«Жизнь брала под крыло…»
«Жизнь брала под крыло…»
Азнабаев К. К. «Жизнь брала под крыло…» / беседу вела Г. Агишева // Ленинец : газ. – 1987. - 17 окт. ( № 124).
Он очень трогательный, мой Старик, похожий на трифоновского Павла Евграфовича. Если б ему не было 80-ти, такое заявление показалось бы сентиментальным. Но о детях и стариках — можно. Не сей час пришло ко мне такое его восприятие, а еще лет двадцать назад. Часто гуляя с дедом по Дорофеева, мы его встречали. Касым Кутлубердич Азнабаев всегда замечал деда первым. А заметив, уже продвигался к нам с какой-то особенной улыбкой: открытой и доверчивой до беспомощности. Они останавливались и разговаривали. А когда мы расходились, я видела краешком глаз, что наш знакомый оглядывался, все так же улыбаясь, словно хотел удержать нас.
Через десятилетия открываю деревянную калитку, мимо которой тысячи раз проходила в детстве, даже не подозревая, что за ней ухоженный уютный палисадник, какой-то очеловеченный, но замкнутый мир баз случайных людей, без случайных звуков и взглядов, на которые даже вопреки желанию нужно реагировать, отвлекаться от своего... Меня уже ждали.
Дверь распахнулась, и старик, сухощавый, в рубашке, при галстуке, в шерстяном джемпере, и сверху в шерстяной же безрукавке предстал предо мной. Он уже улыбался. Но словами я его опередила: «Я вас знаю! Я же вас давно знаю!» Он тихо засмеялся: «Конечно, конечно». И, проведя меня в комнату, в неторопливой паузе дав рассмотреть свое лицо, улыбнулся всеми морщинами и сказал, растягивая: «Во-о-от. Ну?!». И опять, уже с ликованием: «Во-о-от».
И так каждый раз, когда бы я ни появлялась, дверь была «наготове», и мой собеседник тоже. На третье или четвертое посещение, прерываясь от рассказа, медленно поглаживая бледными ладонями свою седую голову, он вдруг сказал: «Знаешь, я ведь тебя очень долго ждал». И неторопливо скрестил руки на груди. Молчал. Губы еле заметно дрогнули — я думала, улыбнется. Но нет. Так он сидел какое-то время со скрещенными на груди рунами, смотрел отстраненно, через меня в распахнутый балконный проем, в свое прошлое.
Касым Кутлубердич на диктофон смотрит с одобрением. Но, увидев красный пульсирующий огонек микрофона, начинает волноваться. Облизывает сухие губы, прочищает горло, зачем-то пытается помочь мне держать микрофон...
— Я родился 27 декабря 1907 года в деревне Ахмерово Ток-Чуранского кантона.— Мне кажется, он и сам не много пугается своего слабого монотонного голоса.
— Да, знаешь что?— вдруг с совсем иной интонацией произносит он.— Мой дед за участие в революционных выступлениях 1895 года был сослан на вечное поселение в Енисейскую губернию. Там он и умер в 1914 году... Такое вот совпадение, меня тоже туда сослали на вечное поселение. Это уже после войны, во вторую волну,
И тут я вынуждена сделать отступление, ибо не могу отделаться от мысли, что меня неправильно поймут, во всяком случае, не так, как хотелось бы. И тому есть основания. С того момента, как я приступила к работе над данной темой, во мне поселился внутренний цензор, который говорил устами некоторых знакомых: сейчас многие об этом пишут, модно стало, за жареными фактами гоняются. Но знакомым я еще могу что-то объяснить, а незнакомым? Касым Кутлубердич тоже предупреждал (не будем скидывать со счетов и то, что он бывший редактор республиканской партийной газеты): тебе ведь нужно будет лишь положительное, значит, можно написать о том, как я работал в комсомоле, про ЧОН, не напишешь же про лагерь, про ссылку... Про это скороговоркой, — советовал мне он, — одной фразой. А потом можно сказать, что был реабилитирован в пятьдесят шестом, восстановлен в партии и даже получил звание заслуженного работника культуры БАССР. Так что вроде опять хорошо — положительное.
