Так было…
Так было…
ГЛАВА I ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ
ГЛАВА I ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ
О тех, кто кое-что знал о размахе и методах сталинских репрессий. О тех, кто ратует "не ворошить прошлое". Что побудило автора написать мемуары.
Свыше сорока лет прошло как умер Сталин. Большинство населения страны не знало, что творилось при нем, когда под его "руководством" мы, будто бы, шли к победе коммунизма, строили свое светлое будущее.
Только те, кому посчастливилось остаться в живых, прожив десять, двадцать лет в условиях скотского существования и безудержной эксплуатации рабского труда заключенных, кое-что знали о размахе и методах сталинских репрессий, но и они не могли разглашать то, что видели и испытали в застенках тюрем и за колючей проволокой лагерей, из опасения новых, еще более жестоких репрессий. Разглашение запрещалось.
Поэтому до двадцатого съезда партии газетных сообщений и других сведений о репрессиях не было. Только к середине восьмидесятых годов гласность стала реальной и появились публикации в центральных газетах и журналах. Но большинство свидетелей той поры умерли. Родившиеся же в начале тридцатых годов не могли помнить о происходившем в их детстве и дожили до пожилого возраста людьми, не знающими и не интересующимися далеким для них прошлым.
Именно они, а в особенности те, чьи родственники были причастны к злодеяниям, теперь ратуют за то, чтобы не ворошить прошлое.
Я — из репрессированных. Доживая последние годы своей затянувшейся жизни, хочу напомнить о прошлом. Название «Так было» выбрано потому, что написанное мною, действительно было. Я не пользовался ничьими литературными или разговорными сведениями, ничего не выдумывал, а написал о том, что пережил, что запомнилось. Я себя проверял придирчиво и, если сомневался в достоверности событий, имен, персонажей, то о них не писал.
"Так было" написано в противовес кричащим: "Нет, не было, не было!"
Магнитка, Кузбасс, Турксиб, Беломорканал, Волгодон, Воркута, Колыма, БАМ, Норильск, Игарка, Комсомольск-на-Амуре, Северодвинск и еще многие заводы, стройки и города построены заключенными, на костях заключенных.
В строительстве Комсомольска-на-Амуре участвовали комсомольцы, но все же заключенные были основной рабочей силой. Довоенное строительство БАМа тоже велось заключенными Тайшетлага и лагерей в городе Свободном (какое сочетание — лагеря и свобода).
Вдумчивые люди и тогда понимали многое, но могли ли они противодействовать всесильному жандармскому аппарату НКВД, взлелеянному Сталиным, как оплоту его деспотической единоличной власти? Но никакая ложь и насилие не могли запретить мыслящим людям догадываться о причинах происходящего произвола и насилия.
Возвеличивание подвигами самих себя, якобы совершенными ими в революцию и в гражданскую войну, дотоле неизвестными (малоизвестными) Буденным, Ворошиловым и обязательно Сталиным — вызывали со- | мнение, а позднее, обвинение невинных людей в преступлениях, совершенных Сталиным или по его указанию, открывало людям глаза. Примеров тому было много.
Статья Сталина "Головокружение от успехов" многое прояснила о двурушничестве его в сплошной коллективизации сельского хозяйства, приведшей к голоду в 1933 году.
Приписывать себе чужие достижения и сваливать на других вину за свои ошибки и умышленные злодейства, — такова была "генеральная" политика Сталина. "Шахтинское дело", состряпанное для репрессий виднейших ученых того времени, будто бы виновных в неперевыполнении заданий первой пятилетки. Могли ли здравомыслящие люди поверить, что какой-то студент Николаев убил Кирова из ревности к своей жене, сопливой девчонке, и вслед за этим — массовым расстрелам в ряде городов бывших дворян и чиновников дореволюционной России, как питательной среды для внутренней контрреволюции?
Или чуть ли не всеобщее уничтожение всех старых революционеров, наиболее талантливых военачальников — всех тех, кто были действительными, а не мифическими участниками и героями всех достижений всего народа.
Наряду с этим, проводимое расслоение общества на партийную аристократию, навечно внесенную в номенклатуру должностей с материальной сверхобеспеченностью (после отмены партмаксимума в зарплате), через особые столовые и распределители— "нолевки", доставлявшие в избыточном количестве изысканные продукты питания и вина на дом. Ограничения одним и вседозволенность другим, элите — персональные усадьбы, курорты, увеселительные места и т. д.
Чтобы запретить размышлять об этом, применялись драконовские меры принуждения. Количество репрессированных было тайным. А было их до сорока миллионов, в том числе миллионы заживо уничтоженных. Эта же обстановка родила многочисленных людей-лакеев, стяжателей, развратников, подхалимов, клеветников, палачей: на крови и страданиях ни в чем не повинных людей себя возвышавших в должностях, в званиях, награждавшихся по любому поводу и без повода по личному желанию "сверху".
При репрессии установился очевидно рекомендованный шаблон — намеченную жертву всячески очерняли в газетах и по месту работы. Затем, партактив выносил о "жертве" (партийной и беспартийной) решение о лишении ее доверия и это служило поводом для ареста (давно запланированного по указанию "сверху" или по местной инициативе).
Особо неправдоподобны были сообщения о внезапных смертях Горького, Гамарника, Орджоникидзе и других лиц, об арестах тех, чья биография была до мелочей известна и никакая ложь не могла очернить их во мнении родственников и друзей.
Не модой бросать камень в Сталина и не желанием убеждать молящихся на него прокуроров в прошлом — Абрамовых, Куско, Пикинских и других, тоскующих по Сталину лиц, а нравственной потребностью свидетеля подтвердить всю мерзость прошлых "деяний великого" написаны эти мемуары.
ГЛАВА II НА ТЕРНИСТОМ ПУТИ
ГЛАВА II НА ТЕРНИСТОМ ПУТИ
Арест. Произвол следователя при аресте и обыске квартиры. В "чижовке" — начало страстей. В "бутылках" внутренней тюрьмы. Допросы.
Среда 21 июля 1937 года. Обычно я, начальник производственного отдела Дальзавода, засиживался на работе до девяти—десяти часов вечера. В этот день около шести часов вечера мне позвонили, чтобы я зашел в 1-й отдел завода для просмотра адресованных мне бумаг.
Во время этого занятия в отдел вошел оперуполномоченный НКВД по заводу Бугаев. Он показал мне ордер на арест. Я был ошеломлен, не рассмотрел, что в нем было написано и был ли арест санкционирован прокурором.
Впрочем, позднее стало ясно, что по требованию НКВД для ареста намеченных ими лиц немедленно давались санкции
любыми партийными и советскими органами власти, в том числе прокурорами.
В присутствии начальника 1-го отдела Розина, Бугаев, обыскав меня, сразу забрал из моих карманов личные документы, деньги и ключи от квартиры. Затем, командуя мною, повел меня, как арестованного, в мою квартиру.
В ту пору жена с двумя детьми была в отъезде, гостила в Николаеве. У дверей квартиры нас ожидали начальник охраны завода Кравченко и неизвестные мне лица, приглашенные в свидетели при обыске. Открыв дверь квартиры, Бугаев сразу же направился к письменному столу и взял из него обойму пистолетных патронов, оставленную за день до этого Б. Е. Клопотовым, взял папку, в которой находились все мои документы об образовании, трудовой и общественной деятельности, о добровольной службе в Красной Армии, воинский и профсоюзный билеты, комсомольский (архивный) билет, мою и жены сберегательные книжки. Я все хранил в образцовом порядке, начиная с ученического билета гимназиста и справки о моей работе в мастерской в 1919 году — начало моей трудовой биографии. Все было взято просто так, без описи.
Бугаев взял с собой охотничье ружье, подаренное мне Уполномоченным ЦК ВКП (б) и Совнаркома СССР по Дальневосточному краю И. В. Косиором, за очень удачный спуск подводной лодки Щ-121, о чем в папке имелось свидетельство. Он также взял и унес наш новый патефон выпуска Коломенского завода. Кравченко увел с собой нашу собаку — овчарку (это логично, так как дома у нас никто не оставался).
На этом, собственно, закончился обыск квартиры. Все вышли из нее. Бугаев запер квартиру на замок и опечатал.
В это время, живший рядом мой сослуживец и друг С. И. Нивинский вышел в коридор и остолбенел, поняв, что происходит.
На все то, что унес Бугаев и на то, что оставалось в квартире, опись не составлялась, а в квартире находилось много ценных вещей, принадлежавших моей се-
мье, в том числе, пианино № 1 марки "Москва" — награда мне от наркома оборонной промышленности Рухимовича за руководство ремонтом ледокола "Красин" и судов сквозного арктического плавания в 1936 году, мужской велосипед — подарок ВЦСПС за стахановские темпы постройки и сдачи судов на Дальзаводе и многие другие наградные подарки.
Моя жена была образцовой хозяйкой и обставила нашу трехкомнатную квартиру многими красивыми и практичными вещами для семейной жизни с двумя детьми.
Мог ли я, советский гражданин, подумать тогда, что это было началом наглого разграбления сотрудниками НКВД имущества моей семьи, приобретенного почти двадцатилетним моим и жены трудом.
Привез меня Бугаев к какой-то хатке-завалюшке, находившейся против выездных ворот, в краевое управление НКВД и втолкнул в низенькую дверь.
Конечно же я, гордившийся своим безупречным трудом, революционной сознательностью и преданностью, не допускал и мысли, что меня могут задержать надолго. Поэтому я приехал в том, в чем был на работе — в плаще, новом костюме, летней рубашке, туфлях и, конечно, с непокрытой головой.
Через низенькую дверь я очутился в узком коридорчике, откуда меня впихнули в какой-то чулан, заполненный "туманом" — испарениями — и невольно воскликнул: "Что это, где я?" Голос снизу, от пола: "Садись на пол, увидишь". Нагибаюсь, вижу несколько полуголых мужчин, сидящих на мокром полу. Лица, тела у них потные и грязные. Спрашиваю: "Кто вы, зачем здесь?" Присматриваюсь, это как будто бы командиры из военного порта или Убеко. Где-то их видел. Советуют мне раздеться, так как в чулане душно и жарко. Кто-то поясняет: "Это — «чижовка». Помнишь, в басне — «Чижа захлопнула злодейка западня...» Вот это и есть предварительная камера. Продержат в ней два, три дня".
В недоумении, ошарашенный происходящим, пробыл я в ней какое-то время. В приоткрывшуюся дверь
кто-то поманил меня рукой, чтобы я вышел. Иду за позвавшим, а сзади меня идет стрелок с винтовкой. Вышли во двор и остановились у пролома деревянного забора. Выведший меня говорит: "Садись!" — на бугор земли, и стрелку: "При попытке к бегству стреляй в него" (значит в меня).
А на дворе темно. Уже глубокая ночь. В голове сумятица — зачем вывели, почему посадили у дыры в заборе. Не шевелясь, как истукан, просидел я почти до рассвета. Опять заводят меня в тот же чулан. Присел там на корточки, сижу в полузабытьи.
Под утро снова выводят, ведут во двор Управления, затем на чердак здания. Там, под самой крышей, находилась внутренняя тюрьма при Управлении. В самой высокой части чердака, под коньком крыши — коридор тюрьмы, а все пространство по обе стороны от него разгорожено на маленькие клетушки — камеры, в которых на голом полу находились арестованные. В некоторых камерах сохранились чердачные окна с решетками. А большинство камер были глухие, с деревянными вентиляционными трубами-каналами, проходящими через кровлю. Об этих камерах говорили "сидим в бутылках" — удачное сравнение.
В то лето во Владивостоке было жарко. Наружный воздух нагревался до 37 градусов. А в чердачных камерах было еще более жарко и душно. Арестанты валялись в них полуголые, разморенные. За что посадили—в тюрьмах того времени не спрашивали. Спрашивали, кем был до ареста. И по профессии безошибочно определяли, какой пункт или пункты 58-й статьи о контрреволюционных преступлениях по УК РСФСР и меру наказания определит следователь. Дальнейшее же "образовывалось" само собой по задуманному типовому сценарию.
Военнослужащему предъявят пункт 1 — измену Родине и соответственно расстрел. Инженеру — вредительство по пункту 7. Срок — десять лет. Учителю вменят агитацию — тоже десять лет.
Если фамилия оканчивалась на "ский", — его сочтут польским шпионом, если на "берг" или "ман" — это уж точно немецкий шпион и т. д.
Но солидные знания по этой "юриспруденции" приобретались по мере приобретения арестантского опыта.
Вероятно, такое предварительное определение делало следствие скорым, доступным пониманию невежественных следователей, обеспечивая выполнение и перевыполнение количества дел, планируемых "сверху" по времени и на территорию.
К следователю вызывали в первую же ночь после поступления в тюрьму и допрашивали до утра, затем ночь за ночью до тех пор, пока подследственный не "расколется". Этого считалось достаточным, чтобы последующие инстанции — суды различных значений, вплоть до Верховного суда, и административные органы — до особого совещания при наркоме внутренних дел — определили возмездие: от многолетнего пребывания в высылке, в ссылке, в тюрьмах (обычных, специальных, строгого режима, каторжных, центральных), в лагерях и до расстрела, а также сопутствующие им конфискацию имущества, арест членов семьи, для направления в лагеря и ссылку. Я, как заводской работник, был "подведомственен" третьему отделу Управления — отделу экономической контрреволюции. Его возглавлял Варенберг, опекал завод Мочалов, оперативным исполнителем был Бугаев. Ему помогал Хренов и другие, кто "на подхвате", в том числе практиканты школ НКВД.
К полуночи меня привели в кабинет Бугаева.
Арестованных допрашивали по ночам, но спать днем в камерах запрещали. Коридорный надзиратель — "вертухай" — часто заглядывал в глазок двери камеры и независимо от того, спал кто или нет, стучал ключом в дверь, повторяя: "Не спли, не спли!"
Вскоре мы поняли, что "чижовка", ночные допросы, дневные бдения и многие различные "приемы" при аресте и на допросах, в том числе аресты родственников, были общесоюзной системой "дознания" для принуждения арестованных самолично сознаваться в любом преступлении, которое для тебя придумал следователь.
В кабинете Бугаева стоял полумрак. Настольная электролампа под глубоким абажуром освещала часть
письменного стола следователя. Свет другой лампы направлялся в лицо допрашиваемого, стоящего у стены напротив окна. На мое появление Бугаев не обратил внимания и продолжал писать. Писал долго, а я стоял посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. Наконец, он поднял глаза, показал мне на освещенное место для допрашиваемого и спросил: "Ну, будем работать," — и продолжал писать. Под утро опять обратился ко мне: "Ты все молчишь? Рассказывай! — и продолжал: — "Не прикидывайся, что не знаешь, о чем я спрашиваю. Рассказывай, в какой правотроцкистской организации ты состоял, кто тебя в нее завербовал, кто еще в ней есть, все-все рассказывай чистосердечно. Мы все об этом знаем, но нам надо выяснить, раскаиваешься ли ты в этом или остаешься злобным врагом народа и Советской власти".
Моими словами — "Что вы говорите, что за чушь, кто это выдумал!" и напутствием Бугаева: "Иди в камеру и вспоминай, а завтра расскажешь", — закончился первый допрос.
В тюрьме с утра давали на сутки "пайку" хлеба (то ли 400 или 500 граммов), спичечный коробок сахара-песка и жидко заваренный, чуть теплый чай, разливаемый в миски. На обед давали черпак баланды (в кипяток клали отдельно сваренную гречневую кашу, подсаливали, добавляли 2—3 ложки растительного масла на бачок, разбалтывали и баланда готова). Наличие крупы в ней было, пожалуй, символическим. Вечером доедали хлеб, если его еще не съедали днем. До еды ли нам было, когда в твоей судьбе творилось что-то невероятно страшное.
Справок родственникам об арестованных, находящихся в тюрьме, УНКВД не давало, передач для них не принимали.
Так, моя свояченица, жившая во Владивостоке, пробовала узнать обо мне и передать съестное. Ей отказали и припугнули, что расспросы обо мне повредят ее мужу, служившему на флоте. Были и исключения для тех, чье поведение на допросах заслужило похвалу следователя. На втором допросе Бугаев требовал, чтобы я не отнимал у него времени и начал бы писать чи-
стосердечное признание о своей преступной деятельности. Он конкретизировал то, что ему нужно: " М. А. Ратновский работал твоим помощником?" — Работал. Ты знал, что он состоит в правотроцкистской организации?" — "Нет, не знал". "Как ты не знал? Он же тебя завербовал в нее!" Я ему: "Бугаев! Что вы плетете чепуху?" Бугаев в ярости кричит и матерится: "Что ты, подлая тварь, притворяешься! По чьему заданию ты вредил на заводе? Ты же польский шпион! В кого ты собирался стрелять, пряча патроны?" В бешенстве он подскакивал ко мне, размахивая руками, стучал о пол стулом. Вызванному надзирателю он сказал: "Уведи ты эту сволочь в камеру".
В камерах мы делились между собой происходящим на допросах. Сослаться на фамилии не могу, многих я не знал, а если знал, то за прошедшие с тех пор полсотни лет — забыл, но помню то, что они рассказывали.
Так, начальник военторга, рослый представительный командир с холеной черной бородой, вернувшись с допроса, радостно сообщил: "А я обманул следователя. Он приказал мне присесть сто раз, а я присел восемьдесят, и он не заметил".
Директор Владивостокской электростанции, простоявший несколько суток "на конвейере", в японских затягивавшихся наручниках, показывал нам скрюченные от перенапряжения пальцы. Какое издевательство!
Стоянка "на конвейере" — это многодневное выстаивание на ногах допрашиваемого, находящегося в кабинете следователя под наблюдением "подхватных" — обычно практикантов школ НКВД, — криками, оскорблениями и побоями принуждающих арестованных стоять до изнеможения.
На третьем допросе Бугаев перешел в решительное наступление на меня. Усадив у стола с бумагой и пером он потребовал, чтобы я писал под его диктовку о чистосердечном признании "в участии и совершении" и т. д. и т. п.
В то время, как я записывал длинные фразы, он ходил, подпрыгивая, по кабинету, напевая: "Чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды, ты
не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь" — любимую песню следователей того времени. Диктант Бугаев закончил словами: "Собственноручно подписал" — и приказал: "распишитесь"? Мой отказ подписаться взорвал Бугаева. Заорав изо всей силы, он подскочил ко мне, замахнувшись в лицо. Я увернулся от удара и в сильном волнении, крича на него, схватил тяжелую чернильницу с намерением ответить на повторение нападения.
На возникший шум в кабинет вскочили «подхватной» и Мочалов — начальник Бугаева — для выяснения, что происходит. (Ну не спектакль ли со сценарием?)
На следующую ночь меня допрашивал Мочалов. Он предложил мне сесть и начал разговор со мной с того, что не все следователи и, в частности, Бугаев достаточно культурны, чтобы спокойно беседовать с подследственными, но их нужно понять — ежедневная напряженная работа делает их нервными, раздражительными (пожалейте их, посочувствуйте им.)
Мочалов убеждал меня в том, что Бугаев, допрашивая меня, перестарался. В действительности же эти методы были рекомендованы "сверху". Он также внушал мне, что в Управлении знают меня как честного советского специалиста, арестованного лишь для того, чтобы они с моей помощью могли разоблачить врагов народа, орудовавших на Дальзаводе. Он напомнил мне, что еще год тому назад я в разговоре с ним, Мочаловым, обещал ему, что если узнаю о чем-нибудь враждебном, то обязательно сообщу.
А кто бы из людей, воспитанных в первые годы Советской власти революционными событиями, рабочей средой, комсомолом, отказался бы помогать ей, своей власти? Кто мог бы подумать, что предлагалось стать филером или провокатором, аналогичным помощникам царской полиции.
Упрекнув меня в том, что после того разговора я ни разу не пришел к нему поделиться впечатлениями о своих сослуживцах, он высказал надежду на мое благоразумие при нахождении в тюрьме. (Ловко закрутил Мочалов).
В последующие дни меня снова допрашивал Бугаев, разнообразя приемы давления и вымогательства. (Для чего разыгрывались эти драмы и комедии? Почему не фальсифицировали подписи арестованных? Как никто не читал писанину дознаний, так никто бы не сверял подписи с подлинниками).
На многочасовом "конвейере" меня "обеспечивал" некий плюгавый, с закисшими глазами и сюсюкающий практикант. Он любил философствовать. Вынув из кармана пистолет, спрашивал у меня "Что это такое?" Я отвечал: "Пистолет системы Коровина для недоразвитых детей!" Не поняв ответа, он с усмешкой продолжал:
"А знаешь ли ты, что вот этим трехкопеечным патроном я сделаю в твоей голове дырку и тебя уже не будет, а?"
В такой приятной беседе быстрее проходит время. Иногда во время допроса заходил Хренов, специализировавшийся на избиениях допрашиваемых. Он, как бы невзначай, говорил Бугаеву о своих успехах на допросах. Сказанное им следовало понимать мне как намек, как предупреждение о том, что может произойти со мной.
Свое отношение в прошлом к сослуживцам я определял своей меркой. Отрицательно относился к людям, опаздывавшим на работу и торопившимся уйти домой, к пьющим в рабочие дни и похмелявшимся на другой день после попойки, к болтунам, корыстолюбивым, чванливым своей должностью, образованностью, внешним видом.
В таком духе я высказал свое хорошее или плохое отношение к своему заместителю Н. Е. Лесникову, к главному бухгалтеру завода Филонову, к начальнику ОКС Дьяченко, к своему другу С. И. Нивинскому, но следователей интересовало другое. Они допытывались, кто из них вместе со мной состоял в троцкистской (не существовавшей, выдуманной ими же) организации.
С этой целью он устроил мне очную ставку с Нивинским. На ставке Нивинский что-то жалобно лопотал о моих домашних встречах со своим помощником М. А. Ратновским, год назад высланным из Владивостока в Караганду. И вот Станислав, состоявший в РСДРП (б) с 15 лет, красногвардеец, связной в боль-
шевистском подполье в 1919 году, этот мужественный человек расплакался (довели!) и очную ставку прекратили.
Как-то, по оплошности надзирателей, я в коридоре тюрьмы разминулся с бывшим начальником штаба Тихоокеанского флота, флагманом флота 1 ранга (т. е. полным адмиралом) Солонниковым. Он шел в измазанной грязью белой форме, со срезанными нашивками. На кителе, где прикреплялись ордена, были дырки — награды с груди срывались. На окружающих он смотрел невидящим взглядом, было похоже, что он возвращается с допроса.
После очной ставки меня перевели в другую камеру. В ней на полу валялись несколько человек, а один грузный мужчина лежал на кровати с матрацем и разглагольствовал о том, что эпоха требует от нас жертв для разоблачения всех притаившихся врагов, строящих козни против вождя партии и народа Сталина. Но понять это, дескать, могут только сознательные, преданные ему люди и поэтому к нему, Щербакову, парторгу завода "Дальвосток" во Владивостоке (не спутайте с Дальзаводом), следователи относятся хорошо и он скоро вернется домой.
Как скоро отпустили его домой и вернулся ли он — не знаю, но что следователи использовали его демагогию, чтобы внушать арестованным необходимость беспрекословного лжесвидетельствования на себя и на других по требуемым следствием сценариям — это не вызывало сомнений.
С каждым прожитым в тюрьме днем росла убежденность, что следствие создает "дутые" дела, прину-
ждает арестованных лгать на себя и на других, но для чего это делалось, никто не знал.
И как протест против произвола, я вздумал объявить голодовку: то ли я читал, то ли слышал, что таким путем можно привлечь внимание к обращению с арестованными. Как же я был наивен!
При раздаче обеда я не взял миску с баландой заявив, что объявляю голодовку. Коридорный, раздававший пищу, к моему заявлению отнесся совершенно безразлично. То же повторилось на второй и на третий день. Мои взволнованные сокамерники, вызвав дежурного по тюрьме, пытались выяснить, как относится начальство к моей голодовке. "А никак! — пояснил дежурный. — Пусть голодает. Упрашивать его никто не будет". Стала очевидной бессмысленность голодной забастовки в нашей стране, и я ее прекратил. Через несколько дней меня из внутренней тюрьмы УНКВД передали во Владивостокскую городскую тюрьму.
