские Горы и в Святогорский монастырь поклониться могиле любимого поэта. Оттуда на автобусе поехали в сердце заповедника — село Михайловское. На подъезде к Михайловскому, Тригорскому и Петровскому расположена маленькая деревушка — не помню её названия. Мы решили снять там комнатку и основательно побродить по всем дорогим сердцу местам. Но это оказалось непросто. Во всех домах уже всё было сдано москвичам и питерцам. С трудом удалось уговорить одну из хозяек, чтобы она сдала нам сарай рядом с каморкой, в которой обитал огромный хряк. Но мы были рады, что у нас есть крыша над головой, а хозяйка согласилась снабжать нас козьим молоком. Соседство с хряком имело, конечно, свои неудобства, но мы их стойко переносили ради возможности пожить в месте, о котором поэт писал:
Приветствую тебя, пустынный уголок,
Приют спокойствия, трудов и вдохновенья.
Выбрав недалеко от села ельничек на пригорке, мы устроились и начали читать привезённую из Москвы брошюру «Размышления…» Андрея Дмитриевича Сахарова. Этот документ Сергею передали друзья, с которыми он обменивался статьями и документами, составленными в Эстонии. Читали вслух по очереди. Закончив чтение, долго молчали и созерцали долину, раскинувшуюся у пригорка. Мнения разделились. Я душой и сердцем приняла всё, и мне только было невыносимо горько, что я не могу ничего изменить в ситуации, которая сложилась на тот момент в стране.
Сергей воспринял документ неоднозначно: то, что он появился, — большая победа демократического движения, но не со всеми посылами Андрея Дмитриевича он был согласен. Позже он выскажет свою точку зрения в статье «Надеяться или действовать?», которая вошла в собрание сочинений Сергея Солдатова. (Т. 4. Книга первая. Свобода. Программные документы ДДСС.)
В этот день идти в Михайловское, как наметили ранее, мы не могли. Пошли домой переполненные мыслями и чувствами от прочитанного.
То, что случилось на следующее утро, потрясло весь мир. Проснулись мы от скрежета и лязга со стороны шоссе. В небе проносились с воем самолёты. Вся деревня, как потревоженный улей, высыпала на улицу. Мужики побежали к дороге. Бабы собрались в кучу и голосили: «Война, война!! Началась война!» Паника передалась и детям. Они бегали между взрослыми и, ничего не понимая, ревели. Старики выползали из палисадников, крестились, что-то бормоча себе под нос. Мы тоже стояли, ничего не понимая. Радио у нас с собой не было.
Позже, вечером, к нам пришла дачница из дома напротив. Она сказала, что по радио сообщили: в Чехословакию введены войска Варшавского договора. Это было в августе 1968 года.
Вернувшись из отпуска, мы узнали из сообщений «вражеских голосов» о том, что восемь отважных и совестливых человек вышли 25 августа 1968 года на Красную площадь с транспарантами «За вашу и нашу свободу». Среди протестовавших против подавления Пражской весны была мать трехмесячного ребенка. Я не буду перечислять их, скажу только, что все они были наказаны только за то, что высказали свою гражданскую позицию, не соответствующую официальной. Наказания были незаконными, даже исходя из текста советской Конституции. За эту мирную акцию смельчаки расплатились ссылкой, разными сроками тюремного заключения и принудительным лечением в психбольнице. До преобразований в Европе и в нашей стране было ещё почти двадцать лет.
Прерывать отпуск не хотелось, тем более что неизвестно было, когда нам судьба улыбнётся и снова подарит возможность побывать в этих живописнейших местах. В этот же день мы пошли знакомиться с селом Михайловским. Песчаная дорога пролегала через сосновый лес. Лучи яркого солнца, падая сквозь лапы высоких деревьев на песок и мелкую поросль, создавали впечатление сказочного разноцветья и дурманили запахом, исходящим от нагретых стволов, ветвей и трав. Заботливые руки расставили по дороге самодельные скамьи-лежанки: в толстом дереве выдалбливалась часть ствола и зачищалась рубанком — место для отдыха готово. Сядешь на этот импровизированный диванчик, закинешь голову в небо — и замрёшь в счастливом умилении, что есть ещё места на свете, где человек сливается с природой, и очищает свои помыслы, и кается в своих грехах, и думает о вечном, непреходящем, и наполняется желанием творить добро. Легко и спокойно становится после такого привала и не хочется возвращаться в суматоху и круговерть городскую.
Усадьба на момент нашего посещения состояла из барского дома и домика няни Арины Родионовны, совмещавшего в себе светёлку и баньку. К барскому дому примыкал, конечно же, великолепный парк со знаменитой липовой аллеей — «аллеей Керн». Сейчас эта аллея превратилась в прекрасный зелёный тоннель. Старые, корявые деревья с обеих сторон склоняются друг к другу, как будто протягивают руки, стремясь сплестись воедино там, в высоте.
Усадьба во время войны была сожжена и разграблена. Пострадал и парк. Но после войны усадьбу восстановили по старым чертежам. Внутренние покои дома, мебель, картины, рабочий стол поэта — всё по мере возможности было восстановлено. Сохранилась и скамеечка для ног, подаренная поэту Анной Керн.
В этот день мы побывали и на Савкиной горке, откуда открывается вид на сёла Михайловское, Тригорское и Петровское. На следующий день запланировали поход в село Тригорское — имение Осиповых-Вульф. Тригорское находится всего в нескольких километрах от Михайловского, и Александр Сергеевич часто пешком навещал своих соседей. Господский дом расположен на средней из трёх горок и представляет собой вытянутую деревянную постройку с высоким каменным фундаментом. Экспозиция дома-музея довольно богатая: картины, письма, дневники, мебель, домашняя утварь, сохранившийся ломберный столик, непременный спутник карточной игры, — всё здесь напоено ароматом начала XIX века. Если учесть, что усадьба горела дважды: первый раз в феврале 1918 года, а второй раз во время Второй мировой войны и здесь оставались только руины и фундамент, то поражает энтузиазм и любовь хранителей, смотрителей и всех тех, кто принимал участие в восстановлении мест, дорогих каждому человеку, любящему творчество Александра Сергеевича Пушкина.
В пушкинских местах всё овеяно романтикой и стариной. Сейчас я думаю, как хорошо что мы, несмотря ни на что, остались тогда и не спеша бродили по этим красивейшим лесам, паркам и берегам речушек. Жизнь не часто дарит такие благостные минуты. В тот день, посидев на широкой белой уютной скамейке над Соротью, мы решили дальше не идти, а дать отстояться впечатлениям, полученным от Тригорского. Завтра пойдём в село Петровское. Само имение было сожжено в 1918 году. К сожалению, на момент нашего посещения здания не было, его восстановили только в 1977 году.
В восстановленном виде усадьбу Абрама Петровича Ганнибала нам увидеть не довелось. Да это уже и не было так важно. Мы прониклись природой, аурой, окутывавшей эти несравненной красоты живописные места. Всё окружавшее наполнило нас силой духовной жизни той эпохи, силой дружеских отношений и верности, неразрывной связи с народом.
Впечатления, которые мы увозили с собой, не могли омрачить даже страшные события в Чехословакии и Москве. Это были как бы две стороны медали: одна — это прекрасное, доброе, романтическое далёко, и другая — сегодняшний день, наполненный насилием, несправедливостью.
Очень не хотелось возвращаться в город. Там нас ждали «подслушки», «подглядки» и топтуны. После такой чудесной встречи с природой Псковщины и пушкинскими местами так не хотелось окунаться в повседневную рутину, наполненную враждой, подозрительностью и — что скрывать! — страхом не только за себя, но и за близких.
Всё хорошее рано или поздно заканчивается. Никогда и ни у кого не получилось всю жизнь провести на беззаботном празднике, своём или чужом. Мир и человек устроены чрезвычайно точно, всё продумано до мелочей, и отклонение в ту или другую сторону от законов природы ведёт к ущербности, болезням, катастрофам и гибели. А наше общество, как впрочем, и многие другие, подвержено телесным, но особенно духовным хворям, которые не поддаются лечению пилюлями, каплями, мазями и прочими снадобьями. Только внутреннее постижение прекрасного, доброго, светлого и сохранение этого дара в глубине души навсегда поможет избавиться от многих нравственных недугов. Такое ощущение у меня осталось от этого отпуска-праздника.
Диссидентское движение. Обыски
Насыщенный политическими событиями 1968 год положил начало выпуску очень значимого для диссидентов сборника «Хроника текущих событий». Это важнейшее и единственное информационное издание обобщало в себе все события, связанные с действиями властей против участников демократического, религиозного и национального движения в Советском Союзе.
1969 год был годом опубликования «Программы ДДСС». В этом же году были арестованы офицеры Балтийского флота, которые пытались организовать «Союз борьбы за политическую свободу». Вот что пишет в воспоминаниях об этой группе Сергей Солдатов, которого в связи с этим делом не раз вызывали на допросы и подвергали обыскам («Хроника-11» за 31 декабря 1969 г.): «В 1968 году группа либерально настроенных военно-морских офицеров и моряков Балтфлота, число которых не превышало и сотни, намеревались создать организацию. Она была бы своеобразной партией неодекабристов, которая, опираясь на оппозиционные круги вооружённых сил, совершила бы в удобное время государственный переворот и установила бы в стране демократический строй».
Одним из идеологов этой группы был Геннадий Гаврилов, окончивший Ленинградское Высшее военно-морское училище им. Дзержинского. Он был осуждён военным трибуналом на шесть лет лагерей строго режима. Отбывал срок в Пермском и Мордовском лагерях. Дело офицеров-демократов Балтфлота имело огромное значение для гражданских демократических кругов, дав новый импульс для их политического развития.
Осенью 1968 года я совершенно ясно и чётко поняла, чем занимался Серёжа. Он сам мне никогда не говорил о внерабочих делах и встречах. Я могла только догадываться и догадывалась, но не задавала вопросов, зная что они поставят его в неловкое положение: ответить честно он не мог из-за конспирации, а врать между нами было не заведено. Отношения наши строились на любви, доверии и взаимопомощи. Предложила ему свою помощь: при надобности печатать те материалы, которые он сочтёт необходимым. Сергей очень боялся, что я могу попасть под колпак КГБ, и охранял, как только мог. В течение почти пяти лет он сумел сохранить втайне адрес моей квартиры и спокойно работать над книгами «Мир», «Человек», «Время», а позже и над «Программой ДДСС».
Несмотря на тщательную конспирацию, круг преследования сужался. Неоднократно сотрудники КГБ приезжали к нему на работу и увозили на допросы, а затем и обыскивали его квартиру, а позже и квартиру на ул. Лембиту.
Опишу один из первых обысков. Сергей приехал домой на обеденный перерыв. Я стою у плиты и разогреваю еду. Звонок в дверь. Иду открывать. На пороге стоят трое в штатском. Спрашивают мою фамилию, и знаю ли я Солдатова Сергея Ивановича. Отвечаю: «Да, знакомы». В это время Сергей выходит из кухни и говорит: «Долго вы меня искали! Ну, вот он я. Берите!» Гебисты, а это были именно они, предъявляют ордер на обыск и идут по соседям искать понятых. Дом у нас такой, что искать долго не пришлось — сплошные военные отставники. «Да, мы с радостью поможем нашим доблестным органам. Только свистните, и мы всей душой!» — был ответ в первой же квартире.
Разбрелись они по всей квартире, позабыв о понятых: один в одну комнату, другой в другую, третий на кухню. Пошли шарить по шкафам и полкам. В платяном шкафу у меня была спрятана пишущая машинка, прикрытая шарфами и платьями. Я стояла на пороге комнаты и с замиранием сердца следила за каждым движением досмотрщика. Вдруг моё ухо уловило звук щёлкнувшей клавиши. В голове молнией пронеслось: «Всё. Конец». Но к моему не удивлению, а изумлению, ничего не произошло. Досмотр шкафа закончился, дверцы закрылись и главному сообщили: «Здесь ничего не обнаружено». До сих пор я не знаю, что это было: моё везение, глухота проверяющего или намеренная его «халатность». Самое страшное было позади.
После этого один из пришедших вызвал Сергея к себе в комнату, показал ему какие-то эстонские издания 1927–1938 годов и сказал: «Только за это вы можете получить до пяти лет». С этими словами он отдал все документы Сергею.
Несмотря на «странности» обыска, они не ушли без «улова». Во время обыска понятые просидели в одной комнате, беседуя между собой. Гебисты не предъявляли им изъятых вещей. И я, и Сергей ещё не имели необходимого опыта поведения в таких ситуациях. Ведь во время обыска нам могли подложить всё что угодно, и доказать, что эти вещи не принадлежат нам, было бы сложно. Изъяли следующее: три маленькие иконки, которые мне буквально накануне подарили, пару книг, которые дали почитать баптисты, рамку для кадрировки фотографий и один из томов философской работы Сергея под названием «Мир».
По ходу повествования хочется упомянуть об истории изъятых иконок. У моих неверующих родителей икон в доме не было, в наследство от них мне ничего не перешло. Купить икону в советское время было негде, а мне очень хотелось иметь в доме лики Святых. Но где их взять? В порту работала тальманом тёплой души человек Аннушка. У неё случилась беда — умерла мама в деревне. Она должна была поехать на похороны, а перед поездкой зашла ко мне. Поговорили мы, и даже, помнится, всплакнули. Вдруг я как-то невпопад спросила: «Были у твоей мамы иконки?» Она отвечает: «Да, весь угол в избе в иконах». Конечно, не подходящий был момент для просьбы, но не удержалась, спросила: «Если есть возможность, привези, пожалуйста, мне одну». Вернулась она и привезла мне три маленькие иконки: Св. Пантелеймона, Сергия Радонежского у гроба родителей и Спасителя. На обратной стороне иконы Св. Пантелеймона его житие и надпись: этой иконой награждается член общества трезвенников Тверской губернии. Датирована надпись 1912 годом. Видно, кто-то из родственников Аннушки попивал горькую, но бросил и был награждён. Вскоре она погибла от несчастного случая — Царствие Небесное ей, вечная память и упокоение душе.
Изъятого было недостаточно для заведения уголовного дела, но мы этого не знали. Ареста после обыска не последовало. Тем не менее мы понимали, что рано или поздно это произойдёт.
После обыска все подробности Сергей сообщил в Москву для информационного издания «Хроника…». Нам же надо было готовиться к более серьёзным испытаниям. Понятно, что власти на этом не остановятся.
Регистрация брака. Молдавия
Мы с Сергеем жили в гражданском браке, не задумываясь о том, что может наступить момент, когда нам будет необходима регистрация. Пришло время подумать и об этом. Пошли в ЗАГС, который находился на Пярну манте, почти напротив эстонского драматического театра, и подали заявление. Нетрудно догадаться, что нас сопровождали люди из наших легендарных и не дремлющих органов.
Регистрацию назначили на конец марта. Мы не готовились ни к регистрации, ни к свадьбе, которой просто не могло быть. «Засвечивать» наших знакомых не хотели ни я, ни Сергей. В назначенный день мы пришли в ЗАГС. Обычно в таких заведениях постоянная толкотня: кто-то получает документы, кто-то сдаёт, кто-то исправляет. В день нашей регистрации в помещении была полная тишина и ни одного человека, кроме двух парнишек в штатском и фотографа, в услугах которого мы не нуждались. «Торжественное событие» прошло быстро и без лишних слов: ни шампанского, ни гостей, ни цветов, ни поздравлений. Выходим из ЗАГСа и предвкушаем удивление и разочарование нашего «эскорта». Заранее мы договорились, что после регистрации Сергей возвращается домой, а я иду в ночную смену на работу. Мальчикам бы пришлось трусить за каждым из нас поодиночке, что не положено по их внутренним предписаниям. Они всегда ходят «парой», прямо как в стихотворении: «Мы с Тамарой ходим парой». Они были так удивлены, что, выскочив из здания, притормозили и стали совещаться, что же делать дальше. Думаю, что даже начальству звонили, чтобы получить «ценные» указания. Ни моё начальство на работе, ни коллеги, ни знакомые не знали о наших семейных делах. Фамилию я не меняла, так что и с обменом документов не было мороки.
После ареста право на свидания, информацию о ходе расследования, передачи и вообще ведение всех гражданских дел имеют только родственники. Теперь мы себя обезопасили на случай ареста.
Но слежка стала не такой навязчивой и открытой, как раньше. То ли поступило распоряжение из Москвы, то ли они сами решили ослабить и удлинить «ремешок»?
В отпуск 1969 года мы решили поехать в Молдавию. Добрались до Москвы, слежки не обнаружили. Дальше было легче, так как ту литературу, которую мы хотели взять у друзей, уже получили. Доехали до Кишинёва и по совету друзей, которые только что вернулись из отпуска, автобусом поехали в село с интересным названием — Вадулуйводы. Расположено оно на берегу Днестра. До августа 1940 года эта территория принадлежала Румынии. Сняли комнату в белой и аккуратной хатке. На стене красовалась репродукция картины Крамского «Незнакомка», вероятнее всего вырезанная из журнала «Огонёк». При доме небольшой садик и бахча. Село довольно большое с магазином, клубом, парикмахерской и библиотекой. Рынок тоже был, но только один раз в неделю — в воскресенье. Мы жили в ста метрах от берега и, чтобы попасть на другой берег, пользовались лодкой. На берегу их было много, бери любую, чем мы и пользовались. А на другом берегу (бывшем румынском) простирались кущи для отдыхающих и коров. По всему берегу, насколько хватало глаз, были посажены помидоры, да какие! — ботва высотой в полтора-два метра, а помидорины каждая по триста-четыреста граммов. Ботва такой тяжести не выдерживала, помидоры падали на землю и начинали гнить. По этим зарослям бродили коровы и отдыхающие-дикари. Мы набирали полный рюкзак, садились в лодку и ехали к себе в село. Помидоров было так много, что мы делились и с хозяйкой, которая жаловалась, что из-за хозяйства сама никак не может съездить, и с соседями, и с новыми знакомыми — пожилой парой из Ленинграда. Молока, фруктов, овощей было достаточно, но с мясом были проблемы — приходилось ездить в Кишинёв.
Наша хозяйка и окружающие не страдали любопытством, и можно было спокойно прочитать всю «антисоветчину», которую мы привезли с собой. Сергей даже успел написать там несколько статей для подпольного журнала «Демократ».
Незадолго до нашего отъезда начался праздник урожая. Этот праздник идёт от села к селу. В одном селе кончается, в другом начинается. Называется он Храм. Особенно широко его праздновали на другом берегу Днестра. С раннего утра все селяне одевались по-праздничному и на лодках отправлялись через Днестр к соседям. На этот праздник не приглашают, и поэтому решились поехать и мы.
То, что мог увидеть каждый пришедший в село, описать почти невозможно. Музыка неслась со всех сторон. На площадках, в садах и на полянках водились хороводы. На девушках венки, вышитые свободные блузы и яркие разноцветные юбки. Юноши в расшитых белых длинных рубахах, черных широких штанах и высоких сапогах. Дети, мальчики и девочки, носили на головах венки из живых цветов. Даже домашние животные были украшены венками.
Многоцветье в вихре танцев, пение национальных хороводных песен, улыбки и доброжелательность создавали впечатление, что тут не праздник, а люди постоянно живут в такой радости и благоденствии. Описать атмосферу праздника-ярмарки было под силу только гению Н.В. Гоголя. Всё сверкало, искрилось чистотой и обилием. Хаты утопали в цветах и венках. В садах стояли длинные столы, и на них сияла вся палитра красок, всё разнообразие форм и ароматов. Огромные глиняные расписные кувшины безостановочно наполнялись молодым вином, сделанным хозяевами дома. Запах от котлет, которые жарились тут же на печках, разносился по всей округе. На улице уже стоял хозяин-сосед и дожидался, когда гости перейдут в его дом, на его праздник.
И так, выходя из одного дома, мы тут же попадали в другой, в объятия гостеприимных и щедрых сельчан… От обилия красок, дружелюбия, выпитого молодого вина и сытной закуски к вечеру мой Сергей Иванович был настолько хорош, что управлять лодкой, переправляясь через Днестр, не мог. Уже в темноте мы подошли к реке. Лодок было много — выбирай любую. Мы сели в одну из них, и Сергей начал грести, но лодка как-то неуклюже крутилась на одном месте. Мимо нас проплыла лодка, и парень, который был на вёслах, взглянув в нашу сторону, с дружеской улыбкой крикнул: «Мужик, пересядь! Ты же гребёшь кормой вперёд. До утра домой не доберёшься». Тут я решительно встала и отправила Сергея на «лавочку запасных». Села за вёсла, развернула лодку и потихоньку пошла к берегу. Раньше я никогда не пробовала грести, но тут у меня не было выбора. Сергей тут же задремал. Мне прошлось просить помощи у причаливающей пары. Первый и последний раз в жизни видела я своего милого в таком «распрекрасном» виде. У него было такое сильное отравление алкоголем, что последние три дня до нашего отъезда он даже есть не мог. Наша хозяйка его чем-то отпаивала. Оказывается, молодое вино надо пить умеючи, а не глотать как воду, да и привычку к вину иметь с малолетства. Вино детям в Молдавии дают пить с пяти-шести лет, что нас сильно удивило.
Отпуск окончился, надо было возвращаться к обыденным делам. Сергей у ту пору ещё работал в дорожном управлении. Ему «доверяли» расставлять и вывешивать дорожные знаки. Такая работа, по мнению КГБ, никак не могла помешать процветанию советской власти не только в Эстонии, но и на всей необъятной территории Советского Союза.
До Таллинна добрались без приключений и очень удивились, что за нами не было «топтунов». Мы уже как-то к ним привыкли и сжились как с неизбежностью нашей жизни. Но радовались мы рано.
На юге Эстонии
Вскоре Сергея прямо с работы взяли на допрос в КГБ, и после этого отправили на экспертизу в психоневрологический таллиннский диспансер, где признали психически больным, как было написано в диагнозе, «страдающим бредовыми идеями». Сергея допрашивали также следователи, приехавшие из Калининграда по делу Г. Гаврилова (военный трибунал). Следствию не удалось доказать причастность С. Солдатова к основанию и деятельности «Союза борцов за политическую свободу», хотя один из подследственных сообщил, что Солдатов дал согласие участвовать в работе Союза. Следствием было установлено, что автором «Письма к гражданам Советского Союза» был Г. Гаврилов. На очной ставке Сергей отрицал и факт знакомства с ним, и факт обмена печатной информацией. После психиатрической экспертизы его оставили на некоторое время в покое, но уволили с работы.
Арест и осуждение офицеров Балтийского флота было для Сергея и осталось значительным событием в диссидентской деятельности того времени. С Геннадием Гавриловым и его семьёй наши пути разошлись после его возвращения из мест заключения. Он с семьей уехал на Восток, а нас отправили на Запад. Однако мир тесен. Много лет спустя случай снова свёл меня с этим необыкновенным человекам, наделённым и совершенно неповторимой, уникальной судьбой, но об этом я расскажу в своё время.
Теперь Сергей был без работы и, воспользовавшись дарованным судьбой свободным временем, трудился над политическими статьями для журналов «Демократ» и «Луч свободы». Я же под неусыпным надзором «службы благоденствия» продолжала трудиться в коносаментной группе торгового порта. 1970 год проходил без особых потрясений.
К сожалению, а может быть, к счастью, теперь мы по финансовым соображениям далеко ездить в отпуск уже не могли.
Сергей отправился по южной Эстонии искать нам пристанище на лето. Поскольку он исколесил всю Эстонию вдоль и поперёк, то место для отпуска нашёл быстро. Это был хутор недалеко от железнодорожной станции Тайваское, на границе Эстонии и Псковской области. Теперь этот хутор станет местом отдыха не только для нас, но и для московских гостей, приезжавших к нам летом.
Сначала мы поселились у одной семьи — нам сдали помещение, которое использовалось как склад. Там висели на больших крюках окорока, стояли мешки с мукой, сахаром и солью. Пол был устлан свежей соломой, на которой мы устроили себе походную постель.
В первую же ночь я проснулась от того, что кто-то бродит по моей спине. Спросонья не поняла, где нахожусь. Открыла глаза и стала тихо сползать под покрывало: прямо передо мной сидела крыса и задумчиво почёсывала себе спинку, как будто прикидывая, с какой стороны ей лучше приняться за исследование чего-то шевелящегося и чужого в её привычном мире. Я облегчённо вздохнула, когда крыса поняла, что с этим непонятным лучше не связываться, и пошла по своим привычным делам. Утром я поделилась с Сергеем своими переживаниями. Оказалось, что Сергей всё слышал и видел, но побоялся меня будить и ждал, чем кончится визит постоянно прописанного жильца этих хором. Решено было перебраться наверх — там был сеновал. К вечеру перебрались. От переезда мы выиграли только одно: крысы не обращали на нас никакого внимания и были заняты только собой. Количество же этих «соседей» было огромно. В углу сеновала у них каждую ночь начиналась игра в чехарду. Это был настоящий цирк. Как они прыгали друг через друга в строгой очерёдности, кувыркались, мылись и чистились — это надо было видеть. Они привыкли к нам, а мы привыкли к ним. Жили мирно и спокойно; они не трогали нас, мы не досаждали им.
Места здесь были благодатные. Кругом нетронутые цивилизацией леса, подземный источник со сладкой холодной и чистейшей водой Эмма лятте (материнский источник). Он вытекал из горной пещеры маленьким ручейком, на дне которого в песке поблёскивали на солнце крошечные искорки серебра. Мы ходили за этой водой, пили её и использовали для чая. Никакая минеральная вода не сравнится с этим чудом природы. Родниковая вода особенная и по составу и по вкусу. Легенда говорит, что если умыться этой водой, то вечно будешь молодым и красивым.
Ягод и грибов в лесах было такое множество, что, уходя утром в лес, мы возвращались с корзинами, которые наращивали веточками, чтобы сделать дополнительное место для собранных грибов, а ягоды при отсутствии тары собирали в мешки из-под обеда, прихваченного из дома. Заготовки на зиму были солидные.
С нами вместе в это лето отдыхал наш знакомый Олег Игоревич Тутрюмов. Личность необыкновенная. Страстный коллекционер пластинок. Его музыкальная коллекция насчитывала тысячи наименований и была самой большой в Эстонии. Кроме того, он рисовал и разводил кактусы. Олег был постоянно обуреваем какими-то идеями. И в это лето он придумал заняться раскопками в близлежащих лесах, где, по его мнению, проходили бои средневековых рыцарей и можно найти украшения, детали оружия или быта (пуговицы, монеты, посуду и т.д.). Эта идея понравилась и Сергею. И вот в один из солнечных погожих дней мы вчетвером (в этот год сын Сергея Саша тоже отдыхал с нами), вооружившись лопатами и граблями, отправились в ближайший лес.
Место раскопок нам указал Олег. Добросовестно поработали до обеда, выкопали довольно большой котлован. Ничего не обнаружили. Решили перекусить и обдумать, что делать дальше. Измерив яму и прикинув что-то в уме, Олег объявил нам, что на этом месте надо копать ещё не менее метра в глубину. Мы стали протестовать, говорить, что устали и нельзя ли отложить работу на завтра. С трудом удалось уговорить нашего археолога.
Утром он привёл нас на другое место. Оказалось, что он ошибся, не совсем правильно вчера сориентировался. Начали рыть заново. Попадались какие-то косточки, осколки посуды, но всё это никак не относилось к средним векам. Олег, как лиса хвостом, стал заметать свои оплошности и тут же выдвинул следующее мероприятие: поехать в Псково-Печорский монастырь. Мы с радостью согласились, тем более что копать безрезультатно нам всем уже надоело.
От Тайваское до Пскова ехать не более часа. На следующий день, встав пораньше, так как нам до станции надо было пройти три километра, мы лесной дорогой вышли к железнодорожному полотну, где и встретились с Олегом. Старенький паровоз с дачными вагончиками, тяжело отдуваясь и пыхтя, остановился на нашем полустанке. Там пассажиров, кроме нас, не было, да и в вагоне сидело два или три человека.
Прибыв в Псков, мы через весь город отправились к монастырю. Помню, что к воротам монастыря шла прямая дорога под уклон. В начале дороги мы остановились на пригорке, чтобы полюбоваться голубыми с золотыми звёздочками куполами монастыря. Подошли к воротам, а в них маленькое оконце. Постучали, оно открылось, и выглянул монах. Внимательно осмотрев нас, он сказал: «Мужчины могут пройти, а женщина — останься». Я не знала, что женщин в брюках в монастырь не впускают. Пришлось из свитера соорудить видимость юбки, тогда и меня пропустили.
Приоткрылась маленькая калитка в громадных старинных воротах, и мы протиснулись в эту щель. Мы увидели другой, не наш мир, даже воздух тут был особенный — свежий, душистый, лёгкий. Дорожка, ведущая от ворот к Успенскому собору, имела чистый песочный цвет без единого камушка. С одной стороны шли домики схимников с малюсенькими ухоженными садиками. У некоторых из них сидели старцы в белоснежных одеждах. Кто-то из них с нами здоровался, кто-то нас не замечал, кто-то был погружён в чтение или молитву. По другую сторону высилась гора, и стояли зимние сани Ивана Грозного.
На площади возле Успенского собора расположилась беседка и в ней живой родниковый источник. К сожалению, источник, пещеры и сам собор тогда были закрыты. Но по рассказам тех, кого нам удалось увидеть в монастыре, пещеры были закрыты только для посетителей. Монахов за провинности отсылали в пещеры на разные сроки.
Дом для приезжих был уже отремонтирован. В собор не попали: либо служба уже прошла, либо ещё не начиналась. Мы только обошли его кругом. На галерею стены прохода не было, все девять башен целы, но требовали реставрации.
Благовещенская церковь стояла в лесах. Шли ремонтно-восстановительные работы. Послевоенная разруха ещё сильно чувствовалась. Мы остановились и попытались поговорить с рабочими. Они отказались от общения с нами, ссылаясь на то, что у нас под плащом спрятан «записывающий» аппарат, как они выразились.
Впечатление от посещения монастыря с одной стороны удивительное: и цветы, и деревья, и воздух, и строения — всё несёт в себе ауру намоленности, покоя и умиления. С другой стороны — разруха, недоверие, закрытость. Я уезжала со сложными чувствами в душе, и должно было пройти время, чтобы произошло осознание самого факта посещения столь древнего и святого места.
Мои спутники вернулись домой немного разочарованными, но с уверенностью, что обязательно поедут в монастырь ещё раз. Наши надежды на повторное посещение монастыря, к сожалению, не оправдались.
Мы приезжали в эти сказочные места каждое лето до ареста Сергея. Правда, от крыс перебрались на старую мельницу, которая находилась в полукилометре от прежнего пристанища.
Место живописнейшее. Старая плотина, вода сверкающим водопадом сливается в обмелевшую в этом месте речушку Ахья. Массивные валуны разбросаны по всему руслу. Смешанный лес подступал почти к самой воде, оставляя небольшую кромку суши для кустарника. Через речку идёт дугообразный мост. Местами его края обрушились и оголили валуны, из которых он когда-то был выстроен.
