Воспоминания старого казака
Воспоминания старого казака
Петров М. А. Воспоминания старого казака // Война и судьбы : Вторая мировая, без ретуши : в 4 сб. Сб. 2 / сост.: Н. С. Тимофеев, С. Д. Бобров. – Невинномысск, 2003. – (Трагедия казачества). – С. 6-51.
Прошел мой век, как день вчерашний,
Как дым, промчалась жизнь моя.
Как-то мой друг сказал: «Если нашу трагическую историю описать языком Тургенева, то получится два, а то и три «Тихих Дона». Я с ним согласился.
Моя жизнь разделилась на две части: тяжелая и трагичная до мая 1945 года и не менее страшная и тяжелая позднее. И ныне с «высоты» 80 лет я помню почти все. Помню единоличную жизнь на хуторе - и сейчас бы показал, где была наша земля. С трудом мы приобретали сельхозинвентарь и к 1929 году во дворе уже был полный набор: всевозможные плуги, косилки, самоскидка и - гордость деда — сноповязка. Для нее он даже сделал специальный навес. Помню разговор отца со своим старшим братом о покупке в кредит на 20 лет американского трактора «Фордзон».
И вот - коллективизация. Я видел глаза деда, когда два придурка из актива бедняков вывозили его сноповязку и, зацепившись за дерево, оторвали жатку от основного агрегата. Потом уже волоком оттащили по частям на общий двор. Колхоз так и не отремонтировал сноповязку, и ее сдали в металлолом. Помню, как я подавал холодной воды, чтобы привести в чувство бабушку, которая упала в обморок, видя все это.
Помню голодный 1933 год, когда люди поели всех кошек и собак. Во время непогоды старшие уходили домой, а мы, подростки, оставались на полевом стане и мяли какой-то конский концентрат, ссыпали в ведро с водой. Крупицы зерна садились на дно, и мы варили кое-какую кашу. Помню, как женщины с хутора узнали, что у нас в бригаде сдохла от истощения лошадь, и пришли просить «кишочки», а мы не дали.
Хлеба не было. Пекли лепешки из травы. Из стебля подсолнуха выталкивали сердцевину, мололи и также клали в лепешки. Ели лягушек. Как-то на работе мой напарник такого же возраста, что и я, спросил - «Воробьев будешь есть?» Я согласился, вспомнив, что когда-то их ловил для бабушки, так как она не могла есть другой птицы. Вот ем я «воробья», а у него четыре лапки и крыльев нет! Друг признался, что это лягушка. Рассказал, что этими лягушками спас себя и свою семью. Технология приготовления лягушек простая. Берешь мешок и идешь за хутор на пруд. Наловишь штук 50-60. Дома кипятишь котел и высыпаешь туда лягушек. Через пару минут опрокидываешь котел на солому. Кожу с лягушек снимаешь как с вареной картошки,
отрезаешь лапки, выкидываешь внутренности, моешь в проточной воде тушки и варишь. Как-никак, а мясо. Не сравнить с лепешкой, в которой питательного ничего нет - только набиваешь пустой желудок.
Для нашего хутора 1933 год прошел тяжело, но почти без жертв. Только один старик умер уже весной, когда сеяли кукурузу. Он наглотался целым зерном и - заворот кишок. Стало полегче, когда стал созревать ячмень. Начали его молоть и хоть какие-то пышки печь.
* * *
Страшным горем для народа стали репрессии 1936-1939 годов. Людей ловили прямо на улице, на работе и - в тюрьму. На село спускали план: арестовать, например, 10 человек. И вот сельсовет думал: кого записать? Арестовали старшего брата отца, двух зятьев, соседа - друга отца.
В это время я был студентом педучилища. В 1937-м на октябрьские «праздники» домой не поехал, остался при училище. После праздников 10 или 11 ноября меня вызывают к заведующему учебной частью. Захожу в кабинет. Завуч с серьезным видом подает мне бумажку и говорит: - «К вечеру, чтобы тебя не было на территории училища». С удивлением спрашиваю: - «В чем дело?» - «Выйдешь - почитаешь». Выхожу. Смотрю на бумажку: «Такой-то исключается из числа студентов училища, как сын врага народа».
Сразу понял - отца арестовали. Зашел в комнату. Схватил том Ленина и запустил его в портрет Сталина. Стекло вдребезги. Рамка упала. Портрет порван. Собрал свои личные вещи и к вечеру этого дня был дома.
Зашел во двор. Тихо. Выглядываю из-за угла хаты. Сидит дедушка на своем низком стульчике и голову положил на посох. Я постоял-постоял, выхожу. Дедушка, увидев меня с вещами, понял все и заплакал. Минут 20 я его успокаивал, чтобы узнать — что произошло?
Обычно под праздник или в праздник собираются компании выпить. В одну из них попал и мой отец. Кто-то из активистов предложил первый тост за здоровье товарища Сталина. Отец, якобы, буркнул про себя: «Давайте выпьем, чтобы он подох». Кто-то услышал, доложил куда надо - и к утру отец уже был в районном НКВД в станице Александрийской. Мать уехала в район и два дня от нее никаких вестей.
На следующий день я взял у соседа велосипед и часам к 10-11 утра уже был в станице. Там жила младшая сестра отца. Заехал к ней и узнал, что мать была у нее, но куда-то ушла. Квартал, где НКВД, оцеплен милицией. Но я знал все «ходы и выходы», так как учился в станице Александрийской в 5-7 классах. Через сапожную мастерскую пробрался к самому забору. По ту сторону забора сидел старичок и что-то шептал (видимо, молитву). Он нашел отца и привел к забору. Для отца не было новостью, что меня исключили из учили-
ща. Он не стал оправдываться, попросил прощения за причиненное горе и страдания. В заключение беседы попросил меня обратиться к нашему хуторскому красному партизану.
В 1935 году при районах были организованы машинотракторные станции (МТС). А при них — политотделы. Начальник политотдела был царь и бог в районе. Хуторской партизан, алкаш и забулдыга, был не наш, а еще с гражданской войны пристал в зятья и остался жить на хуторе. Отец с ним не дружил, но когда партизану не за что было выпить, он шел к отцу, и тот никогда не отказывал в деньгах. А начальник политотдела был земляк партизану.
Я приехал домой, купил две бутылки водки и хотел идти искать партизана.
Смотрю, а он откуда-то бежит по улице. Окликнул его и предлагаю за компанию выпить. Он сразу через горло выпил почти всю бутылку. Когда я ему рассказал о своем горе, его возмущению не было предела. «Как? Кто посмел арестовать моего лучшего друга?» - кричал он. Допив первую поллитровку, сказал: «Возьми еще бутылку. Я заберу ее с собой, а завтра вечером будем выпивать с твоим отцом». Я вытаскиваю вторую поллитровку водки. Он расцеловал меня, взял бутылку и сказал: «Партизан не бросает слов на ветер», - и ушел.
Утром жена партизана сказала, что тот чуть свет поехал в район. Только к вечеру я приехал в станицу и зашел к сестре отца. В комнате сидят отец, партизан и муж отцовой сестры. Выпивают. Увидев меня, партизан вскочил и кричит: «Ну что, я прав? Я сдержал слово?» Потом он рассказал: «Я чуть не убил своего земляка. Говорю ему: ты знаешь кого ты арестовал? Это враги народа оклеветали честного человека! Если ты его не отпустишь, колхоз развалится. Он и учетчик, и бригадир, и скирдоправ. Его специально оклеветали, чтобы развалить колхоз». Начальник политотдела дал команду: «Освободить!!!»
Мне дали справку, что все это клевета, и я в 1938 году закончил педучилище. Когда принес завучу справку, он поздравил меня и тихо сказал: «А вот бить портреты вождей не надо было бы. Но помалкивай. Об этом знаем ты, я и уборщица. Я ей приказал держать язык за зубами». И, правда, до конца учебы никто не сказал ни слова об этом.
* * *
Следующий этап моей жизни - армия. До 1939 года в законе о воинской службе была статья 116, которая гласила, что учителя сельской местности освобождаются от воинской обязанности на все время нахождения в этой должности. Мне выдали военный билет, где была вышеуказанная запись. Но в августе 1939 года был принят новый закон, где этой статьи уже не было. И в ноябре 1939 года я уже был в городе Гайсин УССР.
Новый военный закон устанавливал сроки службы: для рядового состава
- 2 года, для младшего командного состава - 3 года. Нас всех со средним образованием - в полковую школу. А это значит - три года службы! Но выручила финская кампания. Нас направили в стрелковый полк, а после окончания войны мы в полковую школу не вернулись.
Идет 1941 год - год «дембеля». Но опять... НО! Кадровую дивизию делят пополам: одна часть осталась в Кривом Роге, а вторую - в Кировоград. Рядовой состав пополнили майским призывом новобранцев и мобилизованными запасниками, якобы, для переподготовки. А командного состава нет. И тут вспомнили всех, кто со средним образованием. Вызывают: «Поедете на курсы политсостава. Пишите биографию». Я написал «такую», что меня не взяли.
На курсы политработников я не попал из-за биографии, где написал, что отец судим, исключался из колхоза, а дед - служитель религиозного культа. Но на душе не было спокойно. Понимал, сколько хлопот принесет графа в моем деле с записью о среднем специальном образовании.
Осталось полгода до «дембеля», а я не был уверен, что меня демобилизуют. Попытался завести дружбу с полковым писарем и с его помощью переправить графу об образовании на два-три класса начальной школы. Дружбу с писарем я завел, но бесполезно - он не имел доступа к личным делам красноармейцев. Осталось надеяться, что как-нибудь пронесет.
Но... увы. В начале апреля 1941 года собирают «отставников», которые не попали на политработу и прямо заявляют: «На строевую службу вы вполне пригодны». В Кировограде нас собрали человек 40-50. Курсы назывались УККС, что означало - ускоренные курсы командного состава. Занятия проходили, в основном, по тактике боя. Предполагалось, что военное дело мы знаем со средней школы, строевую подготовку прошли во время службы и нам необходимо изучить только стратегию и тактику современного боя. И где-то к концу месяца нам присваивают звания младших лейтенантов и лейтенантов и - по частям.
Я попал в г. Павлоград в пехотный полк. Командир полка, узнав, что я с Кавказа, да еще и казак, обрадовался: «Слава Богу, есть кому поручить взвод конных разведчиков, а то все мои командиры к лошадям боятся подходить». Командир полка оказался земляк - с Кубани. Он сказал: «Сформируешь взвод (лошади, седла, сбруя и т.п.), дам тебе недельный отпуск на Кавказ». Выписал документ, по которому я мог заглянуть в любой военный склад г. Павлограда. Вскоре пришли лошади из Молдавии. Седла я сразу нашел в одном из складов. К середине мая 1941 года взвод был сформирован. Командир полка остался моей работой доволен. Теперь дело за обещанным отпуском. Я даже домой написал, что предвидится недельный отпуск.
Во взводе по инструкции 28 человек да плюс коноводы командира и комиссара полка, начальника штаба и начальника особого отдела. Начались
занятия конным делом, полевой разведкой, а отпуска пока не дают. Живем уже в летних лагерях в палатках. 21 июня, в субботу, полк вернулся с тактических занятий, а мы с командиром взвода зенитной батареи купили у колхозника рыбачью сетку и на завтра, в воскресенье, собирались ловить рыбу в озерах возле Павлограда.
* * *
На заре, уже 22 июня, часа в 3-4 я проснулся, вышел, покурил. День только начинался. Лег спать. Почти засыпал, когда услышал, что кто-то бежит. Прибежавший спрашивает у часового: «Где спят коноводы командира и комиссара полка?» Часовой показал палатку. Я подумал, что начальство поедет в город к своим семьям. Но до меня доходит разговор посыльного: «По тревоге подать лошадей к штабу полка!» А причем здесь «по тревоге»? Посыльный ушел. Коноводы побежали на конюшню, а я постарался еще раз уснуть.