В итоге двухнедельных допросов было запротоколировано, что мною в сводных отчетах о готовности отдельных частей строящихся судов, конечный итог округлялся до целого процента.
Впоследствии, в обвинительном заключении, это инкриминировалось мне как преднамеренное вредительство.
ГЛАВА III ПРОДОЛЖЕНИЕ ВТОРОЙ
ГЛАВА III ПРОДОЛЖЕНИЕ ВТОРОЙ
В городской тюрьме — условия жизни. Население камер. Тюремное начальство. Заключение в тюрьму жен арестованных. Репрессирование детей арестованных. Выездная Военная Коллегия Верховного Суда СССР. Как Коба стал Сталиным. Первая голодовка.
Может быть, так и полагается, чтобы арестованного, привезенного в тюрьму, некоторое время держали в каком-то закоулке — для размышления.
Завели меня и замкнули в камере у въездных ворот, с незастекленными (но с решетками) рамами, с грязным полом, без предметов, на которые можно было бы присесть.
Но был август и было тепло.
А затем отвели на 3-й этаж корпуса в камеру, самую отдаленную от места нахождения коридорного надзирателя — в отдалении безопаснее перекрикиваться и перестукиваться с соседними камерами.
В камере — одно окно, высокое от пола. Чтобы посмотреть в него
нужно встать на койку. Впрочем, на окнах щиты, чтобы мы не видели, что происходит в тюремном дворе. В камере, площадью до десяти квадратных метров — три койки. Одна у окна — поперек камеры. Впритык к ней по одной койке у продольных стен. Кроме коек в камере находятся параша, ведро и кружка для воды.
Освещалась камера через маленькое зарешеченное окошко, расположенное над дверью, при помощи электролампы, вынесенной в коридор во избежание попыток самоубийства. Уже были случаи самоубийств отчаявшихся людей. С этой же целью все лестницы и коридоры на этажах были обтянуты железными сетками, мешавшими выброситься вниз и разбиться насмерть.
В камере было четверо. Два человека расположились на койке под окном (спали "валетом") и два на боковых койках. Вновь введенного в камеру не расспрашивали ни о чем. Знакомились позднее, после того, как он осмотрится и успокоится. Из находившихся в камере запомнились двое: молодой китаец "Ваня" (трудно запомнить подлинные имена китайцев) и Силин — главный инженер оловянных рудников в Приморье (возможно, Тетюхинских). У него, в отличие от других, на койке были матрац, простыня и подушка.
Вот что рассказал Ваня о себе. В 1928 году при пограничном инциденте он, китайский солдат, попал к нам в плен. По освобождении из плена остался жить в Советском Союзе.
В ту пору большая часть нашей границы с Китаем была беспрепятственно проходимой. Китайцы приносили к нам контрабандные товары и продавали их на рынках только за червонцы (это десятирублевые ассигнации, имевшие хождение в СССР и обменивавшиеся на золото при выезде за границу).
До 1932 года в СССР паспортной системы не было. Для нас, европейцев, лица китайцев были похожи одно на другое, их фамилии не запоминались и перевирались, поэтому была обычной замена одного китайца другим.
Работавшие на заводе китайцы проходили в него по одному бесфамильному пропуску, выдаваемому стар-
шинке (бригадиру) на весь состав бригады. При входе их проверяли по общему количеству человек.
Ваню арестовали при проведении поголовных арестов, в связи с "очищением" Дальнего Востока от всех живших там китайцев. А в оправдание арестов, каждого из них обвинили в каком-нибудь преступлении, преимущественно в шпионаже. Происходило это так: введенный на допрос китаец кланялся следователю, говоря "Драсте", (они вежливы). Не ответив на приветствие, следователь кричал: «Твоя шпиона ю? (то есть — ты шпион?)» — "Моя шпиона мэю (нет)!" — был ответ. Крик усиливался: "Пиво пила?" — Ответ: "Пила". "Где деньги брала, шпиона твою мать". — "Ты сама шпиона твою мать!" — выходил из себя китаец. "Как твоя фамилия, осьминог?" Китаец называет. Опять крик: "Это не твоя фамилия!" В ответ тоже крик: "Это моя фамилия!" Следователь недоумевает. Опять перепутали фамилию вызванного на допрос. Черт их разберет? Но достаточно того, что он китаец.
Возлежавший на матраце Силин держался самоуверенно. Он охотно рассказывал о себе и о своей работе на оловянном руднике. По его словам на руднике, едва ли не единственном в стране, он был незаменимым, рудник без него не сможет работать, а потому его скоро выпустят, — это же ему обещал следователь. Конечно же, следователь обманывал Силина для того, чтобы тот ему доверился.
А население в камере все возрастало. Перевалило за десять, потом за двадцать человек. Уже днем никто не лежал, а сидели по шесть—восемь человек на койке в два ряда — первый, свесив ноги, второй ряд сидел с ногами на койке, у стен. Спали же по два—три человека на койках, остальные под койками и между ними.
Наступила осень. Помещение не отапливалось (не отапливалось оно и зимой), но форточка в окне никогда не закрывалась, было жарко и душно; воздух нагревался "русским паром" — испарениями человеческих тел.
Все сидящие уже прошли следствие и ожидали решения своей судьбы от выездных сессий, коллегий судов, "троек", трибуналов и прочих судебных нововведений, поддерживавших произвол и беззаконие.
Арестантский день проходил так. Подъем (побудка) — в 6 часов. На "оправку" — до 7-ми. В ожидании раздачи хлеба — до 9-ти. Ожидание обеда — до 14-ти. Ожидание ужина — до 18-ти. Вечерняя "оправка" — до 20-ти и отбой ко сну в 22 часа.
Поначалу, когда тюрьма не была переполнена, нас ежедневно выводили на десяти—пятнадцатиминутные прогулки. Затем, прогулки стали реже: раз в неделю, а то и в две недели. Дважды в месяц мыли нас в тюремной бане, для чего выдавали по кусочку мыла в половину спичечной коробки. Там же под машинку стригли головы и лица.
В камерах запрещались любые игры, чтение, пение, любые занятия. Время ожиданий сидящие в камерах заполняли рассказами о прошлой жизни. Сидят, к примеру, два старика. Оба — почти глухие, но это не мешает им беседовать с утра до вечера. Один из них, Сахаров, в прошлом извозодержатель, рассказывал о том, какие у него были кони, экипажи и пассажиры. Его собеседник, некогда домовладелец, вспоминал, каким он когда-то был хозяином. А какие знатные квартиранты-то жили в его доме!
Разные сидели люди.
Некий бухгалтер Ежов, сосредоточенно глядя в одну точку, чуть слышно пел: "Белой акации гроздья... Помнишь ли милая... Годы промчались..." пел он день, другой, а затем, сделав из тряпья петлю, повесился на
ней под койкой — задушил себя сам. Тоска довела его до смерти.
Как-то в вечерние сумерки в камеру втолкнули какое-то существо, сразу юркнувшее под кровать и не отвечавшее на наши вопросы. Новичок вылез из-под койки утром при раздаче хлеба. Мужчина — чуть выше метра, с редкими седыми волосами на лице. Называл себя Петя Намуки — гольд. В драке с женщиной он откусил ей нос. Но его привели к нам не за это, а за то, что при аресте отбивался и кричал милиционеру: "Ваша вся начальника пухо есть (плохой)". Рассказывая нам, он что-то вспомнил и заплакал. Пояснил, что ему жалко коровку. "А дети у тебя есть?" — спросили мы. "Дети, однако, есть", — ответил он. "А детей тебе не жаль?" — "Детей не жаль. Детей могу сама делай. Коровку жаль!" — "Жена-то у тебя есть?" — "Нет, жена нет". Непонятным стал этот диалог. Странно, что дети есть, а жены нет. "Как это так, Петя," "Моя жена нет, — подтвердил Намуки, — моя русски мадама живи". Вот оно что! Русская женщина, живущая с ним, мать его детей — женой не считается. "Сколько же тебе лет, Петя Намуки?" — "Тлидцать тли". Допытываемся: "Только тридцать три?" — подтверждает: "Тлидцать тли". Кто-то догадывается: "А кто тебе это сказал?" — "Старшинка сказал". "Когда, когда он тебе сказал?" — "Десять сонца, два раза", то есть двадцать лет назад. "Так тебе уже за пятьдесят?" — "Нет, тлидцать тли, — и, сердясь, добавил: — твоя русски дурака есть. Твоя совсем не понимай. Старшинка сказал, старшинка знает". Когда-то названный ему возраст Петя понял неизменным, как свое имя.
Иногда в камеру, вместе с коридорным, заходил начальник корпуса (нашего здания тюрьмы) гражданин-начальник Желтоногов, украинец. Зашел, не поздоровался. Осмотрел всех пронзительным взглядом. Заметил на стенах следы от раздавленных клопов, поинтересовался: "А цэ шо?" Ответили: "Клопы". "Шо ж вы з ними робитэ?" "А тэ ж самэ, що вы з намы!" Ответ ему понравился, зареготал, а потом наказал нам: "Щоб бильше я цих клопив не бачыв", — и удалился.
В другой раз он пришел выяснить, есть ли больные. Спросил: "А шо, хвори у вас е?" Кто-то пискнул: "Гражданин начальник, мне нездоровится, голова болит". "Э, вон оно шо! Так ось, кажу вам: шоб хворых у мэнэ нэ було, бо личитыму сам", — показал кулак, как лекарство от всех болезней.
Ранним морозным утром услышали шум в прогулочном дворе — топанье многочисленных ног, приглушенные женские голоса и окрики женщины-надзирательницы (а они яростнее мужчин-надзирателей). Нас как вихрем бросило к окну и в щели щитка мы увидели женщин-арестанток, выведенных на прогулку.
Разглядывая одну за другой, идущих цепочкой, стали узнавать лица и фигуры гуляющих. Вот Бискаева, Блекова, Лавриненко, Нивинская и, о ужас, моя жена. Как она, находившаяся в Николаеве, могла очутиться во Владивостокской тюрьме? Через десять лет, когда меня выпустили на волю, она рассказала мне, как получила от меня телеграмму, вызывающую ее во Владивосток. Я телеграммы не посылал и не давал согласия о посылке ее от моего имени. Следовательно, все тот же Бугаев срочно, будто от меня, послал ей вызов во Владивосток, а по ее приезде арестовал и посадил в тюрьму вместе с другими женами арестованных.
Жены в тюрьме, а где же наши дети? Ведь у большинства были дети. Кто их приютил? Об этом мы узнали лишь по отбытии срока заключения, через десять лет, а женщины через два года, но не все, так как многих не выпустили на волю.
Дети, оторванные от арестованных мам, были помещены в бывшую архиерейскую дачу под Владивостоком, а затем разосланы по детприемникам в разные города, где их содержали как детей "врагов народа".
К. А. Лавриненко разыскивала свою дочурку несколько лет.
Очень трагична была судьба Лизы Зайцевой, приехавшей во Владивосток из Николаева с мужем и грудным ребенком. Мужа арестовали. Оставив двухмесячного ребенка под присмотром соседей, Лиза пошла в УНКВД узнать о муже. Ее там же, тотчас же арестовали. Как она ни умоляла отпустить ее к ребенку или забрать ребенка к ней в тюрьму, ее продержали под арестом два года. Добросердечным соседям удалось вызвать дедушку ребенка, увезшего его с собой и сохранившего до приезда матери.
Моя мать (и родственники) считали меня погибшим, так как вскоре после моего ареста прислали экземпляр владивостокской газеты "Красное Знамя" с коротким сообщением о том, что я, как враг народа, расстрелян. Вероятно, такое придумали в УВД, чтобы их не беспокоили запросами об арестованных, или следователи были уверены в том, что каждый, ими арестованный, будет непременно расстрелян. Это предположение согласовывается с их действиями: конфискацией имущества, захватом квартир, арестом жен, изоляцией детей, фальсификацией допросов и даже отношением к пожиткам подследственных, привезенных на суд.
Некто из находившихся в камере, научил нас перестукиваться с соседними камерами по азбукам Кропоткина и Морзе. В кропоткинской азбуке буквы располагались в шести рядах по пяти букв. Твердый и мягкий знаки и "й" в алфавит не включались. Алфавит быстро запоминался, но даже лаконичный разговор был медленным. Морзянкой пользовались моряки.
Перестукиваясь, мы узнали, что рядом сидит Матвей Бискаев - начальник планово-экономического бюро Дальзавода. Он сообщил: «Смотри в уборной». Мы входили в нее сразу после соседей, и в случае, если коридорный после них не осмотрит уборную, мы найдем то, что где-то спрятано.
Действительно. На полу валялся вроде бы оброненный спичечный коробок, а в нем записка с едва заметными словами о том, что рядом находятся заводские коммунисты-венгры М. М. Фирнейс и Б. Веги. Им "шили вышку". Дальнейшая их судьба неизвестна. Но как у кого-то сохранился "огрызок" карандаша?
Так прошла зима и часть весны. Незадолго до первого мая 1938 года, глухой ночью, меня вызвали "с вещами". Вывели во двор тюрьмы, заставили подняться в кузов грузовика и лечь в нем лицом вниз. Там уже были лежавшие. В кузов влезли охранники и нас повезли. Привезли во двор УВД и отвели в коридор внутренней тюрьмы. У освещенного стола дежурного меня остановили, проверили фамилию, имя, отчество, год рождения и место рождения. Взяли из моих рук
сверток (плащ и рубашка) и швырнули в угол площадки дежурного. Глянул туда, а там гора сумок, мешков — имущество арестантов. Глянул и понял. Реплика коридорного: "Больше тебе не понадобится" — подтвердила догадку.
Отвели меня к Бугаеву, а он поместил в чей-то тускло освещенный кабинет. Положил на стол бумагу и сказал: "Подпишись снизу каждого листа и в конце напечатанного". Я заикнулся: "Темно, не смогу прочесть". Вразумляет: "Нечего там читать! Записаны наши разговоры. Расписывайся, я зайду через пару минут", и торопливо вышел. В полутьме с трудом прочел "Обвинительное заключение", в котором пространно сообщалось о моем якобы участии в правотроцкистской организации, во вредительстве, шпионаже, терроризме, что подтверждается свидетельскими показаниями и моим чистосердечным признанием, содержащимися в деле. И все без конкретизации.
А в коридоре время от времени кого-то волочат. Доносятся вопли: "Что я наделал, что я наделал!" Волокли лиц, несколько минут побывавших на выездной коллегии Верховного суда для того, чтобы выслушать приговор: "расстрелять"!
Решительно написал на заключении, что предъявленные мне обвинения не признаю и отвергаю, как выдуманные следователем, и расписался.
Снова вошедший Бугаев привел еще кого-то и, услышав мое «Уже подписал», схватил обвинительное заключение и, не читая написанное, опять убежал. Но вскоре вернулся, схватил меня за рукав и втащил в другое помещение. В нем сидели (на полу) несколько человек и шепотом переговаривались. Ни один из нас — ни на следствии, ни на обвинительном заключении — не расписались в признании своего участия в контрреволюционных организациях и в преступлениях.
Сколь долго просидели, мы не знали — дневной свет к нам не проникал. Донимал голод, и мы стали стучать. На стук прибежал какой-то "чин". Выслушав нас, он молча ушел. Пришел другой, назвавшийся секретарем коллегии. Он пояснил, что наши дела отложены до следующей сессии, что сейчас нас накормят и
разведут по камерам. Так я снова попал в камеру внутренней тюрьмы управления.
У стола дежурного, записывавшего меня как поступившего, я попросил вернуть мне мой сверток. "А бери любой" — был ответ. Но я обнаружил свой и забрал его.
В камере, куда меня посадили, сидели подследственные. Раз я среди них, значит, для дополнительного расследования.
Приближались двухдневные Первомайские праздники, на время которых следствие и работа суда прекратились. Арестованные имели перерыв в тревожном ожидании: вот-вот вызовут, и занимали время разговорами. В камере находился военный летчик Иллес — латыш. Недавно арестованного, его вызвали на допрос один раз. Об этом он так рассказал: "Я не понял, то ли следователь меня разыгрывал, то ли он был редкий дурак, ничего не соображающий. Сообщив мне, что в УВД поступили сведения о том, что я, Иллес, хотел на своем самолете переправить в Китай маршала Блюхера, он спросил: «Правда ли это?» Я со смехом ответил ему, что конечно, конечно правда! Я военный летчик, летающий на одноместном истребителе, хотел с собой захватить Блюхера и махнуть с ним заграницу". А он вроде не понимал юмора, продолжал спрашивать, как бы я это сделал. "Да очень просто. Подвязал бы его за руки и ноги под фюзеляж и пусть повисит час-другой, пока долетим". А он, чудак следователь, все записал в протокол и переспросил меня, не вру ли, и дал мне подписать.
Мы считали, что он напрасно подписался, но Иллес беззаботно смеялся, дескать, кто же поверит подписанной им чепухе.
Так думал каждый из нас. Ах, если бы можно было заранее знать, что в обвинительном заключении — единственном документе, зачитываемом на коллегии в течение нескольких минут, отводимых на слушание дела, — ссылка на ранее написанную чепуху будет служить основанием для приговора "расстрелять"!
Был в камере некий арестант Андрей Анохин, тот, что в Октябрьские дни командовал отрядом бронеавтомобилей, поддержавших красногвардейцев. Но важно не
это. В камерах тюрем 30-х годов можно было встретиться со многими известными и выдающимися людьми. Важно то, что рассказал Анохин, как быль из своей жизни.
В Москве после февральской революции было открыто "коммунистическое общежитие", в котором на время останавливались возвратившиеся из тюрем и ссылок "политические". По вечерам они сходились у единственной, ярко горевшей лампы над длинным столом в гостиной, чтобы почитать. Сидели боком к столу, друг за другом, чтобы лучше использовать освещение. Сидел и Анохин. Сзади него кто-то невнятно бормотал и это мешало чтению и вынуждало прислушиваться. Доносились сочетания фамилий и кличек: Маркс — Ленин; Маркс — Энгельс — Ленин — Коба и сразу: "Э, нэт!" Опять повторение, но взамен "Коба" другие слова: Джугаев, Джугашвили и опять: "Э, нэт!"
Сзади сидел Коба. В руках у него "Азбука коммунизма" Н. Бухарина, отпечатанная на пишущей машинке. Опять бормотание: "Крэпкой как стал, славной каммуныстычной, — и опять: — Крэпкой как стал, крэпкой как стал..." Это слова из посвящения книги партии, ее ветеранам, ее молодым побегам — красивые слова!
И снова бормотания: "Хараше, крэпкий как стал... Стал... Стал... Сталин. Ленин — Сталин. Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин". И он объявил, что кроме клички Коба, у него есть кличка Сталин, под которой он будет жить. У многих были разные клички, и Ульянов назвал себя Лениным. Так Джугашвили стал Сталиным.
И вот в тюрьме, вспомнив об этом, Анохин понял, что еще тогда Коба примерялся, как его кличка будет звучать в последовательном перечислении фамилий вождей и на знаменах: "Под знаменем Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина — вперед!" и т. д.
В последующей жизни он всеми средствами, преимущественно нечестными и преступными, массовым уничтожением достойнейших людей, в срав-
нении с которыми он был пигмеем, принудил всех величать себя великим, мудрым, вождем, отцом народов, присвоив себе все заслуги им уничтоженных.
Снова день уходил за днем. Люди в камере меняются, а я неподвижен — забыт. И снова у меня прорвался протест против произвола, протест вплоть до самоуничтожения. Я снова стал голодать. Не объявлять голодовку — ее некому было объявлять, а голодать.
Не ем день, другой, третий. С третьего дня голодовки аппетит пропадает. С пятого дня возникает отвращение к пище, усиливающееся при дальнейшем голодании. Если ничего не пить, смерть наступит в течение десяти дней. Поддерживая же организм редкими глотками воды, можно продержаться тридцать— сорок дней в зависимости от упитанности к началу голодовки.
В ночь на шестой день голодовки коридорный, который взглядом и интонацией голоса сочувствовал нам (были такие), открыл волчок и шепотом стал убеждать меня в бесполезности голодовки, в возможности пересмотра дела (сочувствуя нам, он верил в возможность справедливости).
Тихонько приоткрыв дверь, он поставил ведро отлично сваренной, перемасленной гречневой каши, вероятно приготовленной для охраны. Я сдался и принялся хватать кашу ложку за ложкой, но коридорный вырвал ведро, выругавшись: "Сдохнешь от заворота кишок, дохлая тварь" и также бесшумно исчез с ведром.
Через какое-то время меня вернули в городскую тюрьму. А "население" там по камерам увеличилось до двадцати человек и продолжало расти.
Среди нас был Николай Николаевич Смирнов, бывший первый секретарь Камчатского обкома партии. В двадцатые годы он был секретарем Наркомвоенмора Л. Д. Троцкого. Он отчетливо представлял себе безнадежность выйти живым из всесоюзного истребления всех лиц, якобы причастных
к троцкизму, а тем паче служившему в аппарате Троцкого. Своим поведением он нам внушал, как сохранить силу воли, чтобы не впасть в отчаяние. Так, дневной паек хлеба он делил на три части. Другие же утром съедали весть паек и потом сутки клацали зубами. Он позволял себе покурить один раз в день.
Будучи уже заведомо обреченным, он для поддержания духа своих товарищей по несчастью — сокамерников, рассказывал им прекрасные рассказы из художественной литературы.
Но подходил и мой черед переселяться из этой тюрьмы в другие места заключения.
ГЛАВА IV ИЗ ВЛАДИВОСТОКА В БОЛШЕВО
ГЛАВА IV ИЗ ВЛАДИВОСТОКА В БОЛШЕВО.
Ночной "шмон". В этапе Владивосток — Москва. В Иркутской и Сызраньской пересыльных тюрьмах. В Москве на Лубянке. Из Лубянки в Бутырскую тюрьму.
Со времени выездной сессии Военной Коллегии Верховного Суда СССР во Владивостоке прошло более полугода, но в моей арестантской жизни никаких перемен не произошло. Скученно, в переполненных людьми одиночках, жили день за днем арестанты — отупевшие, безразличные ко всему предстоящему. Удивлялись и ужасались происходящему лишь вновь поступавшие арестованные.
В камеру, где при царе держали одного арестанта, пользовавшегося койкой, матрацем и подушкой, в 1939 году помещали до 37 человек, располагавшихся на голом полу. Как мы выживали в таких нечеловеческих условиях?
Около месяца я жил в камере, где был тридцать
один человек. Днем сидели на полу, на койке и лежали под ней. Ночью, кроме тех, что лежали "валетами" на койке и под койкой, все спали стоя, подпирая друг друга, в плотной толпе.
Может быть, из-за переполненности тюрем, — их в 1939 году несколько разгрузили, выпустив некоторых на свободу (например, в Николаеве Е. М. Горбенко, А. Е. Гаврилова и других, во Владивостоке — некоторых женщин; может быть, частичное освобождение арестованных было тем "красивым жестом" Берии, вступавшим на пост наркома внутренних дел СССР?)
Глухой зимней ночью конца 1938 или начала 1939 года (в камерах календарей не было — жили, не ведая дня, недели, а то и месяца) вывели нас в коридор для обыска. В коридоре — предусмотренный полумрак, чтобы в нем "сидящие" не узнавали знакомых им лиц. Построили в одну шеренгу. Велели раздеться догола, сложить у ног снятое тряпье и ждать своей очереди на обыск. Ждать, чувствуя под ногами холодный каменный пол, остывая от холода, а то и сквозняка в коридоре. Мерзни, но стой!
Правила обыска таковы. После ощупывания тряпья, одежды и обуви проверяющим требовали исполнять его команды: "Поднять руки, открыть рот, повернись кругом, нагнись, раздвинь ягодицы, подними мужские принадлежности, оденься, отойди в сторону". Что они искали в этих сокровенных местах, никто не знал. Возможно, в инструкции об обыске (в ту пору все определялось инструкциями) предусматривалось время от времени напоминать заключенным их бесправие и зависимость от всевластия следователей и надзирателей.
Среди начальства, наблюдавшего за обыском, увидел я того самого Бугаева, что арестовал и допрашивал меня. Вопреки запрету, я его окликнул. Увидев меня, он удивился: «Ты еще здесь?», но ничего не добавил.