Спускаешься с моста и попадаешь в песчаное ущелье. На стенах оставлены следы побывавших здесь: «Лёня плюс Маша были» (число и месяц); «Вернёмся снова» (подписи); сердца со стрелами, какие-то иероглифы, рисунки зверушек — чего тут только не было! Ну, а как же, побывали и не отметились! А стены ущелья необычные: песок разнообразных цветов и оттенков идёт волнами по горизонтали. Оттенки песка от бурого до нежно-розового. Необыкновенно разнообразный ландшафт этих мест стал решающим в выборе места для съёмок одного из любимейших фильмов в Советском Союзе. Именно здесь в 1971 году снимался фильм «Последняя реликвия». А дом, куда мы переселились, занимала во время съёмок эстонская актриса Эве Киви, игравшая героиню фильма Агнесс.
Есть в этой местности ещё два разлома с таким же видом песчаных волн — это Большое и Малое Таеваскоя. На это чудо приезжают полюбоваться не только со всей Эстонии, но и туристы из дальних мест.
В речке Ахья чистейшая вода, в неё впадает родник, и стаи рыб видны в воде с высоты десяти метров. Мальчишки в ней ловили большущих щук и карасей. Здесь же поселилась довольно редкая ледовая птичка: маленькая, с синими крылышками, в полёте над водой едва касается поверхности реки. Её трудно заметить, настолько она быстрая. Живёт она скрытно, и гнездо её не найти. Русло реки причудливо извивается. Около Большого Таеваскоя, недалеко от пещеры с родником лежит громадный валун, вросший в землю. В центре его небольшое углубление — это место жертвоприношений древних эстов.
От подножья песчаных скал наверх идёт деревянная лестница в сто с лишним ступеней, а внизу за рекой поляна. С неё лучше всего разглядывать песчаные узоры, сотворённые природой за сотни, а может быть, и тысячи лет. На эту поляну обычно приезжают отдыхать местные жители и туристы.
К тому времени когда мы там появились, мельницы уже не было, но запруда с водопадами осталась. Рыбы водилось ниже по течению за дамбой видимо-невидимо. Соседский кот Отть каждый день ходил на рыбалку. По валунам доберётся до середины речки, устроится на большом камне и выжидает, когда какая-нибудь рыбка зазевается; тут он её лапой — цап в зубы и бегом на берег.
Бывший дом мельника теперь принадлежал мастеровому, который работал в детском легочном санатории. Нас он пустил на второй этаж, состоявший из двух комнат. Первую он отдал нам. Во второй у него была мастерская с верстаком и плотницким инструментом. Стены здесь пропитались запахом древесных стружек, опилок и свежих, ещё не обработанных досок. В этой же комнате стояла дровяная печка. Видимо, длинными зимними вечерами, натопив печку, хозяин что-то мастерил.
Здесь всё было необыкновенным. В нашей комнате стояла большая деревянная кровать прошлого, а может и позапрошлого века. Когда лежишь на спине и смотришь вверх, то ночью через щели крыши видно звёздное небо, а утром проникает солнечный свет. Но даже при сильном ливне к нам в комнату не попадало ни капли дождя. Это какая-то загадка, секрет старого строителя: вроде бы крыша как решено, а на самом деле в комнате ни капли воды и никакой сырости. Позже хозяин отдал и вторую комнату, убрав верстак, все инструменты и отремонтировав её.
После ареста Сергея я продолжала ездить на мельницу. На «нашем хуторе» перебывали многие из наших друзей. Выдалось одно лето, когда приехали одновременно Петя Старчик с женой и детьми и Ася Великанова с сыном Колей. Как всегда, у Пети с собой была гитара, и мы вечерами собирались на берегу речки, жгли костёр и слушали его песни. Иногда ему подпевала его Саида. Прелесть этих вечеров вспоминаю как нечто необыкновенно тёплое, светлое и уютное: тишина кругом, тепло костра, плеск воды о камушки, шелест листвы и такие дорогие и милые лица и голоса вокруг.
Ася привезла с собой «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Исаевича Солженицына. Вероятно, каждая книга имеет свою особую историю, которую мы, люди, не всегда осознаём. Ну не удивительно ли, что эта книга писалась на эстонской земле, на уединённом хуторе. И читаем мы её по очереди тоже на заброшенной эстонской мельнице, около небольшого хутора, затерявшегося среди лесов.
В сентябре 1979 года меня всё-таки решили уволить, чтобы жить спокойно, без головной боли. Оказавшись безработной, я решила летом 80-го уехать на мельницу и сделать заготовки на предстоящую зиму. Я рассчитывала пробыть там с мая до октября. Ко мне в это лето хотели приехать Гуля Романова и мама Аси Великановой Наталья Александровна. Но в связи с арестом её старшей дочери Татьяны она не смогла приехать.
Гуля приехала прямо «с корабля на бал» — с поезда на обыск. В этот день к нам прибыли с обыском милиционеры и один какой-то господин, который вроде бы не во что не вникал, но тем не менее за всем внимательно следил.
В это время в 19-м лагере стряпали дело против П. Айрикяна. И, как выяснилось, не политическое, а уголовное: якобы он получал какие-то продуктовые посылки незаконным путём. Мне они объяснили, что ищут какие-то письма. Ничего они не нашли и ушли ни с чем. Мы собрались и поехали на мельницу. За собой никого не заметили, а зря. Только мы перешагнули порог своего жилья — они тут как тут. Откуда в этой глуши появились две черные «Волги»? Серьёзные дяди пришли в дом. В то время я уже занимала весь второй этаж маленького домика. Когда-то сюда привозили молоть зерно и заодно делать нехитрые покупки в магазинчике при мельнице, который находился на первом этаже.
В комнате, где я жила теперь, стояли шкаф, кровать, диван и стол. Приехавшие из Таллинна обыскали не только меня, но и моего хозяина, а тот, ничего не понимая, всё ходил по двору, крутил головой и хлопал себя руками по бокам.
Во время обыска забрали записные книжки, мою и Гулину, а также всю мою переписку с Сергеем. Я, ссылаясь на то, что письма уже прошли цензуру в лагере перед отправкой, опротестовала их изъятие. Подумав, один из четырёх присутствующих, видимо, главный, счёл мой довод правомерным, и письма вернули.
Теперь стоял вопрос, как быть с записными книжками, ведь там уйма адресов и телефонов людей, никак не принадлежавших к диссидентской среде, — зачем их подставлять под недремлющее око КГБ? Мы стали ссылаться на то, что записная книжка не подходит под определение «антисоветская литература». Гуля почти юридически всё обосновала, и дяди задумались. Один из них предложил такой вариант: забирать они книжки не будут, а закроют их в шкаф и дверцы опечатают. Завтра они проконсультируются у своего начальства и тогда решат, как быть. С эти мы и расстались.
Ни я, ни Гуля, конечно, глаз не сомкнули и всё думали: каким образом вытащить записные книжки из шкафа? К утру, измученные бессонницей, мы крепко уснули, а проснулись от того, что снова нагрянули вчерашние «гости». Было раннее утро, но они уже успели проконсультироваться у начальства, как поступить с записными книжками. Молча они сорвали печати со шкафа, и мы забрали книжки. В течение последующих трёх недель нас больше не беспокоили. Благополучно я проводила Гулю в Москву.
Предгрозовое время
Но вернусь к 1969 году. Передышка в следственной активности КГБ позволил Сергею серьёзно заняться написанием «Программы ДДСС». Осенью 1969 года «Программа…» была передана на Запад. Теперь он взялся за давно вынашиваемую им работу под названием «Тактические основы ДДСС». Всю зиму Сергей на какой-то конспиративной квартире работал над текстом. Печатание этой работы закончилось в июне 1970 года. Теперь он должен был первые 20 экземпляров доставить на тайный базовый склад.
Работа закончена, и вроде бы ничто не предвещало беды. Но пробираясь на базу, он в лесу почувствовал страшную боль и на какое-то время упал и потерял сознание от боли. Очнувшись, он увидел над собой небо, а на щеке мокрый мох. Боялся он лишь одного: чтобы не потерять напечатанные листы с «Тактикой…» и, не дай Бог, чтобы его не нашли здесь беспомощного, скрюченного от боли.
Так, собрав всю свою волю, он поднялся и стал пробираться к другу и единомышленнику, дом которого находился поблизости. Кое-как он дошёл и буквально упал к нему на руки. Первое, что надо было сделать, — спрятать бумаги. Затем собрались все домашние и осмотрели Сергея. Сначала подумали, что это перитонит. Но решили вызвать доктора, который входил в диссидентскую группу. Он почти сразу поставил диагноз — почечно-каменная болезнь. Сергея на машине привезли домой. На него невозможно было смотреть без слёз: искажённое болью серое лицо, обкусанные губы, скрюченное тело. Когда он сходил по-малому — была сплошная кровь. Я сильно испугалась и немедленно вызвала скорую помощь. Врач осмотрела его и сказала: «Немедленно в больницу. На операционный стол. К утру он будет уже прооперирован».
Зная о «колпаке», под которым находился Сергей, я была почти уверена, что его бы просто «зарезали» под видом операции. Я категорически отказалась от операции, взяв, таким образом, ответственность за жизнь Сергея на себя. Решила, что если что-то страшное случится, то пусть это произойдёт дома. Врач с жаром убеждала, что он может погибнуть, но я плакала и стояла на своём. Серёжа жалобно смотрел на меня. Я пыталась объяснить врачу, что занимаюсь травами и постараюсь ему помочь без оперативного вмешательства. Перечислила ей, какие у меня есть травы и как я собираюсь их использовать. Когда она услышала, что у меня есть засушенные корень и зелень петрушки, то тут же попросила поделиться, сказав, что у неё есть больная, которая нуждается в отваре этой травы. Конечно, я тут же согласилась ей помочь. В эту ночь мне удалось отбить Сергея от нашей медицины. Жребий был брошен. Теперь я полностью ответственна за жизнь человека.
Самое главное –– я теперь знала причину болезни и могла приняться за лечение. Тут же сделала навар из трав, но не такой сильный, а успокаивающий. Нервы у Сергея были на пределе человеческих сил. Надо было его успокоить и снять сильную боль. На следующий день я натаскала дров и жарко натопила ванную. В ведре напарила овсяную солому и добавила её в ванну. Теперь мне надо было как-то дотащить Сергея до ванны и продержать его в ней 10–15 минут, а затем дотащить обратно до дивана. Эта процедура расширяет мочеточники и делает прохождение камней не таким болезненным. Тяжело было и ему и мне. Положив его в постель после ванны, я дала ему выпить отвар, поставила таз и стала ждать, что будет дальше,
Не скрою, я очень боялась ухудшения его состояния. Страх лишал меня возможности мыслить спокойно и быть готовой ко всему. Наступили самые страшные часы. Сергей кричал от боли и всё время повторял: «Закрой окна и двери, уходи, я буду умирать!» Меня бил озноб, но я чувствовала, интуитивно, что всё идёт правильно. Прошёл час, и я решила заглянуть в его комнату. Он лежал, скрючившись, на полу. С большим трудом я уложила его на диван, тепло укрыла пледом и дала выпить ещё один отвар. После этого он уснул и проспал почти сутки.
Я прибрала комнату, вынесла таз, наполненный кровью, и легко вздохнула. Теперь всё самое страшное позади. Две недели я поила его разными травяными отварами, настойками и ещё раз делала ванну из навара овсяной соломы. Второй раз эта процедура уже была почти безболезненный и лёгкой. Боли и кровотечения прекратились, и теперь нужно было его только физически укрепить. Всё хорошо, что хорошо кончается. Через три недели Сергей сходил к врачу и сдал все анализы. Удивлению врача не было границ. У него не обнаружили никаких признаков болезни. Я очень боялась, что во время его лагерного срока приступ может повториться, но болезнь себя не проявила ни разу за тридцать два года. Считаю, что это была моя маленькая победа, хотя и с боем и болью, но победа. После этого его дважды проверяли в больницах Германии, но не находили никаких признаков заболевания.
Настал 1971 год. Споры о будущем политическом устройстве страны в диссидентских кругах не прекращались. После выпуска «Программы…» вскоре начал выходить подпольный журнал «Демократ». Сергей принимал самое активное участие в его выпуске и распространении. Приходилось брать на себя написание статей и эссе, а также редактировать журнал.
Обстановка становилась всё напряжённее. В том конспиративном месте, которое удалось найти Сергею для работы с документами, по нелепым обстоятельствам было отказано.
В это же время у Сергея обострились противоречия с коллегами-диссидентами по вопросам морально-политического возрождения нации. Сергей решает основать свой журнал под названием «Луч свободы», ориентированный на возрождение морали и этики в современном обществе. Его поддержало меньшинство. И это неудивительно.
Вспоминается интервью режиссера Говорухина, которое он взял у Александра Исаевича Солженицына ещё в Вермонте, до возвращения его в Россию. Уезжая, Говорухин спросил у Александра Исаевича: «Что Вы пожелаете на прощание», — и тот ответил кратко и точно: «Выздоровления! Россия сейчас больна». И добавил, что он работает для будущего, что сейчас мало кого интересует восстановление исторической правды и возрождение морально-нравственного состояния народа, что сейчас большинство занято решением материальных вопросов. Но придёт время… и всё будет востребовано. Это полностью соответствовало Серёжиному восприятию действительности. Он считал, что перестройку надо начинать с человека, с общества, с воспитания у населения морали и нравственности, терпимости и любви к ближнему. Только после этого переходить к материальному благополучию общества. Немудрено, что большинство его не поняло, не приняло и не поддержало. Практически этот журнал он выпускал один. Борьба шла за демократию, свободу печати, за экономические реформы, за национальные интересы, религиозную свободу, а мораль и нравственность мало кого интересовали. Никто не спорил, что мораль — это хорошо, но давайте сначала решим все проблемы, перечисленные выше, а потом будем думать, как нам стать справедливее, добрее, культурнее, научиться терпимости и взаимопониманию. Сергей был убеждён, что перестройка должна начинаться с перестройки внутреннего мира человека, его психики, его душевного настроя. Вседозволенная свобода не может привести к благоденствию, счастью и миру.
Активисты группы активно искали связей с диссидентами Ленинграда, Москвы и Прибалтики. Политическая активность национальных и религиозных групп во всех регионах страны усиливалась.
12 февраля 1974 года был арестован Александр Исаевич Солженицын. И спустя сутки был выслан из страны в Германию. Его супруга, Наталия Дмитриевна, после ареста мужа распространила в Самиздате его письмо под названием «Жить не по лжи!», содержащее призыв к гражданам отказаться от участия в политическом курсе советского режима.
Не дремало и КГБ в Эстонии. Под плотной слежкой оказались многие из активистов демократического движения. Вокруг нашего дома теперь выставили посты не только днём, но и ночью. В доме напротив я заметила одно окно, из которого постоянно велось наблюдение в бинокль за двумя нашими окнами. Делалось это так грубо и откровенно, что временами становилось жутко от такой наглости.
Кроме того, из квартиры, находящейся рядом с нашей, велась постоянная «прослушка». В этой квартире жила семья капитана третьего ранга, вернувшаяся из длительной командировки со Шпицбергена. Пили они оба «по-чёрному» и после этого дрались. Однажды во время драки жена убила мужа топором, и он мёртвый валялся в коридоре три дня. Её арестовали и осудили, но буквально через пару месяцев освободили. У меня создалось впечатление, что она спала у своего порога. Как только открывалась наша дверь, она моментально высовывалась из своей двери и смотрела безумными пьяными глазами — кто пришёл, кто вышел, что принёс, что вынес.
Третья квартира, из которой велось наблюдение за нами, находилась выше этажом, над нами. Там тоже жила «простая советская семья», пившая и молотившая друг друга. Видимо, КГБ отлично был осведомлен о жильцах нашего дома и выбирал самых «благонадёжных» и верноподданных. Но, как говорится, раз информирован, значит защищён. Мы знали об «опорных пунктах» КГБ и дома «разговаривали» только с листом бумаги и карандашом в руках. После «переговоров» всё сжигалось в печке. Конечно, прослушивался и телефон. Если нам нужно было что-то довести до сведения комитета «любви и заботы», то при разговоре по телефону мы это сообщали своему собеседнику. Срабатывало моментально: выставлялись посты, усиливалась слежка, проверялись все наши «ксивы». На всякое действие есть противодействие — это аксиома.
Арест
В 1974 году был составлен «Меморандум в ООН» по поводу неудовлетворительного политического, экономического, национального и культурного положения в республике, во имя независимости и свободы эстонского народа. Это был документ, переполнивший чашу терпения КГБ, особенно когда он попал на Запад. Он дал новый толчок к преследованиям. 13 декабря 1974 года в Эстонии были арестованы четыре человека из группа ДДСС: Калью Мятик, Мати Кийренд, Варато и А. Юскевич, а в начале января 1975 года арестовали Сергея Солдатова.
Происходило это так. В ночь с 31 декабря на 1 января я находилась на работе в ночную смену. Чувствуя, что это наш последний Новый год перед арестом и долгой разлукой, я бросила все дела и ринулась домой. За несколько дней до праздника меня увезли с работы на допрос на Пагари (контора КГБ), а затем на обыск, сначала в нашу квартиру на Лембиту, где перерыли всё до подвала, а затем и в дом Сергея на улице Ристику. Было уже очень поздно, но несмотря на это гебисты стучали во все двери дома, чтобы узнать, кто видел Сергея и когда. Меня не отпускали. Саша был на Лембиту и волновался, почему меня так долго нет с работы.
В эту ночь я поняла, что Серёжа на свободе, раз так рьяно взялись за поиски. Перед этим он исчез из города, и я не знала, где он и на свободе ли ещё. Теперь этот вопрос разрешился.
Интуитивно я чувствовала, что Сергей обязательно в эту новогоднюю ночь придёт домой. Я не ошиблась: Сергей был дома и дожидался меня, чтобы попрощаться. Как ни старался он оторваться от слежки, всё же в Ленинграде его засекли. Тогда он на ходу спрыгнул с поезда в районе Кохтла-Нымме, где жила его мать. Он решил с ней попрощаться, так как уже понял, что на этот раз это не просто слежка, а грядущий арест. Сергей благополучно добрался до дома матери. Они спокойно пили чай, когда раздался звонок в дверь. Сергей пошёл открывать и увидел на пороге двух парней в штатском. Один из них спросил: «Вы Сергей Солдатов?» Сергей ответил: «Ребята, вы ошиблись. Ищите его в другом месте». Они ушли, а Сергей пришёл к матери, упал на колени и просил у неё прощения за то, что непутёвый он сын и не может скрасить ее старость. Сказал, что по некоторым обстоятельствам он должен сейчас уйти, что он любит её, поцеловал и ушёл. Ушел из её дома навсегда, и не суждено было им встретиться на нашей бренной земле.
Выйдя из материнского дома, он прошёл остановку до следующей станции и сел на первый проходящий товарный поезд, так и добрался до Таллинна.
Мы встретились, крепко, крепко обнялись. Без слов было понятно, что нас ждёт долгая разлука и страшные испытания. Встретимся ли мы ещё? — известно одному Господу. Света мы не зажигали, сидели при свечах в тёмной комнате, смотрели на новогоднюю елку. Серёжа взял географическую карту и на ней показал мне железнодорожную станцию под названием Потьма. Отметил это место крестиком и сказал: «Вот сюда ты будешь ко мне приезжать».
Сердце у меня защемило от боли и жалости к самому родному и близкому, самому дорогому и любимому человеку, который был для меня не только мужем, но другом, учителем, наставником-гуру. Нервы не выдержали, и я заплакала от безысходности нашего положения.
Позже московские друзья назовут нас (жен арестованных и осуждённых в декабре в Таллинне) «декабристками». По случайности или по исторической закономерности декабрьское восстание на Сенатской площади произошло ровно 149 лет тому назад плюс один день.
Говорят, беда не приходит одна. Два месяца тому назад, в самый пик преследования Сергея и меня, из дома исчез Саша. Мы заявили в милицию, отдали его фотографию и описали одежду. Куда мог исчезнуть пятнадцатилетний подросток в октябре месяце, накануне зимы? К Новому году не было никаких известий о нем. У Сергея и так нервы были напряжены, а тут ещё и сын пропал. Обстановка накалилась до предела. Арест был не за горами. В связи с этим возникла острая необходимость срочно прятать литературу, пишущие машинки, фотоаппаратуру. Надо было предупредить людей, чтобы они были готовы к обыскам. Ко всему этому прибавилось исчезновение сына и проблемы со здоровьем. На спине у Серёжи назрела липома размером с куриное яйцо и сильно его беспокоила. Как его сердце и нервы выдержали такую психологическую и физическую нагрузку? — один Бог знает.
У меня же была угроза потери двух очень дорогих мне людей и, возможно, потеря работы. К тому моменту я была единственным кормильцем в семье. Сергей уже был уволен со всех работ. Положение складывалось патовое. Но Господь, давая испытания, даёт и силы на них.
Понимая весь трагизм нашего положения, мы старались поддержать друг друга, успокоить, подбодрить. В ту ночь, попрощавшись с Серёжей, я вернулась в порт. Утром я должна сдать смену. Новогодней ночью пробиралась я по заснеженным таллиннским улочкам, не встретив ни одного человека. В другое время мне, наверно, было бы жутко идти одной по колено в снегу, по безлюдной зимней дороге, но сейчас мои мысли были заняты только одним: что будет с нами завтра?
Сдав смену, я поспешила домой, где меня ждал Серёжа. За ночь его никто не побеспокоил, и он составил список неотложных дел для себя и для меня.
День прошёл спокойно. Вечером я приготовила ужин, мы уселись за стол, и вдруг прозвучал звонок входной двери. Сердце сжалось, мы взглянули друг на друга, и у обоих была одна и та же мысль: «Пришли, окаянные!» Я застыла в дверях кухни, не зная что делать: открывать или нет. И тут Сергей вскочил со стула и одним прыжком оказался у дверей. Не спрашивая, он распахнул дверь… На пороге стоял наш Александр. Это было очень неожиданно и радостно — хоть один узел разрублен. Мы обнялись и сели ужинать. Никто ни о чем не спрашивал, не интересовался, не задавал вопросов. Мне кажется, что в тот момент мы наслаждались состоянием целостности семьи, счастьем, обретением некоторого покоя, хотя и понимали, что это ненадолго. Мы получили какие-то минуты расслабления, которые сняли наше постоянное напряжение и озабоченность в последние два месяца.
Закончили ужинать, я убрала посуду со стола и поставила новогодние сладости и орехи. Время на часах 22:00. Решили послушать последние известия «вражеского радио». За входной дверью кто-то закопошился. Выключили приёмник и насторожились. Звонок, второй, третий. Мы, все трое, — Сергей, Саша и я — замерли, и каждый из нас думал о своём: Сергей — всё ли успел сделать; Саша — этого не может быть; я — как быть в данный момент. Наконец я решительно встаю и иду к двери. Спрашиваю, кто пожаловал в столь поздний час? «Откройте. Мы из комитета. Нам надо поговорить с Солдатовым». Я открыла входную дверь. В квартиру вломились шесть человек в штатском. Ввалились толпой, перегораживая путь к дверям. Видимо, боялись, что Сергей будет штурмовать дверь. Старший лилейным голоском замурлыкал: «Да вы не волнуйтесь. Мы только хотим с вами, Сергей Иванович, побеседовать. Оденьтесь и проедем с нами, а утром мы вас привезём домой».
У Сергея заходили желваки на скулах, Он весь собрался и вплотную подошёл к ним: «Знаю я ваши беседы с выкручиванием рук. Вот он я — забирайте! Давно охотитесь — теперь ваше время пришло». Я бросилась к Серёже, но один из «благодетелей» из комитета отпихнул меня, заорав: «Не положено!» Саша стоял, молча наблюдая за всем происходящим.
Серёжа накинул своё старенькое, видавшее виды пальтецо, повернулся к нам, горько улыбнулся и сказал: «Скоро не ждите. Эти “господа” — мучители и лгуны. Мамочка, не теряй самообладания и терпения». Серёжа называл меня «мамочкой» или эма, что по-эстонски значит «мама». Видимо, и я была для него не только женой, но и матерью, другом и помощником.
Всё это время «комитетчики» стояли у дверей, переминаясь с ноги на ногу. После тирады Сергея они как по команде развернулись и вышли из квартиры, а двое взяли Сергея под руки. Дверь захлопнулась. Воцарилась скорбная тишина. У меня не было сил пошевелиться. Я прислонилась в стене и от бессилия чем-либо помочь Серёже тихо заскулила.
На Сашу всё происшедшее произвело такое гнетущее впечатление, что он ушёл в свою комнату, упал на колени около дивана и заплакал. Я взглянула на часы — было 24:00. Начинались вторые сутки Нового, 1975 года. Зазвенел телефон. Я бросилась в нему, как будто надеясь, что сейчас услышу голос Серёжи. Но в трубке я услышала протокольный голос комитетчика: «Где паспорт Солдатова?» Я ответила: «Спросите у него». «Спрашивали. Он сказал, что дома». Не зная, что ответить, я решила потянуть время и ответила неопределённо: «Я поищу». «Да уж поищите. Мы через полчаса заедем за ним». Я решила, что хуже Сергею от того, что я отдам им паспорт, не будет, а может быть, они даже меньше будут злиться и вымещать на нём свой четырёхлетний провал по поимке группы, за который недавно получили от Андропова хороший нагоняй.
Однажды, когда Сергей уехал, пытаясь предупредить о готовящемся в КГБ разгроме группы, об арестах и прочих репрессиях, ко мне кто-то звонил в дверь, но я не открыла. Они спустились на второй этаж к соседке, с которой у меня были добрые отношения (и это они знали!), не обнаружив меня и там, ушли. Но вызывая в очередной раз на допрос, они мне это припомнили: «Мы приходили к вам, но вы не открыли нам дверь». Я сказала: «Да, я была дома, но, вероятно, в это время принимала душ и не слышала ваших звонков».
Потянулись изнурительные дни, недели и месяцы следствия. Интересна одна деталь. Приблизительно за полтора-два месяца до этих событий ко мне позвонила матушка Виктора, которая после нашего развода прекратила со мной всякое общение. Она очень мило поздоровалась и стала вспоминать, какие мы писали письма друг другу, какие светлые и романтические чувства наполняли наши души. Я была ошарашена и молчала, не понимая, что происходит. Ведь прошло уже много времени — и вдруг такие воспоминания?! В конце разговора она пригласила меня навестить её: якобы очень соскучилась и хотела бы вспомнить прекрасные дни нашей супружеской жизни с Виктором. Поблагодарив за приглашение, я повесила трубку. Сергею я об этом разговоре решила не говорить, чтобы у него не возникло нежелательных мыслей.
Вопрос ушёл куда-то в подсознание, и я об этом звонке больше не вспоминала. А когда вспомнила, было уже поздно. Дело в том, что Виктор был довольно близко знаком со многими партийными боссами и по работе, и по совместной учёбе в Высшей партийной школе. Кое-кто из них работал в КГБ. В верхах, видимо, уже давно муссировался вопрос о ликвидации диссидентской группы, действовавшей на территории Эстонии. После разноса, сделанного Андроповым, эстонские власти решили действовать решительно, тем более что получили подкрепление из регионов. Кто-то, зная, что Виктор был связан со мною, предупредил его о возможных неприятностях, а тот в свою очередь решил по старой памяти предостеречь меня от опасности, которая грозила и мне и Сергею. Безусловно, он не мог обратиться напрямую, а очень мудро решил действовать через маму: она позвонит, позовёт меня в гости и там меня проинформирует о готовящихся репрессиях. Ругаю себя до сих пор, что не воспользовалась возможностью предотвратить многие неприятности. Но время было упущено. Я долгие годы хотела поблагодарить и маму Виктора, и его самого за смелое желание помочь, за сочувствие. Но жизнь распорядилась так, что мы с Сергеем на долгие годы были оторваны от Эстонии, и я не имела возможности встретиться с ними. Когда появилась возможность приезжать, когда были открыты границы, я узнала, что мама Виктора скончалась — Царствие ей небесное, а с Виктором у нас встреча не состоялась. Несмотря на все НО, мне и сейчас хочется им обоим высказать благодарность за понимание. Жаль, что я не поняла их намерений.
Следствие. Поддержка друзей
Итак, Сергей находился под следствием и был заключён в тюрьму Суур Батарей. По своим каналам эстонские диссиденты сообщили за границу об аресте в Таллинне пятерых активистов группы ДДСС (Демократическое движение Советского Союза).
До ареста Серёжа время от времени вел семинары по философии на частных квартирах. Сейчас уже можно сказать, что это были квартиры людей сочувствовавших демократическому движению. Назову двоих. Это уже упоминавшийся Олег Игоревич Тутрюмов и пианистка Хельми Таук. Возможно, были и другие квартиры, на которых собиралась таллиннская интеллигенция, интересовавшаяся неофициальной трактовкой истории и философии, но я их не знаю.
По «вражескому» радио в Москве узнали об арестах в Таллинне. Уже существовавшая в то время «Хроника…» сообщила о группе диссидентов, репрессированных в Таллинне. Московские друзья сообщили мне, что Сергей в данный момент находится в Лефортове, а не в Таллинне. Направлен он туда на судебно-медицинскую экспертизу как человек, страдающий психическим расстройством, которое якобы выявила таллиннская экспертиза, сделанная по указанию КГБ ранее. В Лефортове он ожидал этой экспертизы в печально знаменитом институте им. Сербского. Сведущие люди сообщили мне, что Серёжа имеет право на получение передачи. Я, конечно, тотчас собралась ехать в Москву. И тут начинается почти детективная история. Неожиданно госпожа Х. Таук получает из Москвы от своей давней приятельницы Оксаны Леонтьевой сообщение о том, что я должна встретиться в Москве с человеком, который поможет мне организовать передачу для Сергея.
Я тайно, на кладбище встречаюсь со своим теперь уже старым другом Антсом. Он меня проинструктировал о встрече в Москве. «Приедешь, сразу приезжай на улицу Горького». Сообщает точное время встречи. Вручает мне таллиннский значок, который я прикалываю к своей одежде. Точно такой же значок должен быть на встречающем меня человеке.
До того момента, когда был арестован Сергей, я не была знакома ни с одним из его друзей. После ареста ко мне перестали приходить и мои знакомые. Вокруг меня образовался вакуум. Я оказалась в полном одиночестве. И вдруг однажды вечером в квартире раздался звонок. Первая мысль была, что КГБ снова решил взяться за меня. Подхожу к двери, спрашиваю: «Кто?» За дверью молчание. Открываю дверь и вижу незнакомого молодого человека, черноглазого, с озабоченным видом. Пропускаю его в квартиру. Он что-то мне очень тихо говорит, но я не понимаю. Проходим на кухню. Там у нас постоянно лежал блокнот и шариковые ручки. Предлагаю ему письменно объяснить, кто он и что произошло.
С этого первого послания и началась наша дружба, которая продолжается по сей день. Визиты Антса, несмотря на непрерывную слежку, стали постоянными. Он все шесть лет не покидал меня и Сергея. У него были связи с заграницей, и он мог передавать информацию на Запад. Ему я передавала все новости, которые привозила из лагеря и из Москвы. Этому человеку я обязана многим и хочу поблагодарить его и поклониться в пояс ему и его супруге Марте. Спасибо Вам, друзья мои, за Вашу бескорыстную помощь и поддержку в столь тяжкие дни.