И ведь можно бы так написать. Еще года три назад так и писали о том времени какой-нибудь бесстрастной фразой: мол, пострадал незаконно, да вы, мол, и сами догадываетесь, о чем идет речь. Я даже мысленно начала писать такой Материал. Но вот беда — возникали вопросы: куда делись его соратники по комсомолу, его партийные наставники, те, что работали политкомиссарами в канткомах, куда делись преподаватели БИНО, личности по тому времени выдающиеся? А преподаватели Академии коммунистического воспитания им. Крупской?
Вовсе не обязательно писать о тех, кто его окружал, могли сказать мне некоторые знакомые и незнакомые. Не всех же ликвидировали (каждый раз, когда я употребляла слово «расстреляли», Касым Кутлубердич меня поправлял: «ликвидировали», видимо, оно казалось ему более безобидным. А меня так оно отпугивает как раз своей планомерной логичностью, машинностью). Но тогда вообще зачем писать? Вот именно, скажут теперь уже только незнакомые, он что, такой уж герой, его именем названа какая-то улица? Он занимал видные посты, ответила бы я, и потом, улиц гораздо меньше, нежели тех, чьими именами их можно было бы назвать. Таких было много, коротко ответят мне." Но очень немногие есть сейчас. И потом, если уж «мальчик был» (а это признано), может, о нем можно и сказать? Вот вам зачем это нужно? Могут и так спросить. Отвечаю: меня все время мучает мысль, что о том времени знает еще очень мало людей. В противном случае, они бы вели себя несколько иначе: трудно сказать, как именно; может, были бы терпимее друг к другу, великодушнее. Потому Что понимали бы, что «жизнь короткая такая»... Это первое, Что приходит на ум. Еще: на мой взгляд, перед ними мы в большом Долгу, может, даже в большем, нежели перед героями Отечественной войны. Им хотя бы было позволено умереть с честью, с сознанием исполненного долга. Их — пусть и коллективные братские могилы — согревает священный огонь. О других братских мы не знаем. А долги должны быть оплачены.
— С ПЕРВОЙ империалистической отец вернулся революционно настроенным. Он мне часто говорил: «Вот ты счастливый. Твой дед за грамоту попал в Сибирь. Мне учиться запретили. А тебе надо».
После его возвращения в 1918 мы жили с ним вдвоем. Брат умер в 16-м, сестра — в 17-м, мать — в 18-м. В нашем кантоне работали Даут Юлтый, военным комиссаром, Габидулла Кучаев — политкомиссар. Под их влиянием и отца я был вовлечен в комсомол. Меня избрали секретарем комсомольской ячейки при продовольственном комиссариате. Я активно включился в организацию комсомольских ячеек, а также ЧОЧ — частей особого назначения. Вели борьбу с контрреволюцией, бандитизмом,
спекуляцией. Нам было по 14 лет, но винтовки уже доверяли. А 1921—22 годы — страшный голод. Надо было выжить. Надо было засеять поля, организовать их охрану. Осенью 1921-го года меня выдвинули в состав Ток-Чуранского кант-кома РКСМ, здесь еще до меня работали Абдулла Амантаев и Сагит Агиш. Когда они уехали в Оренбург в БИНО, Башкирский институт народного образования, то дела передали мне. Я стал секретарем канткома комсомола. Мне было 15 лет. Мы договорились, что я приеду к ним на следующий год, как только найду себе замену...
А знаешь, почему именно в Оренбурге располагался БИНО? Там для этого существовала реальная база. В 1921 году в Караван-Сарае располагался «Башюжрайпродкомиссариат» для снабжения южных районов Башкирии. К тому же в Оренбурге было много башкиро-татарской интеллигенции. Историю и географию преподавал Фатих Карими, — о братьях Каримовых слыхала, да? Он закончил Каирский университет. Литературу вел Шариф Камал, классик татарской литературы. Член партии с 1919-го года. (Интересная деталь — говоря о ком-либо, Касым Кутлубердич всегда упоминает о его принадлежности к партии и обязательно подчеркивает, с какого года). Математику вел Сайфетдинов, тоже выпускник Каирского университета, физику — Ханафи Бакиров, тот учился в Бейруте. Исхак Альмашев — педагогику, он был настоящий артист, благодаря ему мы поставили известную, пьесу М. Бурангулова «Ашкадар»... Все преподаватели имели свои учебники, так что уровень преподавания был солидным. Поэтому из числа их питомцев и вышли многие видные деятели нашей науки и культуры.