Через несколько дней из камеры перевели в другое помещение, в которое поместили и несколько других лиц — специалистов из Дальзавода и Комнаба ВМС (военпреды-моряки), но где же другие многочисленные арестованные работники-дальзаводцы?
По "тюремному телеграфу", то есть перестукиваясь по кропоткинской азбуке, мы знали о непрекращающихся арестах. Застигнутых за перестукиванием сажали в карцер, но это нас не останавливало. Если надзиратели не могли поймать "телеграфиста", они требовали у сокамерников его выдачи. За отказ всю камеру подвергали на несколько дней карцерному режиму — лишению прогулок и питанию — 300 граммов хлеба в сутки и по кружке воды, без приварка. Впрочем, доносительство поощрялось следователями и тюремной администрацией.
Похоже было, что мы, по каким-то причинам отставшие от массы арестованных в 1937 году людей, уже отправленных в ИТЛ для заключенных или в небытие, вот-вот дождемся своей очереди.
Настал день "убытия" из тюрьмы. В сумерки зимнего дня нас принял конвой, построил в колонну и повел с Партизанского проспекта к железнодорожному полустанку на Первой (а может быть, на Второй) Речке.
Меня, как самого высокого в колонне, нагрузили мешком с хлебом, что было ошибкой, ибо чем выше человек, тем он голоднее. Ему всегда не хватает питания по сравнению с низкорослыми. Поэтому я быстро обессилел, уронил мешок и едва стоял на ногах. Мешок поручили нести другим, поочередно, а мне добраться до поезда помог бывший сослуживец Г. М. Блеков.
До очередного пункта этапа — города Иркутска — ничего особенного не произошло. Вагон обычный, пассажирский. Я — на нижней полке, надо мной — военпред. Расположились вроде как "порядочные пассажиры". Повесили свои сумочки, улеглись, спим.
Среди ночи на меня что-то полилось, вскочил: выяснилось, что лежавший надо мною в результате следствия приобрел "недержание по малому". Кроме соболезнования, мы ему не могли ничем помочь. Кроме огорчения от случившегося, пропали скудные припасы, находившиеся в висевших сумочках.
В пути следования несколько дней простояли в «отцепке», меняли вагонные скаты колес и ждали по-
езда, который бы повез нас дальше. На станции Иннокентьевской, у Иркутска, нас вывели из вагона. Поезд пошел дальше. Мы же, в сильный мороз долго ждали, пока за нами пришла открытая грузовая машина, отвезшая нас, окоченелых, в пересыльную тюрьму. Я опасался отморожения ног (в летних туфельках), но обошлось благополучно, возможно, спасло беспрерывное хлопанье руками по икрам ног.
Иркутская пересыльная тюрьма находилась в бывшей тюремной церкви. В ней, на голом полу, вне зависимости от возраста и характера преступления, мы пережидали несколько недель до отправки в назначенном направлении. В проходах, между лежавшими на полу рядами заключенных, от побудки до отбоя сновали "менялы", менявшие свою или отнятую у кого-то одежду и обувь на пайки хлеба, чеснок, кусочки сахара и иногда на другие предметы.
Почти два года я берег новую украинскую рубаху с вышивкой, в которой был арестован. Истощенность организма вынудила здесь сменять ее на несколько паек черного хлеба. Пиджак из материала "котинг" отдал за пару "чулок" из овчины, очень мне пригодившихся в продолжении этапа.
Пересылка жила своей жизнью. С утра помещение гудело как громадный улей. Блатные шумно играли в карты. "Менялы" торговались за свой товар. Из-за отсутствия других занятий коротали время в разговорах, спорах, ссорах, прерывавшихся на время кормления и на сон. Во время раздачи пищи шум усиливался. Всех сгоняли в одну сторону помещения. Получившие пищу переходили на другую сторону. Надзиратели внимательно следили, чтобы кто-то не получил дважды. Две порции пищи и хлеба получали добровольные "работяги", выносившие из помещения бадьи с испражнениями, тяжелейшие, поднимаемые двумя человеками на железном коромысле. Охотников на эту работу находилось мало. Поработал и я несколько дней на выноске параш.
Между прочим, посягательство на полученную дневную или заработанную пайку в тюрьмах считалось недопустимым, обрекавшим пострадавшего на истоще-
ние. За кражу пайки били укравшего, будь он "контра" или вор.
Зеков, назначаемых в отправку, переводили в другое помещение. Здесь их стригли, водили в баню, снабжали продуктами на дорогу и передавали конвою.
Вывели и нас в баню, находившуюся во дворе. Разделись в предбаннике, зашли в моечную и тут же двери за нами закрыли на засов. Здесь, как и повсюду, хозяйственные дела поручались уголовникам. Они должны были выдать нам мыло, обеспечить водой, прокалить одежду от вшей, а по уходе одной группы моющихся, подготовить баню для следующей группы. Иногда пропариваемая одежда загоралась и сгорала по халатности банщика. Иногда ее сжигали умышленно, когда у моющихся была одежда, которую хотели забрать себе банщики.
Подобное произошло и с нами. Во время мытья моечная наполнилась дымом. На стук в двери никто не отозвался. В окна не выскочишь — на них решетки. Шайками стали выбивать стекла и кричать: "Пожар!" Поднялась тревога, выпустили нас на улицу и потушили горевшую одежду. Мокрые ее остатки выбросили на снег, чтоб разбирали и одевали. Впрочем, большинство осталось без одежды и их одели в бывшее в употреблении лагерное белье и кое-какую верхнюю одежду. Мне, не имевшему одежды, выдали старое милицейское галифе, длиною чуть пониже колен, и маломерный лагерный бушлат. Позднее, на выходе из тюрьмы, я спер со стены чей-то висевший порванный овчинный зипун, оказавшийся тоже маломерным. Кражу не заметили, и в дальнейшем пути я носил зипун внакидку на плечи.
На следующем этапе, в Сызрани, нас долго вели по глубокому снегу, а у стен тюрьмы заставили долго сидеть в снегу, ожидая, пока нас впустят. Впрочем, не только сидеть или лежать в снегу, а жить в снегу в ямах по несколько месяцев заключенным приходилось не впервые. Так было на Воркуте, в Норильске (от слова "норы" в снегу).
Арестанты, находившиеся в Сызранской пересылке, встретили нас, вошедших, недружелюбно. Лежа на
двухъярусных нарах, они расположились так, чтобы не пустить никого из нас на нары. На мою просьбу потесниться, сразу несколько голосов ответили отказом — остальные отмолчались. Пришлось забраться под нары на бетонный пол, по которому от одинарных дверей дуло холодом. Но одолела усталость.
Приехавший с нами китаец долго упрашивал лежавших пустить его на нары. Показывая рукой на нары и на пол, он убеждал: "Ваша, кому нара — хоросё; наша, кому низа — плёхо, моя замерзай могу", — но сочувствия у одичавших людей не вызвал.
Так, день за днем, неделя за неделей, за пару месяцев мы добрались до Москвы. С вокзала отвезли нас на Лубянку. На ней — здание НКВД СССР и в нем внутренняя тюрьма. Про нее говорили шепотом: "На крыше воробей, а под крышей — ух как страшно". Вслух не называли. Услышат — посадят. А если приснится, проснешься в холодном поту и от страха уже не заснешь.
Ворота в здание НКВД — сродни крепостным — добротные, железные, с несколькими запорами, "глазками" для осмотра подъезжающих, с сигнализацией тому, кому следует знать об открытии и закрытии ворот. Въехали в тесный дворик, окруженный высокими корпусами зданий. Высадили. Повели.
К входу в 1 этаж здания примыкает веранда, уставленная цветами (идиллия!). За ней помещение — ну тебе номер в хорошей гостинице — с мягким диваном, столом, графином с водой и стаканом. Сказали мне: "располагайтесь здесь". Пытаюсь понять, что это? Провокация перед тем, как мне предложат какую-то подлость, или ошиблись, приняв меня за другого, или задабривание перед освобождением? Не разгадав, поел принесенную пищу, выкурил оставленную папиросу и решил — ложных показаний на кого бы то ни было не дам, я не сексот, не доносчик. Да и к чему это? При существовавших методах достаточно было выбить "чистосердечные признания" самого заключенного, чтобы отправить его на тот свет. Об освобождении тоже нечего гадать. Не слышно было, чтобы кто-то вышел из застенков НКВД. А через несколько часов снова команда "выходи!" Снова "воронок" для осужденных. (В
нем нет клетушек, в которых во избежание общения возят подследственных).
А "воронок" продолжал вести нас по Москве. Подъехали к какой-то тюрьме. Собеседник поясняет: «Таганская». Кого-то вывели. Подъехали к Лефортовской. Поясняет: "Это та, где калечат военных".
Смеркало. В "воронке" нас осталось двое. Попутчик поясняет: "Едем в Бутырки, — и добавляет: — теперь твоя очередь. Это тюрьма не для воров. Здесь и супчик, как супчик..." И такая тоска зазвучала в его голосе, что его стало жаль. Когда-то в чем-то провинившийся и посаженный в тюрьму, по выходе из нее, никуда не принятый на работу, он снова воровал... Пожизненный изгнанник общества.
Бутырская тюрьма была переполнена. Меня поместили в какое-то большое помещение со сплошным двухъярусным настилом для сна, среди подследственных москвичей. Изнуренные физической усталостью и недоеданием в этапе, никуда не вызываемые, я и другие дальневосточники налегали на сон и еду, так как москвичи, получая передачи, делились с нами тюремной пищей. От чередования сна и еды я расхворался. Всего ломило, болела голова. Меня сдали в медсанчасть тюрьмы. Там из переговоров врачей между собой узнал, что я дистрофик, что у меня авитаминоз. Меня стали лечить вливаниями в вены, обжигавшими меня изнутри, заставившими отказаться от дальнейшего лечения. Из Бутырской тюрьмы меня, больного, отправили в Болшевскую спецтюрьму.
Кончилось двадцатимесячное подследственное голодное существование, в бесправных нечеловеческих условиях издевательства и произвола следователей, тюремщиков, охранников, в скотском скученном содержании в камерах, в полной изолированности от близких, от общества. В неведении о происходящем за стенами казематов, в неведении о близких и в неизвестности им о нас.
Началась многолетняя изматывающая жизнь подневольного, ежедневного десятичасового, бесплатного, рабского труда — за пайку хлеба и похлебку, борьбы живого организма за дальнейшее физическое существование на земле.
ГЛАВА V БОЛШЕВО
ГЛАВА V БОЛШЕВО
Болшевская спецтюрьма и особое техническое бюро при НКВД. За колючей проволокой А. Н. Туполев, А. И. Некрасов и другие.
Март 1939 года. Изнуренного, обессилевшего, везли меня в "воронке" из Бутырской тюрьмы в Москве. Куда? Об этом заключенному не говорят, и сам он не увидит. В машинах для перевозки арестантов окон нет.
Куда-то въехали, остановились. Команда: "Выходи!" С трудом спускаюсь по ступенькам. Иду не глядя. Вот-вот упаду. Натыкаюсь на какой-то столб и, обняв его, отдыхаю. Голова кружится, тошнит — укачало дорогой.
Как во сне, слышу удивленное: "Бондарев-ский?" На оклик: "Сергей!" раздираю глаза: Павка Голубятников! — из Владивостока. Возвращается сознание. Вижу знакомые лица. Кто они? Не могу вспомнить.
Поддерживая, ведут меня в барак. Я валюсь на койку и засыпаю. На мне грязное отрепье одежды, не по мне короткое галифе, в накидку — маломерный ватник-стеганка. На ногах — летние туфли.
Будят ужинать, ведут в столовую, возвращают в барак, а сами уходят.
Со следующего дня начинаю разбираться в происходящем.
Я — в Болшевской спецтюрьме под Москвой. Тюрьма — одноэтажный барак в обширном дворе, огороженном высоким дощатым забором и колючей проволокой. Над заборами "вышки" с часовыми. В тюрьме — заключенные, надзиратели, начальники. Все — как положено!
Во дворе — другое просторное здание. В нем — Особое техническое бюро при наркоме внутренних дел СССР. В нем работаем мы, сотрудники-заключенные. Бюро делится на несколько групп, в каждой по 20—30 человек.
Авиационная группа — А. Н. Туполева, подводного судостроения — А. Кассациера, надводного судостроения — Бгжезинского, артиллерийская и т. д. Все работают над изысканием и созданием новых видов вооружения: авиационники — пикирующего бомбардировщика, подводники — подводной лодки с единым двигателем для надводного и подводного хода; надводники — ныряющего торпедного катера. Все сотрудники и руководители — заключенные. Знающие, опытные, с большим стажем работы по своей профессии, занимавшие "на воле" должности не ниже начальников крупных цехов, отделов, проектных бюро.
Только таких отбирали в лагерях и направляли в ОТБ. В группах каждому определено служебное предназначение: главный конструктор, разработчик, сметчик и так далее, до копировщика чертежей, и соответствующая подчиненность по работе.
Во внерабочее время мы все уравнены. Все мы — зеки (заключенные) Тюрьмы строгого режима без права свиданий, передач и переписки.
О нас наши семьи ничего не знают. Живы ли мы, где мы. О семьях мы тоже ничего не знаем.
В ОТБ нами верховодят кураторы-майоры НКВД (обычно недоучки-студенты), следящие за нашей работой. В тюрьме над нами другое начальство: надзиратели, дежурные по тюрьме, начальник тюрьмы. В их заведывании — жилье, питание, одежда, баня, поведение заключенных.
Во всем соблюдается строгий режим содержания заключенных по системе: "Давай, давай!" Рабочее время чередуется с часами отдыха так, чтобы у зека не оставалось ни минуты свободного незанятого времени.
Подъем в 6 часов. Туалет — до 7-ми. Построение и завтрак — до 8-ми, работа — с 8-ми до 14-ти. Обед и отдых — до 16-ти. Снова работа — до 19-ти. Ужин — до 20-ти. Опять работа — до 22-х. Отбой ко сну — в 23 часа. В воскресные дни не работали. Использовали их для собственных нужд. Что-то починить, почитать. Летом играли в волейбол (добились, разрешили) — азартно, умело. Или сажали цветы и ухаживали за ними. Зимой лепили снежные фигуры. Впрочем, лепили — не то слово. Точнее — создавали. В этом преуспевали авиационники. Отдельные скульптуры из снега: "Даная", "Самсон, раздирающий льва" и другие удивляли художественностью исполнения. Этим занятием увлекались многие. По весне, конечно, украшения растаяли.
Но не от избытка свободного времени, его не было, а чтобы отвлечься от гнетущих мыслей о своем положении, о близких, о будущем. Играли мы в волейбол, сажали цветы, лепили скульптуры.
Работали. Рассчитывали. Проектировали, чертили. На документах и чертежах вместо своих фамилий ставили присвоенные каждому секретные номера. Мой номер был 88-й.
Утомлял рабский, ежедневно десятичасовой умственный труд. Я не сразу втянулся в работу. После почти двухлетнего проживания — прозябания в "чижовке", во Владивостокских "бутылках" внутренней тюрьмы и в битком набитых людьми "одиночках" городской тюрьмы, после этапов, пересыльных тюрем — все специальные профессиональные знания вылетели из головы, перезабыты, задавлены, уничтожены. С
трудом восстанавливалась умственная трудоспособность. Этому способствовали почти нормальные условия отдыха и питания.
Перед едой нас выстраивали у калитки в заборе, пропуская по одному, чтобы сосчитать по "числу голов". При возвращении проверяли снова. Охранники находились и внутри столовой.
Кормили простой пищей, но в достаточном количестве, что восстанавливало силы, надорванные до перевода в ОТБ. Ничего, превышающего норму питания людей того времени, нам не давали.
Внешне мы не отличались от лагерных зеков. Донашивали свои гражданские костюмы или воинское обмундирование. Тем, кому нечего было одеть, давали лагерную одежду или одежду для каторжных тюрем (такое название появилось во время войны) — серые штаны и рубахи с нашитыми заплатами на локтях, коленях и заднице. Такого же цвета воротники и обшлага.
Сказки о содержании заключенных ОТБ в "золотой клетке" — преувеличение "понаслышке" некоторых писателей... Лишь в войну, когда государственная необходимость заставила вернуть выдающихся организаторов на производство, им надевали штаны с генеральскими лампасами и старались всячески задобрить.
Шло время. В первомайские праздники за забором тюремного двора слышалось веселье, смех, песни. Впервые услышали "Катюшу". Может быть, и в самом деле "Жить стало лучше. Жить стало веселее?" Может быть, может быть, но не нам отверженным, изолированным.
Стали заметны результаты работы групп. Авиационники уже соорудили фанерный макет бомбардировщика. Сидя в его кабине, Андрей Николаевич часами варьировал размещение аппаратуры. А мы, из других групп, повадились в обеденный перерыв спать в макете до тех пор, пока он нас не прогнал.
В рабочее время лишь ему разрешалось ходить по двору. Видя через окно, как он быстро ходит вокруг здания, решали: "Туполев выхаживает новую идею?"
Андрей Николаевич также имел опыт проектирования и постройки глиссирующих торпедных катеров. Они были на вооружении нашего Военно-Морского Флота. Поэтому Бгжезинский консультировался у него по своему проекту.
Я, работавший по строительству и испытаниям подводных лодок на Тихоокеанском флоте, свидетель рулящего действия палубы на движущуюся под водой лодку, отрицательно относился к идее ныряющего катера.
Дальнейшая судьба наших трудов-проектов такова: авиационники спроектировали, построили и испытали головной, а затем поставили на серийное производство пикирующий бомбардировщик "ТУ-2" конструкции А. Н. Туполева, который был на вооружении в Великую Отечественную войну.
Подводники спроектировали и построили первую подводную лодку с единым двигателем (кислородный цикл). Однако во время войны при испытании в Батуми она сгорела.
У надводников конечного результата не достигли.
Летом 1939 года из заключенных в Болшево создали группу судостроителей для помощи в освоении строящегося судостроительного завода в городе Молотовске Архангельской области (ныне город Северодвинск).
Меня также включили в эту группу. Позднее и другие группы были переведены поближе к заводам, использующим их труд. Авиационники — к авиационным заводам. Судостроители — в Ленинград, а во время войны в Зеленодольск и Батуми. Наша группа всю войну находилась в Молотовске.
Незадолго до отъезда в Молотовск в Болшево приехал заместитель наркома внутренних дел СССР Давыдов. Мы обратились к нему с вопросами. До каких пор мы, не судимые, будем под арестом. Просили разрешить нам переписку с родственниками, свидания, получать передачи.
Он уверял нас, что скоро наше неопределенное положение прекратится, что все будет так, как надо. По слухам, его позднее арестовали.
В том составе ОТБ было много известных специалистов, в том числе николаевцев. Запомнил таких товарищей. Из николаевских заводов имени А. Марти (теперь ЧСЗ) и 61-го: Е. П. Либель — военпред, Н. В. Гавриленко — конструктор, Г. Б. Грудский — конструктор, М. Евдокимов — конструктор, И. К. Чернов — конструктор, Трофимов, Розенфланц — инженеры, С. И. Нивинский — судостроитель, Фесуненко — главный металлург, Е. А. Попов — начальник цеха. Крупные специалисты П. Г. Гойнкис — главный инженер отрасли, В. Л. Бродский — строитель крейсера "Киров", Крюгер — ленинградский конструктор, А. С. Точинский — инженер-металлург, автор брони на танках, которую не пробивали немецкие снаряды, А. И. Некрасов — академик, позднее рассчитывавший траектории полетов космических спутников, Стечкин — автор топлива для ракет околоземных спутников.
Отобранных для отправки в Молотовск готовили к отъезду: подстригли, предупредили за день до отправки. Накануне отъезда, вечером, не хотелось уходить из рабочего помещения. Было грустно расставаться с друзьями и многими симпатичными людьми.
Чернов стал играть на мандолине. Он был прекрасный музыкант. Я, поддавшись настроению, запел фокстрот "Часы считать". Экспромтом изменял слова и значение:
Нас разлучают вновь, быть может, навсегда В весенний день негаданно и просто. И, вспоминая прошлые года, Я ощущаю боль мучительно и остро.
С первых слов песни "вертухаи", всегда находившиеся при нас, навострили уши.
Часы считать, годами мерить Нам суждено по тюрьмам жить...
После этих слов пение прервали и запретили. Впрочем, в тюрьмах не разрешалось петь.
Так закончился наш прощальный вечер перед отъездом из Болшево.
ГЛАВА VI ДВАДЦАТЫЙ ОТДЕЛ
ГЛАВА VI ДВАДЦАТЫЙ ОТДЕЛ
Филиал ОТБ в Молотовске — двадцатый отдел завода. Известные специалисты — заключенные в годы войны (1941—1945 г.г.)
Впадая в Белое море, река Северная Двина растекается несколькими рукавами. Никольское устье отклонилось на запад от Архангельска километров на шестьдесят. Здесь река обтекает небольшой остров Ягры. На острове, в начале тридцатых годов создали Ягрынлаг для заключенных, согнанных сюда для постройки у реки судостроительного завода и на прибрежных болотах — нового города.
К 1939 году лагерь разросся. Возникли первое и второе отделения лагеря на левом берегу реки. Значительная часть болот была зарефулирована речным песком. На ней появились первые жилые здания, коммунальные постройки и коммуникации города. Подвели железную дорогу. Ускоренно возводились цехи завода.
Тогда же начался принудительный перевод на завод рабочих и технического персонала с родственных предприятий, что было предусмотрено правительственными распоряжениями.
Город назвали Молотовск, по имени одного из приспешников Сталина.
Для помощи в техническом освоении завода была привезена туда, из состава Особого технического бюро в Болшевской спецтюрьме, "молотовская группа" — семь заключенных судостроителей — и отобранные в Бутырской тюрьме в Москве шесть заключенных других специальностей.
В дальнейшем, уже в Молотовске, группа выросла до двадцати девяти человек, тоже известных судостроителей, машиностроителей и других специалистов, выисканных в многочисленных лагерях страны.
В ночь на 10 августа 1939 года арестантский вагон с нашей группой подошел к месту будущего вокзала города. Выглянувший в окно А. Р. Эппель, бывший заместитель начальника цеха Ленинградского Балтийского завода, одессит, удивленно воскликнул: "Снег? Ну, братцы, здесь вы помидор не покушаете!" Действительно, ожидать тепла здесь, вблизи Полярного круга, было фантазией, в чем мы убедились за шесть лет последующей жизни.
На грузовике отвезли нас на "новоселье" в Ягрынлаг, обычный лагерь для заключенных — приземистые бараки с запахом нечистот и карболки, проволочные в несколько рядов заграждения. Посреди лагеря — место, огороженное высоченным забором, скрадывавшим все то, что за ним находилось. Стало быть, это спецтюрьма для нас, тюрьма строгого режима без свиданий, без передач и переписки. В ней, кроме нас, привезенных и охранников — никого. Для хозяйственного обслуживания начальство вызывало заключенных, находящихся в лагере.
Итак, со следующего дня — на завод, на работу. В структуре завода группе дали название: "двадцатый отдел". Курировал его майор НКВД Андрощук, молодой человек с намеками на техническую грамотность. Руководство группой взял на себя Александр Лазаревич
Константинов, бывший помощник главного конструктора ЦКБ-2 (подводного судостроения), авторитетный инженер-кораблестроитель.
В первоначальном составе группы были бывшие четыре главных инженера заводов, два начальника КБ, пять начальников и заместителей начальников крупных цехов и два военных инженера — весьма квалифицированный состав. В дальнейшем группа пополнялась такими же специалистами.
Завод находился от лагеря довольно далеко. Нас возили на работу и обратно в служебном автобусе (чтобы нас никто не видел). Езда занимала в день до полутора часов, рабочий же день обычный для заключенных, — десятичасовой.
На заводе наш отдел поместили в здании, обособленном от заводских служб, чтобы мы не общались с "вольными". Вероятно, по этой причине нам вменили функции консультантов, получающих через нашего руководителя запросы с завода и отвечающих на них через того же руководителя.