Приблизительно через полчаса этот же посыльный прибегает с приказом, чтобы начальник штаба и я прибыли верхом в штаб полка. Бегу с коноводом начальника штаба на конюшню - мне по штату коновод не положен. Седлаю свою лошадь и едем в штаб. Вскоре оттуда выбегает нач. штаба, садится на коня и командует: «За мной!» Прискакали к штабу дивизии, а это километров пять, не успели спешиться как выбегает ком. полка и приказывает: «Галопом в полк! По боевой тревоге построить полк у штаба! Зенитные пулеметы поставить по углам лагеря, а прислугу ознакомить с отличительными знаками немецких самолетов!» Опять команда: «За мной!» - и летим назад. По дороге думаю: «По тревоге поднять полк - это учеба. А зачем рассказывать прислуге зенитных установок о знаках отличия немецких самолетов?» Это вселяло в душу тревогу. Было известно: мы в хороших отношениях с Германией и договор, заключенный в августе 1939 года, выполняется обеими сторонами.
Прискакали к лагерю. Начальник штаба приказывает мне: «Скачи прямо по передовой линейке. Командуй: боевая тревога! Построение у штаба полка!» И вот на полном галопе скачу по передовой линейке, где воробью не разрешалось ходить, и во весь голос кричу: «Боевая тревога! Построение у штаба полка!» Часовые у грибков (так назывался небольшой навес для часового у палаток перед линейкой) с ужасом смотрят, что я делаю с линейкой? Заиграл горнист «боевую тревогу». Бросив коня на конюшне, бегу к взводу. Выскакивают командиры батальонов, рот, взводов. Все спрашивают: «В чем дело?» Отвечаю: «Не знаю». Построение у штаба заканчивается. Прискакали командир и комиссар полка.
Быстренько соорудили подобие трибуны. Поднимается командир полка и объявляет: «Товарищи бойцы, командиры и политработники! Наш старый
враг, немецкий фашизм, вероломно нарушив договор, без объявления войны напал на нашу Родину. Бои идут от северных границ до Черного моря. Наши славные воины дают отпор зарвавшемуся врагу. Приказываю: свернуть лагерь! Сдать все на склады и через три часа маршем выходим на Днепропетровск!» Когда я все это услышал, у меня мурашки пробежали по спине. Вот тебе и отпуск, и «дембель»!
К вечеру мы уже маршируем. Пошел сильный дождь. Дорога раскисла. Мы, хотя и мокрые, но на лошадях. А бедная пехота по колено в грязи идет в «бой». Обмотки развязываются. Идут без них. Страшно смотреть! Ведь идут с полной выкладкой, да плюс - материальная часть. Один несет «тело» пулемета «Максим», другой - его колеса, а остальные - коробки с лентами и ящики с патронами. Прошло уже 57 лет, а я закрою глаза и вижу эту скорбную картину.
* * *
В Днепропетровске мы получили пополнение личного состава, доведенного до военного времени, и оружие. Теперь нас 40 человек. Добавились лошади, собранные по колхозам. Ко мне во взвод попали три племенных жеребца. Я знал их агрессивность и на привале держал жеребцов по отдельности. На одном из привалов красноармеец не удержал жеребца по кличке «Лейб» и тот сорвался. Что тут было? Заржали другие два. Кинулись друг на друга. Летят шмотья от седел, шерсть... Шум, рев сорвавшихся жеребцов. К ним близко подступиться нельзя. Я уже хотел было стрелять. Конечно, за убитого жеребца с меня был бы спрос большой, но за задавленного бойца - тюрьма. А этот боец, что упустил «Лейба», чувствуя свою вину, буквально лез под ноги лошадей. Его храбрость принесла успех. Бойцу удалось схватить поводья «Лейба», а после битья по морде плетью жеребец как-то стих. Воспользовавшись затишьем, развели и тех двоих. Когда все улеглось, я решил любыми средствами избавиться от жеребцов. И тут подвернулся удобный случай: артиллеристы, позарившись на красоту и упитанность жеребцов, забрали их в упряжки, а нам дали обыкновенных лошадей. Позже, уже на фронте, я увидел эту батарею. На мой вопрос: «Ну, как жеребцы?» - отвечают: «Нормально! День пушку потягают, к вечеру еле ноги переставляют, а на кобыл и смотреть не хотят».
Из Днепропетровска в середине июля мы уже ехали на фронт помогать нашим славным воинам бить фашистов. А вдоль дороги шли одиночные бойцы и группами назад, в тыл. На вопрос: «Как там дела?» - со злостью отвечали: «Поедешь - узнаешь!»
С немцами наш полк встретился южнее города Белая Церковь. Комиссар нам говорил, что это прорвавшаяся часть, она окружена и идет ее уничтоже-
ние. А эта «прорвавшаяся часть» гнала нас до Днепра, а потом и после него, пока мы не попали в приднепровские плавни, были окружены и взяты в плен (Киевское окружение).
Когда попали в окружение, передавался негласный приказ - группами и в одиночку прорываться по направлению города Харьков. Один местный пасечник взялся нас вывести из плавней ночью. Решено было прорываться взводом. Ведь нас осталось 26 человек, так как почти все украинцы, чья местность была занята немцами, «пропали без вести», а немцы в листовках призывали украинцев бросать армию и идти домой делить колхозы. Боеприпасов у нас по 2-3 патрона на бойца. Потому решили: с большими группами немцев не связываться, малые - уничтожать.
* * *
Утром 21 сентября 1941 года мы остановились в небольшой сосновой роще около большого села. Карта моя давно кончилась, и мы ехали по указанию местных жителей. Поставили посты наблюдения, а двух украинцев я послал в село на разведку: узнать кто в селе? Как двигаться дальше? Расспросы местных жителей надо было вести только на украинском языке. Многие националисты «по-кацапски» и разговаривать не хотели. Вот почему я послал двух украинцев на разведку.
Прошло часа полтора. Прибегает один из наблюдателей и докладывает, что по направлению нашей рощи из села едет бронемашина и машина с солдатами. Дал команду приготовиться, а сам бегу уточнить, в чем дело. До опушки лесочка метров 200. На краю опушки подгибаюсь под ветки ели и выпрямляюсь перед дулом автомата. Немец кричит: «Хальт!» Не успеваю сообразить, что делать, а справа кто-то сильно бьет меня по кисти правой руки, где был пистолет. Страшная, резкая боль в сухожилиях руки. Я вскрикиваю, пистолет летит на землю. Меня сшибают с ног и заламывают руки назад. От сильной боли я все никак не утихну. Разрешили встать. Все, приехали. Взвод взяли без выстрела. Потом бойцы рассказывали, что слышали, как я заорал.
Нас привели на какой-то полевой стан или МТФ (молочно-товарная ферма). Лошадей мы больше не видели. Посадили под навесом. Через полчаса из конторы выходит офицер и спрашивает: «Кто старший?» Я встал. Заводит в контору полевого стана. На стенах еще висят агитационные призывы: «Дадим Родине зерна, молока. Создадим изобилие продуктов» и другие. За столом сидели еще два офицера. Как позже я узнал - в селе Сазоновка стоял мехразведдивизион.
Первым долгом перевязали правую руку. Извинились за грубое обращение. Налили 100 грамм. Дали закурить. Беседа была примерно в таком духе:
— Куда бежали?
— К своим.
— А «свои» уже за Москвой.
— Я этого не знаю. Мой долг - пробиваться к своим.
— Ну, молодец! Видать коммунист?
— Нет! Я не коммунист, меня даже в комсомол не принимали.
— А кто ты тогда есть?
— Я - русский.
Они посмеялись над наивным желанием пробиваться к своим.
Потом переводчик сказал, что староста села Сазоновка обратился к немецкому командованию с просьбой дать ему людей на летние полевые работы. И добавил: «Мы можем вас передать старосте под его ответственность. И под твою. Если кто убежит, с вас головы долой. Иди к своим солдатам, объясни наши условия. Если они согласны, придешь к нам и доложишь». Время дали час-полтора. Я рассказал своим бойцам, на каких условиях нас могут оставить в распоряжении старосты. Все согласились. А один сказал: «Если будем бежать, то все сразу».
В это время через двор, где мы сидели, ведут большую партию наших пленных. Ведут, не останавливаясь, мимо нас. Вдруг откуда-то эту контору и двор начали обстреливать из миномета. Поднялась паника. Пленные вместе с конвоем разбежались по укрытиям. Дом, где я только что был, загорелся. Выпущено было по двору мин с десяток. Когда все утихло, конвой начал собирать пленных в колонну, куда загнали и нас. Объясниться мы не могли, так как пленивших нас офицеров я больше не видел.
* * *
Мы в общей колонне. Впереди - НЕМЕЦКИЙ ПЛЕН. Старые русские солдаты Первой Мировой войны говорили: «Лучше смерть, чем немецкий плен». Мы этой поговорки не знали. А когда узнали, было поздно.
Я понял, что многие к пленению готовились. Припасли продукты и хорошо оделись. Мы же попали, как говорится, в «легком платье». У кого были какие-то запасы, они остались с лошадьми притороченными к седлу. Так что голод начал нас душить с первого же дня. День нас вели под конвоем, а на ночь останавливали на пересыльном пункте. На одном из них нам выдали гнилые подсолнечные семечки, на другом - баланду. Так как котелков не было у нас, то выливали в пилотку, в полу шинели или в какую-нибудь тряпицу. Тех, кто утром не мог двигаться дальше, оставляли и, как говорили, расстреливали.
Выручали украинские женщины, если мы шли через село. Они держали в руках куски хлеба, сала, фрукты в надежде увидеть кого-либо из родных. Когда колонна проходила, они отдавали все последним. У меня был во взводе земляк
из соседнего села. Так вот он выхватывал из рук женщин, что попадалось ему на глаза. Для этого надо было стоять с краю, а нас вели в ряду по шесть человек. Благо, что конвой не обращал на это внимания. Однако делать это надо было молниеносно. Все, что земляк доставал, отдавал мне. Я был как носильщик. К вечеру, когда мы останавливались на ночь, нам было что перекусить.
* * *
Дней через 5-6 мы прибыли в Кременчуг. На окраине города в чистом поле был организован лагерь военнопленных под названием «28-я батарея». Лагерь был разбит на блоки. Блоков было много, но только в одном из них было здание в виде навеса. Уже октябрь. Пошли дожди, изморось, а укрыться негде. Начали рыть круглые ямы диаметром 60-70 см, где можно было укрыться от ветра, а если была плащ-палатка, то и от дождя.
Кормили два раза в сутки горелой пшеницей. В Кременчуге на берегу Днепра при советах был построен большой элеватор. Когда Красная Армия отступала, то зерно, которое не успели вывезти, подожгли. Немцы так и не смогли потушить огонь и воспользоваться зерном. Нас же кормили золой от этого сгоревшего зерна, приговаривая: «Ешьте то, что оставили вам коммунисты». Люди начали гибнуть сотнями. Каждое утро с ограждения снимали по 20-30 трупов убитых при попытке бежать из лагеря.
Мой земляк, Василий Петрович, уговаривал меня: - «Бежим. Конечно, нас могут завтра снять с ограждения и зарыть. А если останемся здесь, обессилим и тогда — голодная смерть». «Давай смотреть — может, где берут на работу. Тогда легче убежать при конвоировании, а бежать из лагеря - это смерть», - настаивал я. К общему согласию мы не пришли. Решили: он бежит, а я остаюсь. Если кто в будущем останется в живых и будет дома, расскажет родным о последних днях, когда мы были вместе.
Наш блок был крайним. Дальше - степь и бурьян. Ограда была из трех рядов. Первый ряд со стороны лагеря - это колья высотой около метра, обвитые густой сетью колючей проволоки. Приблизительно через метр шли колья высотой два метра, также обвитые колючей проволокой. Между первым низким и вторым высоким рядами - витая колючая проволока. Под нее не подлезешь и по ней не пройдешь. Дальше шестиметровая дорожка для охраны и опять ряд высоких столбов с колючей проволокой. На углах лагеря сторожевые вышки с пулеметами и прожекторами. Эти вышки друг от друга метров 300-350. Между вышками по шестиметровой дорожке ходит охрана.