Получив наставления, я собралась в путь. Приехала в Москву. Нашла место встречи, осмотрела его и проверила, нет ли «хвоста». Вроде всё спокойно. Для перестраховки захожу в ближайший ресторан и решаю пообедать. Сажусь к окну так, чтобы было видно место встречи. Ни на улице, ни в ресторане не замечаю ничего подозрительного. Я приехала довольно рано, с запасом времени для осмотра места будущей встречи.
Подошло время встречи. Я вышла из ресторана, повернула за угол и прошла метров сто — никого. Возвращаюсь на прежнее место и вижу молодого человека среднего роста, черноглазого, с длинными черными кудрями; очень доброе лицо, опушённое окладистой бородой.
Мне показалось, что этот персонаж никак не подходит для конспиративной встречи. Его внешность скорее подходила молодому художнику. Было ему на вид не более двадцати лет. Более подробно я его рассмотрела позже, когда мы познакомились. Подхожу к нему и вижу на лацкане куртки условный значок. Я представилась как приехавшая в Москву туристка из Таллинна. Он протянул мне руку и, улыбнувшись, сказал: «Меня зовут Дима. Я жду Вас».
Пока мы знакомились, стоя на углу, к нам неожиданно подскочил какой-то очень шустрый господин, поздоровался с Димой и, захлёбываясь и пританцовывая на месте, стал рассказывать, как удачно он достал дублёнку, которую искал всю зиму. Дима смущённо пытался что-то бормотать, а я недоумённо смотрела на этого чудака, который в мае был рад новой дублёнке.
Наконец пар из неожиданного господина весь вышел, и он как бы между прочим спросил: «А ты не познакомишь ли меня со своей приятельницей? И вообще, куда вы направились в обеденный перерыв? Может, к себе пригласишь на чашку чая?» Дима стоял в растерянности. Я же была настроена очень решительно — временем для светской беседы я не располагала. Моя задача — как можно быстрее сделать передачу Серёже. Глядя на Диму, я сказала: «Ведь сегодня у нас много дел и, может быть, мы сможем завтра устроить чаепитие?» Дима поддержал меня: «Да, ты уж извини, сегодня не сможем. Давай как-нибудь созвонимся». Мы расстались с Мишей (так, кажется, его звали, сейчас точно не помню).
Дима привёз меня к себе домой. Жил он в одном доме с мамой и отчимом, но отдельно. В этом многоэтажном доме жили в основном композиторы и музыковеды. Рядом с его квартирой жил композитор Френкель.
При входе постоянно сидела очень серьёзная и чинная дама в буклях и больших роговых очках. Каждого посетителя она окидывала пронзительным взглядом и задавала один и тот же вопрос: «Вы к кому?» Прошмыгнуть мимо неё не удавалось. Дима жил на первом этаже, но привёл меня не к себе в квартиру, а к маме — так было безопаснее.
Сам он был связан с диссидентским движением, и особенно тесные связи были у него с группой, курировавшей людей, принудительно помещенных в психиатрические больницы из-за их политических взглядов. Приезжал люди со всего Союза с жалобами и протестами против незаконного помещения людей в психбольницы и лечебницы только за то, что они высказывали своё мнение по тем или другим вопросам внутренней и внешней политики СССР. Самым активным членом этой группы был Александр Подрабинек, который приезжал к Диме для встречи со всеми этими несчастными людьми.
За квартирой Димы время от времени велась слежка. Мама же его не имела никакого отношения к диссидентской деятельности, поэтому её квартира была более удобной для разговора. Тем не менее, мы предпочитали не говорить о важных вещах вслух, а писать. В тот день мы не смогли сделать всего, что намечали.
Нам посоветовали сначала поехать в институт им. Сербского и узнать, там ли Сергей. Так мы и сделали. Приехали к проходной, нас не пропускают. Спрашиваем: «Можете ли Вы сказать, Солдатов Сергей находится здесь или нет?» Как ни странно, но дежурный, соединившись по телефону с кем-то, узнал, что Солдатова Сергея в институте нет. Значит нужно искать его в Лефортовской тюрьме.
Разыскать её, кстати сказать, оказалось, не так легко. Местоположение тюрьмы, как мне показалось, было как-то законспирировано. Вся улица, которую нам указали, состояла из сплошных проходных и ворот с вооружённой охраной. Там располагалось много воинских частей, а может быть, это всё были войска, входящие в отряды охраны самой тюрьмы. Гоняли нас с одной стороны улицы на другую и каждый раз с ухмылкой: мол, побегайте, поищите.
Наконец мы встретили, видимо, таких же бедолаг- прохожих, как и мы, и они нам объяснили куда идти, предупредив, что передачи принимают только до 12:00. Прибежали мы к «кормушке» — окошку, в которое принимают передачу, в начале двенадцатого, времени оставалось совсем немного. Узнали, что Солдатов находится здесь, и от сердца немного отлегло.
Теперь надо было быстро бежать в магазин и покупать продукты. В нашем распоряжении — 40–45 минут. В это время в магазинах начинается обеденный перерыв. Что делать? Куда бежать?.. Решили разделиться: Дима побежал на станцию метро — поискать какие-то продукты в ларьках. Я пошла к большому магазину, надеясь, что там нет перерыва. Без пяти минут двенадцать мы встретились с Димой у «кормушки». Выложили на прилавок всё, что удалось найти, сделали опись и отдали контролёру. Всё, что можно было сделать в этот день, мы сделали.
Возвращались домой с мыслью, что сейчас Сергей знает: он не одинок, о нём знают и сообщат о предстоящей ему экспертизе в институте Сербского.
Вечером у Димы собрались активисты-диссиденты и обсуждали, как передать на Запад сведения о разгроме эстонской группы. Кроме Сергея на экспертизу в институт Сербского привезли ещё и Калью Мятика, но мы об этом узнали позже.
Поскольку «психиатрией» занимался Александр Подрабинек, то он принял самое активное участие в судьбе Сергея. В этот свой первый приезд в Москву я познакомилась со многими замечательными людьми, чуткими к чужой беде, готовыми придти на выручку, рискуя собственным благополучием и свободой. Всех их перечислить невозможно, но назову несколько имён: это Арина и Александр Гинзбург, мама Александра Людмила Ильинична Гинзбург, Татьяна Великанова и её мама, Августа Романова и её мама, Оксана Леонтьева — мама Димы и много, много других. А в лице самого Димы я нашла верного, умного и доброго наставника, хотя он был молодым человеком: в момент нашего знакомства ему был всего 21 год.
Редко в одном человеке встречается сочетание красоты внешней с красотой и чистотой внутренней, с обаянием и талантом, самоотверженностью и нежностью. В Диме всё это присутствовало и гармонично сочеталось. Такие люди, как Дима, рождаются редко и живут ярко и очень коротко. Судьба его необыкновенна и трогательна. В своём повествовании я ещё не раз буду обращаться к образу этого светлого и такого дорогого мне человека.
На следующий день я должна была уехать домой, в Таллинн, и приступить к работе. Теперь мне было уже не так страшно и одиноко. Я знала, что со мной много настоящих друзей, которые не оставят Сергея и будут опекать его и следить за его судьбой. Из Москвы я везла материальную помощь для политических заключённых Эстонии, которую оказывал Фонд Александра Солженицына. Часть денег я сама передавала родственникам заключённых. Другую часть передавала активистке национально-освободительного движения в Эстонии Лагле Парек, которая была более тесно связана со всеми группировками в Эстонии и особенно в Тарту.
Помощь предполагала не только деньги, но и лекарства, продукты, книги, подписку на периодические издания, тёплые вещи. Теперь мне придётся этим заниматься все пять лет. Под свою опеку в будущем я возьму Калью Мятика, Бутченко и его маму, Н. Задунайте и других. Переписываться же буду со многими, в том числе с В. Стусом, А. Болонкиным, М. Хейфецем, Т. Великановой, Д. Леонтьевым.
Не хлебом единым жив человека. Необходима и душевная поддержка добрым, сочувствующим словом и вовремя протянутой спасительной рукой. Вот что писал Сергей из лагеря о значении переписки: «В условиях, когда политзаключённые долгие годы отрезаны от мира и находятся в лагере, в малом замкнутом пространстве и в обществе ограниченного круга людей, огромное душевное и нравственно-психологическое значение приобретает переписка с родными и друзьями. Переписка — это важнейшая душевная поддержка политзаключённого. Великая ценность писем, открыток и телеграмм родных и друзей политзаключённым состоит в доказательстве того, что о нём помнят и заботятся, в том, что он узнаёт многое о внешнем мире, о событиях в семье и в кругу друзей» (С. Солдатов. Собр. соч. Т. 7. Испытание. С. 81).
Всё это по-настоящему начинаешь ценить только тогда, когда попадаешь в нестерпимо тяжёлые жизненные ситуации. По дороге в Таллинн не произошло ничего опасного для меня и моего груза. Впереди были напряжённые дни психиатрической экспертизы. Теперь всё зависело от её результатов: то ли Сергей и Калью сядут на скамью подсудимых и получат лагерный срок, то ли лягут на койку в психбольнице.
Приблизительно через месяц Сергея и Калью привезли в Таллинн с диагнозом — психически здоровы, то есть впереди их ожидал суд. Это уже была маленькая победа. Срок — это не пожизненное заключение в психбольнице. Впереди предстояло «судебное разбирательство».
После ареста Сергея Саша поступил на работу грузчиком и учился в вечерней школе. Ему шёл семнадцатый год. Первое время мы жили вместе, но потом Александр принял решение жить отдельно в отцовской квартире на улице Ристику. Я не стала возражать, так как это было бы бесполезно и только вызвало бы раздражение. Ко мне он приходил почти каждый день, кушал, рассказывал о своей жизни. Отношения у нас сложились добрые. Сплотила нас общая беда. Александр очень сильно переживал арест отца. По своей природе он молчун, но я видела, что для него это было большое потрясение.
У нас с Сергеем был старинный друг Юра Шапошников, который нас и познакомил, — я о нем упоминала. После каждого допроса (а их было два) он приезжал в Таллинн из Ленинграда, куда недавно переехал, и подробно рассказывал мне, о чём шла речь. Из этого можно было косвенно судить о ходе следствия и его результатах. К великому сожалению, невозможно сказать ему большое спасибо за его смелость и участие. Судьба так распорядилась, что не суждено было нам встретиться ещё раз. Сергей ездил к нему в Питер до ареста. Одинокая жизнь в большом городе, куда он так стремился, не принесла ему ожидаемого разнообразия и новых знакомств — он тихо скончался в своей маленькой комнатушке на улице. Рубинштейна.
Суд
Следствие подходило к концу, превысив все допустимые сроки. В июле, когда Сергея вернули с психиатрической экспертизы, меня вызвал следователь Никитин и объявил, что я должна нанять адвоката, который бы защищал Сергея во время процесса. Такие же предложения получили и родственники всех остальных арестованных по этому делу. Я обратилась к одному из таллиннских адвокатов, который был допущен к работе с делами политических обвиняемых. Далеко не каждый адвокат мог участвовать в процессах над диссидентами. У нас с Сергеем была давняя договорённость: адвоката я нанимаю только для того, чтобы иметь хотя бы малую возможность информации о ходе следствия.
Адвокат Гликман, которого я наняла, считался хорошим профессионалом. Договор с ним я заключила в начале августа, когда шёл девятый месяц следствия. Он мне сообщил, что Сергей знакомится с делом, в котором 58 томов. К 7 августа Сергей познакомился с 20 томами.
Сергей категорически отвергал обвинение в насильственном захвате власти вооружённым путём. Признавал только мирные способы изменения общественного строя. Не был согласен с рядом эпизодов, которые ему инкриминировались. По словам адвоката, виновным себя не признаёт. Почти всё, что касалось Сергея, было слабо доказано или вообще не доказано. Следствие велось общее, но каждый арестованный имел свои разделы обвинений. Каждый сам решал, как ему поступить: читать ли все тома дела или только то, что связано с его деятельностью в Демократическом движении Советского Союза.
9 ноября 1975 года начался суд, который проходил в здании Верховного суда Эстонии на улице Пярну манте. Длился он почти две недели. Когда обвиняемых ввели в зал, у меня был шок. Я не видела Сергея более десяти месяцев. Вид его был ужасен: лицо серо-землистого цвета, глаза провалились, небритый, шея тоненькая, как у ребёнка, скулы ходили ходуном и чувствовалась напряжённость во всём теле. У меня, как я ни крепилась, навернулись слёзы. Я всхлипнула и зажала рот ладонью. Остальные выглядели не лучше.
Несмотря на то, что во время следствия полагалась одна передача в месяц (5 кг), она не могла поддержать силы заключённых. Конечно, мы старались делать передачи как можно более калорийными и полезными, насколько позволяли наши магазины и тюремные порядки. Контрастная картина могла бы быть написана: сытые, холёные судья, адвокаты, секретари и прочая гебистская нечисть — и рядом измученные, истерзанные, голодные обвиняемые. Несмотря ни на что, все подсудимые на суде держались спокойно и достойно.
К началу суда из Москвы приехали наши друзья, чтобы поддержать Сергея и его подельников и запротоколировать все заседания. Но это были благие намерения. Все понимали, что суд будет закрытым, и допустят на него только ограниченное количество «слушателей». Меня в зал суда пропустили, как и остальных родственников, но больше никого, хотя в зале было полно народа. Кто они, эти люди?! — можно было только догадываться.
Вечером мы собирались на кухне, и я старалась восстановить ход судебного разбирательства и всё тщательно записать. Это было необходимо для передачи материалов суда в «Хронику…» и на Запад. Увезти с собой эти материалы наши гости не смогли. Была очень плотная слежка.
Через неделю ко мне приехал Владимир Гершуни. Это старый и опытный зэк, хорошо изучивший конспиративные тонкости, и ему было поручено вывезти из Эстонии записи судебного разбирательства. Мы долго с ним обсуждали, как лучше покинуть город, чтобы не было слежки. Все бумаги он спрятал в каблуки своих ботинок. План был таким: он не садится на поезд, а идёт пешком по Ленинградскому шоссе, затем останавливает попутку и едет до следующей остановки поезда. Там он, не покупая билета, постарается сесть в московский поезд, а ещё лучше в ленинградский. Дальше уже всё будет проще — так думали мы. Но наши планы рухнули уже на выходе из города. Агенты КГБ ждали его на всех возможных путях выхода из города.
Владимира Гершуни задержали, обыскали, но ничего не нашли и вынуждены были отпустить. Владимиру всё же удалось обхитрить гебистов, и он привёз в Москву протоколы судебных заседаний.
С адвокатом, которого я наняла для Сергея, мне пришлось расстаться. Сергей на первом же заседании суда отказался от защиты и защищал себя сам. Адвокат был вынужден покинуть зал суда ещё до начала разбирательства.
Сергея приговорили к шести годам лагеря строгого режима (следователь считал его «паровозом»). Калью Мятика — тоже к шести годам (была приплюсована статья за незаконное хранение оружия, которое было найдено в сарае дома его сестры, где он проживал), А. Юскевича и М. Кийренда — к пяти годам лагерей строгого режима. Пятый участник судебного разбирательства, Варато, был выпущен на свободу прямо из зала суда. Я не берусь его осуждать или оправдывать — жизнь сама всё расставила по своим местам. Думаю, что ему жилось нелегко с мыслью, что его друзья находятся вдали от родины и сидят за решёткой. Но ведь и он пытался быть полезным, но не хватило силы духа. Господь ведь даёт нам только ту ношу, которую мы в состоянии нести.
Сообщение о суде и приговоре было напечатано в газете «Советская Эстония» за 13 ноября 1975 года на последней странице и бисерным шрифтом. За что люди получили сроки в лагерях строгого режима, не было сказано ни слова; указаны только статьи Уголовного кодекса.
Эстонская общественность никак не прореагировала на этот приговор. Но простые люди о суде знали. Так однажды, покупая для передачи Сергею чеснок на рынке, я попросила продавца скинуть цену и сказала, что чеснок нужен арестованным. Продавец, старый эстонец, моментально среагировал и сказал: «Это те, которые за свободу?» Я сказала: «Да». Чеснок он мне отдал без денег.
Был и ещё один случай доброго, сочувственного отношения к подследственным. В Инфлоте работала молодая девушка, мать которой работала врачом в тюрьме. Поскольку Инфлот был напрямую связан с КГБ, то она знала об арестах. Дружественных отношений между нами не было. Однажды она останавливает меня на улице и говорит: «Если вы хотите что-то передать своему мужу, то моя мама может это организовать». Я согласилась подумать. С одной стороны, предполагала я, может быть, человек действительно по доброте душевной хочет помочь. С другой стороны, это может быть шантаж со стороны КГБ, а девица — их посланник. В сомнениях, я всё же решила воспользоваться её предложением. Купила шоколадку, сняла верхнюю обёртку, слабым карандашом написала несколько подбадривающих слов, завернула шоколадку и заклеила обёртку снова. Договорившись с неё о встрече, я передала ей «послание» для Серёжи.
На первом же свидании, уже в лагере, Сергей рассказал мне, как это произошло. Врач вызвала его как якобы жаловавшегося на зубную боль. Во время осмотра она наклонилась к нему и вынула из кармана шоколадку. Ну а как спрятать её — Сергей уже знал. Так что мир не без добрых людей.
После суда и приговора, почти через одиннадцать месяцев после ареста наконец-то дали очень короткое свидание, буквально десять-пятнадцать минут в присутствии конвоиров. Последняя передача перед отправкой по этапу на зону. Как уже осуждённый, он имел право на письмо, и это была первая весточка за год. Получила я его уже тогда, когда Сергей был на этапе.
Перед тем как отправить Сергея на психиатрическую экспертизу в институт имени Сербского, его обследовал терапевт в Лефортовской тюрьме и обнаружил огромную миому, которая мучила его уже год. Миома настолько уже была запущена, что способствовала высокой температуре и могла прорваться в любой момент. Сергея в сопровождении двух конвоиров отправили в санчасть. Тюремный врач-садист усадила его на табуретку. Дожевав свой очередной бутерброд, не моя рук, не делая анестезии, взялась за скальпель и сделала надрез на спине. Один из конвоиров, сидевших в кабинете, грохнулся на пол. Врач побежала приводить его в чувство. Сергей сидел на табуретке, залитый гноем и кровью. Миома была размером с куриное яйцо. Сергей старался из всех сил не терять сознание, вцепившись в края табуретки. Наконец врачиха вернулась к пациенту. Кое-как промыв рану, она наложила повязку, и Сергея вернули в камеру. И вот теперь, перед отправкой на этап, миома опять начала нарывать. Поднялась температура. Сергея мучили страшные боли. На его просьбы о врачебной помощи отвечали: «Ничего, терпи казак, атаманом будешь». Вот в таком состоянии его и отправили по этапу, как выяснилось немного позже, в мордовские лагеря.
Этап проходил через пересыльные тюрьмы Пскова —Ярославля — Горького — Рузаевки — Потьмы. Новый год он «отпраздновал» в Ярославской пересыльной тюрьме. Сергей не ошибся, ставя крестик на карте в памятную и последнюю новогоднюю ночь на свободе. Именно в Мордовию его привезли и поместили в лагерь № 17 Зубово-Полянского района Мордовской Автономной республики. Туда и поеду я на первое личное свидание.
Дорога в Потьму
Приговорённые по этой статье имеют право на одно личное и два общих свидания в год. Переписка тоже ограничена. Осуждённые могут в течение месяца написать два письма. Писать можно кому угодно, но вот попадут ли письма к тому, кому адресованы, — это большой вопрос. В лагерях существует цензура. Особенно цензура свирепствует в политических лагерях: видит в любом слове или предложении тайный смысл или прямую крамолу. Из-за цензуры письма долго не отдают адресату: ищут шифр, пытаются его разгадать, прогревают и просвечивают их.
К заключённым можно писать без ограничений, но, как правило, половина написанного до адресата не доходит или доходит в сильно усеченном виде. Но как ни стараются цензоры и власти лагерей, информация просачивается и за колючую проволоку.
Я жду телеграммы из лагеря от начальства, которая бы дала добро на свидание. На дворе стоит морозный февраль, и поездка грозит быть очень нелёгкой.
Родственники остальных заключённых уже получили разрешение на свидание и уехали кто куда: Мале Кийренд в Пермский лагерь № 35, жена Артёма Юскевича Ольга — в мордовский лагерь № 17. К Калью Мятику не поехал никто. Семьи у него в тот момент не было, а сестра не воспользовалась правом на личное свидание. Сергей же задержался в Таллинне, так как хотел досконально ознакомиться с делом, и на этап ушёл последним из группы. Когда он прибыл на зону, то там начался карантин. Но терпение всегда вознаграждается. Наконец пришла долгожданная телеграмма от начальника лагеря Зиненко. Я стала собираться в поездку. В Москве я должна была сделать пересадку на Казанском вокзале. Договорилась с московскими друзьями, что они меня встретят и заранее купят билеты на поезд. Удивительно, но даже зимой билеты достать было очень трудно, приходилось часами стоять в очереди.
В этот раз меня встречали уже знакомые мне Дима Леонтьев и Саша Подрабинек. Как правило, тех, кто ехал на свидание, обязательно кто-то сопровождал. Эта мера была необходима не только по причине тяжести багажа (продукты и вещи для заключённых), но и как страховка на случай каких-либо провокаций со стороны властей.
На первое мое свидание сопровождать меня вызвался Миша Бернштам. Он как гостеприимный хозяин принял всю нашу компанию, а как отменный повар накормил замечательным обедом. Вечером мы с ним отправились в путь до печально знаменитой станции Потьма. (Как теперь трактует русские слова М. Задорнов-юморист: по тьма.) К этой тьме ещё надлежит добавить и холод. Мороз стоял в тот год действительно лютый: до – 35 градусов, а при ветре еще холодней. Продуктов везли много. Хотелось покормить хотя бы раз в год самым питательным и вкусным. Всё зависело теперь от того, сколько дней дадут на свидание. Этот вопрос решало начальство зоны. По правилам лагерей строгого режима свидание с родственниками заключённым давали максимум на три дня и минимум на один день. Конечно, даже при трехдневном свидании все продукты съесть невозможно, они всегда оставались.
На станцию Потьма состав прибывает всегда очень рано — в 5 или 5:30 утра. Стоянка длится 2 минуты. Первое впечатление от станции — тревожно-безысходное. Здание вокзала одноэтажное, маленькое, как у дачного посёлка, деревянное, с небольшим примыкающим к нему сквериком. Главная достопримечательность — это длиннющий переходной мост.
Потьма — узловая станция, и путей здесь несчётное количество. Через все эти пути тянется мост. Он не только длинный, но ещё и высокий, с крутыми лестницами. Кажется, что он кончается где-то над облаками. Взойдешь на этот мост, глянешь вправо, влево — видны только рельсы, рельсы, рельсы. На одних стоят порожние вагоны, другие уже травой поросли, третьи блестят и жадно ждут своей добычи — вагонных колёс и трепетного постукивания на стыках.
Людей на перроне не видно. Только тянутся к нашему составу из предрассветной тьмы люди-тени, таща за собой большие сани. Они подходят к вышедшим из поезда и предлагают свои услуги: подвезти вещи до внутренней узкоколейки с тем же названием — Потьма-2.
Промышляют извозом в основном женщины, кормилицы почти всех семей в этом крае. На женщин они мало похожи: закутанные в три-четыре шерстяных платка, так что и лица не видно, в стёганых зэковских фуфайках, больше подходящих спортсменам по поднятию тяжестей, энном количестве юбок и в валенках сорок пятого размера. Они молчаливы, сосредоточены на работе — настоящая тягловая сила. Их мужья — бывшие зэки, осевшие здесь после освобождения. Пьют они беспробудно с зэками, только что вышедшими из зоны и имеющими «рублики», заработанные за время отсидки.
Наша «дама» несется с такой скоростью, что нам, городским, за нею не угнаться: бежим трусцой в хвосте своего багажа. До узкоколейки приблизительно два километра, и нам надо успеть на так называемую «мотовозку» — так величают здесь несколько вагончиков, которые курсируют между населёнными пунктами, примостившимися к зонам и кормящимися от них. Нашей «тягловой лошадке» надо сделать ещё один марш-бросок от Потьмы до Потьмы-2. Сваливает вещички — и чуть ли не бегом обратно.
Станция-сарайчик окружена зонами и справа и слева. В десяти метрах от узкоколейки тянется стена из колючей проволоки, отделяющая волю от неволи. Вдоль колючки с внутренней стороны — деревянный забор с множеством дырок и щелей. Останавливаемся, разгружаемся, оглядываемся вокруг. И вдруг из репродуктора на всю округу понеслась весёлая и задорная песня, которая заставила нас сначала от удивления остолбенеть, а затем удивиться находчивости и юмору начальства близлежащих лагерей:
Не надо печалиться,
Вся жизнь впереди,
Вся жизнь впереди —
Надейся и жди.
Это была своеобразная побудка. И буквально через десять-пятнадцать минут из заборных дыр и щелей стали выглядывать глаза зэков. Они смотрели на приехавших и кричали: «К кому? Что передать? Как фамилия?» Видимо, на зоне точно известно, когда прибывает поезд, и зэки спешат узнать, кто и к кому приехал на свидание. Это продолжается недолго. Солдатик на вышке командует «разойтись!», и зэки неохотно покидают свои места у забора, получив кое-какую информацию.
К первому рейсу вагончиков мы опоздали. Придётся ждать. Впитав первые впечатления от одной из вотчин ГУЛАГа (Главное Управление лагерей), мы стараемся протиснуться в сарайчик под названием «вокзал». Каждый стремится пробраться поближе к топящейся печке, отогреть замерзшие руки и окоченевшие ноги.
Народец собрался небогатый. Одёжка не справная и ладная, а предельно простая, порядком выношенная. На первый взгляд, ехавшие в лагеря на свидание были из сельской местности. Присмотревшись и прислушавшись внимательней, я стала различать в этой серой толпе людей интеллигентных, городских. Почти каждый тащил с собой в рюкзаках, сумках, чемоданах, кулях и свёртках всё самое лучшее, что мог собрать в доме, своим близким, попавшим в беду. Сидели тихо и почему-то говорили шёпотом.
Само строение под названием «вокзал» защищает разве что от ветра. Кругом щели, окна покосились, дверь не закрывается. Расписания прибытия мотовозки нигде нет. Неизвестно, сколько ждать и куда она пойдёт, если и вернётся. Получить информацию не у кого, билетной кассы нет.
Вскоре появляется дед, похожий больше на лешего: скрюченный, в рваной телогрейке, на голове ушанка, когда-то сшитая из меха неизвестного в природе зверя, в необъятных стёганых штанах и валенках, которые носил, видимо, ещё его прадед. Лицом он строг и даже суров, из-под густых кустистых бровей смотрят глазки-буравчики, нос напоминает картофелину, пролежавшую с осени до весны в поле, губ вообще не видно, вместо них тоненькая щель.
Дед с подозрением оглядывает всех. Все наши взоры обращены к нему с немым вопросом: «Когда будет мотовозка?»
Он же не спеша подходит к печке, щупает её, кряхтит. Вынув из-за печки пару поленьев, подкидывает в топку. Потом стоит, обнявшись с печкой, пару минут. Мы все молчим и ждём, когда он справится со своим делом. Наконец, повернувшись к нам, он важно сообщает: «Може сягодни и не воротится, а може и вертается». Мы молча перевариваем информацию. У нас столбняк. Как прожить сутки в этом холоде, голоде, да ещё стоя!? Дед выждал какое-то время и решил нас немного успокоить, сказав, что сегодня пятница, а в пятницу начальство непременно поедет в город. В какой город — он не уточнял. Ну, а раз так, то мотовозка привезёт начальство, а нас отвезёт до станции Явас.
Название пункта назначения тоже не простое — оно таит в себе и угрозу, и указание на некоего Я, и предупреждение (Я —ВАС). К этой станции из разных концов лагерного края приезжают грузовые машины, привозя что-то и увозя. С шофёрами можно договориться, чтобы подкинули до зоны. Но это касается только лагерей, которые вокруг Яваса, а до конца узкоколейки, станции Барашево, есть ещё не менее десятка полустанков, вокруг которых раскинулись островки зон разного калибра.
Названия полустанков звучат, как мечта для отпускника: Лесной, Озёрный, Молочница, Леплей, Барашево и так далее. Ну, прямо-таки не ссыльно-каторжный край, а санаторно-курортный рай. Как символ этого гиблого места при въезде в посёлок Озёрный стояло обгоревшее чёрное дерево, похожее на распятие. Становилось жутко от этой картины: сплошные вышки, колючая проволока, покосившиеся заборы; ни деревца, ни кустика, и это страшное обгоревшее дерево прямо по ходу вагончиков — первое, что видишь въезжая на территорию зоны. Если был пожар — почему его оставили, не срубили, не убрали? Хотя никаких других признаков пожара видно не было. Здесь находился политический лагерь № 17, где проходило моё первое свидание с Серёжей после года разлуки. Жаль, что не удалось сфотографировать этот вид — он очень символичен для этих мест. В лагерь № 17 мне доведётся приехать ещё не раз.
А сейчас мы ждём мотовозку. Единственный наш информатор, дед, повозившись у печки, уходит, что-то бормоча и вздыхая. А мы остаёмся ждать и надеяться на счастливый случай, на удачу. В сарайчике становится теплее. Кое-кто, уже отогревшись, начинает шелестеть своими пакетами, собираясь перекусить. Время от времени мужики выходят из сарайчика-станции покурить.
Уже днём, часа в два или в три, в помещение заглянул дедуля и крикнул: «Идёт!» Все разом поднялись, подхватили свой скарб и ринулись к выходу. Столпились на «перроне» и смотрели в одну сторону, откуда, не спеша и как бы вразвалочку, приближалась мотовозка. Все вдруг оживились, загалдели: появилась надежда, что сегодня удастся увидеть тех, к кому ехали с немалыми трудностями со всех концов страны великой.
А мороз крепчал, и поднялся ветер. Из прибывших вагончиков попрыгали военные, и гражданские, едущие со свиданий, и тётки с корзинами, видимо, за провизией. Их места моментально занимали мы, ожидавшие этих вагончиков полдня. Забраться внутрь вонючего, но такого вожделенного тепла не так-то просто. Перрона нет, а до первой ступеньки не то что ногой, а и рукой не достать. Парни половчей и посноровистей забираются на площадку вагончика и начинают за руки поднимать немощных и старых, маленьких и слабых. Остальные, покрепче и посильнее, сами забираются на площадку вагона. Здесь это неписаный закон — сильный помогает слабому без просьбы и вознаграждения.
Вагон набит до предела, даже площадка заполнена пассажирами. Народ расслабился, мужички закурили свой самосад, женщины развязали платки, дети прилипли носами к окнам. Дышать в вагоне становится всё труднее. Окна открыть нельзя, вентиляции нет. Узкоколейка невелика — всего 60 километров, но ехать приходится долго. От этой основной колеи отходят около десятка других, ведущих непосредственно к зонам.
Наконец мы прибываем на станцию Явас. Здесь выходят многие. Станция выглядит более солидно и имеет даже на большом белом полотнище надпись — Явас. Я оставляю Мишу с вещами и иду искать попутку в 17-й лагерь. Спросила, где отдыхают шофёры. Мне сказали: «Иди прямо по дороге и увидишь маленький домик с трубой. Туда и входи. Там они и есть».