Вскоре обнаружилась непригодность такого метода помощи. Для решения многих задач требовалась прямая связь с работниками завода и возможность выяснения обстоятельств на месте работ. Тогда наших охранников переодели в гражданскую одежду, а нашу лагерную заменили на рабочие спецовки. Разрешили общение с работающими на заводе людьми, а также посещение на нем всех цехов и контор, но при обязательном сопровождении каждого из нас переодетыми охранниками. На недоумение недогадливых людей, почему от нас ни на шаг не отходят какие-то люди, мы должны были называть их своими секретарями. Эта "хитрость" энкаведешников скоро стала общеизвестной, но сохранялась на все время нашего нахождения на заводе.
Проходили дни. Мы привыкали к новой обстановке, ближе знакомились друг с другом. Заметной была разница в общей и профессиональной образованности и воспитанности между инженерами дореволюционной и нами, инженерами советской выучки. Особенной была их способность ценить и с пользой исполь-
зовать служебное и личное время. Каждый из них был инженером высшей квалификации, постоянно поддерживал и пополнял свои знания. Все они свободно владели несколькими иностранными языками, в том числе классическими — латинским и греческим, понимали искусство, любили музыку и сами хорошо играли и пели, развлекались играми, доступными для понимания лишь интеллектуально развитым людям (например, шахматы, винт), были спортсменами. Так, например, время езды на автобусе на работу и с работы использовалось ими для шахматной игры "вслепую". Участвующие в ней, не пользуясь досками, всю игру до конца партии держали в голове, не записывая, а сохраняя в памяти расположение фигур на время прекращения игры, то есть до следующей поездки.
Трудно было поверить такой способности запоминания и мы, сделав из картона вертикальную доску с прорезями для вставки плоских фигур, следили за игрой, но подвоха не обнаружили.
Обычно вслепую играли Константинов, Разумов, Либель и Мамашин. Все они соответствовали вышесказанной характеристике специалистов, но о некоторых необходимы дополнения.
Дедушка А. Л. Константинова был знаменитым в девятнадцатом веке военным инженером, фортификационные сооружения которого сохранились доныне в Севастополе и в Николаеве. Он — "отец" применения ракет на военно-морском флоте, изготовлявшихся в Николаеве на им же построенном ракетном заводе.
Владимир Васильевич Разумов, некогда бывший военно-морской атташе России в Англии, до ареста работал в закрытой организации ЛенГИРД, где удалось кое-что достичь в ракетостроении. В частности, "Катюша" родилась там, в казематах Иоанновского равелина Петропавловской крепости. Но Сталину всюду мерещился саботаж и он пересадил всех гирдовцев.
Открыт ли уже музей в равелине, реставрация которого велась в семидесятых годах? Именем Разумова теперь назван один их кратеров на Луне, что утверждено Академией Наук СССР и соответствующей международной организацией.
Как-то я увидел, что Владимир Васильевич читает книгу, напечатанную незнакомым мне шрифтом. Моему удивлению не было предела, когда он пояснил, что читает на древнефарсидском языке поэму и воспроизвел красоту ее звучания.
В. С. Мамашин — крупный военный инженер-электрик. После реабилитации он остался работать в Молотовске на заводе. Будучи в 1966 году там в командировке, я встретился с ним. Он ослеп, но под его диктовку жена написала книгу о прожитом и пережитом. Едва ли его труд был опубликован. Не то было время.
В спецтюрьме для отдыха ничего не было. Во дворе ни деревца, ни травки. Лишь одна протоптанная дорожка в клозет оживляла панораму двора.
Содержали нас в Яграх недолго и перевели в спецтюрьму при втором участке лагеря, находившегося в непосредственной близости от завода. Это была более вместительная тюрьма с камерами на 2—3 койки в каждой. В ней была раздевалка и комната, в которой можно было посидеть и почитать, что создавало некоторое удобство в жизни.
В числе пополнивших наш состав сюда были присланы: главный инженер Харьковского тракторного завода П. А. Альбов, главный инженер треста "Югосталь" А. С. Точинский, главный строитель крейсера "Киров" В. Л. Бродский, главный инженер Таганрогского порта и мастерских А Н. Декористо, начальник доков Николаевского судостроительного завода А. М. Свирин и другие.
Постепенно определялись назначение группы, условия ее работы и отношений с персоналом завода.
Бывший главный инженер Николаевского, а затем Севастопольского завода К. Э. Кольбе помогал организовать постройку лидера эсминцев проекта 30.
Бывший начальник КБ Николаевского завода имени 61-го коммунара Н. В. Гавриленко с несколькими помощниками переработал все чертежи "Большого охотника" за подводными лодками с клепанного варианта (проект 122) на сварной вариант (проект 122а), что удешевило стоимость и сократило срок постройки.
Так работал каждый подневольный труженик. Что их вдохновляло к творческому, бескорыстному труду,
забывая о своем бесправии, о невозможности помочь себе и своим близким в постигшей их горькой участи? Не материальные стимулы, не надежды на очищение от возведенной на них лжи и подлости, не вера в возможность справедливости, а привычка к повседневному творческому труду, душевная удовлетворенность от ими сделанного.
Это поддерживало их работоспособность при понимании того, что в обществе, к сожалению, настойчиво внедрялось разделение граждан на лучших и худших, определяемых незаслуженно по чьей-то приязни и неприязни, по произволу, что политика "кнута и пряника" стала государственной политикой, позднее провозглашенной Сталиным: "Кому пироги и пышки, кому шишаки и шишки".
В начале 1940 года ко мне на свидание приехала жена (единственный раз за десять лет), вышедшая из Владивостокской тюрьмы после двухлетнего заключения без следствия и суда. Сколько мытарств, лишений, обид и оскорблений пришлось ей испытать в Москве и Молотовске для получения двухчасового свидания в присутствии тюремного надзирателя? Но она убедилась, что я остался жив в той лотерее жизни и смерти, разыгрываемой по усмотрению лиц, узурпировавших Советскую власть.
И вдруг неожиданно грянула война, к которой готовили страну двадцать лет. Для нас она объявилась тем, что утром запретили выходить из камер, затем на вышку против барака установили "Максим" — пулемет, дулом направленный в окна барака. Среди дня нам приказали выйти в коридор, где уже с оружием стоял весь состав охраны тюрьмы. К ним обратился начальник тюрьмы, а мы, очевидно, должны были запомнить сказанное им.
Он говорил о подлом нападении на нашу страну и о достойном уроке, который Красная Армия даст врагу, о повышении бдительности и немедленном пресечении любого непослушания со стороны заключенных.
На следующий день нас снова вывели на работу. День начался с инструктажа с участием администрации завода. Было сообщено нам, что в связи с войной каждый из нас назначается на штатную
(без зарплаты) руководящую должность по обеспечению армии всем необходимым, с подчинением нас во время нахождения на заводе его администрации и, конечно, при наблюдении за нами тюремной охраны. В остальном мы, как и прежде, оставались заключенными в тюрьме.
Были даны конкретные поручения. Бывшему главному инженеру Балтийского завода М. С. Розенфланцу поручили организовать изготовление красноармейских котелков для пищи. А. М. Гладуна обязали возглавить работу по созданию поточности в производстве снарядов в механическом цехе. Мне дали задание обеспечить изготовление образца цистерны для автозаправщика и, после утверждения его военной приемкой, построить 1500 таких цистерн.
И так — каждому заключенному из 20-го отдела.
Непосредственные военные действия в Молотовске не ощущались. Иногда в отдалении виднелись бомбардировки "зажигалками" города Архангельска. За всю войну к нам один раз залетел фашистский самолет, сбросивший бомбу, разорвавшуюся в болотах.
Непрерывным потоком уходили от речного причала железнодорожные составы с ленд-лизовской помощью вооружением и продовольствием, доставляемыми караванами судов из Англии.
Были единичные случаи ремонта судов, поврежденных немецкой авиацией. Так, к заводскому берегу подвели танкер "Азербайджан", в который попала бомба. На совещании у директора завода начальник КБ завода заключенный Н. В. Гавриленко высмеял установление срока ремонта в несколько месяцев. Он считал возможным выполнить ремонт в недельный срок.
Возглавив ведение работ вместе с мастером Н. К. Шипуновым, круглосуточно работая с бригадой рабочих, на пятый день закончили ремонт.
Последующие четыре военных года были годами чрезмерной, иногда нечеловечески напряженной работы полуголодных, измученных вольных и нас, невольных людей.
Через несколько месяцев после начала войны в Молотовске было так голодно, что в заводской столовой
всем (и нам, зекам) на обед давали щи из крапивы, которую срезали на пустырях вблизи завода, а после одиннадцатичасового обязательного рабочего дня (8 часов урочных и 3 — сверхурочных) — по одной салаке (рыбешке), поджаренной на гидрожире.
Вследствие такого питания люди засыпали, стоя у станков, и падали от истощения.
Тогда же на завод стали прибывать эвакуированные из Николаева. Многие из них заняли руководящие должности в заводоуправлении и в цехах.
Вот некоторые лица: Задорожный, Е. М. Горбенко, Л. Шабатовский, И. Розенблит, Ванштейн, Маляров, Радунский, Л. П. Фомин, Г. И. Мироненко, М. И. Львов, И. И. Катков, Г. Пасечный, Лось, Дашевский, братья Селезневы и другие.
Местные же начальники растерялись в создавшейся обстановке, были нерешительны, безынициативны.
После изготовления бензоцистерн меня назначили заместителем начальника вновь организуемого минно-трального цеха.
Вот такое состояние я застал в "цехе".
В пролете главного механического цеха сдвинули в круг несколько верстаков, на деревянном полу разожгли костер и, греясь у него, несколько человек что-то пилили в тисках. Начальник цеха не мог вразумительно объяснить, что предстоит делать и как делать. Он не понимал, с чего надо начинать.
Имея опыт организации новых цехов (так называемых площадок на Дальзаводе), я взял инициативу в свои руки — облюбовал недостроенное здание склада у электростанции, П. А. Альбов составил схему расположения станочного оборудования, я — планировку всей производственной и служебной площади цеха (все это в течение нескольких часов) и добился замены не оправдавшего себя начальника цеха Костюка.
Начальником цеха по совместительству назначили главного технолога завода Е. М. Горбенко. Его роль была фиктивной, позволявшей мне работать самостоятельно. За одну ночь было перевезено в здание склада все, что имелось в цехе.
Через два месяца в этот цех (ему присвоили № 8) приходили руководители других цехов, чтобы посмотреть, как в нем было светло. Тепло и чисто. Цех обогревался теплой водой от электростанции. Во время воздушных тревог окна немедленно закрывались ставнями. Каждый работающий в цехе знал свои постоянные обязанности и исполнял их без дополнительных команд. Все успешно работали.
В таком состоянии сдал я цех другому руководителю, в связи с переводом меня в строители судов проекта 122а.
Живым людям (в том числе и зекам) для производительной работы нужен и отдых, отдых в других условиях. В лагерях этим занимались КВЧ (культурно-воспитательные части), организующие концерты самодеятельности. Нас также водили на них во второй участок лагеря. По дороге к лагерному клубу, на громадном щите, на видном месте читали такие объявления: "Рассмотрев случаи саботажа заключенных, следственная тройка постановила расстрелять... (указывалось 10—15 фамилий)". Это в дополнение к многим умиравшим от истощения, простуды, надрыва на работе.
За первые два военных года число заключенных на участке сократилось в десять раз. За малейшее непослушание строго наказывали и нас, работников ОТБ. За замечание охраннику, чтобы во время обеда он не торчал около меня, я получил 15 суток карцера, в котором было холодно, на день выдавали 300 граммов хлеба без приварка и только на пятый и десятый день дали по миске баланды. Для меня это был урок и пример для других.
Время в тюрьмах тянется томительно-медленно и быстро, потому что однообразно.
А. Н. Декаристо, наш Ахиллес, был очень образованным и талантливым человеком. То небольшое время, которое оставалось нам для отдыха, он использовал для самосовершенствования, увлекая и других лиц. Под его руководством, занимаясь вечерами, мы изучали английский язык, настолько, что свободно читали и понимали не только газету "Москоу ньюс", но и худо-
жественную литературу. Им же был создан наш "камерный" струнный оркестр, инструменты для которого сделали сами по эскизам Ахиллеса, а затем играли пьесы по нотам с партитур, написанных им же по памяти. В прошлую же отсидку, в 20-х годах, он руководил хором заключенных.
В нем одном таилась академия знаний.
Главным строителем судов-охотников был В. Е. Фомин (из Ленинграда). Он решил из намеченных к постройке пятнадцати судов форсировать постройку только главного "Штурмана", а потом по очереди всех остальных.
Мне поручили руководство корпусными работами. На одном маленьком кораблике главный сосредоточил шесть строителей, мешавших друг другу. Рабочий день Фомин начинал с проверки плана работ, заданных строителям на текущий день, а заканчивал его проверкой выполнения за истекший день. Сам он на судах не появлялся, все разглагольствования сводил к общим умозаключениям, парализующим инициативу и активность подчиненных.
С нескрываемым раздражением за плохую организацию работ, дотянув до сдачи первого корабля, я заявил главному инженеру завода П. Фролову о невозможности дальше так работать. Я просил оставить Фомину с его многочисленным аппаратом второе и третье судно, а остальные двенадцать поручить мне, с двумя помощниками и двумя техниками, подобранными по своему усмотрению. Не без колебаний Фролов согласился. Помощниками моими стали: И. А. Шкет — заключенный из Дальзавода, В. Вилунас — студент, эвакуированный из Ленинграда (впоследствии начальник одного из ЦКБ), И. М. Савченко (впоследствии главный инженер этого же завода) и Лена Чистякова, как техники, занимались обеспечением работы деталями, изготовляемыми в цехах.
Построив свою работу так, чтобы рабочие были обеспечены всем необходимым, не гоняясь за каждым из них — доверившись их желанию работать — мы достигли одновременной успешной работы на всех двенадцати судах.
В этом мы убеждались, выслушивая доносившиеся из соседней комнаты слова Фомина, "разносившего своих сотрудников: "Вас целая орава на двух судах, а рядом два зекушка управляются на двенадцати и работа у них кипит, а у вас еле копошится".
Среди его строителей были опытные специалисты, например, будущий директор Балтийского завода Я. Кузнецов.
За каждый сданный Военно-Морскому флоту "охотник" предусматривалось награждение орденами Красной Звезды или Отечественной войны II степени двадцати пяти человек, работавших на нем. На своих подчиненных я сам, как руководитель, представлял списки для награждения. А меня и Шкета, как заключенных, к наградам не представляли.
На каждом судне работал один и тот же немногочисленный состав людей и поэтому каждый из них был награжден несколько раз. Помню обращение ко мне Вилунаса перед очередным награждением: "У меня уже три «Звездочки». Дайте орден Отечественной войны",
Война заканчивалась. На море улучшилась обстановка для караванов, доставлявших по ленд-лизу (договору) из Англии вооружение и продукты питания. Создалась возможность ремонта кораблей, конвоировавших караваны.
К стенке завода пришвартовался гвардейский эсминец "Гремящий". Его ремонт возглавил Селезнев, а меня и Шкета включили прорабами в его группу. Мы опасались неприязни к нам, заключенным, со стороны гвардейцев-моряков, а вышло наоборот.
Старший механик корабля пригласил нас к себе в каюту, познакомил с офицерами БЧ-5 (машинная команда), с которыми предстояло встречаться при ремонте и, понимающе обещал нам помощь со стороны команды. Но мы смогли поработать лишь на демонтаже в начале ремонта, так как летом 1945 года нашу группу ОТБ перевезли в Ленинград.
Незадолго до отъезда в Ленинград судьба преподнесла мне еще одну горькую пилюлю. Из Новороссийска от начальника Эпрона (экспедиции подводных работ
особого назначения) адмирала Крылова поступило через НКВД требование направить персонально меня в его распоряжение для участия в подъеме со дна моря лидера эсминцев "Ташкент", утонувшего во время войны. Крылов знал меня по моему участию в операции снятия с камней и докования подводной лодки "Щ-103" Тихоокеанского флота.
Начальник тюрьмы среди рабочего дня отозвал меня с работы и велел приготовиться к отъезду. Но директор завода С. Боголюбов, ссылаясь на мое участие в ремонте эсминца "Гремящий", через Москву добился разрешения заменить меня другим лицом. И меня, уже выходящего из ворот тюрьмы, вернули в завод.
После успешного подъема "Ташкента", участвовавших в этом заключенных, освободили из-под ареста и они дожили свою жизнь без повторных репрессий.
Я же тянул лямку еще многие годы.
ГЛАВА VII В ЛЕНИНГРАДЕ
ГЛАВА VII В ЛЕНИНГРАДЕ
Тюрьма № 1 — "Кресты". Работа заключенных инженеров в артиллерийской группе.
Война закончилась. От вольных людей, работавших с нами на заводе в Молотовске, мы — заключенные — были осведомлены не только о происходящих событиях, но и через них пытались выяснить, где наши семьи, как они живут без нас.
Моему земляку Дашев-скому удалось найти и проведать мою семью в Николаеве. Нашел он их с трудом, так как я за восемь лет по тюрьмам забыл номер дома матери жены, у которой предположительно она могла жить. Дашевский привез мне удручающие вести. Жена, находясь в 1937—1939 годах во Владивостокской тюрьме, спала на бетонном полу и простудила ноги. В последствии, у нее без лечения возникла гангрена и она лишилась ноги. Старшая дочь, очень впечатли-
тельная и понимающая девочка, оставшаяся в восьмилетнем возрасте вместе с четырехлетней сестрой без родителей, живя у малообеспеченной бабушки без надлежащего ухода и надзора, покалечилась, тяжело и долго болела и умерла четырнадцати лет. Умирая, она, рыдая, сказала: "Спасибо великому Сталину за нашу несчастную жизнь".
Нечеловеческое горе обрушилось на меня. Что сделали изверги-палачи с моей, ни в чем не виновной семьей, из-за меня, тоже ни в чем не повинного, их отца и мужа. Дьявол бы не придумал подобного страшного издевательства над людьми.
Итак, нас этапировали из Молотовска в Ленинград. Везли под негласным для окружающих конвоем. В штатской одежде нас сопровождали те "секретари", что неотступно следовали за нами на заводе, когда мы там работали как начальники, а жили в тюрьме как арестанты. Перед выездом нас предупредили о запрещении отходить от сопровождающих и быть среди публики. Все же в пути разрешили купить газету, в ожидании поезда посидеть (только посидеть) в ресторане Архангельского вокзала, а в Вологде выйти из вокзала, чтобы на ближайшей улице полюбоваться опрятными домиками с фасадами, как бы одетыми в кружева — резные деревянные украшения.
В таких условиях мы прибыли в Ленинград и были доставлены в "Кресты" — тюрьму № 1 города. "Кресты" — тюрьма из двух отдельных крестообразных зданий дореволюционной постройки. Название "Кресты" воспринималось двояко, символически: как тяжелый крест, который несли в прошлом противники царского самодержавия, и как более тяжелый крест в настоящем, для самых преданных тружеников и защитников своей же власти, в своем же государстве.
Прошло более трех лет, как была снята блокада Ленинграда, но улицы его, здания и в том числе "Кресты" оставались все такими же, как в блокаду — холодными, отсыревшими, отдающими трупным запахом и карболкой. Вероятно, по этой причине нас поместили в некогда административное здание тюрьмы. Но и в нем первые недели мы спали при такой
низкой температуре, что мерзли, лежа в ватной одежде, накрывшись сверху ватными бушлатами. Засыпали с трудом. Поутру на изголовьях находили иней от замерзшего дыхания.
Теплее было в рабочем помещении. Кроме нас, там работали и вольные. Мы создавали проект "Б.2ЛМ" — двухорудийной башни для лидеров и миноносцев. ОКБ (особое констуркторское бюро) здесь было артиллерийским, как филиал ОТБ при наркоме внутренних дел.
У каждого работающего — определенные обязанности. Мне поручили определять теоретический вес и положение центра тяжести каждой детали в отдельности, узлов и конструкций в целом. Иногда приходилось напряженно работать полный арестантский день — десять часов; иногда была возможность почитать техническую или иную книгу. Книги и пособия для работы хранились в зале на стеллажах. Берущий книгу отмечал в карточке ячейки, кем взята книга.
Впрочем, иногда поручались задания, не связанные с проектированием башни. Так, завод, осваивавший производство танка "КВ" (Клим Ворошилов), обратился в бюро с просьбой определить теоретический вес, положение центра тяжести и момент инерции массы цельнолитой орудийной башни танка — изделия своеобразной формы. Я не знал, как это сделать. После бесполезно прожитого дня спал тревожным беспокойным сном. Снилась эта чертова башня, как бы плававшая по воде. Рассудок во сне подсказал решение. В опрокинутом виде башня напоминала толстостенную лоханку — подобие судна. На утро, по правилам теории корабля, я определил требовавшиеся величины.
Через несколько дней завод поблагодарил за точно произведенный расчет. Аналогичный расчет пришлось сделать к проекту заряжающего устройства скорострельной пушки какого-то самолета (проектировал Бобров — помню, красивый был мужчина).
В одном их помещений здания было свалено много книг: сочинения Надсона, А. К. Толстого, А. В. Кольцова, М. Зощенко, Кукольника, ноты старинных ро-
мансов. Вероятно, по мнению "мудрейших языкознавцев", эти творения были не созвучны современности: Надсон грустил; Кольцов вздыхал; какой-то там граф (!) А. К. Толстой и прочие "бывшие", воспевавшие душещипательные романсы средь шумного бала — они нам были совершенно не нужны. Им были нужны поэмы о летчиках и доярках и "чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды..."
Время нашего вечернего отдыха заполнялось игрой и "скру", что в переводе с английского означает "винт". Это самая серьезная игра в карты, равнозначная шахматной игре (как в рассказе Чехова "Большой шлем"). Поскольку любые карточные игры в тюрьмах запрещались, то мы сделали карты такими, как костяшки домино, и предавались этой игре до самозабвения. Наиболее азартными в игре были военпреды (в прошлом) Е. П. Либель, В. С. Мамашин, К. Морозов — ленинградский доцент по архитектуре, посаженный в тюрьму в послевоенное пополнение. Многие читали. Н. В. Гавриленко читал ночи напролет. Этими занятиями мы глушили давящую нас тоску.
Кормили нас тогда так плохо, что мне, высокому, приходилось воровать и есть сырыми картофель и брюкву. Заметив въезжающий во двор тюрьмы грузовик с картофелем, я мимоходом, используя свой рост, "рубил ширму" то есть воровал и, схватив в пригоршню несколько картошек немедленно "смывался". Не удивляйтесь. Потребность в питании пропорциональна кубу роста.
А время текло своим чередом. Первого мая 1946 года, стоя у незакрытого козырьком окна на втором этаже, видя ликующих людей, проходящих мимо, в который раз испытывал на душе и на сердце щемящую боль от отрешенности от людей в настоящем и безнадежности в будущем.
Наступил 1947 год. У многих, и у меня, заканчивался десятый год заключения. Задумывались: выпустят ли нас "на волю" или нет. Очень волновались. Так волновались, что умирали от разрыва сердца накануне освобождения. Это произошло с Карлом Эмильевичем Кольбе, бывшем в 20-е годы главным инженером на Николаевском судостроительном заводе имени Марти.
Некоторым начальство предлагало остаться работать в ОКБ, предупреждая собравшихся уезжать о трудностях, которые встретятся при подыскании работы по месту постоянного жительства.
Предупреждение оказалось серьезнее, чем мы предполагали. Об этом я еще расскажу. Незадолго до дня моего освобождения, я выпросил разрешение повидаться с сестрой, жившей в Ленинграде. Она, военный фельдшер, с 1934 года служила в Красной Армии. Всю войну с Финляндией находилась на фронте. Почти всю Отечественную войну работала операционной сестрой в полевых госпиталях и была демобилизована лишь после двух тяжелых контузий и потери слуха.
Ее муж, полковник Александр Иванович Полстяной, сражавшийся на фронтах "от и до" войны 1941—1945 годов, в день празднования Победы в мае 1945 года был предательски, из-за угла, убит в Риге, где и похоронен. Такое трудно себе представить.