В одном месте около метрового кола была выкопана «землянка», о каких я упоминал ранее. Хозяин «землянки» скидал землю к столбу. А напротив в ряду высоких столбов оказалось дерево (акация). Тут столб не поставили, а проволоку прибили к дереву.
План был такой: я иду по блоку и смотрю за часовым, который иногда, дойдя до угловой вышки, несколько минут переговаривался с часовым на вышке. Даю сигнал, и Василий становится ногой на холмик земли, которую сложил хозяин «землянки». Далее становится на низкий столбик и прыгает через витую проволоку, хватается руками за дерево. По стволу дерева, где прибита проволока, как по лестнице, опускается на проходную дорожку. Перебегает ее и по проволоке, перехватываясь руками за высокий столб, поднимается, прыгает и ... на свободе (Схема 1). И по сигналу мой Васька с ювелирной точностью через полминуты спрыгнул с последнего столба и зашуршал по полю. Тут взвилась осветительная ракета, но Василия я уже не видел.
* * *
Оставшись в лагере теперь уже один, я заплакал. Успокоившись, решил пробраться в блок, где был навес. Все же какая-то крыша над головой. Блок от блока отделены колючей проволокой в один ряд. Метрах в двух от ограды ложусь на спину и потихоньку передвигаюсь. Нижнюю проволоку поднимаю и цепляю за вышерасположенную. Аккуратно, но как можно быстрей проползаю под проволокой, а через полтора-два метра встаю и иду до следующей ограды. Таким образом часа за два я перебрался в блок, где был навес.
Навес состоял из двух отделений для машин или пушек. Две наружные и одна (средняя) разделительная стены были капитальными из кирпича. В каждом отделении потолок был зашит досками, которые лежали одним концом на капитальных стенах (наружной и разделительной), а другим на балках из двух досок, поставленных на ребро и проходящих по центру отделений параллельно стен. Под навесом было полно плотно стоящих друг к другу людей. Снаружи можно было спиной прижаться к стене, и с крыши дождь не капал бы за шею. Но весь периметр здания был занят. Я увидел, что у торца навеса по доске люди поднимались на чердак. Залез и я. Там какой-то «распределитель» укладывал каждого в ряд. Когда весь чердак был заполнен людьми, доску поднял на чердак и закрыл дверцу. Мы очутились в сухом месте и не мокнем под дождем.
Утром конвой построил тех, кто был внизу, сводил на кухню и привел назад. Ему кто-то сказал, что есть еще люди на чердаке. Конвоир нашел лестницу, поднялся, прикладом автомата вышиб дверку и заорал: - «Раус!» Да еще и дал очередь из автомата вверх. Все повскакивали и столпились у выходного окошка. А нас было более 30 человек! Балка из досок не выдержала, сломалась, и мы все полетели вниз. А внизу полно людей!
Потолочные доски одним концом лежали на капитальных стенах и образовали воронку, когда лопнула балка (Схема 2). Вся масса людей сверху была собрана в одну кучу. Сразу погибло 17 человек. Сколько было раненых и
контуженных - Бог знает. Я же вышел из этой свалки с искалеченной ступней левой ноги. Когда кучу растащили, я встал и в горячке сделал шагов 10. Дальше я уже на ногу не мог встать. Что же будет, если нас бегом гоняют на кухню, бегом через кухню и бегом назад?
По-видимому, сообщили в наш госпиталь при лагере. Бегут санитары с носилками. Кое-как допрыгал до ворот блока, падаю на какой-то бугорок и ору во всю глотку. Подбегают первые носилки, забирают меня и через несколько минут я в госпитале. Здесь сухо, тепло. Больные лежат рядком, посреди комнат - проход. Возле меня положили пленного с раздавленной грудью. Он хрипел, ничего не ел и вскоре умер.
Врачи, наши русские - такие же пленные, при осмотре прибывших заставили меня снять сапог. А снять нельзя - сильная боль. Приказали разрезать сапог. Я не дал - кто потом сошьет? Вечером с помощью санитара сапог сняли. Левая ступня черная от запекшейся крови. Жить можно.
Спим, хотя и на соломе, но в тепле, в сухом. Да и кормежка более или менее человеческая. Смазывают мою болячку йодом и советуют разминать ступню в ходьбе. Дали мне костыли. Когда меня никто не видит, я тренирую ступню. Как кто-то из врачей появился - я на костылях.
* * *
Первые месяцы войны немцы заигрывали с украинскими националистами. Они разрешали вновь избранным старостам составлять списки своих сельчан, которые могли оказаться в плену. Комендатура выписывала пропуск, и эти старосты имели доступ к лагерям военнопленных. Однажды такой староста забрал всех наших санитаров, кроме одного - старшего санитара.
Идет старший санитар и вслух сетует, что некому в ночь дежурить. Я предложил себя в санитары. Они жили лучше больных, имели свой отдельный котел. Имели доступ на кухню, где могли достать продукты из села, так как повара свободно ходили по городу и селам. Но без санкции главного врача старший санитар не имел права брать людей в санитары. Он посоветовал, чтобы на вопрос о ноге отвечал, что уже могу ходить и даже носить бочку с баландой. И обязательно нужно постараться понравиться ему. Ведь иначе главврач может выписать в блок, а это - верная смерть. Иногда ночью, выходя на двор, я слышал великий стон тысяч людей, стоящих под открытым небом мокрыми и голодными.
Я, можно сказать, - не верующий в Бога. Так был воспитан советской школой. Перед комнатой главврача старший санитар сказал: - «Ну, перекрестись. Попроси Бога помочь тебе, и идем». Креститься я не стал, а в душе сказал: - «Боже, помоги!» Заходим. Мой покровитель доложил врачу (нашему же, русскому), что некому дежурить в госпитале. Главврач внимательно посмотрел на
меня: сверху вниз и снизу вверх. Потом отвернул голову и долго смотрел в окно. В это время на дворе шел снег. Затем поворачивает голову в мою сторону и опять рассматривает меня. Стою ни живой, ни мертвый. Решается моя судьба! Спрашивает санитара: - «А там моложе людей нет?» Потом меня: - «Сколько тебе лет?» - «Двадцать три», - отвечаю. - «Ладно, бери. Но приведи его в божеский вид и через пару часов покажи мне еще раз».
Не знаю, на кого я был похож - месяца три не бритый, не мытый. Да еще и худой. Летел я от врача как на крыльях. Все, я спасен! О ноге он не спросил. Да, видимо, и не знал по какой причине я в госпитале. Нашли тупую бритву и начали скоблить да так, что шли слезы и «конец» хоть завязывай бинтом. Когда обскоблили, умыли, я сам себя в зеркале не узнал. На меня смотрел череп, обтянутый прозрачной кожей, с большими глазами.
В эту же ночь я заступил на дежурство. Мотаюсь по палатам метеором. Угождаю каждому - кому ласковым словом, кому делом. Когда сам наелся, то стал отдавать запасы пищи голодным. Пошла слава доброго, душевного санитара. Даже главврач отметил и сказал: - «Молодец!»
Прошло с месяц. Я ожил, поправился, обмундировался. В одной из палат умер от потери крови офицер, и его комсоставовская шинель перешла в мою собственность. Перед новым 1942 годом со старостой ушел старший санитар, и главврач поставил меня во главе санитарной команды. О!!! Теперь я уже «бугор»! Кадушку не ношу. Заимел блат с поварами. Они ходили вольно и за гимнастерку, брюки или ботинки могли выменять на «свободе» сало, мясо, даже самогон. У меня же в кладовой от умерших было всякое барахло. Как-то я принес из кухни лук, постное масло и решил на плите поджарить кусочки нашего суррогатного хлеба. Пошел по помещению запах жареного лука. Больные повскакивали и кто мог ходить, подходили к плите наслаждаться запахом жареного лука. На мою просьбу вернуться на место умоляли разрешить подышать этим давно забытым запахом.
* * *
В начале 1942 года наш лагерь под названием «28-я батарея» был ликвидирован за малочисленностью: половина погибли от голода, холода и болезней, какое-то количество было отправлено в Германию. Остальных перевели в шталаг № 346. По-видимому, ранее это был военный городок. Мой главврач принял весь лазарет в шталаге, а меня утвердил в «чине» старшего санитара выздоравливающей палаты. В штате было 6 санитаров и 2 фельдшера, ну а я как старшой.
Главврач оказался моим земляком с Кубани из города Кропоткина. Его звали Тимофей Матвеевич. Мы стали приятелями. Даже иногда выпивали украинскую «горилку», если удавалось за барахло ее выменять у вольных
людей. Один раз во время выпивки я спросил, что он думал, когда при приеме на «работу» так долго рассматривал меня. Он признался, что, когда увидел меня, вспомнил служившего где-то в армии своего сына и, видя мое положение, чуть не заплакал. Вот почему он отвернулся и минут пять смотрел в окно, стараясь успокоиться и не показать своих слез.
Положение больных было ужасно. Не было никаких лекарств. Заедали вши, которые размножились миллионами. Тучи вшей в одежде, в соломе и на людях. Палату иногда посещал немецкий врач. Приказывал делать мухобойки и бить мух как разносчиков заразы, а вшей не видел или не хотел видеть.
* * *
Как-то утром перед весной наш госпиталь посетил один староста из Семеновского района Полтавской области. Я ему разрешил зайти в палату и поспрашивать земляков, а сам вышел в коридор и закурил. Стою, прислонившись к косяку двери. Земляков староста не нашел, а когда вышел, глянул на меня и спрашивает: - «О чем сынку зажурився?» Я быстро состряпал такую «байку»: - «Да вот видишь, батько, одни пленные ждут родных, другие - жен, третьи - старост. А я сирота. Воспитывался в детдоме. Никого из родных нет и не знаю». Он посмотрел на меня и говорит - «Бачу, ты гарный хлопец. Если хочешь, я возьму тебя за какого-нибудь сельчанина». Зашли в мою каморку, он достал свой описок, нашел в нем Дрока Николая Григорьевича. «Вот ты и будешь им. Но ты должен быть в курсе: кто был голова колгоспу, кто был голова сильрады, яки села в районе. И старайся размовляти тильки по-украински». Староста должен был посетить еще небольшой лагер* пленных на «Зеркальной фабрике» в Кременчуге. Вечером еще раз зашел ко мне, проэкзаменовал на знание сел, как я балакаю по-украински и т.п. Попросил: - «Если можно, захвати побольше гимнастерок, брюк, обуви». Завтра утром он заберет меня и едем в село Семеновка.
Вечером я сбегал к Тимофею Матвеевичу. Он одобрил затею и попросил, чтобы при возможности староста приехал еще раз и забрал его. Утром следующего дня я был наготове. Надел на себя три гимнастерки, двое брюк, в вещмешок положил хорошие сапоги. И... жду. Восемь часов утра - старосты нет, десять часов - по-прежнему, его нет. Что-то подозрительно. В голову лезут всякие мысли: может быть он передумал меня брать, может быть заболел и т.п.
При конторе нашего шталага работал один пленный - топограф. Я с ним был в хороших отношениях. Часов в двенадцать пошел к нему в надежде, что он что-то знает. Он сказал: - «Э, друг! Немцы эту «лавочку» закрыли. Они узнали, что старосты выводят не своих. Были случаи, когда партизаны отбирали документы у старост, по которым выводили своих людей. Бывало, что
партизаны даже убивали старосту, а по его документам посылали своих людей и забирали тех, кто им нужен». Вот так закончилась эта авантюра. Больше этого старосты я не видел и в его селе не был.
* * *
А жизнь продолжалась. Я было воспрянул духом, что вырвусь из этого ада, но... все рухнуло в одночасье. Кроме шести санитаров и двух фельдшеров я держал около себя одного очень интеллигентного и образованного старичка. Он понравился мне, и мы его использовали для уборки в нашей каморке (мой «кабинет»), стирки белья и доставки с кухни обеда. Однажды старичок рассказал мне, что в углу нашего двора через проволоку, отделяющую нас от рабочего блока, можно купить махорки, кое-какие вещи и даже мясо. Я проверил и выяснил, что из рабочего блока люди ходят на табачную фабрику, засолочную, пилораму и на другие работы. С работы каждый несет, что достал. Вечерами у них целый базар. Идет торговля, обмен. А этот блок выходил торцом к нашему двору.