«Дорога» — это утрамбованный колёсами путь: то яма, то горбыль, то ухаб. Идти по такой дороге даже со здоровыми ногами дело непростое, а с моими больными и совсем худо. Шла я долго. Мне казалось, что конца пути не будет, но неожиданно из-за косогора показалась избушка, занесенная снегом, с трубой, из которой валил дым.
Приободрившись, зашагала веселее. Подхожу, открываю деверь, и на меня пахнуло настоявшимся печным теплом, запахами только что напиленных дров и крепко заваренного чая. За импровизированным столом — несколько деревянных ящиков — сидят несколько мужиков и пьют из железных кружек чай. Они спокойно смотрят на маленькую, замёрзшую, усталую женщину и молчат. А я, попав в этот рай, прислонилась к дверному косяку и почувствовала, что никогда и никуда я больше идти не смогу: ноги подкашивались, в ушах шумело и очень хотелось спать.
Один из мужичков подошёл ко мне, посадил на лавку, молча налил чаю в кружку и подал мне. Я сделала два глотка и как очнулась от дрёмы. Сказала, что приехала первый раз к мужу на свидание. Они слушали молча, и только когда я попросила подвести к лагерю, спросили: «Какая статья-то?» Я сказала, что политическая. Мужички снова надолго замолчали, а я сидела и думала: как-то там бедный Миша в холодном «зале ожидания»? Двое из пятерых вышли из избушки, видимо, покурить, а вернувшись, один из них хмуро сказал: «Я, пожалуй, поеду в ту сторону и подвезу, но не до конца. С полкилометра пройдёте пешком. Если согласна, то поехали». Он ушёл и через десять-пятнадцать минут вернулся. «Пошли», — сказал мой спаситель. Меня он посадил в кабину.
Подъехали к станции, вхожу в вокзал, а Миши нет. Рюкзаки наши стоят в углу. Где мне искать Михаила? Машина ждать не будет. И вдруг вижу через окно: шагает Миша по дороге к машине. Я бегом к нему, машу руками и кричу: «Садись скорее. Он нас подвезёт». Мише пришлось ехать в кузове. На него было страшно смотреть, когда нас высадили. Мороз был уже 38 градусов (это нам сказал шофёр) и ветер, а Миша в джинсах, в городской обуви, и на голове нечто никак не подходящее для таких морозов. Он побежал к посёлку, а я поплелась за ним «своим шагом».
Нашли комендатуру лагеря. Оказалось, что всё начальство уехало и будет только завтра. Мне показали дом для ожидающих свидания, а Мишу моментально отправили обратно в Явас как нежелательную персону в районе особого режима.
За мной пришла молодая миловидная женщина и отвела «на постой». В комнате, где мне надлежало ночевать и никуда не отлучаться, не было никого. Было уже восемь часов вечера. Мне очень хотелось выйти и осмотреть посёлок, дойти до зоны, но я боялась, что если я нарушу запрет, то меня могут лишить свидания. Этого никак нельзя было допустить, ведь Серёжа уже знает, что я приехала, и ждёт меня. Вести о том, что кто-то приехал, несмотря на все кордоны, разносятся со скоростью молнии. И, как я позже узнала, ему уже вечером сказали, что я приехала и жду свидания.
Я свалилась кулём и заснула мгновенно. Ведь это была уже четвёртая бессонная ночь. С ночной смены я ночным поездом уехала в Москву, из Москвы в Потьму опять ночным поездом. Все три ночи были наполнены только мыслями о свидании с самым дорогим и любимым человеком, которого не видела больше года. Проснулась очень рано, ещё не пели петухи. Вышла на крыльцо. Кругом темень, освещены только зоны с вышками. Людей не видно, стоят избушки, наполовину заваленные снегом, лают по привычке собаки и больше никаких звуков. Чёрное небо, но над зоной висит, как нимб, лёгкий белый купол. За домом-ночлежкой метрах в десяти виднеется «снежная королева» — деревянный туалет с шапочкой-короной из снега на крыше. Мороз крепчает, снег скрипит под ногами. Переминаюсь с ноги на ногу. Холодно. Пора идти в дом, не ровен час, кто-то увидит меня. В избе тепло и сильно пахнет хлоркой. Привожу себя в порядок: моюсь из рукомойника, есть даже осколок зеркала — поправляю причёску, сделанную ради свидания ещё в Москве.
Пришло время, и петушки проснулись. Один горластый где-то рядом старательно будил своих хозяев, к нему стали присоединяться другие, и самые дальние. Забрезжили огоньки в избах, заскрипели коромысла, бабы, больше похожие на колобки, вышли за водицей, где-то далеко-далеко прогудел паровоз. Наступал очередной день забот, хлопот и надежд. Я готова. Жду, когда за мной придут. Время — 7 часов 30 минут.
Свидание
Через дебри десятилетий в своих воспоминаниях я добрела до момента своего первого свидания с любимым человеком, самым значимым в моей судьбе. День, когда я пишу об этом, совпал с днём моего рождения. Сегодня 11 июля 2008 года. Сделаю небольшое отступление от основной канвы повествования. Мне 76. Камушки давно собраны, и пора сложить из них жизненную мозаику. Для каждого человека подведение итогов его жизненного пути — дело многотрудное. Оглядываясь назад, видишь массу ошибок, которые были сделаны, но видишь и великое множество благодати, которую принесли неудачи и промахи. Ведь каждая ошибка несёт в себе урок, который мы, по молодости своей, не всегда умеем осмыслить и принять как знак свыше — остановись, не торопись, обдумай. Но нет! Кто-то неведомый подгоняет нас и за левым плечом назойливо шепчет: «Не раздумывай, беги вперёд. Там тебя ждёт удача. Торопись!» И чаще всего мы становимся жертвами этого призыва. Осознавать жизненную суету начинаешь только тогда, когда количество ошибок зашкаливает, и голова перестаёт тебе подчиняться.
Но случается и другое. Всё осознаешь, всё понимаешь, но уже поздно, время ушло. Однако не поздно подняться ещё на одну ступеньку сегодня. Человек всю жизнь строит дом внутри себя. Этот дом может быть очень гармоничным, красивым, светлым — от любви, которую вы отдали людям, от дел, которые сумели завершить, от добрых мыслей и слов, которых не жалели для нуждающихся в сочувствии. Дом может быть и серым, скучным, холодным, когда его владелец озабочен собственным благополучием, ищет славы, денег и чинов лишь для себя любимого. Жаль его! Не скоро он обретёт покой. В Коране написано, не помню точных слов, но смысл таков: не сей семена легкомыслия — пожнёшь плоды раскаяния. Этим мудрым напутствием я и хотела бы закончить свои раздумья о прожитых годах, не жалея о своих ошибках, не восхищаясь своими успехами — всё это строительный материал моей жизни. А удалась она или нет — судить не мне. Прошу прощения у терпеливого читателя за свои отклонения от основной темы повествования.
Итак, за мной пришла неопределённого возраста тётка в военной форме, перетянутая широким ремнём, охватывающим её в том месте, где была когда-то талия. Росточком невелика, но в плечах косая сажень. По рассказам очевидцев ещё в Москве, я узнала в ней Машку. Немногословная Маша, открыв дверь, скомандовала: «Пошли». Я, подхватила свои вещички, засеменила за «командиром».
Комната свиданий находилась в домике около вахты. Строение двухэтажное. Наверху постоянно грохотали сапоги: кто-то уходил и приходил. Позже мы с Сергеем догадались, что там размещался пункт «прослушки». Проходим узким коридорчиком, Машка открывает дверь в узкую, как пенал, комнату, в которой стоят две железные кровати, стол и два стула. Стены выкрашены в грязно-зелёный цвет. Невыносимо пахнет хлоркой и печалью.
Начинается досмотр. Всё, что я привезла, вываливается на стол, и Машуня, вооружившись большим кухонным ножом, начинает кромсать всё подряд. Под нож идёт всё: от хлеба с колбасой и сыром до мыла и тюбика зубной пасты. Пошинковав всё что было, она перешла к консервным банкам. Расправившись с консервами, она взялась за очистку варёных яиц и их разрезала пополам. В довершение осмотра багажа она вывернула наизнанку рюкзак и проверила все карманы. Всё это время я была молчаливым наблюдателем её усердной работы «не за страх, а за совесть».
Теперь она переключила своё внимание на меня. Скомандовала: «Раздевайся! Расчеши волосы! Наклонись, раздвинь ноги! Подними руки! Открой рот!» Не забыла она заглянуть и в уши. Команды сыпались одна за другой. Где-то рядом я услышала голос Серёжи. Меня охватил ужас. Я так долго и тщательно готовилась к свиданию: делала причёску, подбирала наряд — и вдруг я стою голая, всклокоченная, дрожащая от холода и стыда в этой мрачной полутёмной зелёной каморке с решёткой на окне. Окрик: «Одевайся! Чего стоишь!» — заставил меня очнуться и с солдатской быстротой натянуть на себя одну за другой вещички, которые лагерная «дюймовочка» успела прощупать до последнего шва.
После досмотра на столе возлежал натюрморт из порубленных продуктов, на пол стекал сок из порезанных помидоров, огурцов, яблок и подавленного винограда, по пути этот поток смешивался с крошкой от порезанного мыла.
В коридоре послышался топот сапог, и в комнату ввели Сергея. Мы бросились в объятья друг к другу. Слёзы радости душили нас. Столько было пережито и прочувствовано за этот год! На свидание нам дали двое суток. Это так мало, а рассказать надо так много. Информацию, которую привозишь с собой, надо передать, и это важно не только для Сергея, но и для многих заключённых: что происходит в семьях, о здоровье родных и близких, о действиях диссидентов в их защиту, о готовящихся или прошедших судах над правозащитниками.
Незадолго до суда над таллиннской группой в Хельсинки проходило Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, в котором принимал участие и СССР. На этом Совещании 1 августа 1975 года в числе прочих договорённостей впервые был закреплён принцип уважения прав и основных свобод человека. Этот документ был подписан и советской стороной. Результаты его также интересовали людей, лишённых возможности иметь достоверную информацию. Надо было изобрести способ, при котором мы могли бы обмениваться информацией втайне от лагерного начальства.
У каждого были свои «ноу-хау». Кто шпилькой писал на куске мыла, кто-то использовал брикетик сливочного масла, насыпали в тарелку сахар, изобретали много других способов «общения». Бумагу и любые письменные принадлежности при обыске изымали. У нас был свой способ обмена информацией. Я брала на свидание какао-порошок и сливочное масло. Смазанная маслом и посыпанная порошком какао тарелка была прекрасной основой для письма. К тому же её можно очень быстро стереть или перевернуть.
Визиты начальства или дежурных были частыми и неожиданными, без стука и предупреждения. Необходимо было быть начеку каждую минуту. Запоминать приходилось много: кому надо послать посылку, чьим родственникам что-то сообщить, кто сидит в ШИЗО, кто в карцере, кто голодает, кто болен — адреса, цифры, фамилии. Информацию заучивала, как стихи, — наизусть. Записывать нельзя, да и нечем. Выйдя со свидания, повторяла всё до самой Москвы: только бы никого и ничего не забыть.
После крепких объятий и жарких поцелуев, нежных и ласковых слов, нужно было освоить бытовое пространство «дома свиданий». Наведя порядок на столе, я отправилась осматривать остальные помещения.
Кухня: плита, ведро с водой и ковшиком, плавающим на поверхности, стол, три табуретки, рукомойник, каким пользуются на дачных участках. Ни раковины, ни водопровода нет. Краска на дверях кухни облезла, вся в пятнах и подтёках. За дверью на стене висят три цинковых таза на ржавых, устрашающей длины гвоздях. На донышках красной краской неряшливо выведено: на первом — «для рух», на втором — «для нох», на третьем — «жен. таз». Воистину трагическое идёт под руку с комическим. О других «удобствах» я не рискую рассказывать…
Возвращаюсь в комнатку к Серёже. Он сидит за столом со столовой ложкой в руках и пробует всё подряд. Я сажусь рядом и не могу наглядеться на такое родное, измученное страданиями и прекрасное лицо.
Первый день свидания подходил к концу. Уже многое было сказано, но оставалось главное: где найти силы и терпение, для того чтобы прожить следующие пять лет — не согнуться, не пропасть в этой глуши, дожить до светлого дня освобождения. Ни я, ни Серёжа не находим в себе сил обсуждать это сейчас, хотя оба думаем об этом.
Ночью я оперлась о стенку, у которой стояла кровать, и у меня под пальцами что-то запиликало, запищало. Спросонья я не поняла, что это было, и нажала ещё раз. И что тут началось!!! Над головой загремели сапоги, на дворе собаки надрывались от лая, в коридоре раздался топот, и в комнату ворвались сразу трое с автоматами. Мы с Сергеем сидели на кровати, ничего не понимая. Постояв несколько секунд и убедившись, что все на месте, они попятились и вышли, не обмолвившись ни словом. Переглянувшись, мы не сговариваясь посмотрели на лампочку: если стены слышат, то, может быть, лампочка видит. Свет в комнате не выключался ни днём ни ночью.
Сергей вздохнул. «Н-да, — протянул он, — Никудышные экономисты и политики, но способные психологи. Знают, когда самое сокровенное говорится, — на ушко и под одеялом».
Утром к нам пожаловал начальник лагеря Зиненко. Вошёл без разрешения, развалился на кровати и стал разглагольствовать о том, как хорошо влияет лагерь на Сергея: «Посмотрите, как он пополнел у нас!» Сергей действительно прибавил в весе, но это была нездоровая полнота сердечника, отёчность. Я просила его положить Сергея в больничку, обследовать его и разрешить принимать сердечные препараты, которые я привезла и которые у меня отобрала Маша при обыске.
Ещё на воле Сергей страдал от высокого давления и спазмов в сердце. Зиненко пообещал вернуть лекарства, но о больнице промолчал. Болтая о трудностях своей работы, он отнял у нас два часа. Когда он уходил, я сказала, что надо бы нам прибавить к свиданию эти два часа. Улыбаясь, он развёл руками и ответил: «Не положено».
Вторые сутки нашего свидания заканчивались завтра ранним утром, и кто знает, может быть, это будет последняя ночь, посланная нам судьбой?.. Мы прощались с такой неизъяснимой печалью и тревогой, как будто расставались навсегда.
Осталось много продуктов, которые я просила передать Сергею в счёт будущей посылки, но мои просьбы и доводы остались без внимания. «Всё забирайте! Ничего не положено до истечения половины срока». Опять тащить за плечами тяжеленный рюкзак. Сергея увели. Я одеваюсь, забрасываю рюкзак за плечи, выхожу на морозный воздух. От двухдневной духоты голова закружилась. Постояла немного на крыльце и пошла опять за Машей — постоянной спутницей лагерной жизни. Шли мы по тропинке, проложенной солдатиками, разгребавшими выпавший снег, она впереди, я сзади. Я смотрела ей в спину и думала: «Ну вот, все твои подопечные отсидят свой срок и вернутся в широкий мир, а ты всю жизнь привязана к этим зонам, обыскам, шмонам, подслушиванию, подсматриванию, к жизни, скудной на добрые поступки и слова». И так мне её стало жаль, несмотря на всё то, что она делала со мной. Хотелось чем-то скрасить хотя бы её сегодняшний день. Пришли в дом ожиданий. Она как будто почувствовала моё состояние и помягчела: «Сиди тут. Я пойду поищу машину, чтобы отвезли тебя в Явас». — «Возьмите все продукты, что остались у меня». — «Нет, нет. Не надо. У нас всё есть».
Я выложила все оставшиеся продукты на стол. Солдатику, который стоял на крыльце, я предложила пару апельсинов, но и он отказался взять. Тогда я положила их около него и ушла.
Часа через два вернулась Маша и сказала, чтобы я шла к зданию штаба — туда подъедет трёхтонка и заберёт меня. Выхожу снова на мороз, бросаю прощальный взгляд в сторону Серёжиного лагеря и мысленно ещё раз прощаюсь. Господи, дай ему сил, здоровья и верных друзей. Даст Бог, ещё свидимся.
До Яваса добрались без приключений. Как трудно добраться туда и как быстро выдворяют из лагеря! От станции до Потьмы добираться придётся своими силами. В здании собралось уже много людей со всех близлежащих зон. Опять полная неизвестность, когда придёт мотовозка в сторону Потьмы. Публика успокоенная, равнодушная — нет прежней нервозности. Оно и понятно: повидались с близкими, поговорили, покормили, и душа успокоилась.
До ночи далеко, к вечеру должны появиться вагончики, которые повезут вольнонаёмных, живущих в Потьме. Бывалые этот распорядок уже знают, а новички приглядываются и прислушиваются к ним.
Примерно в шесть часов весь наш «табор» высыпает наружу и карабкается в вагоны, спешит занять места на скамейках — ехать долго. Устроившись и разместив свои пожитки, люди начинают дремать, некоторые погружаются в такой глубокий сон, что храпят, как рота солдат после похода. Уже темно. Освещения нет. Только всполохи яркого света охватывают вагончик, когда он проползает мимо очередной зоны и прожекторы врываются в темноту, да иногда мелькнёт свет лампочки со сторожевой вышки. Кругом тьма и тишина.
Я сижу между двумя тётками. У одной из них большой узел, другая держит на коленях корзину. Видно, что местные, не приезжие. Иногда они перебрасываются короткими репликами, и мне слышится что-то знакомое в звучании их речи. Постепенно я даже начинаю различать отдельные слова — они похожи на эстонские. Диво дивное, уехала из Эстонии и, проехав тысячу вёрст, услышала знакомое звучание речи. Позже Серёжа даст мне задание проследить расселение финно-угорских народов. Просидев в библиотеке Академии наук Эстонии три дня, я составила довольно подробное сообщение на эту тему. Сейчас не буду вдаваться в подробности, схематично это выглядело так: с юго-востока к Уральским горам двигались кочевые племена. Часть из них осела в Зауралье. Основная масса, перевалив Уральский хребет, разделилась на три потока: северный (коми, пермяки, финны, балтийские народы), центральный (мордва, эрзя, мокша и народности Поволжья) и южный (венгры). Но об этом я узнала позже. Сейчас же, сидя в тёмном прокуренном вагоне, среди чужих людей, от этих знакомых речевых звуков повеяло домом.
От узкоколейки до Потьмы добирались уже в полной темноте. В это время станция и прилегающая округа выглядят особенно неприятно и даже страшно. Бродят какие-то тени, лиц не видно, тёмные балахоны на них висят лохмотьями, ни звука вокруг. Переходной мост выглядит как скелет первобытного ящера. Справа и слева от него просматриваются силуэты вагонов. Мороз ночью особенно злой. Снег под ногами скрипит, хрустит то жалобно, то предупреждающе рыкнет — будь осмотрительнее, не разевай рот.
Но вот последний спуск с моста и вокзал. В зале ожидания народу тьма-тьмущая. Здесь и возвращающиеся со свиданий, и освободившиеся из зоны, и местные жители, отправляющиеся в поездки по своим делам. На лавках свободных мест нет. Кто-то сидит на чемоданах, кто-то устроился на полу и спит, кто-то притулился на подоконнике.
Самые стойкие стоят у окошечка билетной кассы, хотя шанс получить билет равен нулю. Поезда, идущие с юга на Москву, останавливаются здесь на одну-две минуты. Люди бывалые ещё в Москве мне рассказали, каким образом нужно действовать, если хочешь уехать из этого гиблого края. Стоишь на перроне (а тут он, хоть и короткий, но есть), ждёшь подхода любого поезда на Москву, не теряя времени вскакиваешь в вагон и жалобным тоном, держа деньги в руке, канючишь: «Довезите, Бога ради, до Москвы», — чаще всего это срабатывает. Вагон надо выбирать купейный или мягкий — в них почти всегда есть свободные места. В крайнем случае проводник уступит тебе место в служебном купе.
Но иногда даже «большие» деньги не могли помочь. И приходилось сидеть, стоять, а при особом везении даже умудриться полежать на скамье двое суток. Но в этот раз мне повезло. Я уехала с первым же прибывшим поездом.
В Москве меня ждали. Рано утром я приехала к Диме Леонтьеву. Немедленно передала полученную от Сергея информацию о том, что происходит в лагере. Кроме того, со мной были записи Сергея, которые нужно было прочитать и перепечатать. Это была самая трудная работа. Для записи использовалась папиросная бумага — это раз. Второе — текст написан бисером мельче мелкого, то есть надо было работать с лупой. И третье — надо высушить эти «рулончики», прежде чем начать работу с ними.
После первых впечатлений от свидания, принятия ванны и чашки крепкого чая я свалилась как сноп и проспала 12 часов. Вечером к Диме пришли те, кому надлежало передать все наказы, которые я смогла вывезти из зоны. Это будет опубликовано в «Хронике…» и передано западным журналистам.
Вторая поездка в Потьму
С собой в Таллинн я везла денежную помощь семьям заключённых, которую передала Лагле Парек или непосредственно семье. Дома меня ждал Саша; он к этому времени устроился грузчиком на склады «Текстильторга». Как несовершеннолетнего его на другую работу не брали. Одновременно он определился на учёбу в 9-й класс вечерней школы. Из-за непривычной нагрузки он сильно уставал и, придя с работы, ужинал и тут же засыпал на час-полтора до школы.
Я по-прежнему работала диспетчером в порту. Вечерами составляла письма Сергею. Они требовали внимания и терпения. Он разработал шифр, который знали только мы. Администрация понимала, что наши письма не простые, а снабжены определённой информацией, и делали попытки их расшифровать, но, к счастью, им это так и не удалось. Кроме того, чтобы как-то разнообразить серую лагерную жизнь, я в письмах рисовала маленьких человечков и животных. Серёже они очень нравились. Он показывал эти «рисунки» своим друзьям и гордился тем, что никому не приходят такие письма.
Требовала внимания старенькая и больная Серёжина мама Ольга Фёдоровна, которая жила в Кохтла-Ярве вместе со своим братом и его женой. Во время одной из поездок она передала мне икону Казанской Божьей матери. С этой иконой шла под венец её мать — Сережина бабушка. Икона являлась семейной реликвией и передавалась по женской линии из поколения в поколение. Этой иконе суждено будет пройти путь из Таллинна до Гётеборга, подвергнуться надругательству (хотели оторвать у Богородицы серебряную корону, но не смогли). Она хранилась в доме эстонского священника, в котором по неизвестной причине случился пожар, но и здесь она уцелела. Позже, когда нас выслали на Запад и мы жили в Мюнхене, её привезли и передали мне. С тех пор она поселилась в нашем доме.
На общее летнее свидание в июне я поехала с Александром и с Сашей Подрабинеком. Я получила телеграмму о том, что можно приехать на общее свидание (2 часа в присутствии надзирателя). Свидание нам с Александром дали, но не разрешили сделать Сергею передачу. У высокого начальства был в разработке план в отношении отца и сына. Но мы об этом ещё не знали.
После первого личного свидания я рассказала друзьям в Москве о состоянии здоровья Сергея: он страдает от сердечных болей и у него водянка. Саша Подрабинек и я после общего свидания решаем ехать в Саранск и требовать в медицинском отделе Управления ИТЛ немедленно положить Сергея в больницу и обеспечить необходимое лечение.
Из лагеря до узкоколейки обычно добирались автобусом, мотовозкой или грузовыми машинами. У нас не было времени ждать какого-либо транспорта. Решили идти до узкоколейки пешком по шпалам, заросшим травой. Погода стояла очень жаркая, идти было тяжело. У каждого за спиной был рюкзак и в руках сумки с продуктами — надеялись сделать передачу. Между рельсами и по обочине грелись на солнышке сотни змей и змеек. Надо было идти осторожно, чтобы не наступить ненароком на какую-нибудь из них. Александр, несмотря на то, что был самым молодым и сильным, переносил дорогу тяжело: плёлся сзади, не мог нести сумку, временами останавливался и садился на рельсы отдохнуть. Саша забрал у него всю поклажу. Продвигались мы медленно, но всё же дошли засветло до узкоколейки, то есть остановки под названием Озёрный.
Дальше нам нужно было или ждать мотовозку или идти до Яваса пешком. Немного отдохнув и подкрепившись, решили идти дальше. Уже был поздний вечер, когда мы добрались до станции. Мотовозка так ещё и не проезжала. Народу собралось много, и это значило, что стоит ждать. И действительно, через час мы сидели в вагончике. Ноги гудели, обгоревшее на солнце тело ныло, а голова уже ничего полезного и нужного не вырабатывала.
До Потьмы добрались к часу ночи. Вышли из душного прокуренного вагона. Вдохнули воздух, состоявший из смеси бензина и настоя луговых трав. Нагревшаяся за удушливо жаркий день земля отдавала теперь это тепло наступившей тьме. Чёрное бархатное небо и яркие звёзды создавали впечатление юга. Около станции на выпас были выпущены стреноженные кони. Они лениво щипали траву на привокзальном клочке земли и временами фырками не то от возмущения, не то от радости.
Александр, как только мы дошли до станции, упал на землю, растянулся и задремал. Лошади ходили вокруг него. Мы с Сашей пошли узнавать, когда будет очередной поезд в сторону Саранска. Ждать пришлось недолго. Ехать в сторону от Москвы оказалось значительно легче и комфортнее. Вошли в вагон. Саша, поколесивший в своё время проводником по всей стране, имел опыт общения с бывшими коллегами. Он достал несколько матрасов и устроил Александра на третьей полке, как принцессу на горошине. Мы от возбуждения прошедшего дня заснуть не могли.
В шесть утра прибыли в Саранск. Вышли на привокзальную площадь. Куда идти? От площади вдаль уходила большая широкая улица, возможно, она была главной в городе. Мы пошли по ней. Народа не видно, ещё слишком радо. Неожиданно шагов за двадцать-тридцать впереди нас появилась какая-то цветастая куча. Остановились, стали присматриваться. Оказалось, что это «дама», пренебрегающая выдумками цивилизации. Простота нравов привела нас в умиление: шла, шла, накинула себе на голову пять-семь-десять цветных юбок, присела и… я никому не мешаю, не мешайте и мне. Мы прошли мимо, куча юбок не шелохнулась.
Найти Управление оказалась делом простым — первый прохожий показал нам дорогу. На месте никого ещё не было, и двери закрыты. Пришлось ждать. Попасть на приём к главному врачу Управления тоже не составляло труда. Принял он меня с распростёртыми объятиями. Пообещал немедленно положить Сергея в больницу, а в качестве гарантии дал «честное слово офицера». Действительно, через пару недель Сергея положили в больницу, очень ненадолго. Он пролежал там всего неделю и снова был отправлен на зону. В больнице Серёжа познакомился с Александром Болонкиным, о котором слышал ранее. Знакомство это продолжится позже уже в лагере. После окончания лагерного срока Александр из ссылки прислал мне письмо. Переписка продолжалась вплоть до нашего отъезда за границу.
Получив заверения главного врача, мы пошли искать аэропорт. Он оказался расположенным на «лысой горе». Действительно лысая гора, на ней стоит двухэтажное каменное здание. Вокруг ни одного дерева, куста или цветочка, только выжженная бурая трава. При этом здании нет ни кафе, ни столовой, ни зала ожидания, только билетная касса и служебные комнаты. Людей скопилось много. Предполагаемые пассажиры валяются на раскалённой земле, лавочек тоже нет. Народ изнемогает от жары и жажды. Когда будет вылет самолёта — никто не знает. Некоторые, отчаявшись, идут в город за водой и пищей. У нас этих проблем нет: и продукты есть, и соки. Делимся всем, что имеем. Утро, день продержались, теперь бы ночь выдержать.
Жара начинает спадать. Определённости о вылете самолёта в Москву так и нет. Назначают время вылета, а когда оно подходит, объявляют, что рейс переносится на неопределённое время. Сидим на этой лысой горе с одиннадцати часов утра. Пассажиры смирились уже со всем, перезнакомились и начали устраиваться на ночлег, как вдруг объявили, что начинается регистрация билетов на Москву. Ушам своим не поверили. Уже час ночи, и мы в аэропорту почти пятнадцать часов, и так вот вдруг иди и садись в самолёт. Почти никто не торопится на посадку, ждут, что сейчас её отменят. Но нет! Видимо, это всерьёз. Берём свои пожитки и идём к самолёту. Заняли места и вздохнули легко — теперь через час будем дома. Взлетели. Пробыли в воздухе не более двадцати минут, и тут нам объявили, что по техническим причинам мы возвращаемся в Саранск.
Прилетели обратно, сели, но из самолёта нас не высаживали. Сидим, ждём, что будет дальше. Приблизительно через час мы снова разгоняемся и взлетаем. Теперь, похоже, мы приземлимся в Москве.
После посадки в аэропорту Москвы Саша Подрабинек нас покидает, у него свои планы. Мы остаёмся с Александром одни. Ночевать нам придётся в подмосковном местечке Отдых, у знакомой Димы Леонтьева.
Через сутки мы возвращаемся в Таллинн. Так закончилось наше первое общее свидание с Сергеем. Теперь отец с сыном будут разлучены на долгие годы и увидятся только за границей в 1991 году, то есть через шестнадцать лет.
Новый удар судьбы
Ничего не предвещало новой беды, но она уже стучалась в дверь. 16 августа 1976 года мы скромно отметили день рождения Саши — ему исполнилось восемнадцать лет.
26 августа, когда я ушла на работу в ночную смену, Саша не пошёл в школу. К нему позвонил какой-то знакомый и пригласил встретиться, якобы по срочному делу. Я до сих пор не знаю, что произошло в тот вечер. По версии следователя, Саша участвовал в разбойном групповом ограблении.
Я только утром вернулась с работы. Прозвучал телефонный звонок. «Алло. С вами говорят из милиции. Ваш сын через час сядет в тюрьму. Можете сделать ему передачу. У вас времени полчаса». От неожиданного известия и горя не помню, как выскочила на улицу и добежала до магазина. С охапкой кульков и пакетов ринулась в милицию. Подбегаю к милицейскому крыльцу — и тут открывается дверь и выводят Сашу. Со слезами бросаюсь к нему. Меня отстраняют и разрешают только передать продукты и сигареты. На моих глазах его сажают в машину и увозят. Всё!!!
Через пару дней неожиданно приехали в Таллинн москвичи: Ира Каплун, Гуля Романова и Таня Хромова. Ира предложила навестить меня. Радости моей не было конца — в такое время есть поддержка, я не одна. Рассказала всё, что случилось с Сашей. Они обещали рассказать в Москве об этом аресте. При таких печальных обстоятельствах произошло моё знакомство с людьми, которые будут помогать мне нести заботу о двух моих заключённых.
Только что кончился первый круг: тюрьма — следствие —адвокат — суд — лагерь. Теперь начинается второй. Всё вернулось на круги своя. С чего начинать? Вспоминаю! Надо узнать, кто следователь, и идти за разъяснениями к нему. Просить свидания. Сообщить друзьям в Москву о случившемся. Подыскивать адвоката. Что делать с квартирой Сергея на ул. Ристику, в которую незадолго до этих событий переехал Саша, пожелав жить отдельно? Сразу навалилась гора дел.