— Однажды, — продолжает Касым Кутлубердич, — столкнулся с интересным явлением, я тогда учился в Академии коммунистического воспитания имени Крупской, куда был направлен Башкирским обкомом ВКП(б) в 30-м году. Как и многие, вел большую общественную работу: в частности, Московским городским комитетом партии был направлен уполномоченным в Московскую область — это 1932 год. Ведь как складывалась ситуация? К 1930 году здесь прошла 100-процентная коллективизация. А после выхода статей Сталина «Головокружение от успехов» и «Ответ товарищам колхозникам» начался массовый выход из колхозов. 'Нас направляли для разъяснения. ...Меня на одном деревенском сходе чуть не побили.
Что такое тогда подмосковная деревня? Мужчин практически нет, подались в город на заработки. Туда же норовят уехать и свободные от семьи женщины. И вот они у председателя сельсовета требуют справки: напиши, говорят, что мне, к примеру, не 27, а 21... И тот выдает эти фиктивные документы. Как же так, спрашиваю я у него. Это же подлог. А ты посмотри на них, на то, как они живут... Им хочется найти работу, выйти замуж, вырваться отсюда. Это он мне. А потом одна гражданка в Москве на улице остановила: «Спасибо, товарищ уполномоченный, что вы тогда не были против. Я теперь работаю на заводе».
Касым Кутлубердич внезапно грустнеет. Лицо заостряется. Он делает большие паузы. Вроде бы усилием воли заставляет себя продолжать наиподробнейший рассказ. Он, наверное, ощущает себя учителем, который, взявшись объяснять большую сложную тему, постоянно обнаруживает в учениках незнание мелочей, существенных мелочей, без которых невозможно объяснить большое.
— Был такой случай. Он тебе многое разъяснит, В августе 1936 года закончили редактирование «Вопросов ленинизма» Сталина. 50 печатных листов. Я тогда был заместителем председателя комиссии обкома партии по редактированию и изданию трудов классиков марксизма-ленинизма. Уже перевел на башкирский к этому времени ленинские труды: «Государство и революция», «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», «Задачи Союзов молодежи», многие партийные документы... Так вот, Исянчурин, второй секретарь обкома партии, он же председатель этой комиссии, послал меня в ЦК к Сталину, что бы взять авторское разрешение. Я поехал. Там, в ЦК, я зашел к своему знакомому Тулипову, завсектором национальной печати. «Что ты? — удивился он.— Разве такое возможно, мы Сталина и не видим, знаем его по портретам. Бессмысленная затея». Но все-таки направил меня к Талю, завотделом печати, члену Оргбюро ЦК. А тот уже переадресовал к Орахелашвили, замдиректора института Маркса — Энгельса — Ленина— Сталина (ИМЭЛСа). Орахелашвили раньше работал первым секретарем Заккрайиома ВКП (б). Я пришел к Орахелашвили. Бородатый такой красивый человек. Выслушал меня и спрашивает: «Грузинский знаешь?». «Нет»,—
говорю. «Как же,— спрашивает — переводил?», «С русского» — отвечаю. Он уже на меня внимание не обращает. Звонит. Сталину звонит! И начинается разговор на грузинском — шумный, веселый. Я сижу и сам себе не верю. Надо же, думаю, в ЦК никто не смеет побеспокоить Сталина, а здесь вот так запросто. 48 минут говорили! Да-да, я засекал. Потом Орахелашвили обращается ко мне: «Материалы оставьте мне. Я их отдам на рецензию». И так вот я уехал. Кстати сказать, Исянчурин Ахмет Рифмухаметович был недоволен тем, что я без ответа приехал. А Быкин Яков Борисович, первый секретарь Башкирского обкома партии, — он был человек мягкий, интеллигентный, — сказал, что я сделал все от меня зависящее. Разрешение пришло в декабре 1936-го. В 2 часа ночи ко мне домой позвонил Быкин, попросил приехать в обком. Показал телекс, поздравил. А в июне 1937 года, тогда я уже работал редактором газеты «Башкортостан» (кстати, мне это потом в вину ставили, по чему «Башкортостан»? Почему не «Советский Башкортостан»? — хотя она так называлась и до меня...), получаю материалы о приведении в исполнение смертного приговора для врагов народа. Первым был Авель Енукидзе, секретарь Президиума ЦИК, вторым — Мамия Орахелашвили, третьей была Мария Орахелашвили, его жена, зам. наркома просвещения РСФСР... И всплыл в памяти тот почти часовой разговор двух друзей…
— В Башкирии кампания по разоблачению врагов народа началась с «Южур аллеса». С начала 1937 года в Бирске, Стерлитамаке, Мелеузе, Архангельском и Нуримановском районах прошли открытые политпроцессы под лозунгом «Нет пощады врагам народа!». Была нагнетена атмосфера всеобщей подозрительности, считалось, что если ты кого-нибудь не разоблачаешь — значит, не борешься. Меня все упрекали, что газета беззубая, плохо разоблачает врагов. Просто многих из этих «врагов» я знал — по возможности придерживал статьи о них, убирал фамилии...