Однажды наш «адъютант» купил кусок печени. Поджарил на растительном масле и подал мне. Я поел. Показалось, печень сладит. Подсолил. Не помогает - и все сладит. Не стал есть и запретил ему брать на базаре что-либо. Через пару недель немцы расстреляли каких-то трех «ялдашей». Оказывается, они ночью проникали в морг, разрезали животы трупам, извлекали внутренности, в основном печень, и торговали ими. Так вот какую печенку мне поджарил мой помощник! А я когда-то слышал или читал, что человеческое мясо сладит и эту сладость перебить ничем нельзя.
* * *
По данным СМИ в немецком плену было приблизительно пять с половиной миллионов человек, из которых осталось в живых не более трех миллионов. Не могу подтвердить или опровергнуть эти цифры, но по кременчугскому шталагу № 346 из сорока восьми тысяч к весне 1942 года осталось в живых две-три тысячи человек. Основной причиной гибели пленных был страшный голод. Дальше: холод, отсутствие медикаментов, тяжелый изнурительный труд и отсутствие какой бы то ни было гигиены. Люди месяцами не мылись, не брились, а о стирке белья и говорить не приходится.
Все это привело к появлению огромного количества вшей. Этих кровососов я видел и раньше (в 1933 году), но таких вшей, размером чуть ли не с муху, увидел впервые. Они так размножались, что забивали собой шинели, нательное белье, солому, где спали больные. Все было забито вшами так, что иногда не видно было гимнастерки или брюк. Из рассказов отца и деда о гражданской войне я знал, что вши - это предвестники тифа. И он должен был, вот-вот,
начаться в лагере. Вырваться из лагеря с помощью старосты не удалось. Стал искать другие варианты. Не дай Бог, появится тиф - все! Сразу же введут карантин, а это - верная гибель. Если меня не сломили голод и холод, то тиф не помилует, так как увернуться от него не будет никакой возможности.
В моих условиях бежать было нельзя. На работу за зону я не ходил и у меня не было пропуска. Я мог ходить только по лагерю - сопровождать больных или забирать их из других блоков. Положение было критическое. И вот однажды я услышал украинскую песню: - «Ой ты Галю, Галю молодая, едем, Галю, с нами, с нами - казаками». Это было как гром среди ясного неба. Я стоял и со слезами на глазах слушал. Навел справки через упомянутого выше знакомого топографа. Оказалось, что немцы организуют украинскую милицию, так называемую «Хильфсвахе» (вспомогательный караул). Берут только украинцев. Строго экзаменуют по знанию украинского языка. Обычно украинцы проверяют «москаля» (русского) по слову «паляница». И редко, кто мог это слово произнести правильно, по-украински.
* * *
Нашел я чистого «хохла», который меня выучил произношению этого слова и украинской мови. Топограф же сказал, что если я захочу, то он может через своего шефа - немца Вилли Штофа сводить меня в контору этой организации. «А примут ли тебя - не знаю. Во всяком случае приведи себя в порядок». Я навел марафет: побрился, вычистил сапоги, одежду. Жду. Вскоре после нашего разговора заходит Дмитрий (так звали топографа) и приглашает на встречу с Вилли. Я этому немцу понравился. Забирает меня и ведет к зданию, стоящему рядом с нашей зоной, где была контора организации «Хильфсвахе». Оставил меня в коридоре, а сам зашел в комнату. Проходит 5 минут, 10... Стою как на ножах. Хотя считаю себя неверующем, в уме молю Бога: - «Господи, помоги! Спаси меня от гибели!» Наконец, через полчаса Вилли приглашает в комнату. Захожу. По обстановке вижу, что был какой-то пир. Сидят за столом: фельдфебель, унтерофицер, один гражданский и Вилли - тоже унтерофицер. Все навеселе. Начался молчаливый «медосмотр» моей внешности. Первым заговорил Вилли и гражданский перевел, чтобы я отвечал на вопросы по-украински. Переводчик (гражданский) спрашивает: -«Звидки?» Я готов был отвечать на подобные вопросы. Ведь служил я на Украине, но не в селе или городе, а в военном городке. Когда началась война, нас перебросили в Днепропетровск, где мы пробыли недели три. Перевооружались, получали пополнение, проводили занятия. Мой взвод занимался разведкой и я хорошо знал окраину Днепропетровска. И на вопрос: - «Звидки?» (откуда?) - отвечаю: - «С миста Днепропетривска». - «Призвище?» (фамилия?). — «Петренко». - «Имья?» - «Михаиле». - «По батькови?» - «Олэксанд-
рович». Переводчик говорит: - «О, цэ приридный хохол». Перевел мои показания немцам. Те покивали головами в знак согласия и меня записывают в третий взвод. Дают мне час на сбор личных вещей. Теперь я иду назад в свой госпиталь уже без сопровождающего немца. Прощаюсь со своими друзьями и ухожу. Помещают меня в казарме. Получаю постельное белье. Сходил в дезинфекционную баню. Ночь провел в новом положении.
* * *
На следующий день дают мне «аусвайс» (пропуск), нарукавную повязку и два или три дня свободного времени, чтобы я нашел себе «знакомство», где меня бы обстирывали, обшивали, чтобы всегда выглядеть с «иголочки». Иду с пропуском № 316 к вахте и не верю, что сейчас меня выпустят из лагеря. Подхожу. Часовой что-то бормочет по-немецки, улыбается и открывает мне шлагбаум. Я на свободе!
Дошел до середины улицы и остановился. Куда идти? Направо? Налево? Решил идти направо (праведную сторону) к окраине города. Прошел с километр, рассматривая улицу, дома и новую для меня обстановку. Вдруг слышу, что кто-то стучит в окно и приглашает зайти. Я оглянулся, предполагая, что приглашают кого-то другого. Выходит из калитки пожилая женщина и говорит: - «Я Вас кликаю. Бачу Вы новенький, идэтэ и озираетесь по сторонам. Прошу зайдить к нам». Зашел.
Оказалось, что местное население старалось познакомиться с людьми из «Хильфсвахе». Ведь только у них можно было достать какую-то одежду и обувь для семьи - на рынках и в магазинах их не было. Бабушка накормила меня украинскими галушками. Я ей объяснил цель моего «путешествия». Она это предполагала и охотно на все согласилась. Познакомила с дочкой Галей, бывшей студенткой Кременчугского училища. Видимо, дошла моя молитва до Бога о спасении. Сразу из ада в рай. А достать одежду и обувь я мог, так как в лагере у меня остались друзья-санитары.
Дней через десять после моего ухода разразился страшный тиф, который начал косить тысячами ни в чем неповинных людей. Прекратился выход на работу. Немцы устроили в бывшем лагере «28-я батарея» тифозный изолятор, откуда была одна дорога - в могилу. Как-то раз, пользуясь пропуском, я зашел в эту зону. Посмотрел, где я летел с чердака, где был мой первый госпиталь, где бежал мой друг и земляк Василий Петрович. Уже дома, после освобождения из ГУЛАГа я был в семье моего друга и рассказал его матери и сестрам о последних днях нашего совместного пребывания в плену. Рассказал, как он бежал, а я остался. С этой семьей я долго поддерживал связь письмами, надеясь, что друг мой отзовется. Но тщетно. Он «как в воду канул». По сей день о нем «ни слуху, ни духу».
* * *
Мое пребывание в украинской милиции сложилось удачно. Я стал помощником переводчика, так как мог сносно объясняться по-немецки. Ведь в 1935-1938 годах я учился в Минераловодском педагогическом училище, где было немецкое отделение. Там училась немецкая молодежь на преподавателей немецких школ, которых на Кавказе было много. У них такая же программа, но только на немецком языке. Жили они рядом с нами. Поскольку по программе у нас был немецкий язык, то для лучшего его освоения я договорился со студентами-немцами, чтобы они разговаривали со мной только по-немецки. Это мне и помогло.
В наряд я ходил мало. Как правило, утром мой командир взвода унтер-офицер Витек ставил меня дежурным по казарме и вешал на шею большой фанерный знак - «Штубендиенст» (дежурный по комнате). Часам к 8-9 наряд кончался и все уходили на дежурство. Мой Витек заходил в казарму, снимал с меня значок, надевал на какого-нибудь больного или свободного от наряда, а меня отпускал на все четыре стороны до утра следующего дня. Так что пребывание в «Хильфсвахе» особых трудностей для меня не представляло.
* * *
В 1943 году фронт подошел к границам Украины. Началась подготовка к эвакуации. Пошли разные слухи: одни говорили, что нас направят на шахты, другие - в концлагерь и т.п. Кое-кто под шумок решил бежать из казарм, тем более, что некоторые уже обзавелись здесь семьями и даже детьми. А мой Витек говорил: - «Не бойся. И в Германии найдется такая же работа». Честно говоря, ничего хорошего я от Германии не ждал. Зато прекрасно знал, что нас ждет с приходом Красной Армии.
Оставшихся эвакуировали в Пруссию в лагерь недалеко от города Шнай-демюль, где нас использовали на легких работах по лагерю. А в конце апреля - начале мая перебросили в город Орша (Белоруссия), где был сборный пункт русской Освободительной Армии (РОА). Распределили по командам: русские, украинцы, латыши, литовцы, калмыки, казаки и т.д. В одну из ночей наш лагерь подвергся сильной бомбардировке - погибло много людей. Оставшихся в живых и вернувшихся в лагерь вскоре отправили по железной дороге в места назначения.
* * *
Нас, казаков, отправили в город Млава в 120 км севернее Варшавы, где формировалась 1-я Казачья кавалерийская дивизия генерала Гельмута фон Паннвица. Здесь распределили прибывших: донцы, кубанцы, терцы, сибиряки. Человек двадцать терцев привели на территорию, где формировался 6-й
Терский казачий полк под командованием подполковника фон Кальбена, поместили в карантинный барак, но мы могли свободно гулять по лагерю. При оформлении в полк спрашивали о воинском звании и какого отдела. Записался рядовым, а про отдел я не имел понятия. - «Как это - казак и не знаешь какого отдела?» - «В семье об этом разговора не заводили. Откуда еще я мог узнать - какого мы отдела?» Тогда принимающий перечислил города: Пятигорск, Владикавказ, Кизляр... Ближе всего к нам Пятигорск, а казаки Пятигорского отдела сформировали 1-й эскадрон 6-го Терского полка. Вечером я пришел в 1-й эскадрон. Дошел до барака и задумался: а кого из родных я могу здесь увидеть? Постоял минут пять, захожу. Иду медленно между нарами, где сидят мои земляки. Кое-кто спрашивал: - «А сам откуда?» Я воздерживался от ответа пока не прошел весь барак. Никого из знакомых я не увидел.
Спросил у близ сидящих казаков: - «Кто из станицы Александрийской?» Вызвался один. Оказалось, что я учился с его сестрой Верой в средней школе, и она говорила, что у нее есть старший брат Федор. Вот этого Федора я и встретил в 1-м эскадроне. Однако лично я его никогда не видел и не знал.
Однажды в тихий вечер я вышел покурить и решил пройтись по центральной аллее. Она очень красивая, с тополями и скамейками. На одну из них присел и курю. Смотрю, идут двое пожилых казаков, о чем-то беседующих между собой. В одном из них узнаю своего соседа Григория Нестеровича, кума моего отца, бывшего агронома нашего колхоза. Сперва даже не поверил своим глазам. Окликаю: - «Григорий Нестерович!» Оба остановились. Мой сосед подошел и, узнав меня, бросился обнимать. Начались расспросы: - «Откуда? Как сюда попал? Кого из хуторян видел во время войны? Где я нахожусь в данное время?» Я сказал, что в общем карантинном бараке. «Почему не в офицерском?»