На следующий день встретилась со следователем. В свидании с Сашей он мне отказал, сославшись на карантин. Через какое-то время мне всё-таки дали свидание в тюрьме. Правая рука Саши была в «гипсе». Ставлю слово гипс в кавычки, так как он болтался на руке, как намотанная тряпка. Это говорило о том, что гипс наложили не сразу, а только когда рука опухла. Теперь же опухоль спала, и гипс не исполнял своей лечебной роли.
Каким образом и кто сломал парню правую руку? — этот вопрос остался без ответа до тех пор, пока «расследованием» не занялся Сергей. Оказалось, что Саша не давал показаний, какие желали услышать власти, и его посадили в специальную камеру, где содержались уголовники, исполнявшие волю начальства. Они-то и «поработали» над упрямым парнем. И все эти действия были задуманы с одной целью: поставить под пресс Сергея и использовать судьбу сына в давлении на отца.
Судили троих: Сашу и двух его подельников. Из Москвы на суд приехали Дима Леонтьев, Марина Козлова, Ира Каплун, Володя Борисов. Если на суд группы Сергея не пустили никого, то на суд Саши и компании пустили всех и в дополнение ко всему пригласили группу учащихся из педучилища, в основном девушек. Зал был полон. Александра приговорили к пяти годам строгого режима. Других к более длительным срокам, так как они уже были судимы ранее.
Несмотря на то, что потерпевший на суде заявил, что Саша не участвовал в драке, это не было учтено. Не соизмерить деяния и наказания для отца и сына. Отец обвинялся в попытке изменить государственный строй — и осуждён на шесть лет. Сын участвовал в драке — и получил пять лет. Чем можно объяснить такой суровый приговор для Саши?
Не помню, как мы дошли до дома. Гости собрались на кухне и восстанавливали ход слушания в суде. Записывали, исправляли, спорили, возмущались приговором. Марина что-то готовила, чтобы накормить всех нас.
Я ушла в комнату, встала у окна и смотрела на улицу. По ней шли люди, тащили на плечах большие ковры, гуляли в сквере мамы с колясками, дети возились в песочнице, фыркая, под окнами проезжал автобус, а я не могла понять: как же это происходит, если жизнь закончилась, уже нет ничего и никого. Зачем эти ковры, автобусы, коляски? Мир померк, потерял цвет и свет, стал нем и глух, а окружающие этого ещё не поняли!? Как жить дальше? Из оцепенения меня вывел стук в дверь и приглашение на ужин. Нельзя так раскисать! Я не одна, и особенно нужна сейчас и Сергею и Саше. Нужно собраться, и физически и духовно, для борьбы за них, помочь им выжить и вернуться домой».
Ужин был превосходный. На следующий день я проводила наших друзей. Перед разлукой я предложила встретить 1977 год у нас, в Таллинне. Мое приглашение приняли все. О суде было передано по назначению. Дальше события развивались с молниеносной быстротой. Вот что пишет об этом Сергей:
«И не просохли ещё чернила на его (Сашином) приговоре, когда в Саранской спецтюрьме мне сделали предложение: сделать заявление с осуждением своей прежней деятельности и с отказом от борьбы с советским государством, от участия в демократическом движении. За это я получил бы свободу практически немедленно, а мой сын — с половины отбытого срока наказания. Так вот — возьми и получай! — “полторы свободы” сразу, как шутили потом мои солагерники». (Солдатов С.И. Собр. соч. Наследие и архив. Зарницы возрождения. Т. 9. С. 253.)
Появление информации о суде над Сашей в стране и за рубежом имело свои последствия. В таллиннской тюрьме произошли удивительные события: были уволены начальник тюрьмы полковник Лаксберг и зам. по режиму подполковник Волков; на закрытом суде были осуждены на 5 лет зам. по оперативной работе майор Горбачев и его помощник ст. лейтенант Емельянов.
Не оставили без внимания и меня. Я была вызвана в прокуратуру ЭССР и допрошена в присутствии человека из КГБ. Мне был задан один вопрос: «Не я ли являюсь источником распространения клеветы на советские административные и правосудные органы?» Я отказалась отвечать. Серьёзные товарищи пообещали мне, что если они обнаружат мою причастность, то будет возбуждено уголовное дело о клевете. Но как показало время, не смогли они собрать улик для заведения обещанного дела. А дальнейшие события показали, что я была нужна, чтобы разыграть до конца начатый ими спектакль.
Мне вдруг дают личное свидание с Сашей. Нетрудно понять для чего! По их расчетам, мой рассказ о том, что отец отказался принять предложенные ему «полторы свободы» за отказ от политической деятельности настроит сына против отца. Но и тут они просчитались.
Ехала на свидание я с очень тяжёлым сердцем. Перебирала в уме самые добрые слова, чтобы как-то смягчить горькое сообщение; в уме проигрывала момент встречи и известие о решении отца, искала слова поддержки и утешения.
Везла с собой рюкзак и две сумки с продуктами. Нести всё сразу не было сил. В Таллинне меня проводили. В Вазалема я вынуждена была применить мелкие перебежки: тащила рюкзак и сумку, отсчитывая сто шагов, потом возвращалась и забирала вторую сумку, потом всё повторялось. Я точно знаю, сколько моих шагов от автобусной остановки до дверей проходной лагеря — их 1093.
Как ни странно, досмотра практически не было, только спросили: «Алкоголь, наркотики, фотоаппарат, радио — есть?» «Нет», — говорю. «Проходи» — короткая команда. Сашу привели почти мгновенно; было такое впечатление, что они его держали за дверями наготове.
Это было наше первое личное свидание, и нам дали три дня. Саша выглядел нормально, но во взгляде появились искорки недоверия и напряженности. Поздоровались. Я начала вынимать продукты, которые собирали всем миром. Кое-что привезли москвичи, кое-что достали таллиннские друзья. Саша, который всегда любил вкусно поесть, как-то равнодушно смотрел на все яства. Он тоже, видимо, не мог придти в себя от столь неожиданного свидания, чутьем ощущал что-то неладное, но молчал. Вообще по натуре он молчун. Невозможно определить, что в нём затаилось — радость или обида, благодарность или упрёк, добро или зло. Характер непредсказуемый и взрывной, если что-то идёт не так, как ему хотелось бы. Но сейчас он был выжидающе-настороженным и притихшим.
После долгого молчания он начал что-то из продуктов разглядывать, отщипывать и медленно пережёвывать. На вопрос как кормят, он сказал: «Эмочка, я же люблю кашу, а её здесь сколько хочешь. Я не голодный». На мои вопросы о том, как встретили на зоне, как устроился, отвечал коротко и сдержанно: «Да. Хорошо. Всё нормально».
Как начать разговор об отце, я так и не придумала, тянула время. Начала рассказывать о москвичах, о полюбившемся ему Диме. Наконец он сам спросил: «Ты была у отца? Как он там?» Момент настал. Тянуть больше нет смысла. Рассказала ему, как добиралась туда, как прошла дорога обратно, что отец держится молодцом, хотя и выглядит неважно. Для начала спросила: не вызывало ли его начальство? Вопрос задала, хотя мало рассчитывала услышать откровенный ответ. По его словам, его не беспокоили. Тогда я решила рассказать всё как есть.
Он слушал молча, не перебивая и не задавая вопросов. Казалось, он слушает и не слышит, находится где-то далеко и думает о своём. Наступил вечер. В комнате было темно, мы не включали свет, сидели молча.
Из кухни доносилась голоса, круто замешенная брань и мат. Там приехавшие на свидание матери вели со своими отпрысками воспитательные беседы, а жёны выговаривали нерадивым мужьям. Доходило и до драк. Тогда звали вахтенного, и прибегавшие солдатики разнимали слишком распалённых родственников. Первый день свидания заканчивался. Так ничего не сказав, Саша лег на койку и отвернулся к стене. О чём он думал, спал или бодрствовал — знает только он. Я тоже прилегла, но уснуть не могла. Мысли в голове теснились и мешали друг другу: правильно ли я объяснила обстановку Саше, правильно ли он меня понял, как он теперь будет относиться к отцу, что делать мне? Вопросов много — ответов нет.
Промучившись до утра, я встала очень рано и приготовила завтрак. Саша лежал всё в том же положении. Не желая его тревожить, я, чтобы немного успокоиться, взялась вязать носки. Через какое-то время Александр молча встаёт, берёт полотенце и уходит мыться. В молчании мы позавтракали. Я убрала со стола и снова взялась за вязание.
Вдруг Александр говорит: «Знаешь, эма, если бы отец поступил иначе, я бы перестал его уважать». Коротко, но ёмко. Видимо, этот ответ он обдумывал всю ночь. С этого момента упал камень с моего сердца. Слава Богу, что Он привёл парня к такому нелегкому, но благородному решению.
Обратно я возвращалась с добрыми вестями для Сергея. Сегодня же напишу ему письмо и сообщу о реакции Александра. Отец может гордиться своим сыном. Далеко не каждый восемнадцатилетний человек в подобной ситуации принял бы такое решение. Этот раунд КГБ проиграл стопроцентно. Их спектакль провалился. Но КГБ не прощает ничего тем, кто осмелился нарушить его планы. Вот что пишет Сергей по поводу дела Александра: «…больная совесть или уязвлённый престиж всё ещё не давали покоя властям. И вот весной 1980 года в Вазалемском лагере Александр вдруг был “допрошен” по делу Т.М. Великановой. В августе того же года он был доставлен в Москву, в Лефортовскую тюрьму, а затем и на судебный процесс Т. Великановой.
На этот раз власти уже не пытались использовать Александра как средство давления против отца. Однако очевидной стала попытка властей с его косвенной помощью опорочить объективность “Хроники…” и доказать её клеветнический характер. Но кривые пути до добра не доводят! Спектакль провалился. И на этот раз Александр не произнёс ни одного угодного для суда слова» (Солдатов С.И. Собр. соч. Наследие и архив. Зарницы возрождения. Т. 9. С. 254).
Можно сказать, что после этого власти оставили Александра в относительном покое. Практическим же ответом Сергея властям на их предложение было участие в организации и проведении 100-дневной забастовки, которая началась после его возвращения из Саранска, то есть 19 апреля 1977 года.
Крестины
Шло время. Приближался Новый, 1977 год. Как мы и договорились ранее, гости должны пожаловать на праздник. Я тщательно готовилась к нему. Накупила продуктов, напекла и наварила. С нетерпением ждала своих дорогих гостей. Все приехать не смогли, но я была счастлива снова увидеть Гулю, Маришу и Сашу Подрабишу (как мы его называли между собой).
Встретили Новый год очень весело, но отъезд друзей был сильно омрачён одним неприятным событием. Проводить гостей я не смогла, так как работала в этот день. Они ушли без меня. Лихая наша Гуленька решила прокатиться на раскатанной, видимо, мальчишками, луже. Случилось непредвиденное: она упала и сломала ногу. В вагон её уже везли на тележке носильщика. Вот бедолага — ехала на праздник, веселиться, а получился гипс на ногу. Но как неисправимый оптимист она стойко всё перенесла.
Для меня же наступили времена, когда вся моя жизнь делилась на шесть событий — и между ними работа. Вот какие были события: два общих и одно личное свидание с Сергеем в Мордовском лагере и два общих и одно личное свидание в Вазалемском лагере с Александром. Мне удалось договориться на работе, чтобы мой отпуск разделили на шесть частей по четыре дня каждая.
В один из промежутков между поездками ко мне приехал погостить Дима Леонтьев. В то время он работал над книгой, которую задумал несколько лет назад. Ему надо было сосредоточиться, а в Москве это никак не получалось. Я уже упоминала, что его квартира была «штабом», куда приезжали люди, которых насильно пытались лечить в психиатрических лечебницах специального типа. Чаще всего это были люди преследуемые властями по политическим, религиозным или национальным мотивам, но бывали среди них и действительно больные. «Приём» вёл Саша Подрабинек. В однокомнатной квартире совмещать «приём» страждущих и работу над книгой трудно. Каждый вечер в квартире собиралось по 5-6 человек. Именно в «гостях» у Димы я впервые увидела М. Никлуса, который приехал по своим делам к Подрабинеку. Знакомить посетителей было не принято. Сам Дима во время этих «приёмов» уходил «погулять».
Теперь он вырвался из ежедневной круговерти, чтобы заняться книгой. В один из дней к нам в гости пришел теперь уже старый друг Арпад Ардер. Наше знакомство началось в 1978 году. Это уже не было временем полной моей изоляции. Часто приезжали гости из Москвы и Петербурга, а в Таллинне меня постоянно опекал Антс. Сначала Арпад приезжал из Вильянди, но позже его перевели в Таллинн, и он стал бывать чаще. Визиты господина Ардера были для меня особенно значимыми. Сам он в прошлом заключённый сталинских лагерей (1945–1950). Человек он чрезвычайно мягкий, глубоко верующий и сам хорошо познавший жизнь за колючей проволокой, всегда приносил в наш дом веру, любовь и надежду. Мы всегда вместе с ним молились за Сергея и Сашу. И в этот раз после обмена информацией мы трое, Апрад, Дима и я, встали на колени и молились о скорейшем воссоединении нашей семьи, о здоровье заключённых, просили милости у Господа. Он не только приходил ко мне, но и постоянно писал письма Серёже в лагерь вместе со своей женой Вероникой. После ухода господина Арпада мы с Димой ещё долгое время не могли говорить, стараясь не разрушить ту блаженную ауру, которая обволакивала нас после совместной молитвы.
Но жизнь требовала действий. Я в меру своих сил и возможностей старалась создать ему атмосферу уюта, сытости и покоя. Это были для нас обоих недели, которые потом мы будем вспоминать как время, подаренное нам для восстановления душевного равновесия и духовного накопления.
Но всё хорошее проходит, и остаётся суровая действительность — Диме надо было возвращаться на работу. Проводила я его и стала готовиться к общему свиданию с Александром, которое должны были предоставить через месяц.
На работе не происходило ничего особенного, кроме того, что от меня стали закрывать и опечатывать комнату со стоящим там множительным аппаратом и сейф с поручениями «Союзвнештранса» на военные грузы, о которых знали все грузчики. Состояние от этих мер у меня было не очень комфортное, но вполне переносимое. К такому настороженному отношению властей и начальства к себе я уже стала привыкать и воспринимала это спокойно.
В общем свидании с Александром мне отказали, видимо, злясь на то, что я не сумела повлиять на него так, как им было нужно. Тем не менее, я поехала в Вазалема, чтобы узнать, чем начальство объясняет это решение. Начальства, как всегда, не было на месте. Пошла искать кого-нибудь из обслуги. Зашла во двор, где стояло много грузовых машин и ютилось несколько каменных клетушек, похожих на домики строителей. В глубине двора высилось четырёхэтажное здание из красного кирпича. Вероятно, это были производственные мастерские. Почти из каждого зарешеченного оконца выглядывало чьё-то лицо. Я стала кричать: «Позовите Солдатова». До меня донеслось: «Какого солдата ищешь?» Ещё раз повторила: «Позовите Александра Солдатова». Лиц в окнах становилось всё больше. Кричали все, и я ничего не могла понять, но Александра я в окнах не разглядела. К этому времени во двор вошёл какой-то офицер и приказал мне немедленно покинуть территорию, иначе Александр будет наказан.
Пришлось вернуться на остановку автобуса и ехать домой ни с чем. Написала заявление на имя начальника лагеря с просьбой объяснить причину отказа в свидании. Как всегда, ответили мне затёртой фразой: «У нас был карантин».
Постепенно набираюсь опыта. Уже было одно личное свидание с Сережей и одно личное с Александром. В общих свиданиях и с Сергеем и с Александром нам отказали. Письма от них приходят более или менее регулярно. Мои письма к Сергею либо сильно задерживают, либо вообще конфискуют.
После отъезда Димы и неудачного свидания с Александром в доме поселилась пустота, и на душе было сумеречно. Однажды, вернувшись домой после ночной смены, я прилегла на диван вздремнуть. Не могу сказать, что я заснула. Это была полудрёма. И привиделось мне, что в квартиру вошёл кто-то в белом балахоне с капюшоном и медленно, не поворачиваясь ко мне, прошёл по коридору в глубь помещения. Не знаю, кто это был, но мысленно я спросила: «Как там Серёжа? Что с ним?» И без слов мне был дан ответ: «Ему тяжело, очень тяжело, и путь далёк». Вздрогнув, я очнулась. Никого в квартире не было. Слёзы текли сами по себе, в груди что-то сильно сдавило и вдруг снова грохнуло и стало подступать к горлу. Я лежала на спине и ждала, когда пройдёт дурнота. Видение меня так потрясло, что заснуть я уже не могла. Как же мне одной справиться со всем, что обрушилось на меня? Где взять силы?
И вдруг я поняла, что нужно делать. Нужно идти в церковь. Но я не крещёная. В первый же приезд в Москву я рассказала о своём видении и душевном смятении Диме, с которым к тому времени мы стали духовно очень близкими людьми. С Сергеем же у них началась чрезвычайно интересная философско-историческая переписка, основой которой послужили общие взгляды на духовные начала жизни. Эту переписку Сергей сохранил и поместил в одну из своих книг. (Солдатов С.И. Собр. соч. Наследие и архив. Испытание. Т. 7. С. 122–159.)
Дима, выслушав меня, посоветовал мне креститься. Он выступил в качестве крестного отца, а крестной матерью назвали родственницу Глеба Якунина. В отношении крестин договорились с отцом Дмитрием Дудко.
Скажу несколько слов об этом замечательном человеке и проповеднике. В 1945 году он поступил в Московскую духовную семинарию, закончил её и поступил в Духовную академию. Но закончить ему её не удалось. 20 января 1948 года его арестовали и осудили по обвинению в антисоветской пропаганде и агитации на 10 лет лагерей. Отсидев срок, он получил приход и закончил Духовную академию. В 1973 году ему запретили служение за «беседы с народом». Через некоторое время вновь поступило разрешение на служение. Когда мы познакомились, он имел маленький приход под Москвой в селе Гребневе в храме Смоленско-Гребневской иконы Божьей Матери.
В 1978 году мы с Димой ездили к нему на службу. Жил он тут же при церкви, в маленьком деревянном домике. На утреннюю службу люди собирались со всей округи ещё с вечера. Ночевали мы в жарко натопленной комнате без всякой мебели. Спали на полу вповалку, без подстилок, подушек и покрывал. В 15-метровой комнате нас было человек двадцать женщин и детей. Мужчины находились отдельно. С вечера мы прошли покаяние. Ранним утром, до службы, мы с Димой вышли из домика и пошли на берег реки обсудить наши дела. Деревья стояли все в инее, кругом тишина, из труб поднимался дымок равной струйкой, как начертанный по линейке; через замёрзшую речку шёл санный путь. Я только что приехала со свидания с Сергеем, и нам было о чём поговорить. Дали нам наконец-то первое общее свидание (два часа) в присутствии прапора и часового.
К началу службы мы возвращаемся. Народу в церкви много, в основном женщины. Много детей от двух-трёх и до пятнадцати-шестнадцати лет. Кончилась служба, выходим из церкви в состоянии благодати и душевного обновления. После посещения мест заключения мне особенно важно чувство очищения, надежды и крепкой веры.
Злоключения отца Дмитрия не закончились, и в январе 1980 года его снова арестовали по статье 70 Уголовного кодекса (антисоветская деятельность). Но вскоре отпустили. К сожалению, после посещения его в 1978 году я его больше не видела. Скончался он 28 июня 2004 года на 83-м году жизни. Вечная ему память и благодарность за его труды.
Решено было, что отец Дмитрий приедет к Диме на квартиру и там проведёт обряд крещения. Шёл 1977 год, и за отцом Дмитрием была постоянная слежка. С диссидентами он встречался только у себя дома или на квартирах правозащитников. Вместе со мной крестилась ещё одна знакомая Димы Марина. Происходило это зимой, в феврале, после моей второй поездки на личное свидание к Серёже. Всё было приготовлено. Мы обе стояли в тазиках в белых простынях со свечками в руках. Нас окатили водой, прочитали молитвы, отрезали по клочку волос и закатали их в остатки свечек, которые мы держали во время обряда в руках. Воду из тазиков выплеснули на улицу, заодно и посмотрели, что делается вокруг дома, есть ли топтуны. Всё прошло чинно и тихо. Никто нас не беспокоил в этот вечер, хотя «надзирателей» вокруг дома хватало. Отец Дмитрий надел на меня маленький оловянный крестик на шнурочке. Так я его и носила несколько лет. Золотой крестик с цепочкой мне подарил Серёжа через много лет, когда мы с ним были в Афинах.
Второе личное свидание
В 1977 году мы с Димой ездили в лагерь к Сергею на второе личное свидание. Сама поездка могла бы быть трагической. Но Господь нас хранил.
Когда мы с Димой подъезжали к Потьме, у него в связи с сильным духовным и физическим напряжением начался приступ астмы. Он страдал ею давно и всегда носил с собой лекарство. Но сейчас, в суматохе, он не мог вспомнить, куда его положил. Ему было очень плохо — он буквально задыхался и уже не мог говорить. Я растерялась и не знала, как ему помочь. Бросилась осматривать карманы пальто, куртки, просмотрела портфель и рюкзак. Наконец спрей нашёлся. Спасительный глоток — и через пару минут Дима смог слезть с верхней полки. Поезд уже остановился, и мы быстро побросали свои пожитки из вагона в снег и успели сами спрыгнуть в сугроб. Поезд тронулся, а мы облегчённо вздохнули: слава Богу, успели. Обтёрли лицо снегом и присели на рюкзаки, чтобы прийти в себя перед марш-броском до Потьмы-2.
Все женщины, подходившие к поезду как носильщицы, уже разошлись. Мы остались одни: Дима, ослабевший после приступа, и я с больными ногами. Решили действовать по моему апробированному способу: таскать вещи раздельно. Сначала мы подтащили их к переходному мосту, затем поднимались на несколько ступенек вверх и снова возвращались к оставленным вещичкам. Так мы добрались до самого перехода, волоком подтянули пожитки до лестницы-спуска и так мелкими перебежками добрались до станции. Оказалось, что спешить было незачем, так как мотовозка ушла ещё до прихода нашего поезда. Надо было ждать. Народу, как всегда, набралось много.
Прослушали песню-побудку, с тоской смотрели на лица заключённых, старавшихся хоть одним глазком увидеть тех, кто приехал. Часовые на вышках кричали и ругались, пытаясь отогнать от забора, но, несмотря на ругань и лай собак, некоторые смельчаки кричали: «К кому приехали? Фамилии!» Как потом я узнала от Сергея, мы с Димой находились ещё в Явасе, а Сергей уже знал, что мы приехали. Не иначе, как само начальство информировало кое-кого. Другого объяснения найти невозможно. Как обычно, к вечеру добрались до Яваса.
Там у станции стоял автобус. Непонятно, нас ли он ждал или просто остановился, когда его хозяину стало что-то нужно? Но все приехавшие собрались около него и ждали хозяина. Ждали недолго. Он пришёл и сообщил, что бензина нет и взять его неоткуда. Но, подумав немного, сняв шапку и почесав в затылке, махнул рукой: «А ну, сядайте». Мы даже не спрашивали, куда он едет. Главное — ехать.
Есть слово «ехать», а есть слово «катиться» — так вот мы катились с одного бугра на другой, на третий, на четвёртый и так далее. Дороги не было, а были, как говорят в народе, «ковыль- костыль». Нас бросало из стороны в сторону, и надо было крепко держаться, чтобы не взлететь к соседу или соседке на колени. Так проехали пару километров, до первой водокачки. Остановились. Шофёр вышел из машины, прихватив ведро. Набрал воды, залил его в машину, и мы отправились дальше. И такая операция повторялась неоднократно. Если самолёты могут летать «на честном слове и на одном крыле», то мы доехали на паре литров бензина и десяти ведрах воды. Довёз он нас до посёлка Озёрный, куда нам и надо было.
Когда я вышла из автобуса, вся моя спина была украшена завтраком и обедом тёти, сидевшей сзади меня. Почистились, отряхнулись и пошли каждый в свою сторону. Диму сразу же отвели в сторонку, и больше я его не видела. Не знаю, на какой машине его отправили из зоны, а меня повели на вахту.
Начальника на месте не оказалось, но моя старая знакомая Машка была при исполнении. Она жестом показала мне — мол, подожди, и вышла. Вскоре она вернулась, сообщив, что начальник дал разрешение на двое суток.
И всё началось, как всегда, по программе: шинковка продуктов, личный досмотр и физкультура с приседаниями. Свидание было очень тяжёлым. Шёл февраль, а в апреле должна была начаться 100-дневная забастовка (не путать с голодовкой). Все будущие участники готовились к ней. Вероятно, и начальство знало о готовящейся акции, потому и сократило свидание до двух суток. У нас было такое ощущение, что мы больше не увидимся никогда. Сергей понимал, чем эта забастовка может кончиться: или новым сроком, или переводом в тюрьму, или КГБ изобретёт ещё что-то новенькое. Он встал на колени и просил у меня прощения за всё, что он сделал нечаянно плохого, и за то, что не успел сделал хорошего. Он плакал как ребёнок, навзрыд, не стесняясь своих слёз. Я старалась сдерживать слёзы, пыталась его успокоить, утешить.
Оглядываясь сейчас на то свидание, могу сказать, что у меня тогда не было состояния отчаяния, неизбежности чего-то страшного, непоправимого. У женщин, видимо, есть какой-то механизм, который обычно называют интуицией, но я бы его назвала прозрением. Отчаяния не было — была досада на краткость свидания, невозможность подольше побыть с любимым. Но Сергей своими слезами меня насторожил. Я присела рядом с ним на колени взяла его голову, прижала к груди и уговаривала как ребёнка: «Не плачь, всё пройдёт, всё будет хорошо. Я скоро снова приеду к тебе. Все беды минуют нас. Только надо сильно в это верить». И я действительно верила, что всё так и будет.
Начальство нас на этот раз не навещало. Утром к нам пришёл дежурный и сообщил, что начальник просит меня прийти в штаб. Мы попрощались с Серёжей, и его увёл вахтенный.
В штабе Зиненко провёл со мной беседу: «Пожалейте своего мужа — уговорите его отказаться от неразумных шагов». Обратно в Явас я возвращалась на машине, которую мне подали к штабу — трехтонка всё с тем же шофёром. Видимо, его автобус после нашего прибытия в посёлок работать отказался.
В этот лагерь я приезжала ещё раз в июле этого же года, пытаясь получить общее свидание. Но мне отказали, мотивируя тем, что в лагере карантин. В тот же день я уехать не смогла и осталась на ночь в доме для приезжих.
Утром ко мне пришла Маша и намекнула, что Сергей находится в ШИЗО (штрафной изолятор) за участие в 100-дневке. Настроенная миролюбиво, она даже посетовала, что политических от них убирают, а на их место пришлют, как она выразилась, «лихих», то есть уголовников. Вообще она была на редкость откровенна. Рассказала, что в рабочей зоне был пожар, но виновников не обнаружили и никого из заключённых не наказали. Позже я узнала, что 17-й лагерь расформировали в августе. Теперь Серёжа был переведён в политический лагерь № 19 в посёлке Лесном.
В этот раз я благополучно добралась до Потьмы, но там была свидетелем странной операции. Подошёл поезд. Из вагонов выскочили солдатики и стали быстро выгружать из вагонов мешки с буханками хлеба. Мешки складывали прямо на траву возле вокзала. Посмотреть на это высыпал весь народ из зала ожидания. Все стояли в недоумении. Из мешков с хлебом образовалась большая гора, а их всё тащили и тащили. Наконец выгрузка закончилась, поезд тронулся, солдатики на ходу вскочили в вагоны. К хлебу никто не подходил, не принимал и не забирал. Так он и пролежал на земле до поздней ночи.
Что это было? Почему его привезли и сбросили здесь? Эти вопросы возникли не только у меня. Ночью мне удалось уехать в Москву. Что случилось с этими хлебными сокровищами — вопрос. Такого количества хлеба, бесхозно валяющегося на земле, я не видела, и мне как блокаднице это казалось преступлением.
Новые друзья
В этот приезд в Москву я познакомилась с отважным семейством Алика и Арины Гинзбург, с их очаровательными сыновьями — младшим Алёшей и старшим Сашей. На Алика я смотрела с восхищением и чувством глубокого уважения. К тому времени он уже прошёл не один год суровых лагерей, но это его не ожесточило, не сломило и не озлобило. По характеру он был весёлый, отзывчивый на чужую беду, щедрый и заботливый.
Арина произвела на меня сильное впечатление своим спокойствием, уверенностью и аристократичностью. Мягкость её характера отражалась не только на лице — а лицо необыкновенное, но и в голосе, жестах, манере общения. Наши редкие встречи были для меня праздником.
Помню очень ясно одну из них. Алика в очередной раз осудили, и он находился в лагере особого режима № 11 (посёлок Ударный) в Мордовии. Я была в Москве проездом. В этот раз навещала в Ереване только что освободившегося из 19-го лагеря Азата Аршакяна, надеясь узнать от него что-то о Серёже. Сидим мы с Ариной на кухне, она собирается кормить детей. Режет одну котлетку пополам и греет на сковороде — порция на одного. Другому то же самое. Ребята поели и ушли в комнату играть.
Мы осторожно обсуждаем наши дела. В это время ходили смутные слухи о том, что Алика, возможно, обменяют. Кто распространял эти слухи и зачем? Увидав озабоченность Арины за будущее семьи, я решила её отвлечь от чёрных дум и сказала: «Давай я погадаю на кофе». В Ереване меня научили этому гаданию, и я оказалась способной ученицей, как говорила дама, обучавшая меня этому мастерству.
Сварили кофе, выпили, перевернули чашки. Надо сказать, я ничего о переговорах в отношении Алика не знала. Это держалось в глубоком секрете, как и сами переговоры. Посмотрев на чашку Арины, я увидала странную вещь: на лошади сидит всадник, но сидит он не обычным образом, а задом наперёд. Это была основная фигура. Я показала Арине и сказала: «Мне кажется, что здесь Алик уезжает, но не домой, где его ждут, а в неизвестном направлении. Больше ничего серьёзного и опасного не вижу».
На следующий день я уехала в Таллинн. Каково было моё удивление, когда я через какое-то время услышала по радио, что Алика обменяли в числе четырёх других диссидентов на советских разведчиков, пойманных в США. Его передали американским властям, и только через год он воссоединился со своей семьёй в Париже. Дом Арины и Алика всегда был гостеприимным и открытым. Таким он остался и в Париже. Один Новый год мы с Серёжей праздновали у них. Несколько позже я познакомилась и со своей полной тёзкой Людмилой Ильиничной — мамой Алика. Царствие Небесное им обоим и вечная память.
В этот же приезд я познакомилась с Асей Великановой. Такого энергичного человека я не видала давно. Будучи сама серьёзно больной, она помогала всем, кто нуждался в её помощи. Ездила из одного конца города в другой, чтобы сделать массаж, привезти сбор трав, который делала сама, напоить отваром больного, да и просто навестить человека, которому плохо.
Я многому научилась, общаясь с ней. Помню, в какую-то из поездок на свидание к Серёже она рекомендовала мне сделать Серёже массаж, который понижает давление. Для тренировки нужен был доброволец с высоким давлением. Выручил добрейший Володя Гершуни. Приехал, без долгих разговоров разделся, лёг на тахту и сказал: «Делайте, что надо». Ася на нём показала движения, снижающие давление, и я имела возможность немного потренироваться.