Умерла и маленькая дочурка сестры, оставшейся вдовой. Не видел я ее пятнадцать лет. Пришла она в старенькой шинельке, худая, преждевременно состарившаяся. Принесла мне в подарок две сдобные булочки, но лучше бы их не приносила. Бедной она была до войны. Потеряв семью и здоровье, стала еще беднее после войны. Посидели мы, со слезами на глазах глядя друг на друга.
Последний день в тюрьме. Почему не сказать, не предупредить о том, когда выпустят? Об этом ни слова накануне и ни слова утром. Лишь перед обедом велели задержаться в камере и, когда все вышли, началась спешка: сдача тюремной одежды (оставляли то, в чем ты одет), получение литера на проезд и справки об освобождении из тюрьмы, получение харчей на дорогу.
Литер на проезд до Николаева дали через Одессу, так как проезд освобождающимся, через Москву запрещался. На дорогу дали пайку хлеба и селедку.
Предупредили, чтобы держались в стороне от публики, а главное, взяли подписку о том, что «я обязуюсь нигде, никогда, никому, ни при каких обстоятельствах ничего не рассказывать о том, что видел и слышал сам или узнал от других лиц о происходившем в
местах заключения» и предупредили, что при неисполнении обязательства буду подвергнут повторному заключению.
Этим требованием на много лет вперед обеспечивалось гробовое молчание и замкнутость не только среди чужих людей, но и в своей семье.
Выпустили в тюремные ворота, сопроводив словами: "Давай, проваливай!" Пройдя немного, оглянулся. Из тюрьмы выходил С. И. Нивинский, сидевший по одному со мною делу, сфабрикованному во Владивостокском У НКВД следователями Бугаевым, Мочаловым "со товарищи" и клеветниками Е. П. Егоровым, Б. Е. Клопотовым, начальником отдела кадров Дальзавода Рыжковым и сменяющимися партийными "ваньками-встаньками".
Полученный провиант был съеден еще на Витебском вокзале. В дороге ехали "налегке" в "сидоре" и в желудке, дыша вольным воздухом и с верхней полки вагона любуясь жующими пассажирами.
В Одессе жили родственники Нивинского, и они постарались посытнее накормить его, а заодно и меня.
Из Одессы я выехал в Николаев на пароходе и, спасибо одесситам, не был голоден. Семью я предупредил телеграммой и надеялся, что меня встретят. Действительно, на берегу стояла на костылях моя жена и дочь — почти девушка, которую я не видел больше десяти лет.
Я сохранил на лице тюремные усы, но жена меня узнала и показала меня дочери. Та удивленно смотрела. Она не предполагала, что отец окажется таким оборванцем и к тому же с усами "как у таракана".
Так закончились мои "хождения по мукам", как оказалось, далеко не последние, продолжавшиеся еще десять лет в других условиях. Затем, до глубокой старости предстояло мне выслушивать не один раз напоминание о моей якобы виновности перед Родиной.
ГЛАВА VIII ВОЗВРАЩЕНИЕ В НИКОЛАЕВ
ГЛАВА VIII ВОЗВРАЩЕНИЕ В НИКОЛАЕВ
Семейные несчастия — результат репрессий. "Выходящий — не разуйся!" "Хлеб наш насущный даждь нам днесь".
Моя жена, Анастасия Марковна Бондаревская была выпущена из Владивостокской городской тюрьмы в 1939 году, после почти двухлетнего заключения без суда и следствия, — с обязательством немедленно выехать из Владивостока.
В нашу владивостокскую квартиру ее не впустили, она сразу же после моего ареста была занята, возможно следователем НКВД. При моем аресте ключи от квартиры забрал с собой следователь Бугаев. Все наше имущество было вскоре разграблено, а ненужное — тем, кто завладел им, было свезено в комиссионный магазин вещей, забранных (конфискованных без суда) из квартир арестованных.
Поэтому жена выехала из Владивостока в изо-
дранной кроликовой шубе, служившей ей в тюрьме и постелью и одеянием; выехала босой и нагой.
Приехала домой в Николаев. Но наша николаевская квартира, которая бронировалась все годы моей командировки на Дальний Восток, была отдана другим, и жена приютилась у своей матери, где оставались наши две дочери четырех- и восьмилетнего возраста. Ее же мать-старуха жила на очень маленькую вдовью пенсию и на квартирную плату временных жильцов.
Пришлось жене одной, с двумя детьми, не имея ни квартиры, ни работы, ни имущества, ни средств к существованию, начинать жизнь заново. С трудом подыскала работу, так как не имела определенной профессии. Живя в пригородном селе (вблизи города Николаева), работала там на ферме. С установлением Советской власти, она одной из первых записалась в комсомол, была направлена и окончила в 1920 году первую в Николаеве совпартшколу и тогда же, в семнадцатилетнем возрасте, ее послали секретарем комсомольской ячейки в поселок Олешки (ныне город Цурюпинск). В голодный 1921 год, отощавшая, она пешком вернулась в Николаев, работала кухонной работницей в заводской столовой, познакомилась со мной — студентом — и вышла за меня замуж. По понятиям того времени, мужья должны были своим трудом кормить себя, жену и детей. Поэтому, выйдя замуж, она ушла с работы так и не приобретя профессии.
На предприятия и в учреждения, сидевших в тюрьмах, не принимали. В обязательно заполняемых при поступлении на работу анкетах спрашивали, был ли сам или кто-либо из родственников под арестом. При утвердительном ответе просителя гнали прочь. С трудом поступила жена ретушировщицей в фотоателье. Но, "пришла беда — отворяй ворота", — старшая десятилетняя дочурка, в то время, когда маму держали в тюрьме, по недосмотру упала навзничь спиной на камни и повредила позвоночник. Ее не лечили, и болезнь стала прогрессировать.
Билась жена, как подстреленная птица. Помощи ниоткуда. Ее старая мать, предоставив ей место в родительском доме, стеснила себя и сама нуждалась. А
ко всему тому, нога в коленке, простуженной в тюрьме, все чаще напоминала о необходимости лечиться. Но какое уж тут лечение, когда нужно прокормить себя и детей, зарабатывать на топливо, на хоть какую-то одежду и обувь. Легко ли?
Неумолимо приближалась война. Фотоателье эвакуировалось. Пришлось искать любую работу — мыть, убирать, таскать тяжести.
При обстреле города один из снарядов, разорвавшихся у стены нашего дома (Пограничная улица, № 50), воздушной волной поднял край крыши, и в комнату стал дуть ветер.
И наконец, как финал всех бед, — неся непосильную ношу, жена упала с лестницы, ведущей на чердак, и свернула ногу в больном колене.
А в городе была неразбериха. Заводы, больницы, учреждения эвакуировались. Войска уходили. Немцы вступали в город и расселялись по квартирам.
В коленке ноги возникла гангрена, способная вызвать сепсис и смерть жены. Как ангел-спаситель, появилась ее сестра (А. М. Цуканова) эвакуировавшаяся из Одессы. Ей удалось на чьем-то транспорте отвезти жену в Херсонскую больницу, где ей дважды ампутировали ногу, не оставив даже культяпки для протеза, но жизнь ее спасли. А в 1943 году умерла искалеченная старшая четырнадцатилетняя дочь.
Вернувшись в Николаев, я оказался в положении, хуже которого трудно себе представить.
В крайней бедности жила искалеченная жена и младшая дочурка, у которой отняли детство. В свои тринадцать лет она писала для базарной гадалки "судьбы" — записки, вытаскиваемые попугаем. На заработанные этим занятием копейки покупала кусочек хлеба, который делила с мамой. А жена, едва научившись ходить на костылях, часами стоя на одной ноге, помогала сестре продавать "на блюдечко" кукурузную кашу. Непроданные остатки каши съедались большой родственной компанией: женой, двумя ее сестрами и тремя детьми — шестью едоками. И вот, появился я, седьмой — без работы, без продовольственных карточек, без денег — бесперспективный нахлебник.
Нужно было немедленно найти любую работу. Если в тюрьме за кусок хлеба помимо "пайки" я, бывший технический директор Дальзавода, становился ассенизатором, то для семьи готов был на самую унизительную работу, чтобы семья не голодала.
Увы и ах! куда ни сунусь, всюду один ответ: "Без прописки не принимаем". А в милиции предупредили, что, как лишенный гражданских прав на пять лет, я нахожусь в высылке. Мне запрещено жить в сто одном городе страны, в том числе в Николаеве. Если же я буду находиться в нем, то меня отвезут от него подальше — на север. Кто-то подсказал: пропишись в деревне, а работай в городе. Побрел в Терновку, в Богоявленск. Всюду, взглянув на мой паспорт, гонят в шею: "Иди отсюда, мать твою мать, враг народа!"
Итак, тупик. Нет выхода из положения. Как и уголовников, меня подталкивают к тому, чтобы вновь попасть в тюрьму.
А кушать-то нечего. Уже едва-едва переставляю ноги. Пройдя по улице несколько шагов, сажусь на землю, чтобы отдохнуть (это в сорокалетнем возрасте!)
Чаще всего хожу к отделу кадров завода 61-го. Отдел тогда был на Адмиральской улице. Из этого завода меня командировали на Дальний Восток, и я надеялся, может быть, примут хоть на какое-нибудь подсобное хозяйство. Однажды меня, обессиленного, лежавшего на обочине дороги вблизи отдела кадров, увидел проезжавший в автомобиле главный инженер завода Ефим Маркович Горбенко. Увидев, не поверил, но вылез из машины и подошел ко мне. "Сергей, это ты?"
В 1928—1929 годах мы оба работали помощниками мастеров на стапелях судостроительного отдела завода имени Марти и находились в одной конторке. Во время войны 1941—1945 годов я, заключенный, работал как его заместитель, когда он был начальником минно-трального цеха на судостроительном заводе в Молотовске. Словом, мы друг друга знали "и на глаз, и на ощупь".
"Чего ты валяешься на дороге?" Отвечаю: "Месяц, как я из тюрьмы, жить не на что, на работу не принимают, совсем отощал, вот-вот сдохну". Задумался
Ефим и говорит: "Карауль меня завтра утром у въездных ворот. Как подъеду, ты без приглашения садись в машину, проедешь на завод, а там... посмотрим".
На следующий день он привел меня в приемную директора завода И. С. Прибыльского и велел ждать. Когда позвали — я зашел. В кабинете были Прибыльский, Горбенко и начальник отдела кадров завода полковник НКВД Гуляев. Е. М. Горбенко представил меня так: "Гляньте на этого босяка, главного специалиста Дальзавода, нашего николаевца". Гуляев попросил вкратце рассказать о себе. Рассказал: отсидел десять лет. Осужден заочно — без суда, после четырехлетнего заключения. Отбыл срок. На работу не берут.
Снова Гуляев: "Прописан?" Отвечаю: "Нет, но написал в Управление милиции СССР с просьбой о разрешении мне прописаться в Николаеве".
Переглянулись они между собой, как бы говоря: "Вот те на..!" Снова вопрос: "Будешь честно работать?" Ответил: "С двенадцати лет работал честно, так же буду работать и дальше".
Решили: принять на временную работу мастером в корпусообрабатывающий цех. В зависимости от ответа из Москвы о прописке буду зачислен в штат или уволен.
Вот так я опять стал мастеровать, как мастеровал двадцать лет тому назад. Через несколько дней меня в мастерской увидел Горбенко (стоявшего в безнадежно усталой позе). Поинтересовался, что со мной. Понял и написал записку в отдел снабжения, чтобы мне выдали ведро квашеной капусты с последующей оплатой.
Впервые "на воле" я с семьей поел вдоволь заработанной мною же пищи.
Вскоре, получив продовольственные карточки и аванс зарплаты, я стал чувствовать себя увереннее, но еще не так, чтобы работать на сквозняке и морозе. И опять меня выручил главный инженер завода. Он порекомендовал перевести меня начальником БТП объединения двух цехов — корпусостапельного и обрабатывающего.
Осенью того же 1947 года я уже полноценно работал и участвовал в подъеме подкрановых путей над
стапелями, взорванных во время войны. Из Москвы пришло мне разрешение на временную шестимесячную прописку в Николаеве. По истечении этого срока ее продлили уже по ходатайству завода.
Вскоре я обжился на заводе и, кроме дневной, нашел и вечернюю работу в отделе главного технолога. Я в ней очень нуждался, так как был "гол как сокол". Все, что раньше семья имела, погибло во Владивостоке. Да и пора было погасить долг за купленное пианино.
Немного об отношении людей, не затронутых репрессиями, к нам, невинно пострадавшим. О том, какое беззаконие творилось при арестах, на следствии, в тюрьмах и в лагерях — на "воле" мало кто знал. На волю выходили отдельные люди, а сидели многие миллионы, от которых вести не поступали. У выпускаемых из заключения отбиралась подписка о неразглашении происходящего в местах заключения, да и выпускали-то только уголовников, которые содержались отдельно от "врагов народа" и не знали горьких подробностей их жизни и работы. Свободных же граждан государство обрабатывало денно и нощно всеми имеющимися у него средствами. Возбуждая и поддерживая ненависть к заключенным у знакомых, незнакомых и близких людей ко всем тем, на кого газеты, партийные организации, следственные органы, прокуратура цепляли ярлыки шпионов, вредителей, диверсантов, изменников родины и вообще врагов народа. Завербованных в правотроцкистские, зиновьевские, бухаринские и прочие организации или в иностранные разведки.
Люди верили этому, потому что на протяжении полутора десятков лет настойчиво убивалась способность граждан страны критически думать и прививалась безграничная вера в непогрешимость Сталина, его окружения и к официальным правительственным заявлениям, что "органы НКВД никогда не ошибаются".
Поэтому о нас нередко можно было услышать такие суждения: "если бы за ними ничего не было, так не посадили бы" или "Зря, без причины, не сажают в тюрьмы". Эта уверенность о прошлом бытует и поныне, через полсотни минувших лет, при установив-
шейся гласности. Даже родственник, мой свояк, знавший меня десятки лет, при встрече спросил: "наверно теперь ты уже не будешь вредить государству?" Разубеждать его и кого-то другого, это значило посвящать в то, на что был наложен запрет разглашения и дана о том подписка. Поэтому приходилось жить, отмалчиваясь.
Несколько улучшились материальные условия семьи. В нашу единственную комнату, где жили я, жена и дочь, мы приняли еще квартирантку, работавшую на заводе, а на койку в кухню пустили двух демобилизованных солдат, устроившихся работать в нашем городе. Под их койкой мы держали маленького поросенка — надежду на ближайшее лучшее будущее семьи.
Впрочем, незадолго до Нового 1948 года стали продавать хлеб без карточек и мы, впервые за многие годы, поели за один раз хлеба столько, сколько хотели. Вот это был праздник, памятный на всю жизнь.
Так проходила жизнь на воле до февраля— марта 1949 года, когда репрессии в стране снова выросли до чудовищных размеров и снова обрушились на меня вторым арестом.
ГЛАВА IX ПО НОВОЙ
ГЛАВА IX ПО НОВОЙ
Второй арест. Снова следственная и городская тюрьма. В ссылку — на вечное поселение.
Жизнь снова наполнилась тревогой. Нас, арестованных летом 1937 года и выпущенных из тюрем в 1947 году по окончании назначенного нам срока заключения, в 1949 году снова стали арестовывать и высылать на север, на вечное поселение.
Узнаем: снова арестован Иван Яковлевич Скрипник из отдела снабжения завода имени 61-го коммунара; арестован Александр Михайлович Гладун — технолог завода "Плуг и молот" (ныне завод "Дормашина"). Догадываюсь, что не минет меня чаша сия.
Но как сказать об этом жене, подростку-дочери, из-за меня пережившим много горя, подвергавшимся репрессиям, не имевшим средств к существованию? Как тяжело и больно на душе!
16 марта 1949 года меня, начальника БТП цехов 1—3 завода имени 61 коммунара, позвали к начальнику цеха И. Кирееву. Он приказал мне немедленно явиться в отдел кадров завода. Почуялось недоброе: понял, что пришли за мной. Взял свою торбочку с харчами на обед и вышел за ворота завода на площадь Коммунаров. Увидел, что от ворот слева, у дверей отдела кадров, стоят несколько легковых автомобилей и, инстинктивно спасаясь, повернув в противоположную сторону, быстро пошел домой.
Лихорадочно работала мысль: могу скрыться, но куда? Без паспорта, который хранится в отделе кадров завода, да и в паспорте условно обозначено, что лишен гражданских прав, нахожусь в высылке без права проживания во многих городах и местностях. А главное то, что НКВД снова обрушится на мою несчастную семью и заживо ее изведет. Да и любой человек догадавшийся, что я пытаюсь скрыться, вцепится в меня и сдаст в НКВД. Тогда грозит новый срок заключения. Нет, надо возвращаться в отдел кадров и нести свой тяжкий крест.
Возвратился. Спрашиваю у секретаря: "Куда идти?" Она по телефону кого-то предупредила: "Пришел Бондаревский", и указала мне на дверь кабинета начальника отдела. Открываю дверь и вхожу. Прямо на меня направлены два пистолета. Один целится из-за стола, другой — сбоку от дверей. "Руки вверх!" — это мне. Смешной показалась мне их предосторожность. Не предъявив ордеров на арест и обыск, обшарив меня со всех сторон в поисках оружия, проверив личность по установочным данным, повезли меня домой.
Широко открытыми глазами смотрели мои жена и дочь на церемонию "взятия" и обыска в квартире. Удалось сказать жене, что берут для ссылки откуда, возможно, смогу писать. И, может быть, помогу деньгами. Оперативники НКВД запретили разговаривать. Привезли меня в филиал следственной тюрьмы, что была на Таврической улице (улица Шевченко), втолкнули в какую-то камеру, где уже находилось несколько бывалых заключенных. Пробыли мы в ней несколько дней, пока оформлялись направления для
перевода нас в городскую тюрьму. Спали, конечно, на голом полу, кормили нас, как принято, вонючей баландой. Вечерами в полумраке (свет в камеру попадал снаружи через окно) пели жалобные-жалобные песни: "Закуют меня снова в железину, поведет меня строгий конвой" и другие, аналогичные.
В городской тюрьме поместили меня в камеру, где сосредоточились "повторники", то есть те, кто был снова арестован за то, что он ранее уже сидел (!). Снова я вместе с Гладуном, с которым прожил восемь лет в спецтюрьмах. Здесь же Скрипник. Здесь и Ружацкий — глубокий старик — эсер, ни в чем не участвовавший (впрочем, как и другие), которого продержали в тюрьмах всю его жизнь. Сомнений не было. Собирают этап для ссылки. Следствия и суда не будет, проведут по ОСО (Особое совещание при НКВД).
Нам, арестантам с десятилетним стажем заключения во многих тюрьмах и лагерях, привычно находиться в камере. Обживаемся. Через открытое окно с "намордником" (наклонный щит, закрывающий окно) доносится к нам вопрос сидящих в камере над нами: "Кто такие?" В разговор вступает Скрипник. Отвечает: "Я, Иван". Сверху слышится оживление: "Иван, какой Иван?" Отвечает "Иван Скрипник". Коридорный стучит в "волчок" (форточка в двери для раздачи пищи), прерывает разговор. Догадываемся, что выше нас сидят уголовники — воры. А у них "Иванами" зовутся "воры в законе" — ватажки, которым другие воры подчиняются. Предположения подтвердились. В следующий раз к нашему окну опускают "коня" (веревочку) и просят: "Иван, пульни паштету поковырять в зубах": что значило — если можешь, пришли пожрать.
Исполняем просьбу. Связываем в узел излишки съестных припасов и отправляем его с "конем" наверх.
Откуда излишки? Наши родственники изо всех сил стараются скрасить последние дни нашего пребывания дома, в Николаеве и ежедневно приносят нам передачи. Эта забота очень тяготила нас, так как у некоторых, в частности у меня, семья осталась без средств к существованию: жена — инвалид без ноги и дочь-подросток шестнадцати лет. Психическое состояние было
такое, что хлеб не лез в рот. Из-за нервных переживаний у Гладуна стала болеть печень, а жена его, того не зная, передает ему жирные домашние приготовления. Он возвращал передачи назад, но кто там проверит, возвращали ли их жене или съедали тюремщики. А соседи сверху продолжают оказывать внимание "Ивану". Как-то на "коне" спустили пару новых сапог. Спрашиваем их: "Зачем?" Поясняют, что сняли со жлоба, все равно кто-то с него снимет, так лучше приодеть "Ивана". Такова психология воров. Сапоги вернули, как якобы тесные, а затем прервали общение соврав, что Ивана уже забрали из камеры.
Изнемогавший от боли Гладун просил о врачебной помощи. Его забрали в санчасть тюрьмы и вскоре вернули в камеру, беспрерывно охающего и кричащего от боли, после приема какого-то внутреннего лекарства. В тот же день его взяли из камеры с вещами и, как позднее выяснилось, срочно отправили куда-то. Каждый начальник тюрьмы избегал возни с возможным покойником из этапа и старался поскорее от него освободиться.
Трехмесячное пребывание в городской тюрьме без следствия и вызовов из камеры, при относительно достаточном питании тюремном и передачах были физическим, но не нравственным отдыхом перед продолжительным предстоящим этапом на ссылку и неизвестностью в будущем.
ГЛАВА X ЭТАП ИЗ НИКОЛАЕВА В ХАРЬКОВ И ДАЛЬШЕ В КРАСНОЯРСК
ГЛАВА X ЭТАП ИЗ НИКОЛАЕВА В ХАРЬКОВ И ДАЛЬШЕ В КРАСНОЯРСК
Постановление ОСО МВД. Слезы и стенания близких. В Харьковской пересылке. "Конвой, к бою!" Провожают в места отдаленные. В этапе. Побег. Солдатское сочувствие. В Красноярской пересылке.
В тюрьмах события происходят внезапно и поспешно. На четвертом месяце нахождения в камере Николаевской городской тюрьмы загромыхал и открылся "волчок". Коридорный надзиратель, заглядывая, тихо спрашивал (чтобы не услышали в соседних камерах): "Кто на букву «б»?" Кто-то назвал свою фамилию. "Не, не ты, кто еще?" называю себя и тотчас следует команда: "Быстро, с вещами!" Беру "сидор" (мешок) в руки и пошел неизвестно куда. На минуту заводят в канцелярию. "Распишись там, где птичка!" Мельком читаю: "Постановление О. С. О. о ссылке в Красноярский край". Разъяснений за что, куда именно и насколько — никаких.
Мы, отсидевшие, не новички. Знали, что "органы" (органы НКВД) могут сделать с нами все, что захотят. Будут у них нужные подписи, разрешения и "доказательства". Нам останется лишь одно: "не тратя сил, опускаться на дно".
На выходе к грузовикам, что повезут к поезду, нас несколько раз проверяли пофамильно и по головам. Проверка по головам (по счету голов) в тюрьмах считалась более надежной. Во дворе тюрьмы усадили нас в машины "на корточки". На кузов, по бортам, сели два охранника "со свечками" (винтовками).
Выехали. У ворот тюрьмы — толпа людей — взглядами разыскивают своих близких, снова оторванных от семей, снова обреченных на лишения и муки. Среди толпы вижу, стоит на костылях моя бедная жена. Опять ей быть одной, беспомощной, несчастной. Привезли на вокзал за несколько минут до отхода харьковского поезда, развели по клеткам-камерам столыпинского арестантского вагона. Зеки (заключенные) о нем так говорят: "Я тебя вижу, а ты меня — нет". Окошки в камерах размером десять на двадцать сантиметров густо зарешечены.
Бегло оглядываю находящихся в клетке. Четверо пожилых мужчин улеглись на верхних нарах. Это двадцатипятилетники — каторжане, сотрудничавшие с фашистами. Они привезены из лагерей, как свидетели по судебным делам других лиц. Лежат на животах головами в сторону коридора, через который, и опущенные в нем рамы окон, видны перрон и провожающие нас лица. Многие успели прибежать сюда от ворот тюрьмы.
Воспользовавшись открытым окном, кричу жене на перрон. Немедленно появляется коридорный охранник для выяснения, кто кричал. Молчу. Один из лежавших показывает на меня. Охранник ушел, а я излил свое негодование тому, кто хоть чем-нибудь, за счет другого, выслуживает к себе расположение надсмотрщиков.