Перед началом войны я успел написать домой лишь одно письмо, где сообщил о присвоении мне звания «лейтенант». Видимо, отец похвалился куму о моих делах в армии, так что Григорий Нестерович знал об этом. Стал объяснять, что я себя не считаю полноценным офицером и решил об этом молчать. Он и слушать не хотел: - «Мы собираем по единицам наших казачьих офицеров, а ты хочешь умолчать об этом? Хочешь быть рядовым казаком?» Часа три мы спорили. Он мне доказывал, что я буду сам себе хозяин, не буду подчиняться каким-нибудь самозванцам, которые записывались в офицеры, не зная самых простых основ строевой и боевой подготовки. Закончился разговор тем, что Григорий Нестерович заявил, что завтра же пойдет в штаб 6-го Терского полка и все расскажет.
На следующий день приходит посыльный, забирает меня и ведет в штаб. Там немецкие и казачьи офицеры сняли с меня «стружку». Переодели и направили во 2-й эскадрон, где я принял под командование 2-й взвод. Так, по
воле случая, я - командир взвода 6-го Терского кавалерийского полка 1-й Казачьей кавалерийской дивизии. Живу в офицерском бараке. Питаюсь в офицерской столовой. Занятия с казаками, в основном, проводит помкомвзвода под моим наблюдением.
Недели через три вызывают в штаб и объявляют, что направляют меня на переподготовку в офицерскую школу, расположенную в местечке Прашница в 20 км от Млавы. В школе собралось человек 40. Все офицеры от лейтенанта до капитана. Нам объявили: - «Погоны снять, звание забыть. Вы теперь слушатели офицерских курсов. Звания получите после их окончания». Занятия вели немецкие офицеры с переводчиком. Нас ничему особому не учили, а, в основном, проверяли наши знания. Идет лекция. Преподаватель специально делает грубейшую тактическую ошибку и смотрит: кто ее повторяет, а кто нет и почему? Так выявляли самозванцев. Курсы продлились дней 40-50. По окончании занятий группу курсантов в 15-20 человек построили и увезли на охрану какого-то объекта во Францию. Оставшимся устроили прощальный банкет и - по местам.
* * *
В конце августа - начале сентября 1943 года после обучения казаков боевым действиям пошли разговоры о нашей отправке. Но куда: на восточный фронт или во Францию на случай открытия второго фронта? Командование держало это в тайне. Наконец, погрузились в эшелоны и поехали. Однажды под утро прибыли на какую-то станцию и разгрузились. Когда рассвело, читаю: - «Старе Петрово село». Интересно. Почти по-русски. Когда разобрались, оказалось, что мы прибыли в Югославию в провинцию Славония. Местность равнинная. Партизан мало, а то и совсем нет. Люди разговаривают на сербско-хорватском языке. Часть разговора понятна, часть непонятна, часть догадываешься. Сербы - православные с традициями близкими нашим, хорваты - католики.
Коммунист Тито поднял народ на борьбу с немецкими оккупантами. А нас привезли на борьбу с коммунистическим режимом Тито. Титовская пропаганда сперва растерялась. Как это так: Германия воюет против русских, а тут русские в союзе с немцами? Нас стали изображать как шайку диких кавказских народов - черкезов. В результате нашего общения с местным населением эта пропаганда потерпела крах. Тогда нас стали изображать как уголовный элемент, набранный из российских тюрем. Но и здесь произошла осечка.
* * *
Пришлось разбираться в югославских событиях. В Сербии, где сербы-патриоты создали боевые подразделения четников под командованием Неди-
ча, мы были мало. В основном воевали в Хорватии. Хорватские власти развязали настоящую религиозную войну. По всей Хорватии были разрушены все православные храмы и церкви. Хорваты-усташи вырезали сербов целыми селами. Не стреляли, а резали ножом. Чтобы не быть зарезанным, надо было принять католическую веру. Это небольшая религиозная процедура. Одной миловидной сербиянке, жившей тайно среди хорватов, я советовал: - «Да ты прими формально их веру, а в душе молись своему Богу и живи спокойно». Ответила: - «Людей я обману, а Бога - нет. Что Бог решит, то и будет». Прошло 54 года, а я и сейчас повторяю ее слова: - «Людей я обману, а Бога - нет». Какая сила веры в Бога!!!
Одна молодая хорватка как-то в разговоре сказала мне: - «Мы защищаем свободу и независимость нашей Родины. А что делаешь у нас ты?» Что ей сказать? Да почти и нечего. В наших руках единственный козырь: - «Мы «наелись» коммунизма по горло. Хотим помочь Вам, чтобы Вы не пошли по нашей трагической дороге». - «А мы Вас не просили об этом», - был ответ. Сложнейшая ситуация. Ведь они были правы, защищая свою Родину. К тому же это наши братья - славяне. Как нам быть? Как сделать по пословице, чтобы «волки были сыты и овцы целы»? Была возможность перейти к партизанам. Но немцы и местные жители рассказывали, что титовцы перебежчиков выдают советам. Немцам я мог не верить, но верил местным жителям.
* * *
В боснийском городке Добой стоим и ведем разговор о покупке помидор: - «Как они называются по-хорватски?» Подходит молодая красивая девушка и на чистейшем русском языке спрашивает: - «Господа офицеры! Что Вы хотите купить?» У нас глаза округлились. В далекой горной Боснии, в этой отсталой стране, где еще в ходу ткацкий станок и деревянная борона и... русская речь! Как это могло произойти? Оказывается, они эмигрировали еще в гражданскую войну. Отец, генерал-лейтенант русской армии, был дипломатом. Его уж нет в живых. Эта девушка, ее старший брат и 87-летняя мать живут в этом городке. Русскую речь не забыли и мечтают вернуться на Родину. Недоумевают, как мы могли оказаться в союзе с Германией?
Наша дивизия была на самообеспечении. Стало быть, пропитание для себя и лошадей, в основном, надо было доставать самому. Это приводило к насильственному изъятию продуктов, сена и т.д., что вызывало недовольство населения. Но, если на нашем пути встречались немецкие села, нам говорили: - «Нике забрали. Это дойч». Хорватско-усташская пропаганда использовала это и говорила населению: - «Смотрите, эти русские под жесточайшим немецким контролем и командованием творят грабеж и насилие. Подождите, придут те русские, у которых и командиры такие же граби-
тели. Они устроят у нас настоящий ад». Однако, при конфискациях продуктов, фуража, лошадей было строжайше запрещено отбирать все и оставлять семьи без средств к существованию, как это делали большевики в гражданскую войну и в период коллективизации, а также советские партизаны на оккупированной территории.
* * *
Однажды во время нашего диспута подняли вопрос: - «Кто генерал А.А. Власов - герой или предатель?» Один из участников этого диспута сказал: - «Ответ будет зависеть от того, кто будет говорить и в какое время». И он прав. Как описать действия 15 Казачьего кавалерийского корпуса (в феврале 1945 г. дивизия преобразована в корпус) в Югославии? Кто будет писать: Югославский партизан? Немецкий офицер? Представитель казачества? И в какое время: во время войны? Во время сдачи оружия в английской зоне оккупации Австрии? Или по прошествии 55 лет?
Как представитель казачества я не берусь описывать все действия 15 ККК в Югославии. Я не все видел, не все знаю, не во всех военных операциях участвовал. Начну с того, что нас выгрузили на равнинной территории, где партизан вообще не было, а местное население не имело представления о них. Мы же ходили на прочесывание местности в поисках партизан. Я это время отношу к проверке нас на надежность. Не будет ли перебежчиков? Ведь в составе эскадронов при преобладании природных казаков был весь социальный и национальный букет Советского Союза: крестьяне, рабочие, интеллигенция, русские, украинцы, татары, башкиры и т.д. и т.п. Никого не интересовало, кто ты: коммунист, судимый или нет, даже национальность не спрашивали. Меня удивляло, что во время строевых занятий пели песню «Вставай страна огромная...». Только заменили слово «черные» на «красные» в строчке: - «не могут крылья черные (красные) над Родиной летать...». Аналогичная замена в других строчках и в других песнях. Как мне представлялось, идеологической работы среди казаков не было никакой. При некоторых эскадронах был атаман, в основном, пожилой офицер, который в непринужденной обстановке проводил беседы по истории и традициям казачества.
На всех ключевых командных должностях были немцы, за исключением 5-го Донского кавалерийского полка полковника Кононова, где был только один офицер связи и несколько младших чинов чисто технического персонала. Нам обещали, что в скором времени все командные должности займут казачьи представители, но до конца войны так ничего и не сделали. Одно время на должности командиров эскадронов поставили офицеров-эмигрантов. Вскоре их убрали и возвратили немецких офицеров. Заметно было, что в разведку никогда не посылали немцев. Я как-то спросил у старшего немецко-
го офицера: - «А почему не посылают в разведку немцев?» Шутя, он ответил: - «На каждого немца переводчиков не найдешь».
* * *
Принцип самообеспечения казачьей дивизии (позднее корпуса) вынуждал к конфискациям, что приводило к серьезным конфликтам с крестьянами и не прибавляло авторитета казакам. Однажды в зимнюю пору я видел, как казаки вывели крестьянских коров из хлева и поставили своих лошадей. Крестьяне были вынуждены из одеял, тряпья соорудить что-то наподобие сарая, чтобы их буренки не ночевали под открытым небом.
Но было и хорошее. При казаках сербское население жило спокойно и было уверено, что никакие усташи их не тронут. Казаки решительно и жестко пресекали национальную рознь. Партизаны же с казаками встреч избегали из-за слабой вооруженности и боязни ответной кары.
В Югославии, вернее - в Хорватии, мы пробыли около двух лет и все время у меня из головы не выходили слова молодой хорватки: - «Мы защищаем свободу и независимость нашей Родины. А что делаешь у нас ты?» Как я понимал, она тысячу раз права. А что нам было делать? Родина (точнее - большевистский режим) от нас отказалась, объявив всех пленников изменниками. Свыше пяти с половиной миллионов изменников - не многовато ли для страны?
* * *
Под конец войны мы быстрым аллюром (несколько суток) были выведены в соседнюю Австрию через Словению. В одном месте побросали лошадей, обоз и с легким вооружением с боем прорвались в зону англичан. В конце мая сдали оружие. Вскоре пошли слухи, что нас передадут советам, но в это как-то не верилось. Наше новое начальство (русское) послало делегацию к фельдмаршалу Александеру. Их успокоили, заверив: - «С коммунистами мы воевать будем, если не сегодня, то завтра. Рядовой состав мы наберем в любое время, а офицерский сохраним. Не беспокойтесь, господа офицеры, мы вас спрячем от глаз большевиков где-нибудь на юге Франции. Так что завтра, когда за вами придут машины, с личными вещами приходите на сборный пункт».
Мы с другом прибыли последними. Выглядываем из лесочка. Я посчитал офицеров нашего 6-го Терского полка. Все были в сборе, кроме нас двоих. Глянули друг другу в глаза... Подошли к основной толпе. Подъехали крытые «студебеккеры». При каждой машине три конвоира с автоматами. Построили. Приказали сдать личное оружие. Ну, раз под конвоем и без оружия, значит на Родину!
* * *
Привезли нас на какой-то пересыльный пункт. Там уже была группа Доманова из Северной Италии. Их тоже привезли на «совещание», где должна была решиться наша судьба. Под сильной охраной (прожекторы, танки) ночь провели здесь. Никто не спал - не до сна было.
Утром те же машины и конвой. Предложили грузиться. Никто не шел. Даже группа офицеров, взявшись за руки, легла под гусеницы танков. Английское командование вызвало подкрепление. Танки подняли стрельбу над нашими головами. Вновь прибывшая команда человек в 60 хватала поодиночке стариков-домановцев и кидала как мешки в машину. Назад с машины нельзя - штыки конвоя. Кубанцы запели: - «Врагу не сдается наш гордый Варяг...»,- и сами стали грузиться в машины.
Привезли нас в г. Юденбург. Высокий мост через реку. До воды метров 40. Первая машина разгрузилась перед мостом. Повели на другую сторону. Не знаю точно, но человек 6 или 7 прыгнуло с моста в воду и на камни. Другие машины стали проезжать по мосту и разгружаться на советской стороне. В нашей машине двое перерезали вены на руках. Их забрали полумертвых. Наша эпопея закончилась. Мы в руках «любимой Родины»!