Ася постоянно что-то изучала: то массаж по меридианам и все стены её комнаты были увешены схемами, то собирала лекарственные травы, то изобретала какие-то особые диеты, сыроедение, то разрабатывала комплекс упражнений для очищения организма. Сейчас даже не припомнить всего.
Ближе к осени она мне сообщила, что у неё есть возможность за небольшую плату собрать ягоды облепихи в московском Ботаническом саду. Ягоды облепихи не только вкусные, но и обладают универсальными лечебными и укрепляющими свойствами. Меня это предложение очень заинтересовало, тем более что я уже давно занималась фитотерапией. На работе я договорилась, что меня подменят на одну смену плюс два дня после дежурства — итого три дня. Вечером я села в московский поезд, утром меня уже встречали на Ленинградском вокзале.
На следующий день назначили поход «по ягоды». У Аси была знакомая, которая работала в Ботаническом саду. Она и помогла нам пройти на плантации облепихи. Это был целый отдельный сад. Деревья располагались по линеечке с коридором между ними. Лестниц не было, и приходилось лазить по деревьям, как обезьянкам. Собирать ягоду трудно, так как само дерево имеет длинные, крепкие и очень острые шипы. Пока мы приноровились, руки, ноги, шея были испещрены глубокими кровоточащими ранами. Одежда тоже сильно пострадала от колючек. Однако мы с упорством и терпением с одного дерева перелезали на другое. Сортов облепихи я не знаю и могу различить её только по цвету ягод. Одни были светло-жёлтые и назывались лимонными. Другие — ярко-оранжевые и назывались апельсиновыми. По вкусу они немного отличались. Жёлтые были более кислыми. Аромат у обоих был замечательный, ни с чем не сравнимый. За целый день мы собрали по трёхлитровой банке ягод. Вернувшись домой, я всё это богатство смешала с двумя литрами мёда и поставила в холодильник до поездки на свидание к Серёже. Теперь он уже находился в 19-м лагере (посёлок Лесной), и прошла половина срока со дня ареста — три года. Сергею положена первая посылка. Я стала постепенно собирать продукты.
В магазинах с провизией становилось всё хуже. Сливочного масла давали только по двести граммов. Стоять за ним в очереди приходилось по пять-шесть часов. С колбасными изделиями дело обстояло ещё хуже. В продаже была только варёная колбаса, которая в пути к месту назначения превращалась в ядовитую смесь, непригодную к употреблению. Выручил Дима, который привёз из Москвы копчёности.
Праздник в лагере
Попробовать этих гастрономических изысков Сергею не удалось. Мои хлопоты, связанные с посылкой, были напрасны. За всё время лагерного срока Сергею разрешили получить только одну посылку. В лагере строгого режима первая посылка (5 кг) разрешается только после половины срока, один раз в год.
Отовариваться в ларьке также разрешали редко, лишая даже этой малой части прибавки к рациону. Каждый месяц начальство находило какую-то причину для лишения закупки в ларьке (на 5 рублей). Чаще всего причиной был отказ Сергея посещать политзанятия, которые проводились еженедельно.
Копчёности, привезённые Димой, были разделены для посылок другим заключённым (К. Мятик, М. Кийренд). С Димой же мы могли в апреле поехать на общее свидание к Александру, но им, к великому сожалению, повидаться не разрешили. Он ждал меня, гуляя около лагеря. Я сказала Александру, что Дима здесь, но его не пустили. Он очень горевал. Диму он воспринимал как гуру для себя. Выглядел Саша нормально. Не жаловался ни на что. Надо отдать должное его усидчивости и настойчивости. Поступив в лагере в 9-й класс, он закончил среднюю школу и получил аттестат зрелости. Мне прислали приглашение на торжественное вручение аттестатов. Оно состоялось в отдельной комнате, ничем не напоминавшей тюремную. Возможно, это был один из классов вечерней школы. Виновников торжества было человек 12–15, а родственников раза в три больше.
Торжество открыл начальник лагеря, обратившись сначала к родителям. Он поблагодарил их за то, что дети, благодаря «неусыпному их вниманию», сумели в сложных условиях получить среднее образование. Затем он обратился к виновникам праздника, похвалив их за усердие и терпение. Все они сидели на сцене в новых спецовках, вымытые, выбритые и причёсанные.
Наступил момент вручения аттестатов. Каждого вызывали к столу, где лежали документы и подарки. Им вручали аттестат и дарили какую-нибудь книгу с подписью директора школы. Книги были разные, а вот подписи — не знаю. Хоть и было запрещено приносить какие-либо продукты, но, конечно, каждый родитель хоть шоколадку да запрятал и сейчас спешил угостить своё чадо.
Бывшие школьники, как дети малые, возвращались после получения аттестатов к своим мамам и льнули к ним, тайком жуя гостинец. Наконец по алфавиту дошла очередь и до Александра. Он получил аттестат и книгу, направился ко мне и уже хотел сесть рядом. Но в этот момент директор вдруг громко сказал: «Солдатов. Вернись!» Я ничего не понимаю, Александр тоже в полной растерянности поворачивается и идёт к столу. Директор говорит: «Верни мне книгу, которую я тебе дал. Я ошибся. Взамен её дам тебе другую». Смущаясь, Александр берёт книгу и возвращается ко мне.
Я забираю у него аттестат и книгу, чтобы рассмотреть. Отметки не блестящие, но вполне сносные. А книга меня поразила. Не знаю, что учитель хотел подарить Саше первоначально, но эта книга отражала всю внутреннюю суть Александра — А.П. Чехов, «Человек в футляре». Он таким был и таким останется, я думаю, до конца жизни. Молчун, закрытый от всех и вся. Меня поразила прозорливость этого преподавателя —он за три года сумел определить характер, внутреннюю сущность своего ученика. Лучшего определения для Александра трудно подобрать.
Пока я предавалась внутренним переживаниям, Саша уплетал за обе щёки шоколад, спешил, чтобы успеть съесть всё. После торжеств, перед отправкой на зону их ждёт обыск. Если что-то найдут — отберут, а могут и наказать.
После вручения аттестатов был маленький концерт силами самодеятельности лагеря. В этом концерте принимали участие ребята, которые в прошлом году окончили школу, и те, кто ещё учится. Ребята талантливые: и певцы, и танцоры, и музыканты. Я смотрела на них и думала: ну как такие парни могут быть преступниками? Красивые, здоровые, талантливые — что ещё нужно для нормальной и счастливой жизни? А они за решёткой?! Кто виноват, и что делать? Извечные вопросы.
Я была очень довольна, что несмотря ни на что среднее образование парень получил. Теперь всё будет зависеть от его желания и усердия. Через два месяца нам дали личное свидание на трое суток. За все годы, проведённые в неволе, Серёжа ни разу не получил личного свидания на трое суток. В лучшем случае давали двое суток.
И еще поездка
3 января 1978 года из лагеря № 19 Сергей направил декларацию в Президиум Верховного Совета ЭССР. В ней Сергей ходатайствовал о легализации Демократического Движения Эстонии (ДДЭ); сообщал об официальном принятии на себя обязанностей секретаря-идеолога ДДЭ и представителя ДДЭ перед властью и общественностью. Эти обязанности он брал на себя временно, до осуществления нормальных выборов руководства организации. Одновременно он требовал амнистии для всех политзаключённых, а до этого — перевода их в статус политзаключённых.
Несколько ранее такая же декларация была направлена в Президиум Верховного Совета СССР.
Действия Сергея были поддержаны многими политзаключёнными. Начальство лагеря хотело взять реванш и грозило лишить Сергея личного свидания, которое должно было быть в марте. Но узнав, что при лишении его свидания группа политзаключённых откажется от работы, то есть объявит забастовку, на такой шаг не решились. Свидание нам всё-таки дали, но какое! — одни сутки.
Стояла ранняя весна 1978 года. Природа просыпалась от зимней спячки. Дорога обещала быть не такой суровой. В этот раз получилось так, что никто не смог поехать со мной. Но на моё счастье, в лагерь ехала Арина к Алику, а с ней Верочка Лашкова. Мы поехали вместе.
В Потьме наш поезд остановился не там, где обычно, а на третьем пути. Первые были заняты товарным поездом. Пришлось переползать под вагонами, чтобы выйти к переходному мосту. Арина с Верочкой быстро и ловко пролезли под вагонами, а я зацепилась рюкзаком за какую-то вагонную железяку и никак не могла от неё оторваться. Не скрою, меня охватил ужас и даже паника. Что если сейчас состав тронется?! Арина и Вера уже были далеко и не могли мне помочь. Мне не оставалось ничего другого, как скинуть рюкзак. Освободившись от него, я вылезла из-под вагона, оглянулась. Не увидела поезда ни с одной стороны и снова полезла под вагон отцеплять свой рюкзак.
К Потьме-2 я подошла значительно позже, но, как оказалось, не надо было торопиться. Мотовозка уже ушла. Нам оставалось, как всегда, ждать. Сейчас это было не так страшно. Март, мороза не было, уже пахло весной. Мы стояли на воздухе около вокзала и обсуждали свои дела.
Каким-то неведомым образом нас сфотографировали. Я не заметила ни фотоаппарата, ни камеры, ни людей, которые могли бы это сделать. Сейчас не помню, каким образом и через кого ко мне попала вырезка из газеты. На ней были запечатлены Арина, Верочка и я у станции Потьма-2. И самое интересное, что эта фотография была помещена в японской газете. Действительно, пути Твои, Господи, не ведомы нам, смертным.
Дальше наши пути разошлись. Арина выходила раньше меня на остановке Ударный, если я правильно помню. Там находился особый лагерь. Мой же путь лежал теперь в лагерь № 19, в посёлок Лесной.
Как всегда, начальства в лагере не было, и мне пришлось ночевать в доме для приезжих. Войдя в дом, я увидела такую картину: в комнате стояли два стола, уставленные едой, на кроватях сидело человек семь приезжих. Все были в траурном одеянии: мужчины в черных костюмах, женщины в чёрных платках и платьях. Мне показалось, что я не туда попала. Что случилось? Я в растерянности вышла из комнаты. У входа стоял солдатик с автоматом. Я спросила у него, что произошло. Он неохотно процедил сквозь зубы: «Была драка. Одного порезали». Мне стало жутко. Как же так, охраны полно, а у вас происходит убийство? Я спросила, в какой зоне. «В уголовной», — так же нехотя ответил он. Значит, в комнате происходили поминки.
Тел заключённых, умерших на зоне или в тюрьме от болезней, несчастных случаев или по другим причинам, родственникам не выдают. Захоронения происходят по усмотрению начальства зоны. Официальное лагерное кладбище находилось в нескольких километрах от посёлка Барашево. Вместо крестов здесь колья с дощечками, на которых значатся буквы и четырёхзначные цифры. Эти кладбища охраняются. Заключённый и после смерти остаётся собственностью государства. Кто бы ни был усопший, он имеет право после кончины на похороны. В лагере трупы свозят в морг на дровнях, прикрыв рогожкой. Изолируют человека от общества, считая его опасным для окружающих, и лишают свободы за провинности. Но мертвый никому не может угрожать и не имеет возможности исправиться или раскаяться в содеянном. Для чего же усугублять горе родных и близких? Многое мне непонятно в лагерных порядках. Да и порядки ли это? Вернее сказать, что это бессмысленное издевательство — злое и жестокое по своей сути.
Покрутившись около избушки ожидания, я вернулась. Приехавшие на прощание собирали со стола, упаковывали вещи. Отец погибшего ушёл к начальнику за документами. Остальные попрощались и гурьбой двинулись в сторону остановки мотовозки.
Я осталась ждать решения начальства в отношении свидания. В комнате после поминок был тяжёлый воздух, настоянный на слезах, запахе спиртного и не очень свежей снеди. Мне казалось, что стены впитали в себя чувства, слова, мысли недавно сидевших здесь людей и сейчас отдавали всё накопленное за время тризны невидимыми волнами, растекавшимися по комнате. Мне стало жутко.
На этой зоне была своя Маша. Она отличалась от первой Маши и возрастом и внешностью. Мне кажется, что другого имени у надзирательниц или не было, или это имя — как позывной, чтобы не знали их настоящих имён. И в третьем лагере, где мне довелось побывать, тётю с такими обязанностями тоже звали Машей. А может это совпадение?
Здешняя Машка была моложавой особой лет 30; блондинка, не в форме, а в строгом чёрном костюме. Волосы у неё были заплетены в косу и уложены на затылке. И вела она себя иначе. Вошла в комнату, поздоровалась. Спросила, готова ли я идти на свидание и не надо ли мне помочь с вещами. Её вежливость и удивила и насторожила меня.
Вахта оказалась рядом. Обыск она тоже провела аккуратно и быстро. И Серёжа и я уже знали, что нам для общения отвели всего сутки, 24 часа, а если вычесть два часа досмотра, то остаётся 22 часа за целый год! Это была месть начальства за те документы, которые Сергей отправил в Президиумы Верховных Советов СССР и ЭССР.
Сергея привели быстро. Выглядел он худым, озабоченным, но духом сильным и твёрдым. Как всегда, на столе красовалась груда продуктов, но теперь нас это уже не смущало. Сергей взял со стола несколько кусочков. Самым главным продуктом, который я привезла, была облепиха — трехлитровая банка. Рассказала о её свойствах. Не теряя времени, мы обменивались новостями: Сергей лагерными, я — общественными на воле.
Между обменом информацией Сергей усиленно поглощал облепиху. За считанные часы организм не в состоянии усвоить такое количество непривычных и калорийных продуктов. От необычной пищи внезапно возникла реакция, и Сергея начало неудержимо рвать. Как он вспоминал позже: «Я фонтанировал, как вновь открытая нефтяная скважина». Действительно это было страшно. Облепиха «облепила» потолок, стены, пол. Свидание было испорчено. К пище ни я, ни Серёжа больше не притронулись. Я ползала по полу, пытаясь навести хоть какой-то порядок. Если бы дали на свидание три дня, такого бы не случилось.
На этом свидании Сергей мне передал статью «Двенадцать принципов русского дела». Эта статья была переправлена на Запад и опубликована в газете «Русская мысль» в июне 1978 года.
Свидание было кратким, испорченным администрацией, но довольно результативным: я увозила статью и много информации о жизни в лагере, Сергей получил информацию с воли.
До Потьмы добралась благополучно. На станции по непонятной причине скопилось много пассажиров. Спасением было то, что стояла тёплая погода и можно было какое-то время оставаться вне зала ожидания. Поезда задерживались, а народ всё прибывал. За девять часов, которые я находилась здесь, не прошёл ни один. К ночи надо было попробовать найти место в зале для ночлега. Неожиданно объявили о прибытии поезда в Москву. Часть людей потянулась на перрон. Кассы за всё это время не открывались. Но в зале стало свободнее. Я, перешагивая через спящих на полу, искала свободное место.
На одной из лавочек лежал пожилой человек, скорее даже старик. Его сопровождали медсестра и охранник. Лежащий при каждом вздохе хрипел. Покрыт он был старым пальто, а лицо он всё время прикрывал какой-то тёмной тряпкой — то ли платком, то ли старой шапкой. Видимо, везли комиссованного, безнадёжно больного из лагеря домой. Довезут ли?
С приезжающими на свидание было много детей и даже грудничков. В спёртом воздухе, без нормального питания, мокрые дети плакали без перерыва. Родители выводили и выносили на воздух замученных в пути детей, и те замолкали. На другой лавке сидела группа мужичков, споривших о чём-то, и вдруг один из них вскочил, вытащил паспорт и на глазах у всех стал его рвать. Другой из этой же компании стал жечь паспорт. Компания явно не из освободившихся, а из местных буянов.
Наконец я нашла местечко на лавочке около окна. Отнесла вещички в автоматическую камеру хранения и решила подремать. До утра теперь уже не будет ни одного поезда.
Соседи по лавке постепенно куда-то исчезли, и я могла вытянуться, расслабиться и по-настоящему поспать. Отдохнула я хорошо. Открыла глаза, на улице уже светло. Встать не могу. Рядом со мной примостился какой-то мужичок. Лавка широкая, я маленькая и худенькая, и он решил, что места хватит двоим. Пришлось перелезать через него.
На удивление была открыта касса. Народ за ночь куда-то рассосался. Ещё большее удивление вызвало наличие билетов на поезд Ашхабад–Москва. Я вынула вещи из камеры хранения. Через час подойдёт поезд, и поеду я в первый раз как законный пассажир, а не «заяц».
На подмосковной даче
В Москве я теперь могу принять предложение Аси Великановой погостить на даче. Моему начальству в порту надоело устраивать слежку за мной — это раз. Для того чтобы подписать документы на погрузку или разгрузку судна, надо приходить к капитану за подписью. Для этого КГБ выдаёт так называемый «допуск». Ну, какой допуск они могли выдать крамольной дамочке, связанной с диссидентами, да ещё имеющей политзаключённого в лице супруга? — это два. И они решили, что проще будет меня уволить: нет человека — нет проблемы. Теперь я вольная птица и могу распоряжаться своим временем.
Ещё до поездки на свидание мы договорились с Асей, что я сразу после свидания с Серёжей приеду к ней. Встретила меня и отвезла на дачу сестра Аси Таня. Дорогой человек, милая Танюша, Царствие тебе Небесное и вечная память о тебе и твоих земных делах. Какие бы слова ни говорить сейчас, когда ты не с нами, все они не смогут определить твоих душевных качеств. Ты сочетала в себе черты монашеской сдержанности, терпимости, трудолюбия и колоссальной энергии, мужества и ответственности. Такой ты осталась в моих воспоминаниях. Те нечастые наши встречи, которые были подарены мне судьбой, останутся навсегда в моей душе светом и теплом, исходившим от тебя.
Приехали мы с Таней в Новый Иерусалим, где к тому времени были уже Ася и Наталья Александровна, их мама. Дача находилась в ложбинке. Идёшь по улочке — дома и не видно. Надо по тропинке, с обеих сторон густо заросшей флоксами, спуститься вниз. И неожиданно перед тобой возникает терем-теремок, двухэтажный дом из цельных брёвен с двумя верандами, открытой и застеклённой, резными наличниками и столбиками. За домом — сад, а за ним речушка. Дальше шли леса и поля. Место исключительно красивое и благодатное.
Ася, в тот момент занимавшаяся массажем, сразу повела меня на второй этаж, где находился её «кабинет». На стенах не было свободного места — всё увешено схемами, рисунками, графиками. Было решено, с согласия Натальи Александровны, что я останусь у них на всё лето, чтобы помочь ей по хозяйству, с одной стороны, и набрать лекарственных трав и поделиться своим опытом в этом деле с Асей — с другой.
Ася вставала очень рано, и это заставляло меня менять свой график и вставать вместе с ней, хотя я «сова». Мы выходили в сад, который посадил её отец ещё в 30-е годы. Плодовые деревья выглядели осиротевшими, забытыми и неухоженными. В этом запущенном саду была своя прелесть: трава стелилась ковром, в ней поселились луговые цветы, а птицы свили в старых деревьях гнёзда. Давал ли сад урожай — не знаю, но деревья и кусты цвели буйно. Наталья Александровна рассказывала, что в дни её молодости, когда пошли дети один за другим, у них была корова, снабжавшая их молоком. Ухаживала и доила её она сама. Семья была большая, многодетная, а времена нелёгкие. Старшая из детей Танюша — моя ровесница, дитя 30-х годов. В момент нашего знакомства мне трудно было представить Наталью Александровну за таким хозяйственным делом.
Пройдя сад, мы спускались к речке; видимо, по её берегу в своё время и паслась коровушка-кормилица. Речушка неглубокая, и её можно было перейти вброд. А дальше начинались луга с обилием трав и цветов, в том числе и лекарственных. С одной стороны простирались поля и луга, с другой начинался смешанный лес. Мы с Асей доходили до опушки леса, садились и дышали, дышали, дышали. Солнце уже встало, нагрело полевые травы и начало через кроны деревьев просачиваться и согревать лесные угодья. Эта смесь полевого и лесного воздуха, игра солнечных «зайчиков» на листве, пение птиц давали неповторимое ощущение оторванности от всякой суеты и мелких земных забот. Мы ложились на спину, смотрели в небо, слушали пение птиц и погружались в нирвану. Подремав, отдохнув душой и телом, мы принимались за сборы. «Косили» мешками: зверобой, душицу, медвежьи ушки, пижму, ромашку аптечную, тысячелистник и много других трав. С «добычей» к двум-трём часам дня возвращались домой. Траву связывали в пучки и сушили на открытой веранде, подвешивая на верёвках. Иногда на ней не хватало места, и тогда травами были обвешены все комнаты. Мы собирали и сушили травы не только для себя, но и для всех, кто в них нуждался и верил в их лечебную силу.
Иногда на воскресенье к нам приезжала Таня и привозила «запрещённую» литературу. Тогда каждый из нас набирал себе то, что его интересовало в первую очередь, и удалялся в свою комнату. В эти ночи никто в доме не спал.
Вспоминаю один такой вечер. Таня приехала последней электричкой совершенно больная. В комнате спать не захотела и пошла на веранду — там стоял топчан. Она легла на него, покрылась овчиной и под ней читала, если мне не изменяет память, привезённые ею «Прогулки с Пушкиным» Андрея Синявского. Свет не включали, чтобы не привлекать внимания посторонних. За ночь мы должны были прочитать, и утром Таня отвозила книги в Москву. Весь следующий день мы с Асей обсуждали прочитанное. Не буду сейчас вдаваться в подробности. Скажу только, что к стилю, манере письма я привыкла не сразу. Прошло какое-то время, пока у меня сложилось некоторое впечатление от творчества Абрама Терца (псевдоним Андрея Синявского). Он печатался под обоими именами. Не со всем я была согласна в оценке личности и творчества Александра Сергеевича. Порой я воспринимала «Прогулки…» как памфлет.
Летние дни у нас были насыщены до предела: сбор трав, грибов и ягод, обучение массажу, помощь Наталье Александровне по дому, чтение «антисоветчины»; к этому же надо прибавить, что переписка с подопечными заключёнными не прекращалась и здесь. Вечером мы, как снопы, валились на свои подстилки. Спать на мягком Ася запретила, и мы спали на полу. То лето оставило во мне неизгладимые воспоминания. И до сих пор я помню его как сказку, подаренную наяву.
В сентябре у меня должно быть свидание с Александром, и надо было готовиться к нему.
Короткое отступление
Сегодня 4 августа 2008 года. Открыла Интернет и первое, что увидела, сообщение: «Сегодня не стало Александра Солженицына». Перечитала несколько раз, до сознания не доходила эта фраза. На 90-м году… Для обычного человека это чаще всего недостижимый возраст, но он был не обычным, он был душой диссидентского люда, личностью, которая рождается раз в сто лет. На него, на его жизнь, поступки, мужество и силу характера равнялись все, в ком живы были совесть, чувство справедливости, боль за Отечество. У меня даже не возникало мысли о том, что его может не стать. Такого просто не может быть!!! Он патриарх пробудившейся России, тот, кто не побоялся раскрыть всё то тайное и преступное, что долго скрывалось от народа. Он положил на жертвенный алтарь карьеру, здоровье, спокойствие семейного уюта, саму жизнь ради восстановления исторической правды и осуждения преступной власти. Его книги читают во всём мире. В 1987 году, живя в Германии, я была свидетелем, как молодая немецкая девушка в электричке читала «Архипелаг ГУЛАГ». Втайне позавидовала ей: вот так просто на людях открыла книгу и читает, никого не боится, не оглядывается. Вспомнила, как эту же книгу читали мы, дети и внуки замученных, пропавших без вести, расстрелянных в ГУЛАГе. Мир изменился и на Западе, и на Востоке за последние без малого четверть века. На Западе стали больше понимать Россию, в том числе и благодаря творчеству Солженицына; на Востоке обрели обычные человеческие права — читать что хочется, ездить куда нравится, говорить что думаем. И в этих приобретениях колоссальная заслуга Александра Исаевича. Он своим творчеством, как когда-то герценовский «Колокол», разбудил лучшие умы России. Потеря велика. И я присоединяюсь к предложению режиссёра Говорухина, что необходимо объявить национальный траур. Как отреагирует наше правительство на эту утрату? Вечная память одному из величайших сынов России!
Как перейти теперь к делам обыденным? На душе так пасмурно, да и погода не радует: хмуро, холодно, сыро. Наверно, и природа чувствует утрату и по-своему скорбит. И всё-таки надо взять себя в руки, собраться в пучок и делать то, что в жизни ещё не доделано.
Жизнь продолжается
С Александром свидание прошло как всегда спокойно. Надо отдать ему должное: своё наказание он несёт достойно, без нытья, жалоб и претензий. Его язык не превратился в тюремный жаргон, он не матерится, не обозлён на всё и вся. Слов нет, домашнему пареньку находиться в этом мире, пропитанном пороком, стоит немалых усилий, но и здесь есть люди, попавшие сюда не из-за испорченности натуры и дурных наклонностей, а по злому умыслу, по несчастному стечению обстоятельств. И очень хочется верить, что это время пойдёт ему на пользу как урок, а не как наказание. Я почти уверена, что так и будет. Когда он только родился, Сергей сочинил ему маленький стишок, но он оказался пророческим в судьбе Александра:
Счастливый ты мальчинька,
Все тебя любят,
Все тебя балуют и голубят.
Вырастешь скоро,
Познаешь ты горе,
Будешь с чайками плакать
У самого синего моря.
Дело в том, что в Таллинне тюрьма стоит прямо у моря. Одна из её стен омывается Балтийским морем, и чайки день и ночь летают над водой и издают страшные гортанные, плачущие крики. В этой тюрьме во время следствия сидели и Александр, и Сергей. События, предсказанные отцом восемнадцать лет назад, сбылись. Дай Бог, чтобы это никогда не повторилось.
Закончилась осень. Длительное свидание с Серёжей теперь должно быть весной, в апреле-мае. Это уже будет пятое по счёту. К трудностям дороги в лагерь и обратно уже началось привыкание. На многое, что раньше удивляло и пугало, теперь выработался иммунитет, психика закалилась, опыт накапливался с каждой поездкой.
Во время этого свидания я вывезла из лагеря статью Сергея «Шесть тезисов за свободно-национальную Россию». Это был ответ эмигранту, некоему господину П. Журавлёву, написавшему письмо Сергею в лагерь из Западной Германии по поводу статьи «Двенадцать принципов русского дела». Подзаголовок статьи — «Письмо к русским патриотам».
Обычно письма, приходящие из-за границы, начальство заключённым не отдаёт. В данном же случае письмо не только отдали, но специально доставили Сергея в штаб, где офицер КГБ со «злорадной торжественностью», как пишет Сергей, его вручил. Создавалось впечатление, что это письмо прибыло в лагерь по заданию КГБ. Эмигранты тоже бывали разные. Были и такие, кто преданно служили определённым советским органам. Вот ими-то от случая к случаю и пользовались. Офицер, передавший письмо, предлагал Сергею ответить на него и послать по почте. Сергей ответил, но отослал по своим каналам. Этот ответ был напечатан в газете «Русская мысль» 27 сентября 1979 года.
На всё лето я решила уехать на наш хутор. Составить мне компанию приехали из Москвы Ася Великанова с сыном Колей и Петя Старчик с семьёй. Ася привезла «Архипелаг ГУЛАГ». Петя взял с собой гитару. Время мы проводили весело и с пользой. Днём занимались заготовками на зиму, собирали грибы и ягоды, варили варенье, солили и сушили грибы, а вечерами по очереди читали «ГУЛАГ» и слушали Петины песни.
А пел он замечательно — задушевно, озорно или сердечно. Любая песня в его исполнении звучала доходчиво и просто. Иногда ему подпевала его жена Саида. И дуэт у них получался слаженный, красивый. Это лето осталось в моей памяти как самое светлое и радостное, ничем не омрачённое время за последние пять-шесть лет. Какое было единение душ и сердец! Мы никого не боялись, не оглядывались, не прислушивались, мы жили и любили, доверяли и ценили друг друга.
К великому сожалению, сейчас нет этого духа единения, братства, готовности пожертвовать собой ради ближнего. Во всяком случае, встречается такая жертвенность крайне редко. Всё завязано крепким, жёстким узлом на материальной части. Только на основе «ты мне, я тебе». Игра в одни ворота не предусматривается иногда даже в семье. Мне кажется, корни этого в том, что несколько поколений в бывшем СССР долгое время ни в чём не имели возможности выбора: ни в продуктах питания, ни в одежде, ни в культурных ценностях (книги, музыка, изобразительное искусство), ни в общении с другими странами и народами, ни в возможности жить там, где выбрал себе место сам человек. Запреты и ограничения породили сейчас в народе стремление наверстать упущенное. При таком обилии громадных магазинов, наполненных всем, что только производится на планете, обилии туристических бюро, предлагающих путешествовать на все четыре стороны, строительных компаний, которые возведут по вашему желанию хоть дворец магараджи, хоть хижину дяди Тома на Миссисипи — всё к вашим услугам. Дело только за деньгами! Вот и прошли для нас времена идеалистов, романтиков и мечтателей.
Запад давным-давно прошёл этот период материального накопительства и сейчас уже понял, что счастье не в этом. Но не всё потеряно — у нас ещё всё впереди. Когда-то пройдёт эта лихорадка и наступит век благоразумия и самоограничения. Я в это верю.
Как-то в самом начале перестройки мне пришлось стоять в Мюнхене в очереди за визой в советское посольство. Занимали очередь в шесть часов утра. Стояли на улице. Немецкие граждане, спешившие на службу, с удивлением смотрели на наш «хвост». Но и со стороны нашей очереди удивления было не меньше. Передо мной стояла советская дамочка, вырядившаяся с утра пораньше так, словно она собиралась посетить званую вечеринку: золото сверкало в ушах, на шее, на всех пальцах и запястьях, прозрачная открытая блузочка и бархатная юбка составляли наряд. Она с жалостью и сочувствием смотрела на немецких фрау и вдруг изрекла: «Как можно так бедно одеваться?!» Я не выдержала и сказала: «Вот когда вы будете так одеваться, как немцы, вы будете богатым народом».
Германия действительно богатая страна, но она умеет экономить и научилась самоограничению. А Россия, богатейшая страна мира с неисчислимыми природными и людскими ресурсами, со временем будет и экономной и разумной в использовании своих возможностей. Так далеко в сторону ушла я от своего повествования.
Лето и осень пролетели быстро. Мои гости с дарами эстонских лесов и полей, с запасом впечатлений, загоревшие и посвежевшие разъехались по домам. Я тоже вернулась в Таллинн. В этом году должны будут выйти наши первые сидельцы — Мати Кийренд и Артём Юскевич. Их семьи наконец-то будут встречать вместе новогодний праздник. Если власти не придумают какой-то новой пакости, это должно произойти 13 декабря. Будем ждать, молиться и надеяться на лучшее.