Конечно, искусственность этих процессов была очевидна. Они организовывались таким образом, что это якобы «народ просит». Председателю Башглавсуда Кутлуярову поручили «дело Бирска». «Дела» никакого не было, и он, нарушив негласное распоряжение, по которому троим нужно было вынести смертный приговор, дал им по
10 лет. Его вызвали, спросили: «Почему не выполнили указаний»? Кутлуяров сказал, что если его за что-то и надо наказывать, то за эти десять лет... Его исключили из партии, арестовали; он же воевал против Колчака, поэтому прицепили ярлык «колчаковец». Он тоже вышел после XX съезда партии, недолго прожил...
— И вот я, как член Башкирского обкома ВКП(б), получил извещение, что 2 октября 1937 года в 10 часов утра состоится пленум, который рассмотрит состояние дел в Башкирской парторганизации. 2 октября в 9 часов утра я выхожу из дома,— жил тогда на К. Маркса, 20 — иду не спеша, сворачиваю на Пушкина. Там полно сотрудников НКВД. Тут подбегает одна актриса, хватает за руку: «Кто приехал? Говорят, Сталин». Я отмахнулся: «Не знаю»,— решил, что это провокация. Вошел в здание обкома — везде НКВД. Вчитываются, сверяют... Потом объявляют, что пленум будет завтра.
Ночью взяли почти всех членов бюро обкома и многих приехавших на пленум секретарей райкомов партии.
3 октября. С утра поминутно почти же, что и вчера, только на улице еще больше сотрудников НКВД. Вхожу в зал и странное чувство меня охватывает: из более чем семидесяти членов обкома насчитываю двенадцать... Но зал на удивление полон, лица все незнакомые.
Открывается дверь, и входят Жданов, Медведев, новый нарком НКВД, Заликин — будущий первый секретарь обкома партии. Жданов предлагает открыть пленум. Быкин из' зала кидает реплику, что пленумом это назвать нельзя, поскольку нет и трети членов обкома. Жданов настроен агрессивно, он либо игнорирует Быкина, либо отвечает резко. Он сам назначает президиум и сам открывает пленум, хотя с Быкина никто еще не слагал обязанностей первого секретаря Башкирского обкома ВКП(б). Стенографистов нет. Протокол пленума ведем мы — редактора республиканских партийных газет, я и Мартовский.
Жданов дает слово Выкину, но через 10 минут его прерывает: «Вы лучше расскажите о своей средительской деятельности...». Жданов показания М. и Д. о том что, в парторганизации Башкирского обкома ВКП(б), якобы, существовали Две контрреволюционные организации: троцкистско-бухаринская под руководством Быкина
и буржуазно-националистическая, которую возглавлял Исянчурин. Быкин с Исянчуриным создали, де, политический блок... Быкин не удержался: «Это ложь. Пусть М. с Д. это при мне скажут». Ему ответили: «Вы сами рассказывайте и ведите себя пристойно, не то вас выведут из зала». Быкин: «Я член партии с 1912 года. Еще раньше, чем вы, товарищ Жданов». «Знаю, какой вы деятельностью занимались — шпионили».
Прения продолжались два дня.
Касым Кутлубердич внезапно заговорщицки улыбается:
— К концу второго дня резко ухудшилось мое положение. Встает из зала некий Г., инспектор рабоче-крестьянской инспекции Кировского района (РКИ) и говорит: «Товарищ Жданов! А вы знаете, кто сидит с вами рядом? Азнабаев — он же враг. Он дал положительную характеристику шпиону, националисту Мухтару Баимову, который с августа в тюрьме», — и протягивает Жданову листок. Тот почитал, посмотрел на меня грозно, — а надо сказать, до этого он очень милостиво со мной обходился: папиросы стрелял, в буфете этой «Явы» было полно, но он там брать опасался. В общем, оказывал знаки внимания: посмотрит отечески, ну, мол, давай, давай трудись. Даже во время перекура сказал, что вот, мол, нужно выдвигать молодых, таких, как я... — Касым Кутлубердич засмеялся. Потом сцепил руки на затылке, сидел, улыбаясь.— Да, а тут стал грозным. От ведения протокола отстранил и велел пересесть в зал.