* * *
Нас, офицерский состав XV казачьего кавалерийского корпуса, передали англичане в городе Юденбург. После всяких оформлений погрузили в вагоны, и потянулись мы на восток. Чтобы мы знали, куда попали, чтобы убить волю к сопротивлению, нас начали «обрабатывать» с первого же дня нашего путешествия. Давали селедку, но не давали воды. Не разрешали на станциях опорожнять «парашу», что создавало жуткую вонь в вагонах. А если учесть, что ради экономии вагонов нас набивали в вагон, как селедки в бочку, то можно представить наше положение. Не было медицинского обслуживания. Конвой заявлял, что им все равно, доставить нас живыми или мертвыми -лишь бы сошлось количество «голов». Не знаю про весь эшелон, но в нашем вагоне уже было двое мертвых.
Прибыли мы в город Прокопьевск. Лагерь наш находился на краю города. И что удивительно, так это отношение персонала охраны и обслуживания к нам. Видимо, чтобы снять нервное напряжение, обслуга распускала слухи, что нам особо бояться нечего. Пройдете мол фильтрацию, получите документы, и кто - куда. В этот обман чекисты вовлекали «стукачей» из нашей среды, которые работали на них. К сожалению, таковые находились. Мой друг по эскадрону, лейтенант Топоров пошел служить чекистам. Его устроили экспедитором, и он свободно разъезжал по городу.
Через некоторое время в лагере поставили палатки для следователей и,
начались допросы, то есть «фильтр». Начали со старших офицеров - полковников, подполковников, майоров. После окончания следствия везли в Новосибирск. Там, якобы, выдавали паспорта, и кто - куда, кому что дали.
И вот, этот мой друг говорил мне:
— Не вздумай бежать. Раз уклоняешься от проверки, значит, чувствуешь свою вину. Я недавно в Прокопьевске видел майора Захарова из 5-го Донского полка. Так ему дали вольное поселение в Кемеровской области сроком на десять лет без права выезда из области, а нам, лейтенантишкам - прямым ходом домой.
И я верил. Никогда бы не подумал, что Топоров мне врет, что он теперь служит уже чекистам.
* * *
В лагере городские власти использовали нас на разных работах. Я попал в бригаду дорожных работ. Мы ремонтировали городские и окрестные дороги. Охраняли нас двое пленных румынов. Вольные граждане проходили мимо нас. Иногда даже можно было с ними переговариваться. Сбежать было запросто. Но за все время пребывания в бригаде никто не ушел.
Помню, как-то ко мне обратилась молодая сибирячка. Как она меня уговаривала, чтобы я убежал к ней. Она говорила, что ее родители живут недалеко от города. Они знали, что у нее есть муж, но не видели его. У нее есть и его паспорт. И как она уверяла, что я очень похож на ее бывшего мужа.
— Пойдем! В селе тебя никто не знает, и будем спокойно жить, — говорила она.
— Наташа, дорогая моя! Ну, зачем я буду рисковать своей судьбой? Даю тебе честное слово, что я пройду проверку, получу законные документы, и к тебе. Домой я сразу не поеду; там у меня семьи нет, и кто жив, я не знаю, — говорил я.
— Вот посмотришь - будешь доставать локотки, да будет поздно, - настаивала она.
Наконец, подошла и моя очередь к следователю. Захожу в палатку. Сидит майор по фамилии Лакей. Угостил меня чаем, дал закурить и начал так:
— Твое дело буду вести я. Ничего не скрывай. Ничего не прибавляй. Рассказывай так, как было. Для того чтобы тебя осудить, хватит того, что живым сдался в плен, надел немецкую форму и с оружием выступал против союзников советской армии. Моя задача правдиво описать все твои похождения, а судьбу твою будет решать Новосибирск. Вина твоя есть. Но много вины лежит и на командовании советской армии, допустившем грубые ошибки, которые привели к большому количеству пленных советских солдат, - закончил он.
Следствие шло, кажется, месяц. Наконец, он все завершил, и мы, чет-
веро лейтенантов, должны были ехать в Новосибирск. Я еще раз видел «свою» Наташу, взял ее адрес и попросил ее пожелать мне счастливого пути. Она заплакала, сказав сквозь слезы, что мы больше не увидимся, но все же произнесла: - Ни пуха, ни пера...
* * *
Везли нас ночью в обыкновенном пассажирском поезде, где нам было забронировано отдельное купе. Сопровождал нас офицер и двое солдат. Ехали мы свободно и спокойно. Конвой мог спать, не боясь, что кто-то сбежит. Как же! Ведь мы едем «получать документы». Прямо с поезда подошли к большому зданию с вывеской «Управление контрразведки Западно-Сибирского военного округа «СМЕРШ».
Что-то сжало мое сердце. Уж больно страшное слово «СМЕРШ», почти что «смерть». Пропало у нас как-то желание получать паспорта. Мы почему-то не смотрели друг на друга. Открылась дверь, и нас ввели в здание. Сменился конвой. На просьбу одного из нас сходить «по легкому» конвоир заорал во всю глотку:
— Сидеть!!! - и при том еще щелкнул затвором автомата.
Ну, вот и все. Приехали... Вышел какой-то чекист, скомандовал:
— Встать!
Провел инструктаж:
— Ходить руки назад, смотреть на носки обуви, перед каждым поворотом останавливаться лицом к стене. А теперь - за мной!
Спустились в подвальное помещение, где были камеры. Открывают первую камеру и вызывают меня. В это время прибегает еще один чекист и кричит на первого, что он не завел нас в «шмоналку». Нас развернули и ввели в какую-то большую комнату. Заставили раздеться догола. Затем перегнали в другую комнату. Пересмотрели вещи и выкинули нам, чтобы одевались. Оделись. Вызывают в отдельную комнату моего друга Ивана Федоровича. Через несколько минут он возвращается, и его сажают в углу отдельно от нас. Он сел и взялся руками за голову. Я долго смотрел на него, хотел мимикой спросить, в чем дело? Но он так и не поднял головы.
Доходит и моя очередь. Захожу. Чекист объявляет, что я арестован. И обвиняюсь я в преступлениях по статье 58-16 Уголовного кодекса Советского Союза. Спрашивает у меня, знаю ли я эту статью? Ну, я слышал про такую в годы сталинских репрессий, когда судили троцкистов, бухаринцев и других. Но помню, что там были пункты 10,11; а это -1 б? Отвечаю, что не знаю. Тогда он дает мне кодекс. Читаю: «статья 58-1 а - измена родине, вредительство, антисоветская агитация...», ну, словом, все самые страшные преступления
против государства. Караются высшей мерой наказания - расстрелом, а при смягчающих обстоятельствах - заменяются десятью годами лишения свободы. Статья 58-1б: те же преступления, только для военнослужащих караются высшей мерой наказания - расстрелом, без всяких смягчающих обстоятельств. Так вот почему мой друг за голову взялся. Входит чекист.
— Встать! По одному в затылок - становись! Шагом марш!
И проверяет, как мы усвоили инструктаж (руки за спину, смотреть на носки...) Приводит опять в подвал, открывает первую камеру и вызывает меня:
— Заходи!
Я подошел к двери в камеру, а там полумрак. Стою, рассматриваю порожек. Кто-то сзади как двинет меня ногой в спину, и я лечу в камеру, но падаю на чьи-то подставленные руки. Старожилы этой камеры уже знали этот прием и готовы были поймать нового узника. Осмотрелся, поблагодарил товарищей за спасение меня от падения на бетонированный пол. Начались расспросы: откуда, кто такой, где был, за что посажен и т.д. Ввели меня в курс дела. Оказывается, в камере не могут сидеть двое, чьи фамилии начинаются на одну букву. Вызывают на допрос так: открывается дверь, и охранник вполголоса объявляет букву, к примеру, «Т». Тот, чья фамилия на букву «Т», вскакивает и тоже вполголоса произносит фамилию полностью.
— Выходи.
В камере были все военные из разных частей. Старшим по чину был майор по фамилии Зайцев. Рядовых не было.
Меня не вызывали с неделю. И вот, как-то уже близко к отбою, я уже сидя дремал, так как с подъема и до отбоя лежать строго запрещалось, открывается дверь, и тихо говорят:
— «П».
Я вскакиваю, отвечаю.
— Выходи.
* * *
В отличие от Прокопьевска Новосибирск и его Управление контрразведки «Смерш» были, как небо и земля. Если там все было тихо и относительно человечно, то здесь во всем была грубость, матерщина и ненависть. Тут все было устроено для полного подавления личности, для того, чтобы убить в человеке всякую способность к сопротивлению. Конвой, охрана и вся обслуга никогда не смотрели в глаза заключенным. Да и заключенному нельзя было разговаривать с конвоем, спрашивать что-либо, да и вообще задавать вопросы. Днем лежать на койке строго запрещалось. Допросы же проводились в ночное время. Иногда измученный бессонницей человек засыпал, сидя на койке или
на стуле. И не дай Бог, надзиратель в смотровое очко заметит дремавшего заключенного. Я сам не видел, но товарищи по камере рассказывали, что был такой карцер, который называли «Гроб». Его дверь закрывалась прямо перед лицом, так что человеку оставалось только стоять навытяжку... Вот в него-то и можно было попасть за нарушение режима дня. Уже в Воркуте мне один сосед по нарам рассказывал, как он был в таком «Гробу», куда сажали без головного убора, и ко всему прочему с потолка капала холодная вода, увернуться от которой ввиду тесноты было невозможно.
* * *
Итак, время было уже к отбою; все ждали счастливой минуты, чтобы можно было лечь и забыться; открывается дверь, и конвоир произносит:
— «П».
Я с перепугу вскакиваю, называю фамилию и слышу:
— Выходи.
Пока он запирал дверь в камеру, я стоял в ярко освещенном коридоре и рассматривал обстановку. Надзиратель с матом схватил меня за шиворот, перевернул лицом к стене и раз пять - шесть стукнул меня лбом об стенку, приговаривая:
— Тебя, гада, учили стоять лицом к стене, руки назад и смотреть на носки обуви!?.
Это была моя первая «подготовка» к первому в жизни допросу. В дальнейшем я ни разу не нарушал режим движения на допрос и назад в камеру.
Уже не помню, на какой этаж мы поднялись. Захожу в кабинет следователя: комната маленькая, но с большим окном. На столе разложен ужин следователя: не рассмотрел, что там было. Но по запаху понял - рыбные консервы, и заметил большую бутылку с какой-то жидкостью. Я вспомнил предварительное следствие в Прокопьевске, где следователь меня угощал чаем и галетами. Я стою; стоит и конвой. Из боковой двери выходит молодой человек, я бы сказал, приятной внешности. Отпустив конвоира, он предложил мне сесть. Сам также сел за стол и начал трапезу. Ел медленно, как бы рассматривая меня. И все это при гробовой тишине. По его взгляду я понял - это психологическая обработка меня. Ужин продолжался часа полтора. Я чуть было, задремав, не упал со стула. Окончив ужин, следователь прополоскал рот, отошел к окну и закурил, глядя в окно. Потом он сел на подоконник и стал рассматривать меня таким, что называется, «гадючьим» взглядом. Одна папироса кончилась, он закурил вторую. Я неподвижно сидел на стуле, изредка поглядывая на него. Вторая папироса погасла; он не стал ее зажигать - все рассматривал подследственного. Это продолжалось не меньше часа. Вдруг, спрыгнув с подоконника, он разразился такой тирадой:
— Ну что, фашистская сволочь, садишь и глаза прячешь!? Что, стыдно смотреть советскому правосудию в глаза!? Подними свою фашистскую рожу и глянь на меня! В мои руки советский народ вложил право карать вот таких гадов со всей строгостью советского закона!
Еще в Прокопьевском лагере среди нас ходило мнение, что возражать следователю бесполезно. Я вспомнил слова предварительного следователя, что для того, чтобы судить и расстрелять каждого из нас достаточно самого факта сдачи в плен живым, немецкой формы и выступления с оружием в руках против союзников советской армии. Поэтому во время начавшейся «обработки» я сидел, не проронив ни единого слова. Это, видимо, следователя очень расстроило. Подойдя ко мне вплотную, он рывком поднял мою голову и, брызгая слюной, закричал:
— Ну, что молчишь!? - и, помолчав минуты две, добавил, - Фашистская гадина... Вызвав конвоира, он приказал:
— Забери.