Шло время, приближающее встречу. Ничего страшного не происходило. Наших друзей уже привезли в Таллинн, и они находились в таллиннской тюрьме Суур Батарей. Для встречи с товарищами из Тарту приехал Март Никлус. Рано утром 13-го мы собрались около тюрьмы и ждали выхода Мати и Артёма. Стоял страшный мороз. Но вот в громадных старых воротах открылась дверка и выпустили Мати. Первый вздох на свободе. Наша «группа поддержки» подошла к нему. Антс Томсан, как самый энергичный и деятельный, взял у его «багаж» зэка. Мали, жена, поздоровалась и взяла мужа под руку. Кто-то из присутствовавших предложил сняться. На снимке: Мале с Мати, Март Никлус, Антс Томсон, я и Э. Ратас у одноэтажного здания тюремной пекарни. Кто нас снимал, я сейчас не помню. Фотография эта сохранилась и вошла наряду с другими фотоматериалами в 9-й том «Наследия и архива» Сергея Солдатова.
Последнее свидание
Последнее летнее личное свидание с Сергеем в 1980 году прошло, как обычно, с обменом информацией. Озабоченность вызывало наше будущее, в случае если Сергея всё же выпустят по истечении шестилетнего срока. В том, что Сергей после лагеря продолжит свою общественно-политическую деятельность, направленную против существующей политической системы, я не сомневалась. А вот как власти ответят на действия Сергея, тогда сказать было нелегко. Арсенал наказаний у них не ограничен.
До окончания срока нам положено ещё одно общее свидание. На него я поехала с Димой осенью 1980 года. Сергей в это время находился в посёлке Барашево в лагере ЖХ-385/3-5. Перед общим свиданием его внезапно привезли в Саранскую тюрьму. В тот же день его вызвали, и несколько офицеров высоких чинов в серьёзной форме поставили вопрос о его выезде из СССР сразу же после окончания срока. Сергей категорически отказался. Тогда они пообещали ему устроить встречу с Марксом. Все эти новости он сообщил мне в зашифрованном письме. После отказа Сергея на выезд из страны его вернули в Барашево. Что значила эта обещанная встреча с Марксом — оставалось загадкой. Я надеялась, что это как-то прояснится во время общего свидания, но этой надежде не суждено было осуществиться. На свидании присутствовали не только двое надзирателей, но и начальник лагеря.
Когда мы приехали, свидания сразу не дали: «Нет начальника. Идите в дом приезжих. Ждите, за вами придут». Диме разрешили подождать меня. Такое случилось в первый раз. Обычно сопровождающего моментально высылали из зоны.
Я решила не терять времени и найти лагерное кладбище. Дима остался, чтобы предупредить меня, когда решится вопрос о свидании.
Выйдя из дома, огляделась. Прямо передо мной была довольно широкая дорога, поросшая высокой травой. С одной стороны высились два забора. Это были политические зоны: большая — мужская, меньшая — женская. Я пошла вдоль заборов, стараясь хоть что-то рассмотреть в щели. Но заборы были плотными, не то что в Потьме, и рассмотреть ничего не удавалось. И вдруг я увидела маленькую щёлку, шириной со спичку. Оглянувшись, я прильнула к ней и увидела только голую асфальтированную площадку и ни души. Попыталась шпилькой сделать щель побольше, но краем глаза заметила офицера, идущего в мою сторону. Сделав вид, что прогуливаюсь, пошла дальше.
Длинный забор заканчивался, и далее шла «нейтральная полоса», пространство, отделявшее одну зону от другой. Здесь начиналась женская зона. Я шла и думала о Тане Великановой. Интуиция мне подсказывала, что она должна была находиться здесь, за этим забором. Вспомнился её приезд в Таллинн. Будучи человеком общественным, мужественным, она в то же время оставалась очень домашней, семейной, тёплой. А какие пироги она умела печь! «Милая Танюша, встретимся ли мы с тобой когда-нибудь? А так хотелось бы посидеть на кухоньке, попить чайку с твоими знаменитыми пирогами, поговорить и поспорить о русском народном творчестве, о народных песнях, которые ты любишь всей душой» — так мысленно я вела беседу с ней в тот момент. И невозможно было представить себе, что этой встрече не только не суждено будет состояться, но, что ещё печальнее, я узнаю о её кончине много позже и не смогу ни проститься с ней, ни выразить свои соболезнования родным и близким.
Суд над Таней проходил в конце августа 1980 года. Неожиданно из вазалемского лагеря Александра доставили на этот суд в качестве свидетеля. Он отвечал на задаваемые вопросы односложно и полностью отказался говорить о деятельности Тани, в которой её обвиняли («Хроника…»), ссылаясь на то, что ничего об этом не знает. Кроме того, он указал суду, что протокол допроса, проходившего весной, он не подписывал. На этом допрос закончился, и его отправили обратно в лагерь.
За забором женской зоны дорога пошла вниз к молодому сосняку, который был огорожен колючей проволокой, закреплённой на высоких деревянных палках. Через поле я пошла к изгороди. Приблизившись, я увидела за колючкой маленькие холмики, покрытые высохшей травой. Молодая трава не имела сил прорваться через этот войлок. На некоторых холмиках видны колышки с прибитыми к ним дощечками, Когда-то там были написаны какие-то цифры или буквы. Сейчас разобрать что-либо было невозможно. Время стирает всё, что наспех и неряшливо сделано. Эти сиротливые холмики прикрывает молодой пушистый сосняк — единственное украшение убогого, запущенного кладбища. Хмуро, уныло, безнадёжно.
Я присмотрела болтавшийся кусок колючей проволоки и решила его отломать на память. Зажженная свеча, опутанная колючей проволокой, стала символом организации, борющейся за права человека (Эмнисти Интернешнл). Стою, кручу проволоку, а она никак не отламывается. Поворачиваю голову и вижу, что с пригорка в мою сторону направляются два охранника на лошадях. Делаю последнее усилие оторвать проволоку, ещё немного, рывок — и кусок проволоки у меня в руке. Спешно прячу его в рукав кофты. Только бы не заметили, только бы не отняли. С этой мыслью я дожидаюсь их приближения.
Не спеша, шагом они подъехали ко мне. Спрашивают: «Что вы тут делаете и почему без разрешения пошли по зоне?» Отвечаю: «Да вот решила подышать здешним воздухом». С подозрением и внимательно осмотрев меня, они объехали вокруг. Я стояла ни жива ни мертва и думала: «Только бы не отобрали проволоку». Покружив пару минут, они скомандовали: «Иди вперёд!» Возвращалась я к дому приезжих под конвоем. Дима, увидев меня в окно, выскочил на крыльцо. Сначала он подумал, что меня арестовали, и хотел бежать мне навстречу. Но потом увидел, что меня ведут к дому, и успокоился. Мои конвоиры убедившись, что я вошла в дом, повернулись и поехали в сторону вахты.
Не знаю, докладывали они начальству обо мне или нет. Свидание благополучно прошло, и Сергей не получил никаких наказаний за мой «проступок».
Время было позднее, когда я вернулась со свидания, и мы заночевали в доме для приезжих. Перед сном Дима решил пойти в ближайший дом и спросить молока. Ему продали двухлитровую банку парного молока. Хлеб у нас был, и мы с большим удовольствием поужинали. Перед сном решили посмотреть с крыльца на зоны, и увидели то, что было замечено ранее над 17-м лагерем: светлое голубое сияние, охватывающее территорию лагеря. Это сияние похоже на нимб. Впервые я видела его зимой и тогда решила, что, может быть, это связано с природным явлением из разряда «северного сияния». Но сейчас нет мороза, нет зимы, а явление точно такое же.
Мне кажется, что это светится какая-то энергия, исходящая от этих мест. Я почти уверена: это свечение имеет человеческий фактор. Не знаю, замечал ли кто-нибудь такой феномен в других местах заключения. В мордовские лагеря, по рассказам сторожилов, в 20–30 годы прибывали целые вагоны арестантов, и после выгрузки их всех расстреливали. Здесь же их закапывали в общую могилу. Это были священники, офицеры белой армии, интеллигенция. После расстрела их раздевали и снимали обувь. Одежду увозили с собой. Сколько впитала в себя горя, духовных сил, утраченных надежд, талантов эта земля?
Так мы стояли, смотрели на это сияние и думали, мне кажется, об одном: доколе земля русская будет «светиться» такими местами?
Вернулись в избу. Улеглись, но сон не шёл. Вдруг Дима говорит: «Люда, ты много занималась целебными травами, расскажи что-нибудь о них». Ну, что можно рассказать о травах? Описание многих из них как лекарственных, чудодейственных и волшебных входит в сказки и легенды почти всех народов мира. Красоту цветов, трав и листьев воспевали в стихах и в прозе. В уме прикидываю, о чём бы рассказать Диме. Что бы выбрать? На память приходит очень любопытная травка-полупаразит с интересной историей своего жития-бытия на земле. Называется она омёла. Живёт она на многих лиственных деревьях, бывает, что и на хвойных пристраивается, но это очень редко. Выглядит она как маленький разветвлённый кустик почти белого или нежно-зелёного цвета. Цвет зависит от дерева или кустарника, на котором селится растение. Цветёт омёла с февраля–марта. Сам цветок неказистый, его почти не видно, но он даёт шаровидную белую ягодку-плод. Этот плодик сидит между кожистыми супротив растущими листиками. Конец зимы, птицы уже подъели всё, что было на полях; пуста рябина, шишки и другие источники корма на исходе. И тут появляются свеженькие, сочные, блестящие ягодки! Для птичек это праздник в начале весны. Они с удовольствием склёвывают их. Съеденный птицей плодик, попадая в желудок птички, моментально выбрасывает маленький шип и надёжно прикрепляется к своему новому жилищу. С этого момента начинается его вегетативное развитие. Как только оно закончится, ягодка-плодик отваливается от стенки желудка и через кишечник снова попадает на ветки деревьев и кустов, прикрепляясь к ним своим шипом. С этого момента растение начинает расти и развиваться. Цикл размножения закончен. Где-то я читала, что все растительные полупаразиты как-то связаны в фазами луны, глубоко я в это не вникала. На Западе это растение считается не только лекарственным, но и приносящим в дом удачу, а молодым парам — счастье и долгую любовь. Букетики омёлы повсеместно продаются перед Рождеством, ею украшают дома, её вешают над дверями, и молодые должны пройти под этим букетиком — тогда их жизнь будет долгой и счастливой. «Вот тебе маленький рассказик об одном представителе флоры». Я была рада скрасить Диме, в меру своих сил, унылый вечер на лагерном «постоялом дворе».
Диме понравился мой рассказ, и он захотел тоже заняться изучением трав. Каждое лето он уезжал до осени в облюбованные им места на природе. После моего рассказа мы ещё немного полежали молча в темноте и заснули.
Утром, с первой мотовозкой мы уехали из лагеря, бросив прощальный взгляд на зоны. Я верила, что сюда больше не вернусь никогда, хотя всё могло случиться за оставшиеся два с лишним месяца до окончания Серёжиного срока.
В Потьму прибыли очень рано, в зонах только-только прозвучала жизнерадостная песенка о том, что «не надо печалиться». Пришли на вокзал и были приятно удивлены: кассы открыты. Но тут же наша радость исчезла — билеты были только в сторону юга, то есть в сторону Саранска. Положили наши вещички в автоматическую камеру хранения. В зале ожидания людей почти не было. Если верить расписанию, то первый поезд до Москвы прибудет после обеда. Погода, несмотря на конец октября, довольно тёплая. Около вокзала был маленький садик, больше похожий на загон. Мы пошли туда, устроились на том, что когда-то называлось скамейкой. Остались от неё только боковые стенки из цемента и пара металлических перекладин, на которых мы и пристроились. Кустов не было, а несколько берёз грустно склонили свои почти голые ветви не то в поклоне, не то в мольбе. Клумба в центре скверика вытоптана, как будто там табун лошадей резвился. До поезда ещё далеко, но в город идти боимся — вдруг пройдет какой-нибудь не указанный в расписании поезд.
Прошло, видимо, часа два. К вокзалу, не торопясь, подошёл состав. На перрон почему-то никого не пускают. Приехавших просят быстро покинуть перрон. Нас бесцеремонно выгоняет из скверика команда вооружённых солдат и приказывает пройти в зал ожидания.
Через вокзальные окна мы наблюдаем за тем, как из вагона начинают выводить заключённых. Они выпрыгивают по одному. Старший, развернув планшет, отмечает что-то в бумагах. Вся территория вокзала, включая скверик, оцеплена охраной. Спрыгнувшим из вагона с убогим скарбом в руках приказывают сесть на корточки. В таком положении они находятся, пока последний из прибывших не присоединится к ним. Следует команда строиться. Их окружает охрана и уводит в скверик, в котором совсем недавно сидели мы с Димой.
Собравшиеся в зале постепенно расходятся. И мы выходим посмотреть, что происходит в скверике. А там началась зэковская жизнь — варят чифир. Все сидят на корточках возле крохотного костерка. Из чего они его смастерили — знают только они. Вскоре алюминиевая кружка пошла по кругу. И времени-то прошло всего ничего, а чай уже готов! Этап, видимо, ждал подтверждения, что на Потьме-2 готовы вагоны для транспортировки вновь прибывших. Прозвучала команда, и все строем направляются к переходной лестнице. Солдаты, вооружённые автоматами, окружают со всех сторон серую массу. Я не знаю никого из этих людей, не знаю, какие преступления они совершили, и думаю, что вину их определило следствие, а судьбу назначил суд, и тем не менее не могу без слёз смотреть на эти сцены. Возможно, потому, что представляю Сергея среди них.
Шеренга дошла уже до середины моста, и вдруг раздалась автоматная очередь, суматоха, крики и снова автомат, Что там случилось? Из зала ожидания выскочил весь люд. Мы смотрели на мост. Кто-то высказал предположение: «Видно, побег». Другой: «Нет. Кто-то хотел с моста прыгнуть, покончить с собой». С другой стороны моста бежала группа солдат с собаками. Выстрелов больше не было. Рассмотреть то, что в действительности произошло, было невозможно: мост высокий и прошли уже далеко. Так и осталось для нас тайной происшествие на станции Потьма. А может, такие события нередки в этих местах?
Вокзал, как растревоженный улей, весь день был полон рассказов о былях и небылицах, связанных с побегами. Шумели, спорили, что-то доказывали, а двое так схватились, что пошли в рукопашную. Разнимали их жёны. К вечеру нам удалось уехать. До самой Москвы ехали молча. На нас обоих дневное происшествие произвело сильное впечатление. У меня до сих пор стоят перед глазами картины этого этапа.
На первом свидании мордовская земля нас встретила весёлой песней-побудкой, а провожала навсегда (я на это очень надеялась) автоматными очередями.
Почти сразу после нашего свидания, 20 октября 1980 года, срочным этапом под охраной специального конвоя в составе капитана, двух сержантов и четырёх солдат Сергея в наручниках самолётом отправили в таллиннскую тюрьму «Батарея», откуда он начинал свой путь узника совести шесть лет тому назад.
До окончания срока оставалось два с лишним месяца. В тюрьме продолжалась «прессовка» по поводу сиюминутного отъезда за границу после окончания срока заключения. На отказ Сергея встречаться с представителями КГБ его лишили переписки, покупок в тюремном ларьке и медицинской помощи. Он был сильно истощён. Перед нашим общим свиданием он провёл 40 суток в карцере. После этого снова этап в Саранск «по поводу отъезда». Опять лагерь. И вот теперь таллиннская тюрьма со всеми лишениями.
Сергей объявляет голодовку до окончания срока, протестуя против многолетнего наказания за деятельность во имя свободы, прав и достоинства человека. Разрешили отправить письмо мне. В нём он сообщал, что к нему в камеру, рассчитанную на троих, подсадили пять человек уголовников и он опасается нападения с их стороны. Последние недели до окончания срока заключения были чрезвычайно психологически напряжёнными.
Долгожданная встреча
Но вот наступило 2 января 1981 года. К этому времени к нам в Таллинн приехали друзья из Москвы — Дима Леонтьев и Гуля Романова. Они привезли массу продуктов, подарков и приветов от людей, знавших и Сергея и меня. Вечером мы собрались на нашей любимой кухне и стали решать, когда идти встречать Сергея. Его забрали в ночь с 2 на 3 января. Отпустят 2-го или 3-го утром? Мы понимали, что властям хочется выпустить Сергея так, чтобы никто его не смог встретить. А мы, со своей стороны, должны сделать так, чтобы этого им не удалось. Долго спорили, и наконец решили, что пойдём все вместе к тюрьме в 24:00 с 2-го на 3-е. Оделись потеплее, взяли термос с горячим чаем и пошли. Мороз стоял крепкий, снег скрипел под ногами, а ночью он стал ещё сильнее. Доехали на трамвае до нужной остановки и пошли пешком. Днём это место выглядит невесело, ночью оно жутковатое. Представьте узкую тёмную улочку, которая резко уходит куда-то вниз. Идёшь, как в трубе, и не видно света в конце. Неожиданно она делает лёгкий поворот — и перед вами вышка, лампочка, часовой с автоматом. Далее ещё более крутой спуск, и открывается вид на здание тюрьмы и её двор, отделяющий свободный мир от несвободного: высокий каменный парапет сверху опутан колючей проволокой. Рядом стоит деревянная вышка.
Когда мы подошли поближе, нас ослепил прожектор, и часовой стал кричать: «Стой! Запретная зона! Уходите! Буду стрелять!» Мы остановились. Решили объяснить часовому, кто мы и зачем пришли сюда. Он нас выслушал, погасил прожектор и молча отвернулся. Здание тюрьмы находилось как в котловане, а справа и слева поднимались утёсы, на которых притулились одна к другой «хрущёвки».
Тишина. Ни одного светящегося окна, ни одного фонаря на улице, только покачивающаяся и скрипящая на ветру лампочка на вышке у часового. Если бы не снег, обильно выпавший накануне, было бы впечатление лунного ландшафта. Поднялись на пригорок. Отсюда вся тюрьма как на ладони. Такое впечатление, что здание стоит в воде. Оно и в самом деле у воды. Чаек не слышно, попрятались, холодно. Хотя летом здесь стоит постоянный птичий гомон.
Холод коварно, потихоньку пробирается под одежду. Дима решает, что мы с Гулей идём греться в подъезд ближайшего дома, а он остаётся сторожить выход из тюрьмы. Мы уходим, но через полчаса возвращаемся, чтобы дать Диме погреться. И так, греясь по очереди, мы коротали ночь.
К семи часам утра мы спустились с пригорка и сгрудились у тюремных ворот. В это время младшие офицеры и вольнонаёмные начали стекаться к своим рабочим местам. После восьми важно и не спеша вышагивали «чины». К каждому из них я подходила и просила сказать, когда выпустят Солдатова. Те молча пожимали плечами. И только один из них тихо сказал: «Ждите к 8–9 часам».
Сейчас ждать было уже веселее, во-первых, потому что стало светло и появился народ, и с ним движение и шум, а во-вторых, мы теперь знали, когда ждать Сергея. В 8 часов Гуля побежала за такси. Нам с Димой разрешили подойти к входным дверям. Стоя за дверью, я уже слышала голос Сергея — он ругался с надзирателем, проверявшим его вещи. И первая мысль и первая улыбка: «Значит жив! Значит отпускают! Значит твёрд духом, раз ругается!»
Дверь открылась, в неё протиснулся Сергей, продолжая ругаться на ходу. С громадным рюкзаком за спиной и двумя чемоданами в руках, он буквально свалился на мои руки. Бледный, исхудавший, измученный, злой, но такой родной и любимый. Вещи сразу подхватили Гуля и Дима. Я дотащила его до такси. Мы едем домой.
В течение нескольких лет Сергей вёл с Димой переписку по этическим, религиозным и философским вопросам. Они не были знакомы, но я много рассказывала Диме о взглядах Сергея и его устремлениях. Они оказались близкими и Диме, и он решил написать ему в лагерь. Сергея потрясли взгляды и мысли молодого человека. Они оказались не только единомышленниками, но и схожими по характеру людьми. Оба ждали этой встречи. Дима даже с начальством договорился заранее, чтобы его заменили на несколько дней. И вот эта долгожданная и желанная встреча состоялась. Они по-мужски обнялись, как давно не видевшиеся друзья. Их задушевные беседы ещё впереди, когда Сергей обвыкнется на свободе, а Дима приглядится к человеку, с которым его связывала переписка в тяжёлые годы испытаний. Они быстро привыкнут друг к другу и будут готовы к творческому содружеству. Так думали они оба в тот момент. Так хотелось думать и мне: два дорогих человека будут сотрудничать, работать рука об руку.
Сергей приехал домой в том, в чём был в лагере: телогрейка, под ней серая роба и штаны. На ногах старые кирзовые стоптанные сапоги. Голову он всегда обматывал полотенцем на манер кавказцев. Этому его в лагере обучил Паруёр Айрикян.
Дома всё было готово к его приёму: ванна натоплена, чистое бельё и домашняя одежда ожидали хозяина. Пока Сергей мылся и переодевался, накрыли на стол. Первые часы на воле так потрясли Сергея, что он ни есть, ни пить не мог. Он сидел в своём любимом кресле, с полотенцем, повязанным на голове, улыбался и молча слушал нас, пытавшихся наперебой рассказать ему, как мы ночью ждали его выхода. Трудно себе представить, какие мысли и чувства одолевали его в первые часы на свободе. Мне казалось временами, что он мыслями всё ещё с товарищами по зоне, думает о них, беседует с ними.
Спустя год он определит своё шестилетнее пребывание в лагере как возрождение личности, как дар самоискупления и самопознания. Вот как он описал это время в одной из своих книг:
«…целью политзаключённого может и должно быть постоянное возрождение своей личности путём борьбы и усиления самого ценного в ней. Оно заключается:
1) в духовной борьбе за знание,
2) в нравственной борьбе за чистоту,
3) в правозащитной борьбе за справедливость,
4) в политической борьбе за идею,
5) в физической борьбе за здоровье,
6) в психологической борьбе за равновесие.
Иначе говоря, адская обитель может и должна явочным порядком стать университетом, храмом, судом, форумом, стадионом и кельей» (С. Солдатов. Наследие и архив. Т. 9. Зарницы возрождения. С. 280).
Пройдёт ещё немало времени, пока он окончательно освоится с «воздухом свободы». Ежедневно нас навещали эстонские друзья. К моему великому сожалению, я их не знала, мы знакомились на ходу. По причинам конспирации Сергей никогда меня не знакомил с теми людьми, с которыми он общался по политическим вопросам или подпольным изданиям. Сейчас не смогу точно сказать, кто именно ему вручил изображение Калевипоэга, выполненное эстонскими умельцами. Этот герой олицетворяет силу, мужество и отвагу в борьбе со злом, отстаивая в борьбе справедливость и добро. Этот подарок очень растрогал Сергея. Он был символом признания вклада, сделанного всеми демократами Эстонии. Мы его бережно хранили и храним до сих пор. Он с нами пропутешествовал из Таллинна на Запад и обратно в Эстонию.
Приятные и долгожданные встречи с друзьями были омрачены условиями и ограничениями, которые предписывал режим. Сергей должен был каждую неделю отмечаться в милиции. Ему запрещалось посещать людные места, то есть театры, кино, кафе и т. д. Он не должен был появляться на улице до 6 часов утра и позже 22 часов.
Помню, я собралась на православную Рождественскую службу в церковь. Мне и Сергею очень хотелось вместе побыть в церкви в этот великий праздник. Но мы понимали, что как только проверяющие не застанут Сергея дома после 22 часов, власти могут применить серьезные меры наказания. Я ушла в церковь одна. Вернулась после службы в первом часу ночи, и Сергей мне сообщает, что через час после моего ухода явились «стражи порядка», чтобы проверить, дома ли их подопечный. Какой цинизм! Зная, что православный человек, не бывший в церкви шесть лет, захочет пойти на праздник, помолиться, побыть в стенах храма, они тут как тут, на пороге. С проверками приходили не каждый день, но вычислить их приход было невозможно.
Эстонские друзья не только окружили Сергея вниманием, но и позаботились о его здоровье. Нелегально, в частном порядке эстонские врачи провели полное обследование, используя последние достижения медицинской техники, и назначили лечение. Только внезапный наш отъезд не позволил начать лечение.
Быт наш был на ближайшее время обеспечен. Я за лето набрала много грибов, насушила их и насолила. Большой запас варенья и компотов гарантировал десерт на целый год. Травы и коренья пригодятся для лечения хворей. Кроме того, наши зарубежные друзья своими посылками поддерживали нас. В общем, материальная жизнь налаживалась.
Ультиматум. Прощание с близкими
В этом же году в августе должен освободиться из заключения Александр. Как долго я ждала и мечтала увидеть за столом двух дорогих мне «мужичков», с аппетитом поедающих любимую ими кашу. Но одно дело желания и мечты, а другое — реальная жизнь со всеми её ухабами и ямами, непредвиденными вывертами и поворотами. Сергея уже дважды вызывали в КГБ и предлагали без шума, спокойно покинуть пределы СССР. Это словесное выжимание началось ещё в лагере, не успокоилась «заботливая контора» и теперь.
В последний раз они выдвинули ультиматум: «Или вы уезжаете, или мы заводим на вас дело». Эту фразу бросил с раздражением полковник, курировавший Солдатова. «Материалов для дела на вас хватит». Сергей просил оставить нас в покое хотя бы до освобождения Александра из лагеря. Нам же отводился срок — неделя, чтобы попрощаться с родными и близкими, собрать вещички и вылететь на Запад из Москвы.
Серёжа находился в подавленном состоянии после посещения «конторы», к тому же ещё не успел восстановить силы после лагеря. Я старалась оградить его от всяких хлопот и забот, а они нарастали со всех сторон.
Моя очень хорошая знакомая по работе, Люда, недавно родила первенца-мальчика и просила нас с Сергеем быть крёстными. В случаях, когда тебя выбирают гарантом благополучия своего дитя, отказываться не принято. Мы дали согласие.
Около нашего бывшего дома находится маленькая деревянная церковка. Она была построена в конце XVII или начале XVIII века на пожертвования моряков российской эскадры, стоявшей в Ревельской бухте. Возводили её моряки своими силами. Я люблю эту скромную, но очень уютную обитель — церковь Казанской Божьей Матери. В неё я ходила все годы Серёжиного заключения. Люду, мать мальчика, которого мы должны крестить, я когда-то привела в эту церковку. И она изъявила желание крестить сына в этой церкви.
Договорилась об обряде. В то время это было не так просто, как сейчас. Договорились: без фамилий крестных и крестника, без паспортов, без каких-либо документов. На следующий день мы пришли для обряда крещения. Перед службой мы покаялись, отстояли литургию, причастились. После этого я подошла к батюшке, рассказала о том, что с нами происходит, что мы должны уехать с родины навсегда. Он выслушал меня и стоял молча. Я не могла понять, что мне делать: уходить или надо ждать. Батюшка стоял, обратив свой взгляд куда-то вверх. Наконец он опустил голову, посмотрел на меня понимающе и сочувственно и сказал: «Я когда-то прошёл что-то подобное. Мне пришлось покинуть не по своей воле любимых людей и дом в Польше. Молись, крепись и терпи. Первые три года будет очень трудно. Но это пройдёт. Потом всё наладится». Перекрестил и благословил меня в дорогу.
Нас пригласили в комнату, где стояла купель. Батюшка взял на руки младенца, прочитал молитвы, окунул, перекрестил, надел крестик и передал Сергею. Охрипшего от рёва Юрочку одели и передали маме. Теперь мы ответственны за того, кого приняли в свою семью.
Но судьба распорядится по своему усмотрению, не считаясь с нашими привязанностями и долгом перед родными и близкими… Конечно, мы предупредили Люду о том, что вынуждены уехать, и может быть навсегда, но молиться, помогать и писать обещали.
В этот же день мы поехали в дом престарелых к Ольге Фёдоровне, в посёлок Иру недалеко от Таллинна. До этого она жила в одной квартире с братом в Кохтла-Ярве. Что произошло между братом и сестрой, я не знаю. Борис (брат Ольги Фёдоровны) поставил меня перед фактом, что он перевозит её в Иру, а вещи пошлёт багажом. Во время Серёжиного и Сашиного отсутствия несколько раз я навещала нашу бабулю в Кохтла-Ярве. Содержали её не лучшим образом. Я не могла задерживаться больше, чем на один-два дня. За это время я успевала вымыть её, поменять постельное бельё, вымыть посуду и убрать в комнате. Сама она уже ничего делать не могла. Родные, тоже люди немолодые, ухаживать за ней не имели сил. Взять её к себе я не имела возможности: двое заключённых, требующих времени на свидания, работа для хлеба насущного и общественная. Мне даже было спокойнее, когда Ольга Фёдоровна оказалась недалеко от Таллинна. В свободное время на автобусе можно было съездить к ней. Она очень любила блинчики с мясом. При первой возможности я привозила ей их тёпленькими. Заворачивала миску с блинами в плед, ставила в сумку, а внутри сумки были две подушки: одна сверху, другая снизу. Ольга Фёдоровна радовалась как ребёнок: улыбалась, хлопала в ладошки и угощала свою соседку. Ритуал оставался таким же, как и при поездке в Кохтла-Ярве. Устраивала «баню», меняла постель и нательное бельё, убирала грязную посуду. В помещении стоял застойный, смрадный воздух. Окна не открывали — боялись простуды.
Я выводила нашу бабулю в парк погулять и открывала окна, чтобы избавить старушек от тяжёлого воздуха, скопившегося за недели. Нашего приезда Ольга Фёдоровна ждала, так как я написала ей, что скоро Серёжа выходит из тюрьмы и мы приедем к ней. От радости она рыдала и просила у него прощения. Дело в том, что во время следствия к ней приезжал следователь и устроил ей допрос. Готовя Сергея к психиатрической экспертизе в Москве, они решили обосновать своё намерение показаниями матери: якобы он рос странным ребёнком, страдал судорогами и так далее. Она, ничего не понимая, рассказывала о его детстве, которое прошло почти без её участия. Сергей до 13 лет жил с отцом. О том, что она рассказала следователю, Сергей узнал, когда во время следствия ознакомился с делом. Мне он об это не рассказывал.
Конечно, Сергей был рад встрече. Он обнял мать, увёл в парк; они долго сидели на скамеечке и разговаривали. Я не стала им мешать и занялась уборкой комнаты. Накрыла на стол, а потом слушала рассказ соседки Ольги Фёдоровны, человека очень интересного. Она рассказала мне, как выдавали замуж её бабушку, ещё крепостную девку. Рассказывала она увлечённо, с подробностями: сколько подвод приданого давал за неё барин, сколько было гостей, что подавали на стол во время праздничного обеда, какую избу отвели молодым для житья. Говор у неё был своеобразный, переплетённый словами, значения которых я не знала и могла только догадываться. Родом она была из мест, близких к Чудскому озеру. Как она говорила, деревня их стояла в двух часах езды до озера. Земли, богатые и зверьём, и рыбой. Барин был питерский и приезжал зимой на охоту, а летом на рыбалку. Сейчас жалею, что не записала её рассказы.
Время прошло быстро. Незаметно пролетели два часа. Сергей привёл Ольгу Фёдоровну с прогулки. Мы сели за стол, чтобы отметить встречу матери и сына. Решено было: как только мы устроимся, получим работу и жильё, сделаем вызов для Ольги Фёдоровны. Прощаясь, не знали мы, что это последняя встреча, что никогда больше мы не обнимемся, не поговорим, не посидим за одним столом вместе.