Повезли нас. Это еще не этап, а доставка арестантов к месту формирования "украинского этапа" в Харьковской пересыльной тюрьме. Туда нас привезли на следующий день. Поместили в каком-то большом
помещении на голом полу. Входивший сам выбирал себе место, где ему расположиться.
Скрипника и Ружацкого (мои попутчики) ввели раньше меня, и они улеглись недалеко друг от друга. Зная по опыту, что в многолюдных камерах безнаказанно властвуют "блатные", что каждого входящего обшаривают много воровских глаз, оценивающих, что можно "раскурочить" (отнять) у пришедшего, делаю такой "грим" (отвлекающий прием). Неторопливо вхожу, издали мельком выбираю место, небрежно бросаю на него свой лагерный бушлат и "сидор", в котором ничего кроме старья нет. Не спеша обхожу все помещение, в упор разглядывая находящихся в нем лиц. Попутно, похлопав по спине Скрипника (стало быть, знакомого "кореша"), возвращаюсь к своему месту и наблюдаю.
Кто-то шустрый и разговорчивый уже присоединился к Ружацкому, достававшему из сумочки сухарик (старые сестры напекли ему в дорогу), и тоже сует руку за сухарем. Подхожу к ним и рычу: "Ты, штымп (низкорослый)! Старик всю жизнь просидел в тюрьме! А ты, падло, — за сухарем! Ну, «шалашевка»!" И отхожу с достоинством. Как ветром сдуло посягателя. Вот он снова идет к Ружацкому, неся ему какие-то продукты с извинениями: "На счет сухарика я пошутил, я пошутил".
А позднее он подсел ко мне, чтобы выяснить, кто я, по "новой" ли сел (по новой судимости). Моему ответу, что я — "контра" он не поверил, решив, что я — крупный аферист и не иначе. Я же удостоверился, что в этой пересылке никто не посягнет ни на Ружацкого, ни на меня.
Сидящий со мной вдруг заявляет: "А я тебя знаю!" Но я его никогда не видел. А оказалось вот что. Возвратясь домой в 1947 году после десятилетнего заключения я, едва поступив на работу, купил в комиссионном магазине старое пианино за 600 рублей, взятые взаймы у родственников. Эта сумма равнялась моему пятимесячному заработку на заводе. Такое желание возникло у меня потому, что единственная младшая дочь училась играть на пианино, а практиковалась у
разных знакомых, неохотно предоставлявших ей такую возможность.
Так вот. Шайка квартирных грабителей, державших под наблюдением покупателей ценных вещей (следовательно, богатых людей) "засекла" меня при покупке пианино. Проследив, выяснила мой адрес, карауля вблизи квартиры, выяснили распорядок моего дня, чтобы напасть на квартиру в мое отсутствие. Но их удивило то, что на мне была лагерная одежда. Расспросив соседей, грабители выяснили, что я отбыл срок, и моя квартира стала для них неприкосновенной.
В Харьковской пересылке долго нас не держали. Формирование этапа в группы по вагонам началось с утра. В группах по 32 человека, по числу мест на нарах в товарных вагонах. "Контру" формировали отдельно от уголовников. Выстроив по восемь человек в ряд и по четыре в длину колонны. Выровняв в рядах и в затылок, велели, ожидая отправки, сидеть на корточках, не вставая.
Наконец, этап сформировали. Все сидят. По бокам колонны стоят солдаты войск НКВД, направив штыки в сторону подконвойных. Кроме них, много солдат с овчарками и много начальства. Зычно раздается голос начальника конвоя: "Предупреждаю: во время движения шаг зека вперед, назад или в сторону от колонны считается как побег. Конвою приказываю применять оружие без предупреждения. Конвой, к бою! Зека, встать! Шагом марш!"
И длинная колонна этапа, под лай овчарок, выползла на улицу. На дороге — ни души, а по ее сторонам все запружено людьми. Одновременно с движением заключенных двинули толпы народа. Некоторым удавалось в рядах идущих найти своих близких, и тогда раздавались приглушенные рыдания: "Ванечка", "сыночек", "дорогой наш"... и только. Среди сопровождавших было много горожан и военных, молодых и старых, разных по национальности.
Вагоны оборудованы как воинские. В них нары для сна, параша, ведро и кружка для воды. Вентиляцион-
ные окошки зарешечены и закрыты снаружи. Я и Скрипник попали в один вагон. С Ружацким же мы больше не встретились. Почти месяц везли нас из Харькова в Красноярск. Через Сызрань, Челябинск, Новосибирск. Погода стояла знойная. Лежали полуголые, полуголодные, потные, грязные, полусонные, ко всему безразличные. Два раза в день эшелон останавливался для раздачи пищи. Поочередно открывались двери вагонов, запертые снаружи на замок. Двое солдат охраны направляли винтовки со штыками в проем дверей, третий (с овчаркой) становился между ними и зека-уголовники выдавали: по утрам — пайки хлеба и воду для питья, а в полдень — похлебку (баланду). Двери опять запирались на замок.
Однообразно проходили дни. Разговоры почти не возникали. Боялись друг друга, боялись, что о каком-то неудачно сказанном слове или намеке собеседник донесет начальству и тебе добавят срок.
Впрочем, запомнились два необычных дня. Однажды, ранним утром, проезжая за Челябинском, у опушки леса, мы услышали остервенелый лай овчарок и очереди автоматных выстрелов. Поезд шел на подъем с замедленной скоростью и остановился. Чуть приподняв крышки окошек (научились в пути), в щели увидели солдат охраны с собаками, бегущими в лес. Собаки быстро догнали убегавшего, свалили с ног и рвали на нем одежду. Подоспевшие солдаты сапогами и прикладами избили беглеца до полусмерти, до неузнаваемости. Из отрывков дальнейших команд начальника конвоя охране "проверить во всех вагонах целы ли полы", догадались, что в каком-то вагоне при "шмонте" (обыске) перед отправкой утаили какой-то "бой" — кусочек железа и проскребли им в деревянном полу вагона дыру. На тихом ходу через нее убегавший вылез, благополучно пропустил над собой весь состав эшелона, но был замечен постом — назад смотрящим охранником, поднявшим стрельбу.
Финал этой драмы таков. Весь состав охраны был выстроен "на изготовку" вдоль эшелона, открыты двери вагонов, всем зека велели смотреть в двери. Исте-
кавшего кровью беглеца волокли по железнодорожной насыпи. У дверей каждого вагона начальник конвоя повторял: "Смотрите, таким будет каждый, кто будет убегать!"
Во второй необычный день мы прибыли в Новосибирск. Наш эшелон завели на какой-то запасной путь, возможно, для пополнения продовольствием и водой а, может быть, для мытья охраны. Стоим час, другой. Слышим: на параллельный путь, в противоположном направлении проползает встречный состав. Остановился. Сразу стало шумно. В щели окошек видим солдат и матросов, выскакивающих из "теплушек" и бегущих с котелками и чайниками, вероятно, за кипятком. На бегу спрашивают у нашей охраны: "Кто в эшелоне, куда везут?" Окрики охраны: "Не подходи, запрещено!" и шум человеческих голосов, доносившихся их закрытых вагонов, разжигали любопытство солдат.
И мы осмелели. Стучали в крышки окошек, кричали, что мы с Украины, без суда повторно заключенные, и везут нас в ссылку. Солдаты пытались открывать наши окошки и забрасывать нам пачки махорки, спички, папиросы, хлеб. Между возвращаемыми с Дальнего Востока солдатами воинского эшелона и нашей охраной возникли острые перебранки. Охранников обзывали "вертухаями", "тыловыми шакалами, потерявшими человечье обличье". Охрана клацала затворами винтовок, отгоняя солдат от вагонов.
Вмешались начальник воинского эшелона и начальник конвоя. Договорились, что солдаты сложат вместе все, что они хотят дать заключенным, а охрана разнесет дары по вагонам. А тем временем подогнали паровоз и убрали наш эшелон на другой, безлюдный путь.
По приезде в Красноярск нас отвели в пересыльную тюрьму, в странное длинное помещение. В нем вдоль наружной стены с большими зарешеченными окнами, из которых дуло холодом, стояли трехъярусные нары. Противоположная стена глухая. На ней —
горячие трубы отопления, а вдоль нее — такие же нары. Теплее всего — на верхних нарах.
Утомленный дорогой, забрался я на верхние нары и тотчас заснул, а через час или полтора соскочил с них, как ошпаренный кипятком. Меня искусали клопы, покрывшие открытые части лица, рук, тела сплошным копошившимся слоем. Вот почему наверху нар никто не спал. Разделся, стряхнул клопов с одежды, перебрался на нары у окна и, когда под дующим холодным воздухом тело оступилось, снова уснул. С утра началась процедура определения ссыльным местожительства. Опросив о профессии, назначили промышленных работников в заполярные Норильск, Игарку, Дудинку, а остальных — в отдаленные колхозы. Предупреждая решение начальства, прошу определить меня поюжнее, где могла бы жить и моя жена-инвалид. Учли и определили мне местом ссылки село Богучаны, что в среднем течении реки Ангары.
Заканчивалась раздача обеда. Как во всех местах заключения, приготовление и раздача пищи и хлеба находились в руках уголовников. Они забирали себе побольше и все лучшее, что попадалось в раздаточных бачках. Остальным доставалась баланда-похлебка, в которой гонялись ложкой за каждой крупинкой. А если вор замечал кусочек мяса в чужой миске, то он без промедления его выхватывал и съедал.
Надо же было такому кусочку попасть в мою миску. Он немедленно исчез в глотке подкарауливающего. И немедленно же, под рефлексом защиты, мой кулак въехал в физиономию глотавшего с такой силой, что он грохнулся на пол, и из его носа брызнула кровь. Поднялся шум, в камеру вскочили оперативники, потащили меня и пострадавшего к начальству. Объяснил, что ударил автоматически, сработал инстинкт животного, у которого отнимали пищу. Поступок был оставлен без последствий.
Приближалась ночь. Я боялся возмездия со стороны блатных. Сонного могли задушить. Мой попутчик
Скрипник ничем не мог мне помочь. Нас двое, блатных — человек двадцать. Засыпать нельзя, бодрствующего не тронут. Уселся, сижу. Сижу час, другой и... заснул.
Вскочил, как ужаленный, но рядом со мной сидел какой-то кавказец. Большая группа грузин, разместившихся поблизости, решила поочередно охранять меня всю ночь, дабы предотвратить нападения блатных.
Поутру меня вызвали в этап. При выходе я подошел ко всей шатии уголовников и попросил не обижаться на меня. Нехорошо, мол, получилось, не рассчитал удар и был обрадован их ответом: "Щё ты, батя! Припечатал ты артистически!" А это значило, что при возможных встречах в дальнейшем мне нечего их опасаться. Воры признают и чтут грубую силу.
ГЛАВА XI ЭТАП ПО РЕКАМ И СЕЛО БОГУЧАНЫ
ГЛАВА XI ЭТАП ПО РЕКАМ И СЕЛО БОГУЧАНЫ
По Енисею и Ангаре. Богучаны. "Работал, работал — денег не нажил". Каковы они, сибиряки?
Итак, под конвоем с Красноярского железнодорожного вокзала на пароход, а на нем — вниз по реке Енисею, визуально и физически изучать географию просторов России.
На пути — Казачинский порог, который миновали не своим ходом, а осторожно спуская пароход на тросах, потравливаемых с лебедок, закрепленных на донных якорях — там очень быстрое течение. А затем пристали к Стрелке, где Ангара вливается в Енисей. Неподалеку — Придивенская верфь. Туда в 1948 году, прямо из тюрьмы после окончания десятилетнего заключения, был сослан Н. В. Гавриленко — николаевский кораблестроитель. На Стрелке нас пересадили в "илимки". Это большие
палубные лодки, человек на тридцать каждая. Их три штуки, "возом" за катером побуксировали вверх по реке Ангаре.
Ангара, вырвавшись из Байкала, стремительно несла свою холодную, чистую, на редкость прозрачную и вкусную пресную воду. Ниже Братского Острога, где когда-то в ссылке жил поп Аввакум с братией, находились непроходимые пороги, а затем река текла спокойнее. Здесь-то, позднее, построили город Братск и гидроэлектростанцию. Село Богучаны, куда нас везли, приткнулось к берегу Ангары на полпути от Братска к Енисею среди тайги, окружавшей его на сотни километров.
Жарко летом в Сибири. В "илимках" тесно, душно и голодно. Мы в них уже две недели. Кормят нас соленой рыбой и хлебом. Воды же — вволю: она за бортом "илимки".
Однако — приехали. Высадились на левый берег. Начальник конвоя напутствовал нас так: "Вот тут и живите! Из села — никуда! Идите в колхоз, не то устраивайтесь сами. Каждую среду чтобы все — к "оперу", как часы! (То есть на проверку к оперуполномоченному НКВД). Поначалу выдадим вам по пайке хлеба (то есть дневной паек). Теперь вам скажет председатель колхоза, а у меня все".
Председатель объявил, что в колхозе дают до килограмма хлеба за трудодень, а с жильем надо устраиваться самим. "Мужиков в селе-то нет. Перебили в войну. А бабам нужны работники, вот и распределяйтесь".
Мой сосед по шеренге — бородатый учитель — рассуждает сам с собою: "С колхозом повременю, успею". Я так же решаю. Отходим в сторону и направляемся в село. Спрашиваю: "Что будем делать?" Отвечает: "Поглядим".
Село районное, добротное. Избы — пятистенки, огорожены плетнями и заборами. Всюду чисто и порядок. Из всех сил трудятся женщины, чтобы был порядок. "Были и пряхами и ткачихами. Умели — иглой и пилой. Рубили, возили, копали" (почти по М. Исаковскому). Кое-где вывески: "Райрыболовпотребсоюз",
"Линейная контора Управления Малых Рек", "Детдом", "Промкомбинат". Заходим в него. Там работает кузнец. Напрашиваемся в помощники. Отказывается, управляется сам. Пошли дальше. Женщина у избы пыталась выправить покосившийся забор. Помогли. За то она нас покормила картошками. Переночевали под открытым небом на верстаке у какой-то мастерской. Постель — ватник зека; это все мое имущество и на плечи и под бока. Лежа рассуждаем — народ здесь строгий. Все умеет, все делает сам. Самостоятельно нам не прожить.
Поутру товарищ ушел в колхоз. Я — на берег реки, к линейной конторе. Но она была на замке, без признаков ее деятельности. А над головой летают столбы мошкары — гнуса. Она уже забралась под одежду и беспощадно жалит. Да как больно! Спасаясь от ее укусов, раздеваюсь и погружаюсь в холодную Ангару. С облегчением вздыхаю. А как же дальше?
С берега кричит какая-то старуха: "Ты, мужик, стало быть нездешний — непутевый. Рубаху-то в штаны не заправляй. Штанины выпросни из сапогов. Рукава не застегивай. Пусть на тебе все болтается, вишь, мошка-то ползет под завязанное. А сетку на голову я тебе, поди, дам. Рукавицы-то схлопотай сам. А пока принесу сетку, сиди в воде". Обрядившись так, как она наказала, стал я комарам недосягаем. Так летом одевались все — и женщины и дети. Спрашиваю женщину о линейной конторе. Поясняет: "Энта контора — просто так, никого в ней нету. Иноди что привезут, тоды сторож в ней прячет, пока хозяева не заберут".
Вот неудача! Придется идти на пропитание в колхоз. Пришел. Записали. Наставляют: "отвели вам, присланным, пустую избу. Живите там, пока вас бабы не разберут. Есть топчаны, тюфяки, а завтра — к правлению и на работу. Вечером — получать хлеб за день".
Поутру меня определили убирать хлеб на поле, вместе с другими. А поле здесь же, рядом с околицей. За полем — сразу тайга, лес — еще почти нетронутый людьми. Глядя на меня, смеялись колхозницы, да и ссыльные из деревенских. Складывать колосья в скирду не могу, ездить на лошади не умею — она меня не
слушается. Незнаком мне крестьянский труд. И голову гложет мысль: "Что же я пошлю домой, куски получаемого хлеба?" Снова хожу по селу в поисках работы. У реки двое дюжих мужчин-ссыльных ворочали бревна. Стал помогать им. Узнаю, что они подрядились собрать дом, перевезенный разобранным из другого села. Приняли меня в компанию, условившись, что из каждого заработанного рубля я получу 20 копеек, а они вдвоем 80 копеек, как мастеровые. Проработал с ними три недели. После возведения и конопатки стен моя помощь стала ненужной. Я снова остался без работы.
Со сменой работы менялись и места ночлегов. Ночь прожил в колхозном общежитии. Работая на постройке дома, определился жить в "гостиницу" — сельской ночлежке. Большую избу разгородили тонкими невысокими перегородками на клетушки с топчанами, сдаваемые только для ночлега. Любой звук в клетушках был слышен всем проживавшим, мешая отдыху и сну. Но более того сну мешала сельская молодежь, собиравшаяся гулять на дощатой площадке у ночлежки. Светлые ночи напролет, под гармошку, выбивали они каблуками переплясы, сибирскую польку и пели песни, вынуждая жильцов терпеть этот шум.
Запомнились некоторые события из жизни в "гостинице". Как-то из тайги выехала группа всадников — женщин, человек пятнадцать. У нескольких за плечами карабины, одеты все по-мужскому. С ними навьюченные лошади и мужчина-коновод. То была женская геолого-изыскательская экспедиция, выбиравшая место для Богучанской ГЭС, строительство которой началось на тридцать лет позднее.
Большинство живших в ночлежке ссыльных были грузины. Не в пример нам, русским и украинцам, они были дружные, внимательные друг к другу. В деньгах они не нуждались. Вероятно, их поддерживали из дома.
Позднее мне удалось поступить работником в детский дом. Там же мне отвели комнатушку с койкой. На вопрос о зарплате ответили так: "Сколько полагается, столько и получишь. Кушать будешь со всеми, а делать все то, что заставят". Условия кабальные, свое-
вольные, но все же определенное обеспечение жильем и питанием. Полная подчиненность завхозу дома: в любое время безотказно делать все, что заставят. Подметать двор, колоть дрова, разгружать то, что привезут, ремонтировать сломанное и т. п.
Наиболее памятна мне перевозка коров с летнего выпаса, что находился на противоположном берегу реки. Было это так: завхоз запоздал с перевозкой. По реке шла шуга (образующийся лед). За катером подвели к берегу "завозню" — беспалубную "илимку". Меня на нее поставили " на правило" — рулевым. Переехали реку и, погрузив несколько коров, возвращались обратно. На подходе к берегу заглох мотор катера и его вместе с илимкой стало сносить по реке. Мотор на катере "чихнет" и снова заглохнет, и так несколько раз.
Стоя на корме с "правилом" в руках, одетый в ватную одежду и валенки, задумавшись отвлекся, а мотор вдруг заработал, катер рванул буксиром илимку, развернувшуюся поперек реки, резко повернул "правило", которое сшибло меня за борт в ледяную воду. Как я не выронил из рук правило! Изогнувшись под моим весом оно, резко выпрямившись, выкинуло меня на илимку, вскоре приткнувшуюся к берегу. Безудержно помчался я к детскому дому, сбросил с себя все мокрое, растирался, приседал, бил себя, чтобы согреться. Купание в замерзающей воде прошло для меня безболезненно.
За проработанный месяц из моего заработка вычли деньги за квартиру и питание — из полученных нескольких рублей я снова ничего не смог послать семье.
Снова сменил работу. Нанялся рабочим в райрыболовпотребсоюз. Эта организация на селе — что кулак-мироед. Монопольно покупала и продавала, разрешала и запрещала ловить рыбу, бить зверя и птицу, использовать общественное как свое собственное, в особенности лошадей и подводы.
Мне и другим рабочим полагалось рано утром быть во дворе завхоза и ждать поручений. Их было много, всяких: срубить несколько деревьев и привезти их из леса, вручную сгрузить с палубы баржи грузовые автомобили, с риском опрокинуть их в реку. Как-то пору-
чил завхоз захватить лом и идти в сельмаг. "Круши пол в этом месте!" Ломаю. Под полом лежат кучи елочных украшений, платков, чулок. При очередной ревизии магазина обнаружилась недостача товаров и завмаг, не зная за собой вины, догадалась, что магазин обкрадывали крысы, о чем и был составлен оправдывающий ее акт.
В глуши леса, в глинистом месте находился кирпичный "завод" потребсоюза. Это лишь две ямы. В одной копали и месили глину, в другой делали и обжигали кирпичи. У ям — избушка для сторожа, охраняющего сделанные кирпичи. Туда, сторожем, меня послали на несколько недель.
Непривычно и интересно горожанину жить в лесу. Никаких обязательных занятий. Все время уходило на собственные нужды. Из ручья принести воды, собрать ягод, грибов, сварить суп "со пшанцом и картошками", привезенными с собой из села, а также поесть и поспать.
По возвращении на село определили меня мастером на ремонт зимующих на берегу нескольких деревянных катеров и барж. В мое же заведывание дали столярную мастерскую на два человека и личный состав плавучих средств, находящихся в ремонте. Установили мне жалованье в 45 рублей в месяц. Рассчитываю, что если на себя буду расходовать 15 рублей в месяц, то тридцать рублей семье будут уже ощутимой помощью.
Поселили меня в маленькой избушке с одним оконцем. В свободный день надраил добела пол (они у всех некрашенные), вымыл стекла, истопил печь и заметил, что кто-то заглядывает в окно. Вышел и увидел женщин у окна. Им было в диковинку, что мужик занимается бабьим делом — мойкой, уборкой.
В погожий, но уже морозный день, прогуливаясь, вышел за околицу села. В поле отдельно и группами женщины копали картофель. Поинтересовался и выяснил: в колхозе некому копать картошку, вот и разрешили копать всем, кому она нужна. Не то пропадет в земле.
Распросили меня, как живу. Удивились: "Почто доселе ни к кому не пристал? Сходил бы к такой-то. Она супроводит тебя к родственнице, муж которой не вернулся с войны".
Призадумался. Если жить в одиночку, то нужно обзаводиться хозяйством — топором, пилой, ведрами, горшками, ухватом и т. д. К чему все это, если все настойчивее мысль о необходимости по весне просить о направлении меня на Север где, может быть, заработки будут побольше.
Интересным было одно знакомство — с участником войны. Одетый в солдатскую одежду, всегда с орденами и медалями на груди, он привлекал внимание. Немец, из республики немцев Поволжья, призванный в Красную Армию еще до фашистского нашествия — провоевал всю войну. Семью же его за это время сослали в Богучаны. Демобилизовавшись, с трудом отыскал ее и приехал к ней. Здесь же спецкомендатура зачислила его в списки ссыльных, как члена ссыльной семьи. Какова логика?
Приближалась зима. В летние месяцы мошка клубилась у опушек леса. Ветром ее заносило в село, но в дома, в "стайки" (сараи для скота) она не залетала. С наступлением заморозков мошка "лютела", устремлялась в жилье и лишь дымом удавалось выгнать ее прочь. "Подлая эта насекомая!" Люди и скот спасались от нее в помещениях. Был свидетелем, как столбы мошки и слепни в жаркий день набросились на стадо пасущегося скота, возможно потного. С выпаса в лесу животные, выпятив глаза, задрав хвосты, с ревом бежали на село, в стайки, спасаясь от укусов насекомых. Попадись им на пути — затоптали бы.
По данному мне совету сходил к "такой-то". Она провела меня к вдове, щупленькой, подвижной пожилой женщине, героически растившей двух сыновей, из которых один уже плавал на катере, а второму было лет десять. Сама она управлялась — работала в колхозе, держала корову, заготавливала для нее сено на лесных полянах, рубила деревья, пилила и колола их на топливо, рыбачила на реке. Нелегко ей жилось. Договорились, что буду помогать ей по хозяйству, а она, готовя еду своим, будет готовить и мне, из моих продуктов. Питался я незатейливо. Пшенные каши, супы из голов скота ценой 50 копеек за килограмм. Из полуголовы варилось ведро супа, почти на недельное
пропитание. Жить же буду в кухоньке, на топчане, а она с семьей — в горнице.