Намного позже, уже в Воркуте, я узнал, что слово «забери» означало «проработай». А это, в свою очередь, означало уже физическое воздействие на человека. До сего времени я так и не понял, как это тогда случилось: конвоир резко заложил пальцы моей левой руки в какую-то щель. Я почувствовал резкую боль, рванул руку и увидел свои окровавленные пальцы. Больше всех досталось среднему пальцу. На нем была сорвана кожа чуть ли не вместе с ногтем. Конвойный дал мне какую-то тряпку, и я завязал изуродованные пальцы. Когда он вел меня в камеру, то буркнул мне:
— Будешь противоречить следователю, в следующий раз заложу голову.
Вот так закончилось мое первое свидание со следователем. В камеру я попал почти перед самым подъемом. Спать так и не пришлось.
* * *
На следующий вечер, примерно в то же время, вызывают меня снова. На этот раз все было по-другому. Веселый следователь, ласковые слова, улыбка, вежливое обращение, даже называл меня по имени и отчеству. Как сейчас помню:
— Ну, начнем! Я задаю вопросы. Вы отвечаете. Все запишем, в конце Вы распишитесь в правильности записанного.
Я про себя решил не противоречить ему ни в чем, даже если вопрос будет решать мою судьбу: жить или умереть. Да я и сам как-то сказал следователю:
— Моя судьба в твоих руках. Нужно меня расстрелять - пиши, и я подпишу. Нужно будет записать, что я готовил покушение на товарища Сталина - пиши, и я подпишу.
Не могу вспомнить, сколько времени тянулось следствие, но знаю одно: нас, четверых человек, судила «тройка» - трибунал Западно-Сибирского военного округа. Всех присудили к пятнадцати годам тяжелых каторжных работ с поражением в правах сроком на пять лет после отбывания наказания. Ну, раньше давали или расстрел, или десять лет. А тут, пятнадцать лет каторжных работ! Когда кончили читать приговор, я спросил:
— А что это такое - каторга?
— Поедешь - узнаешь! - был ответ.
Да и вправду, мог ли я когда-нибудь подумать или во сне увидеть, что я буду каторжником??
* * *
А дальше — этап. Около месяца мы просидели в Новосибирской тюрьме; потом - Пермь, Котлас, Инта, Воркута.
Примерно в феврале 1946 года спецвагон привез нас, как нам сказали, в «Ворпункт», то есть в знаменитую Воркуту. Этот город возник уже при советской власти, и когда жители хотели придумать себе городской герб, то кто-то в шутку предложил изобразить на нем ... череп и перекрещенные кости. Один Бог знает, сколько человеческих костей было уложено в основание этого места. Где-то я прочитал, что уголь на реке Воркуте геологи нашли еще до революции. Доложили Царю и на карте показали, где находится это место. Царь написал резолюцию: «Там человеку жить нельзя». Не знаю, правда это или нет, но коммунисты доказали обратное. Человек там может жить. Хоть на костях мертвецов, но все равно — может...
По пути следования спецвагон пополнялся новыми партиями заключенных, так что в Воркуту прибыло человек 40, а выехало сначала 21 человек.
На одной из станций к нам бросили молодых ребят лет по двадцати. Я лежал на верхней полке. Все распределились понизу, а одному места не было. Он встал на нижние нары, и говорит мне:
— Дедушка, вы можете немножко подвинуться?
Я подвинулся, и он сел около меня. Разговорились. Оказывается, «внучек» всего на четыре года моложе меня.
— Да, - подумал я, - на кого я похож, когда нас месяца три-четыре не брили и не мыли?
На пересыльном пункте всех разделили на две группы: ЗК и КТР.
ЗК - это заключенные по уголовным делам: убийцы, воры, рецидивисты. Могли в эту группу попасть и политические, но с малым сроком заключения. В тюрьме г. Котлас к нам подсадили одного «политического» - мужика лет 40. Ему дали 10 лет за воровство 2 кг зерна кукурузы. После зачтения приговора он сказал: - «Что это за власть, которая за 2 кг кукурузной сечки
(битые зерна) дает 10 лет лишения свободы?» Он сошел с ума, и его забрали в медпункт.
КТР — это каторжники, политические. В основном, к ним относились осужденные по Указу ПВС от 19 апреля 1943 года. По статье I этого Указа осуждены все власовские и казачьи генералы, в том числе и командир XV казачьего кавалерийского корпуса генерал-лейтенант Гельмут фон Паннвиц. Их приговорили к сметной казни через повешение.
По статье II давали 15-25 лет тяжелых каторжных работ в отдаленных северных районах с последующим поражением в правах на 5 лет.
Для КТР была введена особая форма одежды. С шапки срезался передний козырек и на его место пришивался белый лоскут ткани размером примерно 10 х 15 см. На правой ноге, выше колена, в брюках прорезалась дыра и тоже закрывалась лоскутом белого материала. На спине, между ло-патками, в бушлате также прорезалась сквозная дыра и латалась белым лоскутом, но уже размером 15 х 20 см. По особому списку каждому присваивался каторжный номер. Как я потом понял, он составлялся по алфавиту: А-1, А-2, А-3 и так до 999. Дальше шли Б-1, Б-2 и так далее. Когда мы приехали, то нам давали буквы Ч, Ш, Щ, и где-то к апрелю 1946 года первый алфавит был исчерпан. Тогда считать стали сначала, но пошли номера уже 2 А-1,2 А-2 и так далее.
* * *
Нас «КТР» было шестнадцать человек. Привели нас к особому лагерю, где содержались все «КТР». Выходит вахтер и спрашивает конвоира:
— Ну, сколько рабов пригнал?
— Шестнадцать голов, - был ответ.
Тогда он, как бы спросонья, медленно пересчитал, осмотрел всех в лицо, зашел в будку за ключами и, открыв ворота, сказал:
— Ну, вползайте!
«Вползая» в зону лагеря, я про себя подумал:
— А «выползу» ли я отсюда?
Нас направили в «карантин». Это особый барак, где «обрабатывались» заключенные: объяснялись правила поведения в бараке, при выходе на работу, на работе, во время конвоирования. Ну и в качестве основного правила:
— Шаг вправо, шаг влево - считается попыткой к побегу; конвой применяет оружие без предупреждения.
Между нами ходила шутка: «прыжок вверх - считается полет».
Дали нам черную краску, и мы нарисовали каждый свой номер на шапке, брюках и на бушлате. Теперь я уже был «КТР 4-369». На поверках, если охранник вычитывал фамилию, я отвечал свой номер, а если вычитывался номер - называл фамилию.
* * *
Итак, Воркута. Среди заключенных ходила частушка:
«Колыма, Колыма -
Чудная планета.
Двенадцать месяцев зима,
А остальное — лето».
«Колыму» можно спокойно заменить «Воркутою».
Колыма, Воркута, Норильск, Соликамск, Мурманск, Соловки - все это «этапы большого пути» трагедии русского народа. «Кто не был - тот побудет, а кто был - тот не забудет».
Началась долгая унизительная жизнь советского каторжанина. Меня очень волновало, что же такое «каторжные работы»? Что придется делать и как? По дороге в Воркуту я слышал, что «КТР» работают в кандалах на особенно грязных и вредных работах. Но когда по прибытии разговорились со «старослужащими», то оказалось, что они работают, как и все заключенные, на стройке, шахтах и обслуге лагеря (дневальными, уборщиками и пр.). Потом я познакомился с одним «КТР № А-22». Он прибыл в Воркуту в числе первых в июне 1943 года. По его рассказам, сначала для «КТР» делались специальные лопаты весом до восьми килограммов. Как-то на замечание рабочего, что стоит такой лопатой даже без угля помахать часа два - и упадешь, один из лагерных начальников ответил:
— Мне твоя работа не нужна. Мне нужно, чтобы ты мучился.
Правда, такое издевательство длилось не долго. Какая-то комиссия из Москвы запретила подобные «методы перевоспитания». При мне уже работали по-человечески и выдавали уголь.
* * *
Мучила меня мысль: как установить связь с домом? Ведь я ничего не знал о доме с 1941 года. В начале войны я успел получить одно письмо - и все. Оказывается, сразу писать домой нельзя. Право переписки нужно заработать «честным трудом». Многие, в том числе и мой новый друг А-22, уже имели такое право. Я с ним договорился, что напишу, а он от своего имени отправит и сам получит ответ. Прошло месяца два. И вдруг мой А-22 говорит:
— Танцуй!
Я понял, что пришел ответ. Но за что танцевать? Может, там нет никого в живых? Отдал письмо «без танцев». Взглянул я на конверт и на почерк - не знаю, кто пишет. Оделся, вышел из барака и стал ходить по зоне - боюсь открывать конверт... Ходил, ходил, а открывать все же надо. Хотя я и не усердный христианин, но снял шапку, перекрестился и взялся за конверт. Еще раз посмотрел на почерк - не знаю кто... Дома у меня оставались: отец, мать,
дедушка, бабушка и дядя-инвалид. Все они, за исключением отца, неграмотные. А почерк отца я знал хорошо. Здесь же написано не отцом.
В бытность в Югославии в составе 6-го Терского казачьего кавалерийского полка я часто слышал про одну «ворожку» (гадалку). Она якобы проезжавшему Королю Югославии наворожила, что «он скоро убежит из страны и больше никогда не вернется». Она могла предсказать смерть, наводнение и вообще напророчить судьбу. Жила она недалеко от городка Вировитицы. И вот, когда мы где-то в начале 1945 года были в районе этого городка, я навел справки о месте ее проживания. Уговорил друга, и в один прекрасный день мы нашли эту гадалку. Заходим в дом. Я, как будто бы, не из трусливых людей, но при виде этой старой женщины немного растерялся. Мне показалось, что мы попали в русскую сказку о Смерти и Кощее. Перед нами стояла сухая, высокая старуха с черной копной волос на голове и с большими черными глазами. Ей не доставало только косы на плече, а так - ну настоящая русская сказочная Смерть. Впрочем, старуха оказалась очень разговорчивой, приветливой бабушкой. Она усадила нас и, не дав нам сказать слова, обратилась ко мне со словами:
— Ты, молодой человек, хочешь знать ответы на такие вопросы: будешь ли живой после войны; будешь ли ты в родном доме и кого там увидишь? Могу тебе рассказать все до минуты, если ты скажешь мне год, число и час своего рождения.
Я все это знал, за исключением часа рождения. Ну и решили поставить двенадцать часов ночи.
— Вот, на сколько часов мы ошиблись, поставив двенадцать часов ночи - вот, на столько я могу ошибиться в своих предсказаниях, - сказала она.
Потом достала какую-то книгу, похожую на большие часы. Там было несколько кругов, вращающихся на одной оси. Покрутила эти круги по моим данным, закрыла глаза, что-то прошептала, открыла глаза, глянула на правую ладонь, и говорит:
— Войну ты закончишь вот таким, как ты есть сейчас. Дома ты будешь, но про дом пока не думай. У тебя впереди в жизни столько плохого и такого плохого, что никогда не подумаешь, и даже в голову не придет, и во сне не увидишь. Дома у тебя старая женщина, видимо, мать и около нее живет маленькая девочка. Больше у тебя в доме никого нет. Если кто и был, то пожелай им Царства Небесного.
В конце же добавила:
— В наших краях ты еще раз будешь. Когда будешь - бойся воды. Больше я тебе ничего сказать не могу.
Ошарашенный ее предсказаниями, я подумал:
— И черт меня принес сюда. Теперь буду думать - что же меня ждет впереди?
Что она сказала моему товарищу, точно не помню. Но запомнил одно: она ему сказала, что под конец войны он будет ранен и ранен своими. Рана будет несерьезная, но чувствовать он будет ее всю жизнь. Что и сбылось. Где-то в марте-апреле 1945 года их по ошибке обстреляли наши минометы. Осколком мины он был ранен в руку, ниже плеча. Рана зажила/но тяжестей этой рукой он уже поднимать не мог...