Но это была не последняя потеря. На следующий день мы наметили поездка к отцу Сергея, деду Ивану. Он жил не в Таллинне, а в пригороде, в одном из совхозов. Там у него была квартира. О его семье я ничего не могу сказать, так как Сергей раньше не рассказывал о жизни отца и я не была с ним знакома. Отношения между сыном и отцом были довольно сложные, но, уезжая в неизвестность и, вероятнее всего, навсегда, Сергей не мог не попрощаться с ним.
Приехали в совхоз. Квартира находилась в здании барачного типа. Рядом ютились сараи и сарайчики, подсобные помещения и пристройки. Соседи Ивана Алексеевича рассказали, что дома его нет; он заболел и лежит в больнице.
Больница представляла собой одноэтажное здание, внешне очень похожее на барак. Вошли в коридор. Сильный запах хлорки и свежевымытых полов — это то, чем она встречала посетителей. В коридоре тишина, ни одного человека. В одной из палат нашли санитарку, которая мыла пол. Спросили её: где лежит больной Иван Алексеевич Солдатов? Она бросила тряпку, вытерла руки о полу халата и пошла по коридору. Открыв предпоследнюю дверь, сказала: «Вот он здесь. Заходите».
В большой светлой палате стояла только одна кровать. Казалось, на ней никто не лежит, она просто прикрыта тоненьким серым больничным одеяльцем. Мы подошли в кровати. На ней лежал сильно исхудавший мужчина, почти с головой закрывшийся одеялом. На наше появление он никак не реагировал. Я подумала, что он спит. Сергей встал на колени. Еле сдерживая слёзы, он сказал отцу, что вынужден уехать, просил у него прощения за стычки, которые происходили между ними, за то, что мало помогал и сейчас не может быть полезным. Чтобы не мешать им, я отошла к окну. Всё это время Иван Алексеевич не открывал глаз и молчал. Наконец Сергей встал, положил под подушку конверт с деньгами и поцеловал отца. Я подошла и тоже попрощалась с ним. Только спустя много лет мы узнали, что Иван Алексеевич всё слышал, но и в тот момент гордыня не позволила ему ответить на последние, прощальные признания сына. Не пожелал он даже взглянуть на него в последний раз. Спустя несколько дней после нашего отъезда он скончался. Похоронены родители Сергея на разных кладбищах. Даже после смерти судьба пожелала, чтобы они были подальше друг от друга.
Из больницы мы вышли с очень тяжёлым чувством. У меня было состояние невыполненного долга: вроде и были, и хотели по-хорошему, по-доброму проститься, а не получилось. Пусть бы он нас отругал, выгнал, что угодно, только бы не молчал. Но проведению было угодно, чтобы мы расстались именно так, и со временем я смирилась с этим.
Подходил к концу третий день из семи, «любезно» отведённых нам «конторой заботы и милосердия» для подготовки к отъезду. Следующий день запланирован для прощания с Александром, который всё ещё отбывал свой срок в лагере в посёлке Вазалема.
Мы решили не дожидаться рейсового автобуса, а вызвать такси. Водитель держался напряжённо. Сергей спрашивает его: «Что, знакомая дорога? Приходилось бывать в этих местах?» Шофер пожал плечами, но ничего не ответил. Какой-то неразговорчивый попался. Сидим, обдумываем встречу с Александром: как начнём разговор, как объясним ему, что обстоятельства заставляют нас уезжать. Конечно, мы будем всё делать, чтобы его выпустили к нам после выхода из лагеря, тем более что Сергею это клятвенно обещали в КГБ. Мысли путаются, их перебивают чувства, которые сильнее разума: как он тут останется один, без родных, без поддержки. В тот момент мы ещё не знали, что он останется ещё и без крыши над головой. Едем молча. За окном мелькают хутора и маленькие аккуратные домики. Прекрасной эстонской природы мы уже долгие годы не увидим. Последний весенний месяц особенно прекрасен: начало буйного цветения, зелень свежая, яркая, душистая, каждый листочек блестит на солнце и трепещет в ожидании долгого и тёплого лета. Природа проснулась и радуется, а у нас на душе сумеречно и тревожно.
До лагеря остаётся приблизительно пять километров. Неожиданно дорогу нам преграждает милицейская машина. Мы останавливаемся. Из машины выходит капитан и направляется в нашу сторону. Не понимаем, что происходит. Вроде правила движения не нарушались. Капитан подходит, открывает дверцу машины и обращается к Сергею: «Вы Солдатов Сергей Иванович?» Сергей отвечает утвердительно. «Хочу сообщить вам, что свидания сегодня вы не получите. В зоне праздник, и все свидания отменяются. Вам придётся развернуться и уехать. Мы сожалеем. Всего доброго».
Каким образом они «вычислили» нас — остаётся только гадать. Мне думается, что это произошло благодаря нашему водителю. Мы пытались уговорить капитана дать свидание завтра, когда праздник закончится. Он быстро нашёлся, сказав, что праздник продлится три дня. Нам ничего не оставалось, как ехать обратно. Теперь мы будем разлучены с Александром на десять лет. Несмотря на все усилия Сергея, мои и наших немецких друзей, которые действовали на дипломатическом уровне, через своё посольство, Александр сможет к нам приехать только в 1991 году.
Сергей, насупившись, сидел и смотрел на мелькавшие за окнами машины картины такой дорогой и любимой им земли, о которой он тосковал долгие годы заключения. И вот теперь он снова вынужден прощаться с ней, и возможно, навсегда.
Последние дни на родине
Телефонным звонком нас вызывают в ОВИР. Мы уже догадываемся, о чём пойдёт речь. Как только мы появились, к нам подошёл молодой человек и сказал: «Следуйте за мной. Вас уже ждут». Встретила нас миловидная, но рано располневшая дама лет сорока. Одета броско и безвкусно: золото в ушах, на каждом пальце и цепь на шее. Вышла из-за стола и предложила присесть. Только сейчас мы заметили, что встречавший нас молодой человек не ушёл, а скромно устроился в уголке кабинета и, развернув газету, углубился в чтение.
«Озолоченная» мадам попросила нас предъявить паспорта. Затем она раскрыла солидную папку и объявила, что сейчас зачитает указ Президиума Верховного Совета ЭССР о лишении нас советского гражданства. Нам надлежит в течение семи дней пересечь границу Советского Союза. Пункт пересечения границы — Шереметьево, аэропорт.
Мы с Сергеем переглянулись: вот так просто, в стенах убогого кабинета, за пятнадцать минут ты становишься гражданином мира… Сколько людей на территории Советского Союза мечтают об этих судьбоносных минутах освобождения от государственного гнёта, о возможности уехать работать, учиться, да просто жить в другой стране, в другом обществе, не быть винтиком и шпунтиком?
У меня навернулись слёзы на глаза, сердце забилось часто и неровно. Жизнь в Союзе не баловала, не преподносила подарков, и держаться за неё не следовало бы, но это была земля моих предков, здесь были их могилы, здесь прошли полсотни лет жизни, здесь был дом, который собирался по крупицам, и каждая из них имела свою историю и свой смысл. Теперь всё это разрушилось, кануло в Лету. Сергей воспринял это с возмущением и даже злостью. Сейчас уже не помню, что именно он сказал, но что-то неприятное.
В углу зашелестел газетой молодой человек. Он подошёл к столу и попросил нас отдать паспорта. С удивительным бесстыдством он объявил, что нас разыскивает тётя из Израиля. Называет фамилию, имя и адрес «нашей тёти». Сообщает, что эта мифическая тётя прислала нам вызов, чтобы мы могли выехать на «историческую родину». Ни у меня, ни у Сергея не было родных в Израиле, хотя за последнее время появилось там много друзей. Но мы по своей воле не хотим ехать ни в Израиль, ни в какую-либо другую страну. Сергей обращает внимание молодого человека на то, что, видимо, произошла ошибка: «У нас нет родных за границей, и вызов послан наверняка не нам». Парнишка пропускает слова Сергея мимо ушей, делая вид, что ничего не слышал.
Взамен паспортов нам выдали какие-то серенькие бумажки и разрешение на обмен: можно поменять рубли на 123 американских доллара. Вот и вся процедура. Теперь мы не имеем никаких прав и никаких обязанностей, кроме одной — уехать.
Вышли на улицу. Значит, всё решено за нас. Сергей предпринял попытку прописать в нашей квартире кого-то из друзей — до выхода из лагеря Александра. Пошёл в КГБ, поскольку все решения исходили оттуда. Нетрудно догадаться, что ему отказали, но «твёрдо» заверили, что обеспечат жильём Александра. Мы ни на секунду не поверили в эти заверения и решили действовать самостоятельно.
Приблизительно за полтора года до этих событий в Таллинн приехала знакомая Саши Подрабинека Наташа. Приехала, как было тогда принято в диссидентской среде, без предупреждения. Звонок. Открываю дверь, на пороге стоит молодая женщина с маленьким чемоданчиком в руках. Говорит: «Я от Саши. Можно у вас пожить? Зовут меня Наташа». Отвечаю: «Проходите. Располагайтесь. Чем могу помочь, и что случилось?»
Выяснилось, что она была соседкой Саши в месте его ссылки. Приехала с целью купить жильё в Таллинне, так как её сын нуждался в серьёзном лечении, которого там, где они проживали, оказать ему не могли. Я на первых порах чем могла помогала Наташе. Потом познакомила её со своими знакомыми, и они помогли ей купить жильё. Теперь я просила её принять нашего Сашу, когда он освободится, и помочь ему. Она любезно согласилась.
Отъезд
Последние наши дни в Таллинне пролетели как сон. Я обзвонила всех друзей и знакомых, сообщила о нашем вынужденном отъезде и просила прийти и забрать вещи, которые им приглянутся. С утра дверь квартиры не закрывалась. Два чемодана, которые мы брали с собой, стояли в стороне. Остальные вещи были разложены и расставлены так, чтобы их можно было видеть и выбирать.
Наташе я оставила большой мешок сушёных и ведро солёных грибов, несколько банок варенья, все продукты, постельное бельё, посуду и всё, в чём она могла нуждаться. Приезжали друзья из Москвы и Питера. За три дня мы раздали всё, что приобрели за пятьдесят лет.
Почти всю библиотеку, которую я собирала со дня своей самостоятельной жизни, мы оставили нашему крестнику Юрочке. С собой, если мне не изменяет память, можно было взять только книги, изданные после 1956-го или 1957 года. Их мы упаковали в ящики и отправили малой скоростью вместе с кое-какими вещами.
Принимать квартиру приходил, по-моему, господин из «комитета». В свой блокнотик что-то записал, зарисовал карандашом план квартиры, обежал комнаты, кухню и санузлы, заглянул на балкон и остался доволен.
Последние дни я была как под наркозом: говорила, что-то делала, но было впечатление, что это кто-то другой, а не я. Плакать не могла. Слёзы душили, но я их глотала, старалась улыбаться и делать вид, что всё хорошо, всё отлично. Мне очень не хотелось расстраивать Серёжу своим хныканьем. Он страшно был зол на власти, но отъезд переживал легче, чем я.
За шесть лет, проведённых вне дома, — в лагерях, на пересылках, в психушках — он отвык от слов «родная земля», «дом», «семейный уют». Для него стали более привычными такие слова, как «карцер», «шизо», «этап», «подъём», «отбой», «стройся». К мирной жизни он привыкал с большим трудом и всё время вспоминал тех, кто остался там. Физически он тоже чувствовал себя неважно. В одну из ночей он проснулся и ушёл из спальни в другую комнату. Там он сел в кресло, запрокинул голову и как будто дремал. Я боялась его беспокоить. Днём он рассказал, что ночью было очень тяжело, болело сердце, ломило затылок, но к утру отлегло.
Сегодня придут друзья, помогавшие нам в эти суетные и столь печальные дни. Голые стены, пустые комнаты. Всё, что положено в таких случаях, разложено и расставлено на подоконнике. Моя кума Люда вымыла полы, и в квартире пахнет свежестью и пустотой. Выпили по традиции на дорожку и поехали на вокзал.
С нами поехал один из наших друзей, чтобы помочь в Москве с билетами, сдачей багажа и покупкой вещей, которые можно будет за границей продать и купить продукты, проще говоря, просуществовать какое-то время физически.
Провожать пошли все, кто был с нами в последние дни. Сели в вагон. Провожатые стояли на перроне; кто был задумчив, кто плакал, кто старался улыбаться. Напряжение последних дней вылилось у меня в истерическое рыдание. Поезд тронулся, но я уже ничего не видела, слёзы застлали всё вокруг. Никогда я так безысходно не рыдала. Мне казалось, что это не отъезд, это конец света: я больше никогда не увижу людей, которые только что желали нам всего доброго и счастливого, никогда не увижу отца и сестёр, никогда не смогу навестить мамину могилку. И вообще никогда и ничего больше не будет — конец всему. Такое состояние у меня продолжалось до самой Москвы.
Сергей и Валера, каждый по-своему, пытались меня утешить. На вокзале нас встретила Ася Великанова и привезла к себе. Наш багаж прибыл вместе с нами, тем же поездом. После завтрака мы с Сергеем поехали на вокзал, чтобы узнать о багаже, таможне и билетах.
Приехали на вокзал, где продавались билеты на заграничные рейсы. Первое, что мы увидели, был громадный, растянутый от стены до стены плакат, который гласил, что авиабилеты проданы до 15 июня, а сегодня 18 мая. Мы обрадовались, что ещё почти месяц сможем побыть с нашими друзьями. Подошли к кассе, чтобы оформить билет на то число, на которое у них есть билеты. Но всё не так просто было в мае 1981 года. Кассирша с улыбкой взяла наши бумажки, выданные ОВИРом, позвонила кому-то и сказала, чтобы мы прошли к её начальнику.
Поражала пустота кассового зала. Обычно на московских вокзалах всегда шум, суета, очереди, а тут два-три человека бродят по залу, тишина, но впечатление, что вот-вот где-то откроется шлюз и сюда хлынет поток отъезжающих.
Пошли искать начальника, а он уже спешил к кассирше сам. Догнал нас и повёл к себе в кабинет. Там он нам объяснил, что мы должны сейчас получить билеты, завтра пройти таможенный контроль и послезавтра улететь. Мы говорим: «А как же ваше объявление о том, что билетов нет до 15 июня?» — «Я имею инструкцию, по которой обязан отправить вас не позднее 20 мая». Все наши надежды на встречи с друзьями были разбиты одной этой фразой. Снова пошли в кассу. Билеты уже были готовы.
Пошли в таможню. Около неё кипели страсти нешуточные. Сама таможня — это большой ангар, в котором хранились вещи отъезжающих. Среди груды ящиков, коробок, тюков и ящичков стояли два канцелярских стола, за которыми и оформлялись документы после досмотра. Но чтобы попасть на досмотр, нужно было пройти не один круг ада.
Около ангара стояла толпа до крайней степени возбуждённая. Каждый отпихивал соседа и старался пробраться к доске, на которой были прикреплены какие-то листочки. Я подошла поближе, чтобы влиться в атмосферу того, что нас ожидает завтра. Народ, собравшийся здесь, был необыкновенно эмоциональный, разнообразный и непосредственный. Я спросила: «Что это за листочки на стенде?» Мне ответила пожилая женщина с говором, очень напоминающим одесский: «Это наш день и наша ночь, это наша кровь и наши слёзы!» Такой эмоциональный, с надрывом, ответ мне ничего не объяснил. Мужчина, стоявший рядом, ответил не менее загадочно: «Это те, кто завтра забудут это место». Я вылезла из этой толкучки, так ничего и не уяснив для себя.
Ко мне подошёл молодой человек: «Вы, наверно, только сегодня приехали?» — «Да. Мы приехали сегодня из Таллинна». «Тогда всё понятно. Это вывешены списки тех людей, которые завтра будут проходить таможенный досмотр», — сказал он. «А-а-а. Так значит надо ещё занимать очередь?» — «Конечно. Люди здесь стоят в очереди по нескольку недель днём и ночью. Делают списки, отмечаются по ним утром и вечером. Тут уже все перезнакомились и даже подружились, отмечаются друг за друга, следят, чтобы никто не пролез без очереди. Здесь, как на войне, ни шагу назад. Вы вот будете за мной, я тоже только приехал, но всю обстановку уже знаю. Приходите завтра, и я вам расскажу, что надо покупать и везти с собой, чтобы не бедствовать первое время, пока всё устроится. Я буду сидеть на ступеньках того здания», — сказал молодой человек, и мы стали прощаться. «Раз уж мы друзья по несчастью, давайте познакомимся. Меня зовут Борис». — «Меня — Людмила. До завтра». Дома я передала Сергею ту информацию, которую удалось собрать за день. Опять появилась надежда, что из-за задержки таможенного досмотра нам удастся задержаться в Москве.
А как быть с уже купленными билетами? Как говорится, «опять двадцать пять». Решили дождаться утра, а там будет видно. Ася решила устроить прощальный вечер и пригласила всех наших общих знакомых, а гвоздём программы должен был стать Петя Старчик и Саида. Каждый раз, когда я бывала проездом в Москве, мы собирались в маленькой Диминой квартирке: Петя со своей неразлучной гитарой, а за пианино садился Дима. Незабываемые вечера — единение душ и сердец. Как бы мы ни старались, то состояние единения и взаимопонимания повторить невозможно. Я счастлива, что на своём жизненном пути повстречала таких людей как Дима Леонтьев, Петя и Саида Старчик, Алик и Арина Гинзбург, Гуля Романова, Саша Подрабинек, Ася и Таня Великановы и ещё много-много других добрых, честных, чутких и талантливых людей. Всех я даже не сумею перечислись, их десятки и в Таллинне, и в Москве, и в Киеве, и в Ереване, и в других городах. Трудно пережить расставание, когда только-только приобрёл такой великий клад — дружбу, чувство третьего плеча, и отправляться в полную неизвестность, в чужой край, и начинать жизнь с нуля в пятьдесят лет.
Состояние души не описать — сплошные потери и кровоточащие раны. Даже сейчас, спустя двадцать семь лет, сжимается сердце от воспоминаний. Последний вечер с друзьями!!! Петя взял гитару, прошёлся пальцами по струнам, поднял свои необыкновенно голубые добрые глаза, застыл, как бы вспоминая что-то, и запел. Музыка была его, а стихи Бориса Чичибабина. Я приведу несколько куплетов, чтобы можно было представить, о чём пелось:
У Бога в каменной шкатулке
есть город тёмной штукатурки
испорошившейся на треть,
где я своё оставил сердце
не подышать и насмотреться,
а полюбить и умереть.
У Бога в каменной шкатулке
есть жестяные переулки,
домов ореховый раскол
в натёках смол и стеарина
и шпиль на ратуше старинной,
где Томас лапушки развёл.
За огневыми витражами
пылинки жаркие дрожали
и пел о Вечности орган.
О город готики господней,
в моей безбожной преисподней
меня твой облик настигал.
Наверно я сентиментален.
Я так хочу вернуться в Таллинн
и лечь у вышгородских стен.
Там доброе Средневековье
колдует людям на здоровье
и дух не алчет перемен.
Исполнив песню, Петя сказал: «Я хочу посвятить эту песню тебе, Серёжа». Бедный мой Серёжа даже прослезился. Он был очень тронут вниманием и заботой наших друзей. Репертуар у Пети был обширный. Он исполнил песни на стихи любимых им Марины Цветаевой, Пастернака, Есенина. Были у него и весёлые песенки на животрепещущие темы тогдашнего житья-бытья, были и озорные. Вечер прошёл в воспоминаниях, в надеждах на лучшее будущее. «Не говорите нам “прощайте”, скажите лучше “до скорых встреч”».
Политическое положение в стране было таково, что я не верила в нашу будущую встречу. У меня было ощущение, что я расстаюсь с дорогими мне людьми навсегда. И это чувство было самым горьким. Ощущение «отрезанного ломтя», безысходности и непоправимости происходящего не покидало меня. Как было тепло и спокойно среди дорогой моему сердцу компании, среди тех, кто был моей опорой и защитой все эти тяжёлые годы. Но я уже считала часы, оставшиеся нам до разлуки.
Утром, как мне сказал Сергей, нам назначили таможенный досмотр. Я ему рассказала, какая очередь стоит в ожидании досмотра. К восьми часам мы явились к ангару. К нам вышел старший и сказал, что может присутствовать при досмотре вещей только один человек. Сергей остался, а я ушла «собирать информацию».
Как я узнала много позже, на Западе информация дороже денег. Здесь же, в Москве, ею делились совершенно бескорыстно и даже охотно. Вышла на площадь перед таможенным ангаром и замерла в изумлении. У стенда, где вывешивались списки ожидающих досмотра, царил переполох, возмущённые крики, люди хватались за голову, ругались. Я решила узнать, что случилось. Пробраться к стенду было невозможно. Толпа стояла стеной насмерть. Покрутившись пару минут около ревущего, растревоженного людского улья, я спросила у одной из всклокоченных дам: «Что здесь происходит?» — «Вы спрашиваете, что здесь происходит? Здесь царит беззаконие и взяточничество. Мы стоим уже месяц, а тут… Вы знаете, кто такой Солдатов? Кто его видел? Я ни разу не слышала на перекличках о нём».
Мне стало ясно: ни в коем случае нельзя признаваться, что я знаю кто такой Солдатов. Меня просто сметут, превратят в то, что называется пылью. Тут я услышала вопль из первых рядов толпы: «Лёня, посмотри в своих списках Солдатова. Он есть?» Здесь и там я слышала вопросы, обращённые друг к другу: «Кто такой Солдатов и откуда он взялся?»
Пока не побили, надо идти к Борису, который назначил мне свидание на ступеньках. Выбралась из толпы и пошла искать его. Действительно, он сидел, где и обещал, — на ступеньках. Поздоровались. «Как дела?» — спрашиваю. «Да видите, какой переполох начался. В день досматривают по три человека. Сегодня приехали те, чья очередь подошла, а их из списка вычеркнули и поставили кого-то другого. Вот и возмущаются и ищут виновного». Молча выслушав собеседника, я попросила рассказать всё, что он знает об эмиграции.
Борис охотно рассказал мне очень много интересного. Оказывается, выезжающие, попадая в Вену, делятся на две части: одни едут в Рим и там дожидаются получения разрешения на въезд в Америку; другие прямиком улетают в Израиль. Третьего пути нет.
Прикинув оба варианта, я поняла, что ни тот ни другой нам не подходят. Окончательно сейчас этот вопрос не решить. На месте будет видно, что делать дальше. Однако есть более насущные вопросы: что брать с собой, что можно, а что запрещено правилами. Борис перечислил вещи, которые помогут выжить на чужой земле первое время.
Прежде всего — это то, чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь в дальнейшем. Это понятно, у нас есть две пишущие машинки: одна с латинским шрифтом, другая с кириллицей. Дальше. Нужно купить побольше хлопчатобумажных мужских носовых платков и носок. За этим следовало золото, которого можно брать по одной вещи каждого наименования по весу не более, если мне память не изменяет, 10 граммов: кольцо, серьги, брошь, кулон. Серебра тоже можно было взять с собой какое-то количество граммов.
В магазинах этих товаров не было. Их надо искать. Ася взялась поехать в магазин для иностранцев, так как у неё была валюта, и купить серебряные вещи. За золотыми поехал Валера, который решил проводить нас и только после этого ехать в Таллинн.
Борис также рекомендовал взять с собой оптические приборы: бинокль, фотоаппарат. С вещами, кажется, всё решили. Пришло время обеда. К нам подошёл Сергей, и мы решили пойти пообедать в ближайшую столовую. Последний обед на московской земле. Завтра рано утром мы уже будем на пути к новой жизни. После обеда Сергей должен вернуться на таможню. Досмотр продолжался до семи часов вечера.
В этот день таможню прошли только мы вместо обычных трёх человек. По рассказу Сергея, таможенники пролистывали каждую страницу в книгах. Что они искали? Таможенникам помогали при досмотре три подсобных работника. Они подвозили вещи и отвозили их после досмотра. Взятую мною ножную швейную машинку таможня запретила к вывозу. Парни подошли к Сергею и говорят: «Послушай, мужик, куда ты собрался!? Ну, они едут на свою историческую родину, а ты, русский мужик, куда собрался? Оставайся, пока не поздно». Сергей им ответил: «Ребята, да я и не хочу ехать, да вот жизнь так складывается. Не я выбираю». Запрещённую к вывозу машинку ребята поставили в ящик и повезли на погрузку. Я благодарна им за сочувствие. Думаю, что они помогали не только нам, но и другим беженцам.
Все формальности пройдены, собрались мы, как говорится, «с корней до крон». Закупили всё, что нам насоветовали, хотя, как потом показала жизнь, все эти хлопоты были напрасными и ненужными.
Вечером снова собрались друзья, и это был последний вечер на родной земле. Рано утром мы приехали в Шереметьево. Нам предстоял личный досмотр.
Сначала на личный досмотр увели меня. Три девицы комсомольского возраста, проворные и нахальные, завели меня в комнату и приказали: «Раздевайся». Я сняла верхнюю одежду. Одна из них начала прощупывать каждый шов, вывернула подкладку у куртки. «Снимай всё», — скомандовала мне через плечо девица, не отрываясь от досмотра куртки. Две другие стояли, прислонившись к стене, и наблюдали за своей коллегой. Обращение на «ты» столь юных особ, да ещё с такими приказами, вывели меня из равновесия. «Вы дурно воспитаны, и приказы ваши я выполнять не намерена». — «Она ещё что-то гундосит!! Да мы тебя сейчас на гинекологическое кресло посадим и до горла досмотрим! Раздевайся догола!» — все трое набросились на меня с воплями и стали срывать с меня одежду. В сравнении с этой ордой юных ревнительниц режима лагерные Маши — пример вежливости.
Такого унижения и чувства гадливости я больше не испытывала никогда. Когда стоишь голый, униженный перед лицом безнаказанности и произвола, начинаешь ненавидеть всё, что тебя окружает, в душе поднимается такой протест, что еле сдерживаешь себя. Но в такие минуты Господь даёт силы, а молитва — помощь. Одевшись, я из этой комнаты вышла уже спокойная и собранная. После меня на личный досмотр повели Сергея.
Он мне не рассказывал, как проходил досмотр, но вид у него был невесёлый: скулы напряжены, злые глаза и сжатые кулаки. Видимо, над ним тоже покуражились напоследок.
Как всё это низко и не достойно мировой державы. Остаются «неоприходованными» два наших чемодана с личными вещами. Теперь дошла очередь и до них. Одежду переворошили и скомканную бросили в чемодан. Мои детские и юношеские рисунки, незаконченное рукоделие-вышивку запретили к вывозу. Две пишущие машинки тоже брать с собой нельзя: выбирайте кириллицу или латиницу. Мы взяли кириллицу, решили, что латинскую легче приобрести на Западе. Маленькие золотые часики сняли у меня с руки — нельзя. Оставили обручальные кольца, серёжки и брошечку.
Серёжки я никогда не носила из-за их отсутствия. Но теперь пришлось покупать и прокалывать уши. Всё делалось в спешке. В нашем доме выше этажом жил хирург. Я была в дружеских отношениях с его женой. Когда она узнала, что мы уезжаем, любезно согласилась помочь. Её супруг проколол мне уши и вдел серёжки. В проколы, видимо, попала инфекция, и уши нарывали. Меня заставили вынуть серьги из распухших и загноившихся ушей — их нужно было взвесить. Потянули они обе на 4,6 грамма. Ну, вот и рассчитались мы с таможней. Ах, нет! Забыла, ещё ведь серебро было. Ася купила подстаканник и шесть маленьких рюмочек. Всё так же взвесили, и оказалось, что серебра мы вывозим слишком много. «Берите или один подстаканник или рюмашки», — изрёк усатый дядька после взвешивания.
Всё, что таможня не пропустила, отдали провожающим, может, пригодится следующим отъезжающим. Вот так работает человек всю жизнь и не знает, что не всё, что он имеет в конце жизни, принадлежит ему. Государство — вот кто истинный хозяин. Оно диктует: это не разрешается, это не дозволяется, это в ограниченном количестве, а за это ещё и посадим.
Ну, теперь, вроде все долги отданы. Родное государство отобрало всё, что могло отобрать: землю, на которой родился, могилы, которые остаются, книги, которое собрал, друзей, которых обрёл, рабочий стаж, который пропадёт. Но остаётся то, что отнять невозможно даже самой свирепой власти — материнский язык.
На пограничной полосе молоденький сержант внимательно сверяет фотографию на выданном нам вместо паспорта листочке со строящим перед ним оригиналом. Ни доброго тебе слова, ни улыбки в напутствие — молчание и суровость.
Машем руками провожающим и проходим на посадку. В салоне самолёта сидят человек тридцать — сорок, не больше. Куда же делись все остальные пассажиры? Ведь у касс висело объявление о том, что все билеты проданы до 15 июня, а сегодня 20 мая. Чудеса, да и только!
Занимаем свои места. В салон входят ещё шесть человек. Двое из них занимают кресла перед нашими, двое за нами и двое садятся через проход, хотя мест свободных много. Ясное дело. Гебисты решили воспользоваться нашим отъездом и как сопровождающие посетить город Вену. Держатся очень официально, не разговаривают между собой, конспирация от самих же себя — все эти игры уже давно нами пройдены, и зря вы стараетесь, господа. На лбу у вас отчётливая надпись, из какой вы конторы. Напрашиваются лишь вопросы: зачем такой эскорт? И чего вы боитесь?
Моторы взревели, самолёт сначала пошел, а затем побежал по взлётной полосе. Последний поворот — и он выходит на прямую полосу взлёта, рывок — и мы в воздухе. Прощай, любимая Родина, прощайте, друзья и близкие, прощай всё, что было дорого и любимо с детства. Встретимся ли мы когда-нибудь?
Таллинн, 2008
Оглавление
От автора
Ленинград
Семья. Детство. Начало самостоятельной жизни
О родне
В дедушкином доме
Прощай, дедушкин домик, — здравствуй, коммунальное жильё
Места «не столь отдалённые»… Мурманск
Всё увиденное запомни!
Снова в Ленинграде
Начало войны
Лихое блокадное время. Осень
Зима. Пришла беда
Весна
И всё-таки эвакуация…
Здравствуй, хлебный край
К родному дому
В чужой семье. Свердловск
Здравствуй, дорогой мой Ленинград!
Учеба и начало трудовой деятельности
Здравствуй, Запад! Таллинн
Новая работа, новые знакомства
Таллинн
С Сергеем Ивановичем Солдатовым
«Ты жизнь моя, ты судьба моя»
Начало новой жизни
В пушкинских местах
Диссидентское движение. Обыски
Регистрация брака. Молдавия
На юге Эстонии
Предгрозовое время
Арест
Следствие. Поддержка друзей
Суд
Дорога в Потьму
Свидание
Вторая поездка в Потьму
Новый удар судьбы
Крестины
Второе личное свидание
Новые друзья
Праздник в лагере
И ещё поездка
На подмосковной даче
Короткое отступление
Жизнь продолжается
Последнее свидание
Долгожданная встреча
Ультиматум. Прощание с близкими
Последние дни на родине
Отъезд