Баимов. Ученый. Прекрасный человек. Талантливый переводчик, перевел «Медного всгдника», «Поднятую целину». Еще учась в аспирантуре Ленинградского института восточных языков, Мухтар Баимов ездил на практику в Турцию. Ему это потом вышло боком: сказали, что он там якобы встречался с Валидовым. Его исключили из партии — это еще в 1936 году. Он взялся доказывать свою честность, а чтобы подать на апелляцию, нужна была характеристика, подписанная двумя коммунистами. Он пришел ко мне: я, говорит, тут уже набросал. Ты не думай — никакой хвальбы нет. Просто констатация... для того, чтоб только приняли. Я прочитал. Действительно, нейтральная такая характеристика. Но я ему отказал: «Мухтар, не тащи меня за собой...» —Касым Кутлубердич умолкает и смотрит на меня внимательно. Мы сидим и смотрим друг на друга. Потом он продолжает: — Он пришел во второй раз уже вместе с Булатом
Ишемгуловым. Булат обрушился на меня, ругал, стыдил, сам-то он уже поставил свою подпись. Подписал и я. Вот эту самую характеристику Г. и передал Жданову. На третий день пленума Быкин и Исянчурин, ходившие до сих пор в костюмах, пришли в обком в хлопчатобумажных гимнастерках и в кирзовых сапогах.
...Исянчурин сдал свой билет молча, а Быкин просил Жданова передать товарищу Сталину, что виновным себя не признает, что всегда был и остается честным коммунистом. Но Жданов отворачивался, морщился, слушать не желал, А когда их увели, он сказал короткую речь: вот, мол, теперь можно вздохнуть с облегчением, хотя это лишь начало. Он сказал, что сняли пока лишь головку, И еще одну фразу сказал, поразившую меня: «Столбы подрублены, заборы повалятся сами...» Да-да, так и сказал...
Потом избрали новый состав бюро: туда вошли Заликин, Шаймарданов, Медведев и другие.
В какое-то из своих посещений я ясно почувствовала: Касым Кутлубердич и сам решил об отрицательном говорить поменьше. Мне кажется, он просто меня пожалел, так как сказал: «У нас еще будет время об этом поговорить. Ведь правда?»...
Но потом вдруг передумал. Показал мне отзывы на статью в «Огоньке» о Федоре Раскольникове: «Видишь, как пишет. «Просто так никого не брали». Знакомо. Если берут, значит, есть за что». — И в который уже раз я удивилась тому, что он улыбнулся. Вообще, я заметила, что в его спокойно-обыденном повествовании улыбка всякий раз появлялась в самые драматичные моменты. Но она не вызывала чувства внутреннего протеста. Она, как это вроде бы ни странно, была даже уместна. Улыбнуться легче, чем заплакать — меньше сил душевных расходуется.
Вот еще о чем думаю. Ведь мог бы Касым Кутлубердич утаить, что именно в первый раз отказал Баимову, чтобы выглядеть еще более положительным, еще более бесстрашным. Но это уже из области суетного. Не для этого будил он свою память.
— За мной пришли 10 января 1938 года в 2 часа ночи. Не предъявили ничаких документов, никакого ордера. Сделали обыск, отобрали пистолет, книгу о бухаринском
процессе и книгу Разима Касымова «Султангалеевщина». Я во всем парадном, только что вернулся из театра. Привели в пункт. Народу тьма. Заперли в карцер. Промелькнула мысль, что если б знать, покончил с собой... На другой день вечером меня перевели в другую камеру. Там уже сидело четверо бородатых. Они пытаются со мной заговаривать, я отмалчиваюсь. Тогда они сами начали представляться. Один сидит за бандитизм, другой — примерно то же, вор-рецидивист, третий — шпион. Ну, думаю, компания... Через некоторое время невольно стал прислушиваться к их речи — грамотная, культурная. А один вскоре начал прекрасно пересказывать Стефана Цвейга. Потом и говорит: «Не тужи. Моя фамилия Захаров. Я член партии с 1918 года, бывший командир дивизии, был заведующим Ишимбайским нефтепромыслом. Второй — Вознесенский — член партии с 1919 года, председатель ЦК профсоюза нефтяников. Третий — армянин, Маркаръян, начальник центральной научно-исследовательской лаборатории по нефти. Четвертый — геофизик, фамилии не помню. Нас, рассказывают, взяли из Ишимбая — 25 нефтяников-авредителей». Остались мы четверо. Дали по 10 лет, остальных приговорили к расстрелу. Всё выдержали, но протокола допроса не подписали. И ты, говорят, не подписывай, пересиль себя».