Так и зажили. После снегопада установилась хорошая санная дорога, и мы снарядились по сено, что летом было заготовлено на лесных полянах. За трешку или пятерку рублей хозяйка схлопотала у Васьки-завхоза пару розвальных саней с лошадьми и часа в три ночи подняла меня в дорогу. Мы одели ватные штаны и зипуны, на ноги портянки и ичиги с сеном (мягкие безкаблучные кожаные сапоги). Внакидку на плечах у нас тулупы.
Мороз невелик, градусов тридцать, но при езде сильно студит ветром. Ехали рысцой. Хозяйка — впереди, я — за нею. Стал вздрагивать от мороза, хозяйка кричит мне: "Ты, поди, озяб? Тоды соскакивай, бегай, грейся". И, сбросив на сани свой тулуп, она на бегу, как шаман при идолослужении, стала высоко подскакивать и "сигать" в стороны, размахивая руками, не отставая от бегущей лошади. Стал я ей подражать, согрелся, но так устал, что колодой свалился на сани.
Приехали на поляну, забрали все сено, какое там было. Добавили на другой поляне и пешком сопроводили его домой, пробыв на морозе пять—шесть часов.
На Севере познаешь многое. В мороз работать в валенках нехорошо. Ноги стынут (да, да!) и прыгать в них незручно. Нужны унты. На них внутри и снаружи собачий мех. Самый теплый из мехов. Или ичиги на шерстяные чулки. Негожи в мороз перчатки и рукавицы. Холодно в них. Нужны голицы (мех внутри) и по верх их — верхонки (мех наружу).
Не перезимовать бы мне в моем бушлате арестанта. Выручила меня моя старшая сердобольная сестра. Она из своего маленького заработка машинистки-переписчицы и занятых ею денег выслала мне 300 рублей, за которые я купил овчинную бекешу (сборки ниже пояса), валенки чосонки и шапку.
Любопытны некоторые традиции сибирских крестьян. Например — "отвести именины". Приближались именины старшего сына хозяйки. Из горницы убрали все, что могло стеснить гостей. Во всю длину горницы сколотили стол и скамейки. Запаслись водкой, нава-
рили бражки из перебродившего сахара, крепостью 12—14 градусов. Пригласили "отвести" именины всех родственников и друзей, а они снесли "складчину" — кто что мог из продовольствия и пришли помочь приготовлению на стол.
Чтобы не считаться прогульщиком на работе, участвующие в именинах заявили об этом начальству заранее. Не отпросились, а заявили, как о должном. И гуляли по несколько дней подряд.
Собрались засветло. За стол не садились. Стояли, рассуждали о делах, вспоминали, дожидались, чтобы старейший (старейшая) из родственников уселся в красный угол, под божницу. Тогда рассаживались по одну сторону стола родственники — в очередности по родству и значимости. С другой стороны — друзья в той же последовательности. Место именинника — на противоположном конце стола. Уселись. Хозяйка с графином водки и серебряной чаркой "подносила гостям чашку горького". Подойдя к старейшему, поклонилась, высказывая ему почтение и попотчивав, пустила чарку по кругу. Выпивший, передавал ее соседу поочередно, пока чарка не обошла всех. Выпившие сидели, закусывали. А затем толпой выходили на улицу показать миру, что здесь гуляют. Хотя никто еще не был пьян, все шумели, веселились — глядите, как им хорошо на именинах. Вернувшись в избу, возобновляли неторопливое застолье вперемежку с беседами, песнями, плясками. Теперь водку и брагу пили по способностям, вне очереди. У кого подкашивались ноги, уходил поспать к себе домой, а при возможности дремал час-другой у хозяйки и снова возвращался к столу, чтобы продолжить гуляние на второй, а то и на третий день. Хозяйка убедившись, что вся водка выпита, ставила на стол еще одну, последнюю, с извинениями: "Не обессудьте, дорогие гости. Все выпито, все съедено". Тогда мужчины, не ушедшие домой, складывались и посылали купить еще бутылку водки, распивали ее "на коня" и с поклонами уходили домой, довольные, что все было так, как полагалось.
Видя мою скромность за столом (я-то ведь "чужак"), хозяйка дала мне сметаны со словами: "Полижи, му-
жик, сметаны-то, полижи с хлебцем". Сметана — лакомство, сбивали ее вручную.
В рабочие дни здесь церемонии другие. Скажем, сидит крестьянин в избе, подшивает валенки. Кто-то входит в избу, останавливается у дверей, здоровается. Сидящий произносит-спрашивает: "Ну?" и продолжает работать. Вошедший что-то рассказывает. Закончив рассказ говорит: "Ну, я пойду..." Хозяин его провожает тем же: "Ну..." разговаривать ему было некогда.
По реке прошел ледоход. Вешним половодьем подняло с земли отремонтированные катера, лодки. Баржи и другие крупные суда зимуют в затонах — бухточках, безопасных при ледоходе. Всплывшие суда отвели на реку, пришвартовали к берегу. А на селе возник шум. Все куда-то бежали. Кто с дубьем, кто с ружьем, бежали за село к невысохшим еще озеркам. Там опустился перелетный косяк диких гусей. Что там было! Торжество дикарей над поверженной добычей. Гусей били палками по головам. Птицам руками откручивали головы. Взлетевших подстреливали. Тащили домой, согнувшись под тяжестью ноши.
Вскоре после ледохода хозяйка предупредила меня: "На рассвете, с лодки, добудем рыбки". Ночью разбудила, нагрузила на меня рыболовные снасти, сама взяла весла. Сели в лодку. Она на корме, я—на весла. В отдалении от берега выбросили за борт "поплавень" — привязанную сетку. Зигзагами прошли реку поперек и приткнулись к какому-то островку. В сетке трепыхалось с десяток стерлядей, рыба, о которой всегда упоминалось в рассказах о пирах в древней Руси. Здесь же, на костре, сварили уху. Ловить стерлядь запрещалось. Ее поставляли высокому начальству, но все же ловили и для себя, с риском получить срок заключения в лагерь. Ел уху и не мог прогнать навязчивую мысль — что там ест моя обездоленная семья?
Председатель райрыболовсоюза (РРПС) Александров, вызвав меня к себе, предупредил о том, что на следующий день он возьмет меня с собой в Кежму для приемки построенной по его заказу баржи с лабазом. Кежма — тоже большое село на Ангаре — выше Богучан. В нем, как и в большинстве приангарских сел,
были магазины РРПС, чувствовавшие свою зависимость от председателя союза как смерды от воеводы. Его слово — закон. Что скажет — так и будет.
Встретили нас (конечно его) с поклонами и провели в "чистую избу" — на второй этаж избы. На первом этаже — клеть (кладовая) для инвентаря и стряпчая. На втором этаже — жилое помещение с широкими лавками у стен для сна. Посреди комнаты — большой стол. Нас — сразу за стол. Подали строганину — настроганной мерзлой красной рыбы, соленые грибы, пельмени, шанешки, моченую голубику, клюкву, кипящий самовар и, конечно, водку. Я — сбоку, в отдалении — мал по чину. Едим по-сибирски — ледяную строганину запиваем горячим чаем. Председатель вопросил хозяина дома: "Мне-то припас рыбешки?" (понимай: красной рыбы). Ответствует: "Не сумлевайся, мил человек! Припас и свеженькой, и солененькой". Вот тебе и закон. Кому — как. Простым людям — нельзя. Начальству — можно и должно.
Поутру, осмотрев деревянную баржу, построенную без единого болта или гвоздя, докладываю председателю: "Построена не по правилам. Высохнут нагеля (деревянные) — будет ошва (обшивка) отставать от копаней (шпангоутов), будет баржа скрипеть и протекать". Александров решил иначе: "Ничего ты, инженеришка, не понимаешь. Они (то есть строители) вот где у меня, — показывает сжатый кулак. — Давай акт! Я приму баржу, не глядя. А ты завтра возьми расчет и ... к такой-то матери".
Но прошло уже около месяца, как я обратился в спецкомендатуру с ходатайством на перевод меня на Север и надеялся, что скоро получу разрешение на выезд. Этому предшествовало такое еще обстоятельство: моя хозяйка, всю зиму относившаяся ко мне безразлично, к весне стала заглядываться на меня. Нет, я не мог забыть о бедственном положении моей семьи.
А в селе готовились к каким-то выборам. В справке об освобождении из заключения, выданной мне в "Крестах" (тюрьма № 1 У МВД Ленинградской области), указывалось, что я отбывал наказание по приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР (в
которой я никогда не был) — десять лет заключения с последующим поражением в правах на пять лет. Поэтому в день шумного ликования в связи с выборами, я с утра уединился на берегу реки. Как выяснилось, доложить к полудню о досрочном стопроцентном голосовании в селе помешали несколько неявившихся избирателей, в том числе и я, которых разыскивали по всему селу. У оперативника в списке не было указаний о лишении меня прав. Пришлось голосовать. Получил бюллетени и, не читая их, бросил в урну.
Через несколько дней пришло разрешение на переезд и, поблагодарив хозяйку за заботу, я отплыл в заполярную Игарку.
ГЛАВА XII В ИГАРКЕ
ГЛАВА XII В ИГАРКЕ
По Енисею на Север. Игарка — город, климат, занятия. И мореплаватель, и кочегар, и машинист. Прощай, Игарка!
Летом 1950 года за кормой катера скрылись село Богучаны и первый год ссылки на вечное поселение. Катером доплыл я до города Енисейска, чтобы пересесть на пароход, идущий в Игарку. Его ожидали на следующий день.
В Енисейске жил М. С. Розенфланц, сосланный туда из Ленинградских "Крестов", после отбытия десятилетнего срока заключения. Марк — наш, николаевец. Как молодого специалиста его выдвинули на должность главного инженера Балтийского судостроительного завода, но вскоре арестовали. Встретились, вспомнили свою восьмилетнюю жизнь в спецтюрьме — особом техническом бюро при НКВД, годы большого горя, унижения и бесправия.
Он устроил меня на ночлег, на чьем-то сеновале. Поутру он уехал.
Велик и могуч Енисей. С ним не сравнимы ни Днепр, ни Волга. Километровой длины плоты бревен сплавляют по нему в Игарку. Мне предстоит проплыть по нему до двух тысяч километров.
Пристаней по пути мало. Но в Туруханске остановка обязательна — пассажиров "приглашали" посмотреть избу, в которой во времена ссылки жил, тогда молодой, усатый изверг Сталин. Вольно было ему жить в ссылке, получая из царской казны по пять рублей золотом в месяц — на прожитие. Лови рыбку, бездельничай. В ту пору крестьяне брали на квартиру с питанием по три рубля в месяц.
По пути встретил С. И. Додонова из владивостокского Дальзавода. Приговоренный к заключению без лишения прав он, отбыв срок, работал как вольнонаемный, поэтому ехал в каюте. Я — ссыльный, мое место в коридоре.
Игарка — это и село на левом берегу Енисея, и город на правом, на протоке у Медвежьего озера. От Егорки, беглеца в царское время, пошло это название. Уровень воды в реке от половодья до межени (летом) понижается до 30 метров. Пассажиры сходят с пароходов в город весной по ровному, летом — поднимаясь в гору.
Поднялся, разыскал мастерские Норилснаба. В них работало много лиц, с которыми я "тянул" срок в разных местах заключения. Встретили меня доброжелательно. В мастерских готовились к переезду в Дудинку. Демонтировали станки, упаковывали мелкое имущество. Туда же уезжало большинство персонала.
Главный инженер мастерских (тоже ссыльный) назначил меня прорабом по демонтажу оборудования, перевозке его к берегу реки и погрузке на баржи. В числе перевозимых был дорогостоящий станок длиной до десяти метров. Его отправили первым.
Мастерские находились у необжитого берега реки. Поэтому решили станок погрузить на баржу у пристани лесокомбината, для чего перетащить его на расстояние километра по лежневой (бревенчатой) дороге, то
опускавшейся под уклон, то поднимавшейся, выравнивающейся и к пристани снова круто опускавшейся. Везти надо было тракторами на санях — колоде их брусьев. Передними тракторами тянуть, задними — удерживать от разбега на уклонах и помогать разворачиваться на поворотах.
Несколько раз я прошел, внимательно проверяя весь путь. Под напутствие доброго пути процессия тронулась. Я, идучи рядом с санями, командами трактористам регулировал их движение, опасаясь разгона "юзом" (боком), так как сбоку дороги были болота.
До пристани добрались благополучно. Станок развернули перпендикулярно к борту баржи. Переднюю его "упряжку" скрепили с буксирным тросом ледокола "Таймыр". Он должен был типками (рывками) затащить станок на баржу.
Подаю сигнал ледоколу подойти к берегу и уславливаюсь с капитаном ледокола, одесситом Рубинчиком (вольнонаемный, отбывший срок), об исполнении моих команд, подаваемых с берега. Медленно отходя, ледокол оттягивает буксир, но станок не двигается. Ход назад, для слабины буксира, и небольшой типок. Станок — ни с места. Типок посильнее — снова неподвижен.
Рубинчик проявляет инициативу — отходит поближе к барже и дергает на полном ходу. Станок втягивается на палубу и сползает через нее. Передний его конец уже свисает за борт. Вот-вот станок опрокинется в реку. Я в ужасе. Кричу что было мочи: "Сто-оп!", подкрепляя команду сокрушительной бранью. Станок останавливается. Трактором оттягиваю его назад: на палубу. Рубинчик же, подойдя ледоколом к берегу, спрашивает, как бы невзначай: "В чем дело?" Поясняю, что до катастрофы оставалось несколько сантиметров движения. С истинным одесским юмором он невозмутимо восклицает: "Я так и рассчитывал!", а за падение мы потеряли бы свои жизни.
В Игарке мне дали освободившуюся комнату в бараке на Оборонной улице в доме номер семь, находившимся у Медвежьего Лога. Медведей давно нет, а название осталось. Занял я комнату с радостью, впрочем
преждевременной. Я сбежал из нее в первую же ночь, искусанный клопами, множество которых гнездилось на стенах под обоями. Жить в ней было нельзя. Только штукатурка стен могла от них избавить. Но близка зима, уже снежит и морозит. К тому же плита в комнате не в порядке — дымит. На зиму поселился у знакомого ссыльного, пожаловавшегося мне на скуку одинокой жизни.
Какова зима в Игарке? Почти такая, о которой поют заключенные: "...двенадцать месяцев зима, остальное — лето". Вот результаты моих пятилетних наблюдений погоды в Игарке. В сентябре — обычно небольшой мороз. В октябре он крепче. Вначале до 10 градусов, к концу месяца — до 25—30. Река покрывается льдом во второй половине октября, а иногда и раньше. В ноябре и зимой морозы усиливались до 40—45 градусов, но были и до 57. Там около двух месяцев длится полярная ночь, с яркими звездами, столбами северного сияния и по несколько дней качающейся пургой. Над землей, покрытой глубоким снегом, в феврале появляются первые, горизонтально слепящие лучи солнца. С каждым днем они все ярче, но мороз спадает медленно. Зима затягивается до середины июня. За пять лет, в 1950—1955 годах, только раз была майская демонстрация, для проведения которой по
сторонам дороги повтыкали срубленные в лесу елочки, во избежание падения оступившихся в глубокие сугробы. В остальные годы шествия отменялись из-за морозов и метелей. В тот "теплый" майский день молодежь играла в снежки, а мальчишки, возбужденные праздником, выскакивали из барака, взбирались на конек крыши и с нее, как с горы, скатывались в сугробы.
В середине июня одновременно начинались весна и лето. Еще лежал тающий снег, а на кочках уже росли и цвели цветы. В июле бывало тепло, даже жарко. В августе становилось прохладно. Начало осени совпадало с началом зимы.
У барака часто останавливались оленьи упряжки с нартами эвенков, приезжающих из тундры. Крестьяне из Старой Игарки привозили на собачьих упряжках на базар замороженное молоко. Даже городские мальчишки катались на санках с собачьими упряжками. В сильные морозы грелись на снегу, зарываясь в него с головой. Так же грелись лесные куропатки.
Мороз коварен. У барака лежала дорога в лагерную зону. По ней под конвоем гнали зеков утром на работу, вечером — обратно, в лагерь. Как-то вечером начальник конвоя одной из проходивших колонн сел покурить на пенек против нашего окна. Может быть, просматривал состояние колонны, прежде чем отпустить на отдых. Зеки давно прошли, а он все сидел. Стемнело. Утром его нашли замерзшим — вероятно, сидел пьяный. Впрочем, лагерные новости в город не поступали.
Лагеря для заключенных были отгорожены от города несколькими рядами заборов с колючей проволокой, что происходило в них — никто не знал. Однажды из лагеря была слышна пулеметная стрельба, повторившаяся несколько раз. Позднее рассказывали, что в лагере были заключенные — балтийские моряки, воевавшие на суше, попавшие в окружение и по выходе из него угодившие в лагеря. Пулеметом ответили им на требование вызвать прокурора. Они еще верили в существование закона, давно замененного всякими "тройками", упрощенным следствием, трибуналами, решениями особого совещания и т. п.
С последним пароходом персонал мастерских уехал в Дудинку. Оставшиеся в Игарке, в том числе и я, получили расчет.
Большинство жителей Игарки работали на лесокомбинате, пилившем на экспорт доски и брусья из бревен, пригоняемых плотами по Енисею. Некоторые работали на пристани Енурп — в Енисейском Управлении речного пароходства, на стройке "ВЕ" (501 НКВД), на строительстве городских электростанций и в организациях, обслуживающих население. Небольшой выбор места работы.
Я устроился мастером на лесокомбинат, но вскоре убедился — не по мне работа. Это производство и его оборудование я не знал. Учиться было некогда, мастеру надо учить других, и пришлось взять расчет.
В ту зиму еще несколько раз работал временно. На складе комбината штабелевал в "пакеты" доски, перевозимые лесовозами к пристани. Поработал на лесоповале — на варварском истреблении леса. У сваленного
дерева отрезался семиметровый кряж (ствол). Остальное не использовалось и сгнивало.
Работал грузчиком на "графитке" — складе, где когда-то хранился добываемый здесь графит, а потом занятом под склад стройки "ВЕ". Среди нас, грузчиков, был один немой, тоже ссыльный. Он был учителем русского языка, отсидевшим десять лет. При втором аресте "онемел", надеясь, что это его спасет. Не спасло — посадили повторно. А после 1955 года и отмены ссылки он снова заговорил.
Затем я нанялся плотником на пристань стройки "ВЕ". Персонал пристани — ссыльные и вольнонаемные из бывших зеков, в их числе начальник пристани А. Я. Лейземнек и диспетчер П. П. Шааф — инженер из Николаева. Покачивал головой бригадир плотников глядя, как я обтесываю бревна на четыре канта. Не ахти, дескать, плотник! Но при калейдоскопической смене занятий разве их постигнешь?
Приближалась весна. Лед на Енисее посинел, набух. Вот-вот начнется ледоход. Нас, рабочих пристани, распределили на суда, стоявшие на зимнем отстое в затоне — Медвежьем Логу. На большие баржи — по два человека (шкипером и матросом), на малые — одного (шкипера). Меня — на малую баржу. Мотористы катеров ушли на свои суда.
На время до окончания ледохода всем надлежало находиться на своих судах, обеспечивая их сохранность, а по окончании ледохода, по чистой воде подвести их к пристани и плавать на них в навигацию.
Дней десять мерз я в отсыревшем за зиму кубрике, согреваясь у маленького камелька. С начала навигации меня назначили старшим диспетчером этой пристани. С новым занятием освоился быстро. Дежурил по 12 часов через сутки. Это дало мне возможность заняться своей квартирой.
У барака на поляне паслись кони, оставляя много помета. Им, в смеси с глиной, решил оштукатурить стены, а до того оббить их дранкой. Вблизи валялось много обрезков досок, и я приловчился их щепать на дранку. На лесокомбинате в неиспользуемые отходы шли горбыли и обрезки по длине, а также все то, что
по числу сучков, темных пятен и других недостатков не шло на экспорт. Это ненужное, бесхозно наваленное горами на пустырях, брали для засыпания заболоченных мест, для мощения дорог, на топливо.
Оббил я свою комнату дранкой. Штукатурить нашлись помощницы — женщины-строители, ожидавшие в Игарке пароход на Красноярск. Я собирал помет и месил его с глиной. Они штукатурили, но не затирали, чтобы дать просохнуть стенам до затирки. Дороговато с меня взяли, но ускорили ремонт, и я послал жене вызов и деньги на переезд. Ремонт я закончил сам и к августу 1951 года мое жилье стало пригодным для жизни. Получив телеграмму, встретил жену на пристани. По счастливой случайности ее попутчиком был литовец Антонас Карасас, который тоже ехал в Игарку к своей сосланной семье, жившей по соседству со мной. Он помог жене сесть на пароход в Красноярске и нес ее багаж и большой арбуз в подарок мне.
Дабы не обидеть жену за подарок, слегка пожурил ее за безрассудность доставки его за несколько тысяч километров. Большой радостью для меня был приезд
жены. Хотелось в совместной жизни скрасить прошлое горе от наших арестов, заключения в тюрьмах, потерю ею ноги, лишений, нищенского, бесправного существования "на воле". Наша комнатушка принарядилась и посветлела. Разнообразнее стало питание.
В Заполярье на время навигации, продолжающейся три—четыре месяца, преднамеренно сокращалась продажа продовольственных товаров и одежды во избежание их вывоза на "материк". После замерзания рек — единственных транспортных путей на север (не считая воздушных), без ограничения количества продавались говядина, баранина, сахар, молоко и яйца в порошке, свежие и сушеные овощи, меховая одежда и теплая обувь. Это логично. Одежда сохраняет тепло человеческого тела, а согревается оно за счет обильной и жирной пищи. Без нее на Севере не прожить. Топливной проблемы в Игарке не существовало. Дома отапливались десять месяцев, а то и больше в году. Забирай горбыли и обрезки досок сколько хо-
чешь и бесплатно. Пили, коли, суши их. Складывай в штабеля или в сарай и топи.
Осенью 1952 года начальник пристани уехал в отпуск в "Россию", оставив меня исполняющим его обязанности. Пристань принадлежала стройке "ВЕ", которой руководили сотрудники НКВД. Заключенные в лагерях стройки работали на вновь создаваемой железнодорожной магистрали от Салехарда до Чукотки, вдоль Северного Ледовитого океана.
К тому времени железнодорожные насыпи и пути протянулись от Салехарда до Курейки на Енисее. Даже для перевозки железнодорожных вагонов через Енисей уже был построен и приведен в Игарку паром "Заполярный". Туда же с БАМа была перевезена часть катеров. (Изыскания на БАМе начались в 1911 году. Работы производились с 1932 года до начала войны 1941—1945 годов. В войну часть путей была разобрана и перевезена в прифронтовые районы. Работы на БАМе возобновились в 1950—1960 годах).
В задачи пристани входили транспортные, грузоперевалочные работы и сохранность плавучих средств. О времени ледостава на реке пристань заранее запрашивала метеостанцию. Чаще всего его ожидали в третьей декаде октября. Но в 1952 году начальник местной метеостанции предупредил меня о раннем ледоставе и посоветовал не посылать суда далеко от пристани. А 6 октября он официально сообщил, что река замерзнет 9-го. Об этом я тотчас доложил начальнику транспортного отдела стройки и получил такое устное указание: "Не слушай старого дурня. Лед станет, как обычно, в конце месяца".
Но за преждевременное окончание навигации, равно как и за повреждение судов во льду, спросят с меня, а не с начальника. На пристани Енурпа тоже были уверены, что метеостанция "как всегда" ошибается. А я, как в западне. Нельзя ослушаться начальства. Оно казнит без суда и следствия. Но если баржи и катера вмерзнут в лед на всю зиму и будут повреждены, то и по суду влепят многолетний срок заключения.
И все же я решился: 7 октября письменно приказал диспетчерам уведомить капитанов и шкиперов о не-
медленном возвращении к пристани. Распорядился и скрылся с работы.
И не напрасно. Узнав о моем приказе, начальник в бешенстве кричал: "найти этого сукиного сына! Я ему покажу "исполняющего"! Но приказ не отменил, побоялся взять на себя ответственность.