Началось следствие. «Вы, говорят, арестованы как участник контрреволюционной националистической организации. Занимались вредительской деятельностью в печати. Признаете себя виновным?» «Нет»,— отвечаю. На другой день следователь, малограмотный такой, меня поразил. Сидит и при мне же сдирает с изъятой книги «Султангалеевщина» какие-то куски, а фа-мили подставляет местные. Ну просто блестящее получилось обвинение. С 1930 года, оказывается, я «состою» в этой организации. «Что ж ты меня пантюркистом сделал?— спрашиваю — Вы же говорите, что я башкирский националист?» Он сам-то разницы не чувствует, поэтому просит: «Сам напиши». Мы с ним даже подрались слегка. Он ударил: «Подпиши». Я ответил. Другой следователь X. тоже не грамотный, говорит: «Вы вели националистическую работу — вместе с Амантаевым собирали фольклор. В книгах часто при переводе использовали арабские термины из Корана... Но был и грамотный один — С., некогда преподаватель истории партии. Я, говорит, все сам напишу, вы только подпишите. Так
примерно пишет: «С 1930 года я вел активную контрреволюционную деятельность, направленную на отрыв Башкирии от СССР и образование буржуазной республики под протекторатом Германии и Японии».
Два года и восемь месяцев я был под следствием... Испытал конвейерные допросы «игру в мяч»... Меня часто преследовали галлюцинации: будто стена падает, у следователя появляется звериная голова, хвост. Вдруг почему-то приходит сестра с передачей: первое, второе, колбаса... Потом «заходит» кто-то из знакомых, вроде Янаби (его уже тогда не было в живых). Ты, говорит, подпиши, не мучайся. В общем, почти три года я не знал, что со мной будет.
Чем больше я общалась со Стариком, тем выпуклее обозначалась уверенность: везде, в самом страшном аду, всегда находились настоящие люди. Это, пожалуй, главный положительный урок, который я вынесла. Да, и в лагере. Например, врачебно-медицинский персонал, в основном состоявший из ЧСИР (аббревиатура, достойная своего времени: члены семей изменников родины). Врачам Надежде Савельевне Ярыгиной и Варваре Ивановне Топадзе Касым Кутлубердич жизнью обязан, как обязан жизнью (это уже другой случай) и начальнику политчасти лагеря полковнику Гуляеву, некогда первому секретарю Свердловского горкома партии. Ценно в этих случаях то, что эти люди сами, без всяких просьб, сильно рискуя, помогали жертвам репрессий. Человечность никому не заказана.
А мы с вами без всякого риска часто ли ее проявляем? Можем ли примерить на себя страдания ближнего? А почему? Может, кажется, что жить будем вечно и еще успеем, может, кажется, Что этого и вовсе не надо, а может, просто не задумываемся. Как сделать, чтобы задумывались? Для меня то, что рассказал Касым Кутлубердич, в принципе не было неожиданностью. И не потому, что теперь об этом много говорят. Для меня было неожиданностью, и неожиданностью полной, осознание такой вроде бы банальной истины: всегда есть место человечности, которая подчас сродни подвигу. Это главный аргумент к вопросу о нужности или ненужности предания гласности теневых сторон прошлого. Такое знание помогает стать мужественнее, помогает верить в людей, а не в абстрактное добро.
— Второй раз взяли в Стерлитамаке в 1949 году.