Как на углях прожил я вне дома двое суток. Наступило 9 октября. Из своего тайника смотрю на "сало" спокойно текущей реки, не находя себе места. Стынет река, но не мерзнет. Пропал я окончательно!
Долго сидел я обхвативши голову, а когда спохватился, увидел рябь на воде, поднятую свирепым ветром. Буквально на глазах "сало" превращалось в лед. Обрадованный, побежал я на пристань.
Убедившись, что все катера и баржи уже у пристани, тотчас же занялся заводкой их в затон на зимний отстой. Узнал, что часть судов Енурпа все еще была в рейсе, в разных местах по длине реки. Некоторые потом успели дотянуть до Дудинки. Некоторые (колесные), бросив баржи недалеко от Игарки, "простым" корпусом (то есть без груза) ушли вниз.
Для выяснения причин аварий прилетела комиссия. В нее включили и моего начальника, как обеспечившего (?!) своевременное свертывание навигации судов пристани стройки "ВЕ" без повреждения судов.
Вмерзшие в лед баржи выручил наш паром "Заполярный". Подтащенные к берегу, они еще держались на воде, но груз в трюмах (пианино, ящики со сливочным маслом, апельсинами, какао и т. п.) был подмочен просачивавшейся внутрь водой.
Нелегко было поддерживать служебную дисциплину среди команд катеров. Пьянство, прогулы, неисполнительность не раз навлекали на диспетчеров пристани гнев начальства. Как-то предупредил меня начальник транспортного отдела: "Поеду на Черную речку. К такому-то часу приготовь катер". Иду к дежурящему катеру. Механик и матрос на месте, капитан ушел. Предупреждаю о распоряжении начальника и посылаю матроса разыскать капитана. Позднее — опять на катер. Матрос на месте, механика нет, капитан не приходил. "Почему так?" — "так механик пошел сам"? А начальник туг как туг — подъезжает на машине. "Катер готов?" Отвечаю: "Должен быть готов" (?!) И зная, что на катере только матрос кричу: "На катере! заводи мотор!" Высовывается матрос: "Лешки (механика) то нет, ну!" Разыгрываю сцену: "Как нет? Я его не отпускал!" Начальник зверем смотрит на меня и соответственно характеризует мою деятельность. Но Лешка уже бежит по косогору, держа в руках хлеб и водку. А капитана так и не нашли. Поплыли без него.
Через полгода после смерти Сталина стройку прекратили, пристань ликвидировали, нас передали на электростанцию, которая отошла к городу. Меня взяли старшим кочегаром на водотрубные котлы (2 шт.) со стокерной подачей угля в топки (механической подачей). Пар при температуре свыше 500° шел на турбины.
Все операторы на котлах — женщины-литовки (ссыльные). Учились друг у друга и дежурили безупречно. Среди них — жена Антонаса — попутчика в дороге моей жены. Его семья — мать, жена, дочь и он жили в шестнадцатиметровой комнате, да еще под кроватью держали кабана, откармливаемого на сало. Представьте,
каким воздухом они дышали. Вся семья крестьянская, очень трудолюбивая. Ее сослали, но Антонас в ту пору подрабатывал в городе и остался на воле.
Через несколько лет, приехав к месту ссылки семьи, он тоже стал ссыльным.
Некогда жизнь литовцев и украинцев была более взаимосвязанной. Литовцы селились на Украине (например, поселок Витовка, у города Николаева), а много украинцев жило среди литовцев. Города и люди в Литве назывались по-украински ( города Вильно, Ковно и другие, фамилии Коваль, Бурлак и т. д.).
В буржуазной Литве начала 20-х годов к названиям и фамилиям прибавили окончания "ас" — к мужским, "ене" - к женским, «айте» - к девичьим. Так семья Антона Карася превратилась в Антонаса Карасаса, Карасене и Карасайте.
Моя работа на электростанции оказалась успешной и меня перевели в старшие турбинисты. Вид освещенного города вызывал у меня удовлетворенность своим трудом, разумным и полезным людям. Расстояние от жилища до станции, трудно преодолимое зимой, летом доставляло удовольствие и пользу. Возвращаясь с работы, мимоходом по пути, на полянах собирал много ягод — голубики, черники, брусники, княжины, шиповника. На болотах же в свободные от работы дни собирали клюкву.
В горькой беспросветной доле ссыльных украшали мы свои жизни светлым оптимизмом.
В летние месяцы солнце ночью не заходило, светлые же ночи продолжались до сентября. Возвращаясь
с работы домой после полуночи, я заставал жену читающей книгу при солнечном освещении.
С Игаркой у меня связаны воспоминания о некоторых моих товарищах. Еще до моего приезда там умер А. М. Гладун. В вечно мерзлой земле выдолбили ему неглубокую ямку (земля и под костром не оттаяла). Чтобы собаки не выгребли труп, на гроб навалили камни.
Физически слабый инженер Д. Ф. Недбаев по прибытии в Игарку написал своей семье в Киев о своей обреченности — вечном поселении — и просил их самим устраивать свою дальнейшую жизнь. По возвращении из ссылки с женщиной, приютившей его в Игарке, он сохранил дружеские отношения с прежней семьей.
За несколько дней до моего приезда в Игарку из нее на восток страны отправили А. И. Рысева, инженера, комсомольца с 1920 года, который был живым примером коммунистической морали для нас, комсомольцев последующих лет. Горестна судьба пролетарской семьи Рысевых. Отца — таганрогского рабкора — убили на селе в первые годы существования Советской власти. Двух братьев — расстреляли в 1937 году, а тому, о котором пишу, дали (ни за что) пятнадцать лет тюрьмы.
Там же, в Игарке, пребывали в ссылке экономист из Николаева Ходаковский, латыш инженер А. И. Завадский, многие женщины: Петрова, самодеятельная артистка из Николаева, москвичка Высоцкая и другие.
Прошло полтора года после смерти Сталина. Поздней осенью 1954 года стало известно, что "повторникам" разрешено возвращаться из ссылки. Но река уже стала, и выезд пришлось отложить до лета 1955 года. С надеждой мы встретили 1955 год. Даже к Новому году устроили дома елку. Их много росло вблизи барака, они были низкорослые. Их не рубили — никому они были не нужны. А вот сибирские леса уже к 50-м годам оставались нетронутыми лишь в труднодоступных местах. Вблизи водных и железнодорожных путей их хищнически вырубили в предшествующие годы. Особенно вырубались лиственница (на топливо) и кедр (на экспорт).
На майские праздники лежал я в хирургическом отделении больницы и был свидетелем того, какие несчастья приносят людям попойки в морозные дни. На майские дни обычно держались сильные морозы. Молодая семейная пара под Первое мая гостила у соседей. От чрезмерных возлияний к полуночи муж скис и
пошел домой, а жена еще осталась потанцевать. Сходя с крыльца, он по колено шагнул в сугроб снега, из которого вытащил ногу без валенка. Достать его руками не смог — "падал ниц". Без валенка поскакал домой. Долго возился, отпирая наружную дверь. Затем отпирал дверь квартиры, находясь в холодных сенях. Упал у дверей и заснул. До прихода жены отморозил ногу. Ему ампутировали ступню.
Молодой мужчина в валенках под вечер Первого мая переходил по льду Енисей. На пути встретилась большая наледь — вода, выступающая поверх льда под напором талых вод, текущих с верховьев реки. В намокших валенках он добрался в город, отморозил ноги и лишился пальцев на них.
У некоторых на обеих руках не было пальцев, отрезанных обмороженными. Для возможности работать им на правой руке разрезали между большим и указательным пальцами, что давало возможность, держа в прорези карандаш, писать, работая завхозом или кладовщиком.
В ледоход 1955 года мы еще раз любовались красочным зрелищем движущегося по реке льда. Торосящиеся глыбы сияют ослепительно голубым светом, то затухающим, то вспыхивающим. Смотришь на реку, как завороженный.
Прощай, Игарка!
ГЛАВА XIII РЕАБИЛИТАЦИЯ
ГЛАВА XIII РЕАБИЛИТАЦИЯ
Жалобы и заявления. Ликвидация нажитого. Поиски работы. Результат репрессий. Проблемы после реабилитации. Ознакомление с "делом". Зачем написаны воспоминания.
Известие о смерти Сталина не изменило положение ссыльных, но в их сознании зародилась надежда на перемены к лучшему, ибо кто, как не он, был первопричиной всех бед и несчастий в стране и жизни многих миллионов безвинно преследуемых и уничтоженных людей. И повалили в разные правительственные учреждения жалобы и заявления о необоснованности обвинений и наказаний.
До этого не было никакой возможности писать и подавать жалобы на действия следователей. Бумагу и чернила арестованным не давали, а если каким-то образом написанное заявление подавалось тюремному начальству, то на него никто не отвечал.
В следственной и городской тюрьмах города Владивостока запрещалась подача жалоб по делу. Поэтому только в 1939 году, при поступлении в Болшевскую спецтюрьму, работая в ОТБ, я написал несколько заявлений генеральному прокурору СССР, Наркому внутренних дел СССР и другим лицам о двухлетнем содержании меня под стражей без суда и о незаконных методах следствия. Ни на одно заявление ответа мне не дали.
Заочным приговором 29 мая 1940 года Военколлегия Верховного Суда СССР (это через три года после ареста) приговорила меня к десяти годам ИТЛ, к пяти последующим годам поражения в правах и к конфискации всего имущества (до этого уже разграбленного).
При первом же известии о смерти Сталина, я опять 20 мая 1953 года из ссылки послал заявление Председателю Президиума Верховного Совета СССР об абсурдности возведенных на меня в 1937 году обвинений, на которое через два месяца мне ответили: "Жалоба передана в прокуратуру".
Прошел год, а ни ответа, ни привета. 14 апреля 1954 года запрашиваю секретариат Верховного Совета, в сентябре того же года запрашиваю главного военного прокурора, проверяется ли моя жалоба. Снова в июне 1955 года, в мае и декабре 1956 года, в феврале 1957 года запрашиваю Главную военную прокуратуру о состоянии проверки моего дела.
Получаю последовательные ответы: 6 сентября 1954 года — "жалоба проверяется"; в июне 1955 года — "приняты меры к ускорению проверки"; в марте 1956 года — "жалоба будет рассмотрена"; в октябре 1956 года — "жалоба направлена в Военную коллегию Верховного суда".
Самолично съездил в Москву в прокуратуру, но там устно ответили то же самое, что в письмах.
"Повторникам", находившимся в ссылке на "вечном поселении" в сентябре 1954 года объявили о прекращении ссылки и разрешили возвращаться (за свой счет) на места постоянного жительства.
Из-за ледостава на Енисее, мы с женой выехали домой летом 1955 года. Стесненные в деньгах, мы в
дальнюю дорогу собирались обстоятельно. Для переноски шмутков (одежды и обуви) сделал "переметные сумы" — подобные тем, что носят верблюды или ослы — два мешка с лямкой, одеваемой себе на шею. В мешках — старые и новые валенки, ватная одежда, обувь, истрепанное белье, овчинный зипун, чайник — все то, что, может быть, еще понадобится. А прочее имущество — кровать, стол, табуретки, чугунки и разную домашнюю утварь вынесли на площадку перед домом. Берите, люди, кому что надобно.
В связи с отъездом ссыльных эти вещи стали никому ненужными. Не везти же их с собой за тысячи километров?
Уезжали мы с клеймом судившихся, отбывавших наказание "врагов народа", ограниченных в выборе места жительства и работы, то есть из ссыльных мы превращались в высланных, что и подтвердилось по приезде домой. На работу на судостроительные заводы в городе меня не взяли. Министерство судостроительной промышленности на просьбы о направлении на работу от-
писывалось, ни в чем не помогая. (Инженерную деятельность министр судпрома Б. Е. Бутома начинал на Дальзаводе, где я, как и. о. технического директора, назначил его на должность помощника строителя судов).
Пришлось мне поступить на завод в райсело Октябрьское. Расстояние к нему от моего дома двадцать километров. На этом заводе в ту пору строились плавучие электростанции и требовался инженерно-технический работник, способный возглавить достройку и сдачу этих судов, поэтому-то меня приняли туда на работу.
Этот завод только строился. Рабочий и технический персонал на нем состоял из тех, кого на другие заводы не принимали, потому что были они в оккупации или в заключении. Состав работающих был низкой квалификации. Трудно было работать на заводе, но не только из-за этого. Много времени отнимала езда на завод и обратно. Чтобы успеть к началу работы, мы к 6-ти часам утра приходили на сборный пункт в городе, откуда нас на грузовой машине везли на завод и ею же возвращали домой после работы. Рабочие уезжали сразу же после рабочего дня или после сверхурочной работы. Технический же персонал задерживали на пресловутые "проверки" выполнения и если говорильня затягивалась до 23 часов, то мы опаздывали на последний рейсовый автобус и ночевали на заводе, на столах в какой-нибудь конторке, а начальство уезжало домой на персональных автомобилях.
Возившие нас на завод водители машин часто бывали нетрезвыми, ездили с большой скоростью, никем из администрации завода не контролировались, вследствие чего осенью 1956 года утром, при спуске с горки у въезда в село, водитель, разъезжаясь со встречным мотоциклистом, на большой скорости опрокинул машину и нас — 32 человека — выбросило далеко в сторону. Большинство ехавших были ушиблены и искалечены.
Меня доставили в больницу с отеком легкого от удара, с вывихом плеча и с разрывом каких-то сочленений. Я, состоявший в профсоюзе с 1920 года (37 лет), не считался на заводе членом профсоюза, так как забранный при
аресте профбилет мне не возвратили. Поэтому мне платили по больничному листку только половину пособия. И в этом меня ущемляли последствия репрессий. Всю зиму провалялся я на излечении в больницах.
Вследствие аварии левая рука осталась искалеченной, немощной, но никто не надоумил меня требовать направления на комиссию для установления инвалидности. Сам же я после многолетнего заключения и ссылки не знал законов о труде и покалеченный вернулся на работу на завод. Справку об отмене приговора Военной коллегии от 29 мая 1940 года, об отмене постановления особого совещания от 25 мая 1949 года о ссылке и о прекращении моего дела № 1423-37/9р за отсутствием состава преступления, то есть справку о полной реабилитаций мне прислали из Военной коллегии Верховного Суда СССР в апреле 1957 года. Каким бы трудным ни было вторичное возвращение в жизнь, но я и жена были счастливы, что дожили до такого дня и свою радость выразили в искренней благодарности, посланной Н. С. Хрущеву в письме.
Казалось бы, реабилитированному следует вернуть (или создать) прежние условия работы и жизни, да не тут-то было! В связи с реабилитацией возникло много трудноразрешаемых задач по восстановлению попранных гражданских прав и материального положения. Из-за репрессий я и моя семья были лишены работы по специальности, удобной обжитой квартиры, домашних вещей, одежды, обуви и других предметов моих, жены, детей, моих и жены денежных сбережений, документов об образовании, о работе на производстве за 18 лет, архивных документов, наградных подарков от ЦК ВКП (б), наркома оборонной промышленности, ВЦСПС, командующего военно-морским Тихоокеанским флотом. Было подорвано мое здоровье, искалечена жена, погибла старшая дочь, многие годы жили в нищете жена, дочь, мать.
В справке об освобождении, полученной при выходе из заключения, было указано время вынесения приговора, но не указывалось, когда арестовали. Таким образом, арестованный 21 июля 1937 года (и в тот же день уволенный с завода), а заочно приговоренный 29
мая 1940 года я, неизвестно где, был три года. Поэтому мой непрерывный стаж прервался, и я потерял право на льготную (с 10-процентной надбавкой) пенсию, проработав 63 года, включая время заключения.
В справке Военной коллегии Верховного суда СССР также указали только дату отмененного приговора, не указав времени нахождения в заключении.
Беспокойная жизнь реабилитированного началась с посылки заявлений в органы МВД о выдаче мне документов "что я не верблюд" — документов, подтверждающих продолжительность пребывания в заключении и ссылке.
На просьбы о возвращении личных документов, отобранных при аресте, я получал отписки, что "за давностью времени документы не сохранились".
А как восстановить стаж работы с 1919 года, когда тех предприятий давно нет? Как подтвердить профстаж с 1920 года, как подтвердить добровольную службу в Красной Армии, если свидетелей уже нет в живых?
Отобранные документы, конечно, сохранены где-то в архивах НКВД-МВД-КГБ. Но кому охота пошевелить пальчиками для их розыска? Пусть барахтается сам реабилитированный. А кто вернет жилплощадь взамен трехкомнатной квартиры, занятой сразу после ареста?
На оставшееся в квартире имущество опись не составлялась. Кое-что "с хода" при аресте забрал следователь Бугаев. Можно ли через десятки лет, по памяти, составить списки того, что было в квартире и определить стоимость забранного?
Но, допустим, что претензии правильно составлены и установлена их стоимость в ценах 1937 года. После девальвации денег в 1948 и 1960 годах возвращенная стоимость снизилась в сто раз. К примеру, за пианино "Москва", стоившее в 1937 году шесть тысяч рублей, компенсация была выплачена в сумме 60-ти рублей действующих в это время денег. Пианино превратилось в "пшик"!
Впрочем, все материальные потери превышает сумма всей заработной платы, которую получила бы моя семья, если бы я работал на заводе, а не находился в тюрьмах.
Наибольшей же была забота о поступлении на работу. Естественным было желание возвратиться туда, где работал до ареста. Я обратился на завод имени 61-го коммунара, где работал до командировки на Дальний Восток, и где работал до второго ареста, но директор завода А. Б. Ганькевич встретил меня крайне недружелюбно. Вопреки постановлению Совета Министров СССР от 08.09.1955 года, обязывавшего трудоустраивать реабилитированных, он отказал в приеме на работу, возмущенно объяснив, что не хочет и не должен принимать на "свой" завод бывших заключенных. И не принял.
Вот так я ходил, просил и вынужден был, поступив на любую работу, начинать с нее "карьеру" заново.
Так, в прошлом главный специалист завода, я поступил работать мастером и лишь через три года мне предоставилась возможность работать главным технологом по судостроению на Черноморском су- достроительном заводе.
По существовавшим тогда законам, при самовольном переходе с завода на другой завод, прерывался непрерывный стаж работы. А в переводе начальство отказывало и мне стоило большого труда и нервов перевестись с завода в Октябрьском в Николаев.
Вскоре после реабилитации меня вызвали в Николаевское УКГБ для ознакомления с моим делом перед его закрытием. На объемистой красной папке тиснение золотом "Хранить вечно!". В канцелярском изложении в ней записаны все нюансы моей арестантской жизни, от которых я испытывал сильнейшую душевную усталость от ненужности всего пережитого, от цинизма, пошлости и подлости его сочинителей-следователей, дополнявших жесточайшие директивы "сверху" личной инициативой и изобретательностью. Впро-
чем, были и интересные для меня открытия об "участии" в моей судьбе нескольких друзей в прошлом. Один из них — Егоров Евгений Павлович. Мы вместе учились в институте и работали на заводах. Еще в студенческие годы за ним замечалась склонность чернить девушек, с которыми он встречался. Так же низко отзывался о своей жене (матери двух его детей), как только она выехала из Владивостока домой. Делалось это им для того, чтобы обелить себя в последующих, часто меняющихся связях с женщинами.
Оказалось, что он был "экспертом" в моем деле, а попросту — лжесвидетелем и клеветником, сотрудничившим со следователем. Это открыло ему дорогу к быстрому, блестящему продвижению с завода в главк отрасли, а из него — в директора крупнейшего завода, в Герои и т. д.
Второй друг — Клопотов Борис Евгеньевич. Приехав нормировщиком на Осиповский затон под Хабаровском, он при постройке подводной лодки был выдвинут в строители судна, затем перевелся на Дальза-
вод во Владивостоке и вскоре стал там заместителем директора завода по коммерческой части. А затем, "вознесся" до начальника производственного отдела Минсудпрома — заместителя министра, откуда перешел директором одного, а затем другого крупнейшего судостроительного завода. О нем в деле не указывалось, но кое-что вспомнилось. Удивляла не только быстрая его карьера.
В Хабаровске, возвращаясь с попойки вместе с мастером предприятия ЭМТ (теперь "Эра"), он в автобусе по неосторожности застрелил Деревянко из пистолета, но никакого наказания не понес и сохранил пистолет у себя. Никто из нас, занимавших более высокие, чем он, должности, оружия не имел — не было в нем надобности.
Это он, Бобик, накануне моего ареста оставил у меня в квартире, на время, обойму патронов от своего пистолета и следователь, как знал, от порога пошел прямо к столу, где они лежали. И еще. Приехавшую, по вызову мою жену не пустили в квартиру. Она обратилась к Клопотову, как к нашему семейному другу, за разъяснениями, но он ответил, что ее не знает и не хочет с ней говорить.
И еще. Лиц, вернувшихся с КВЖД, проданной японцам, во Владивостоке арестовывали. Свою же жену, работавшую до замужества на КВЖД, Клопотов заблаговременно до арестов "сплавил" в Ленинград, и она избежала ареста.
Все это заставило догадываться, что и Клопотов был лжесвидетелем, а в случае с патронами — и провокатором для обоснования обвинения меня в терроризме.
Но время идет и все "образуется". Я снова втянулся в работу, в общественную жизнь. Вернулся на Черноморский судостроительный завод, с которого начиналась моя инженерная жизнь. На должности главного технолога заказа руководил постройкой крупных судов, в том числе китобазы "Советская Россия" и противолодочных крейсеров "Москва" и "Ленинград", участвовал в партийной работе, организовывал с 1959 по 1966 год на заводе и в городе добровольные народ-
ные дружины и т. д. А мое арестантское прошлое при случае ставили мне в вину.
Так, при массовом награждении участвовавших в постройке кораблей под моим руководством, ни партком, ни дирекция завода меня к наградам не представляли, объясняя это тем, "что он сидел". А мою реабилитацию путали с амнистией уголовников, поясняя, что "Советская власть милостива к преступникам. Вот его и реабилитировали". Находились и такие "сукины сыны", в том числе члены партии, обзывавшие меня, тоже члена партии, фашистом. А партийные секретари оправдывали хулителей тем, что откуда им знать, за что он (то есть я) сидел.
Прошло почти сорок лет после моей реабилитации, опубликована масса материалов, разоблачавших Сталина как вдохновителя многих черных дел, как подлую личность. Известны деяния его приспешников, насильственного аппарата. Очевиден вред, нанесенный ими экономике, обороне страны, нравственности народа. Вред, повлекший к ненужным потерям в войне и в тылу, к развалу сельского хозяйства, к перерождению партийной верхушки. А многие лица и сейчас вздыхают о милых им сталинских методах руководства страной.
Все еще слышны в быту и появляются в газетах протесты против осуждения Сталина и сталинизма.
Зло, содеянное в прошлом, пустило глубокие корни в нашем обществе. И если мои воспоминания помогут еще кому-нибудь открыть глаза на прошлое, я буду рад тому, что мой свидетельский голос прозвучал не зря.
15.04.1989 Бондаревский Сергей Константинович
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Итак, к каким выводам привела меня пройденная дорога?
Бедные по отношению к одним народам, но и богатые в сравнении с другими мы, в начале века, подстрекаемые своими и пришлыми "мечтателями", используя сложившиеся обстоятельства, рванули к лучшему будущему — коммунизму.
Стремясь к нему, безрассудно создавая трудности, чтобы затем их героически преодолевать, мы десятиле-
тиями не досыпали, не доедали, страдали, но копали, ковали, строили и уже становились на ноги...
Новоявленные "Зевсы", убоясь потерять свое неограниченное всевластие, обезглавили всех тех, кто умом выделялся из массы — цвет русской нации.
Теперь круто повернули назад, к капитализму.
Грабя народ, убивая в нем надежды, привели его к усталости, апатии, безнадежности и возрождению всего плохого, что свойственно эксплуататорскому обществу.
Дожив до преклонного возраста, пережив то, что поведано в этих воспоминаниях, я остался глубоко убежденным сторонником устройства такого общества и государства, в котором бы
Никакая на свете работа Для мозолистых рук не страшна. Чтоб ничья от рабочего пота Не набухла бы больше мошна.
Сегодня мне уже почти 90 лет.
Я спешу донести до людей часть, длиною больше, чем в 70 лет, нашей истории.