Утром повезли меня в Уфу. Двое сопровождающих в штатском, корректные воспитанные люди. Едем в купе, вроде бы я и не арестованный. А в соседнем едет ректор учительского института, в котором я преподавал и еще несколько когда-то мелькавших полузнакомых людей. Слышу, ректор возмущается: «Вот, говорит, до чего распоясались. Никакой дисциплины. Завтра у него лекция, а он накануне едет в Уфу...». А другой на каждой станции привязывается: пойдем пройдемся. Лопнуло у меня терпение: «Вот, они нынче мои хозяева. У них и спрашивай, можно мне погулять или нет». Его как ветром сдуло.— Касым Кутлубердич рассмеялся. — Зато через некоторое время стук — сопровождающий подходит, открывает дверь. Стоит Валитов, мой бывший ученик, директор школы-интерната имени Ленина, спрашивает: «Можно поговорить с Азнабаевым?» Те: «Пожалуйста». «По-башкирски можно?» — «Говорите». «А денег дать?» — «Воля ваша, хотите — давайте». И он все деньги, что у него были с собой, отдал мне... А жена, оказывается, ждала меня на вокзале возле «столыпинского» вагона, хотела сказать, чтоб я не беспокоился, и что они приедут, как только получат адрес. Олегу тогда шесть лет, Земфире — одиннадцать месяцев.
Екатерина Ивановна приехала, и в землянке жила, и все тяготы ссылки делила.
— Привезли нас на место. С одной стороны — Енисей, с другой — лес и рядом деревня. Привели к какому-то пустынному клубу, а там по стенам инвентарь развешан. Топоры, лопаты, вилы: «Разбирайте,— говорит начальник,— и привыкните к мысли: здесь вы будете жить, работать и здесь умрете». — Касым Кутлубердич подается вперед, заглядывает мне в глаза, смотрит долго, пытаясь там что-то прочесть — А один профессор, лет 65, все колеблется, не может выбрать. Тогда начальник обращается к нему: «Вам помочь?» Снимает толстый тяжелый лом и подает: «Вот вам, профессор, карандашик!» — Касым Кутлубердич скрещивает на груди руки и забывается. Через некоторое время «выбирается», говорит бесстрастно. Там по-своему было даже интересно. Люди все необычные. Одна Дора Абрамовна Лазуркина чего стоила. Соратница Ленина, член партии с 1902 года. В последнем номере «Знамени» про нее есть, вернее, Лазуркина о Жданове.
...Это, конечно, не лагерь. Только вот мошка! Мы намазывались черной смолой, толстым слоем — одни глаза блестели. Как арапы ходили...
Я когда узнал, что Дора Абрамовна — делегат XXII съезда КПСС, позвонил в Москву в гостиницу Загиру Исмагилову — он тоже был делегатом — просил передать ей привет. Он выполнил мою просьбу. Потом рассказывал, что как только сказал: «привет вам от Азнабаева», Дора Абрамовна заплакала...
Смотрю альбомы с фотографиями. Не может не броситься в глаза: везде Касым Кутлубердич с напряженным лицом. Я говорю ему об этом. «Конечно»,— соглашается он. И вдруг попадается совершенно иная — смеющийся, раскованный, красивый, среди цепкой листвы. «Это вы?» Он подносит близко к глазам, будто желает удостовериться, он ли... «Это вы?»— переспрашиваю. «Я. В саду прошлым лётом. Один газетчик щелкнул». Потом он встает, молча и сосредоточенно роется в папках, протягивает четвертушку листа: «Дело по обвинению гражданина Азнабаева Касыма Кутлубердича пересмотрено Президиумом Верховного суда Башкирской АССР 21 мая 1956 года. Постановление от 19 августа 1940 года и постановление от 25 июня 1949 года в отношении Азнабаева К. К. отменено и дело производством прекращено». «И все?!» — хочется одновременно прошептать и крикнуть. «Фитюлька, да?» — смеется Касым Кутлубердич — Как это у классика: «дорогого стоит». Восемнадцати лет жизни стоит».
Сама не возьму в толк, почему для заголовка выбрала эти строчки Арсения Тарковского. Вроде бы они не совсем к месту. «Жизнь брала под крыло: берегла и спасала (—с этим можно поспорить). Мне и вправду везло (—это, вроде бы, вообще из другой оперы), только этого мало...»
Но какой-то настырной мелодичностью и призрачной мечтой преследовали они меня, когда еще и еще раз я слышала голос своего Старика: «Вот и лето прошло, словно и не бывало...». А может, жизнь и брала-таки под крыло. «Ведь жив, жив остался. Все выдержал, и Родину свою люблю, и в народ свой верю...». Это почти клятва, почти поэзия.