Все это я вспомнил, держа в руках письмо из дома.
Ну..., открываю! Пишет мне моя двоюродная сестра. Пишет, что все рады тому, что я - единственный сын у родителей - жив. Новости такие: отец был смертельно ранен на Курской дуге, дедушка, бабушка и дядя-инвалид поумирали своей смертью. В живых осталась одна мать. Чтобы ей было не так скучно, она взяла к себе племянницу и живет с ней.
Если бы кто наблюдал со стороны, то удивился бы: я прочитал письмо раз, другой, третий и ... заплакал. Не помню, чтобы когда-нибудь так плакал. Считал, что мужик должен быть мужиком, а не бабой. Но нервы не выдержали и этот храбрый казак заплакал как ребенок. Пришли товарищи по несчастью, еле успокоили и я возвратился в барак.
Ночью, когда все уснули, я дал волю слезам. Не помню, спал ли я в эту ночь? Всякая война ожесточает людей. Сколько видел горя, слез, крови - переносил все спокойно. А тут нервы не подчинились казаку, да я их особо и не сдерживал.
* * *
Месяцев через шесть-семь и я получил право на переписку и получение посылок. Мать сообщила родственникам мой адрес, и ко мне повалили письма. В каждом письме был вопрос: почему я в Воркуте. Многие знали, что Воркута находится за полярным кругом, что этот город входит в состав Коми АССР. Многие также знали, что Коми АССР находится под управлением НКВД, что вся ее территория опутана колючей проволокой, что там сотни тысяч заключенных отбывают свой срок. Но всех интересовало, а что же напишу я сам? А что я мог написать? Наконец, я надумал: матери написал, что после войны мы - группа товарищей - решили подзаработать денег, а уже потом ехать домой. Двоюродному брату в Питер написал, чтобы к лету накрывал стол - буду в гостях у него. Не помню уже, что и кому еще написал в таком же роде.
В результате такого откровенного моего вранья все родственники стали недоумевать. Один из двоюродных братьев высказал даже такую мысль, что письма пишу не я, а человек, хорошо знающий и выдающий себя за меня. Попросили меня прислать фотографию.
Но в моем положении о том, чтобы сфотографироваться и речи не мог-
ло быть. И я написал, что в Воркуте нет фотографии. Двоюродный брат из Питера навел справки и, конечно, узнал, что в Воркуте на каждом углу фотоателье. В общем, все сходилось к тому, что я боюсь послать фотографию, а значит, это действительно не я.
В 1951 году один из вольных принес на шахту фотоаппарат и сфотографировал меня. Послал фотографию - все успокоились, но задались другим вопросом: почему я в Воркуте? Ведь шахты есть и в Донбассе, да и на Кавказе нашли уголь; так что заработать деньги можно было и там. Время шло, а я вразумительного ответа не давал. И тогда постепенно стало доходить до их сознания, что я в заключении. Но за что? И сколько времени я буду в Воркуте?
Как же быть? Если я опишу всю правду подробно, то лагерная цензура такое письмо не пропустит.
Мой дядя Яков Федорович - муж старшей сестры отца, который в 1930 году вместе с семьей был сослан в Прикаспийские степи, написал мне прямо: чтобы я не «водил их за нос», а все же написал правду. Вот я и решил через вольную почту отправить ему письмо и вкратце описать суть моего дела. Как-то в выходной день (а выходной у меня был так называемый «скользящий», то есть, выпадавший на разные дни недели), я собрался и написал такое письмо: «На вопрос, за что я здесь - отвечаю: занес казачью шашку над головой советской власти и ... промахнулся. Вот мне и дали пятнадцать лет». Письмо заклеил, подписал адрес и положил под подушку. Думал, завтра пойду на работу, передам вольному слесарю, а он отправит его обычной почтой. Утром, когда все ушли на работу, в бараке осталось восемь-десять человек - больные, выходные, дневальные. Вдруг приходят в барак человек шесть-семь охранников. Нас выстраивают посредине барака и начинают так называемый «шмон» (обыск). Один из охранников подошел к моим нарам, поднял подушку, взял мое письмо в руки и стал читать адрес. Покрутил, покрутил письмо в руках да и положил его на стол, стоявший почти рядом с нами, а сам пошел «шмонать» дальше.
Когда я это увидел, в глазах потемнело; мне дышать стало нечем. Если, не дай Бог, это письмо попадет в руки к «куму» (так назывался оперуполномоченный лагеря), они меня сгноят в лагерях. Не видать мне ни дома, ни свободы... А за столом горит плита, да так, что дверца красная от жара. Я быстро, по-кошачьи, выскочил из строя, схватил письмо, прямо им открыл дверцу и бросил письмо в печь. Мысль промелькнула такая: даже если охранники заметят и кинутся за мной, то ничего - лишь бы сгорело письмо. А потом, пусть что хотят, то и делают со мной. Улики в их руках уже никакой не будет. Но все это произошло так быстро, что никто из охраны ничего не видел. Когда кинулись, то письма уже не было. Нас обыскали, выгнали из барака на мороз, перевернули весь барак - и все бесполезно. Я был несказанно рад, что все так
получилось, хотя и понимал, что написать такое письмо было глупостью. Прошло уже около пятидесяти лет, а я помню эту историю до последней мелочи, и мне кажется, что никогда не забуду ...
* * *
При советской власти пожизненного заключения не было. Но в особых случаях отбывшего свой срок заключенного вызывали, зачитывали новый приговор. И так повторялось, пока он не умирал. Вот такая доля ожидала и меня, если бы я не уничтожил письмо.
Есть поговорка: - «Беда не приходит одна». Подошло лето. 17 июня меня прямо из шахты, даже не дали зайти в барак за вещами, посадили в барак усиленного режима (БУР). В него сажали опасных преступников, бандитов и всех, кто мог сделать неприятности для лагеря и начальства. Этих людей на работу не брали и никуда не выпускали. Кормили по самому плохому рациону. На вопрос: - «За что я попал сюда?» Ответили: - «Не твое дело». В шахте я работал машинистом погрузочной машины. И, несмотря на просьбы начальника и главного инженера шахты, меня не отпустили.
Приблизительно через месяц в БУР зашел начальник лагеря и ответил мне: - «Представь себе: человек имеет срок 15 лет, а пишет родным, чтобы летом накрывали стол - он приедет». Вот тут я и вспомнил, что, сочиняя «байки» родным, написал брату в Ленинград, что летом буду у него в гостях. Это же означало, что я собираюсь в побег! Чтобы я не убежал, меня и загнали в БУР на все лето. Выпустили только в октябре, когда мороз доходил до -30°С и было много снега.
Перед тем как выпустить из БУРа «кум» пригласил меня в свой кабинет для собеседования. Он сказал: - «Я должен знать, кого выпускаю и на какое время». У нас в лагере я знал двух-трех заключенных, которых как только наступало лето брали в БУР и держали до глубокого снега. Зимой они работали как и все. «Кум» и говорит: - «Я могу в твоем личном деле сделать такую пометку, что в каком бы ты лагере ни был, тебя летом будут забирать в БУР». Но, видимо, я произвел на него благоприятное впечатление, так что пометку в моем деле он не сделал, и до самого освобождения меня больше не трогали.
* * *
Прошло около года, и я влип в очередную переделку. В нашем лагере организовали зону усиленного режима (ЗУР). Отделили три барака, изолировали, и собрали в них со всей Воркуты цвет блатного (уголовного) мира: убийцы, воры «в законе», бандиты и т.п. Они выбрали себе главаря с помощником из наиболее авторитетных уголовников. Их на работу не брали. Но однажды в ЗУР приехала какая-то комиссия, и уголовники попросили из них
создать бригаду. Они дали клятву, что никого не тронут, а план будут выполнять на 150 %.
В ту пору привезли дополнительно четыре погрузочных машины, я научил на них работать десять человек, а сам стал механиком. С бригадой на работу не ходил, так как имел свой пропуск и мог в любое время суток пойти в шахту и выйти из нее. Такова была специфика моей работы.
Однажды по выходе из шахты я зашел к контролеру, чтобы отдать свой жетон, который каждый шахтер брал при спуске в шахту и возвращал при выходе из нее. Это необходимо для учета спустившихся и вышедших из шахты людей. У окошка контролера стоял какой-то худенький мужичишко. Я слегка оттолкнул его, чтобы сдать жетон. Этот мужичок поворачивается и бьет меня по щеке. Я своим кулачищем двинул его по роже так, что он летел метров пять от окошка. Мужичок заорал во всю глотку: - «Нас бьют!» Как из-под земли выскакивают его друзья и все на меня.
По одному знакомому мне в лицо я понял, что это та самая бандитская бригада. А ударил я ихнего «бога» по кличке «Аркашка». Я вырвался и в раздевалку. Их уже собралось человек двадцать. Зажали меня в угол. Передние не могли развернуться, а дальние до меня не доставали. Кто-то успел сообщить моему начальнику Федорову, а его все боялись. Бандиты как услышали, что бежит Федоров, врассыпную. На вопрос: - «В чем дело?» - я сказал Федорову: - «Алексей Никитич, мы свои собаки - подрались и помиримся. Идите наверх. Вам тут делать нечего». Блатнякам это понравилось, но за побои ихнего «бога» я должен был ответить. По воровским законам меня должны были «сактировать», то есть убить.
Я приготовился к обороне. Сделал небольшой штык. Вдруг чего - без боя не сдамся. Но дня через два эта бригада «погорела» на плане 150 %. Вместо одного жетона, подвешиваемого для учета на каждый вагон добытого угля, они стали вешать до десяти штук, на чем и «погорели». Бригаду расформировали, а их всех куда-то отправили. Но я еще с полгода носил с собой штык на случай нападения и не был спокоен за свою судьбу до самого освобождения. У блатарей жестокие законы. Они могли передать другим и те обязаны были рассчитаться со мной.
Так, например, в нашем лагере один заключенный работал нарядчиком. Он выгонял людей на работу и чем-то не угодил или не выполнил требования блатарей. По ходатайству лагерного начальства этого заключенного освободили, и он уехал в Днепропетровск. Блатари туда сообщили своим друзьям, те нарядчика убили, а голову в посылке прислали нашему «куму».
Такая доля ожидала и меня, но, видимо, Богу было угодно и я по сей день жив и здоров. Конечно, если бы знал кто это, на кого я поднял руку, обошел бы его двадцатой дорогой.
* * *
Все мы хорошо сознавали, что, пока жив Сталин, нам помилования не будет. И вот, в конце февраля 1953 года сообщили о болезни Сталина. Среди нас были самые разные люди: врачи, военные, дипломаты - да кого только не было. И наши врачи говорили, что если это правда, как сообщили по радио, то больше недели он не проживет. Теперь каждый день все стояли у репродукторов и слушали новости, особенно утренние.
Наступило утро 5 марта 1953 года. Как обычно в это время уже никто не спал. Стоит мертвая тишина. Наконец, диктор медленно произнес:
— Говорит Москва!
Зазвучал гимн, закончился, и... тишина... Потом снова слова диктора:
— Говорит Москва!..
После минутного молчания, опять диктор:
— От советского Информбюро...
— Ура!!! Ура!!! - заорали человек шестьдесят. Дальше уже не слушали...
— Ура!!!...
Кто в нательном белье, кто как повскакивали с нар. Полетели шапки, подушки. Кто плачет, кто скачет, целуются друг с другом!
— Ура!!! - подох «вождь и учитель, тиран и мучитель».
— Подох! Урааа!..
Описать эту сцену невозможно; это надо было видеть!
Зашел надзиратель на шум в бараке, глянул на эту сумасшедшую братию, махнул рукой и ушел.
Выскочили из бараков. Весь лагерь, все обнимаются, целуются, орут «ура». Подох человек, на совести которого миллионы человеческих жертв, и проливший столько крови, что если бы собрать ее вместе, то он мог бы пить ее, не нагибаясь.
* * *
Первые дни после смерти Сталина прошли в собраниях, стихийных митингах. Везде стояли группы человек по десять-пятнадцать, и, куда ни подойди, везде разговор один: АМНИСТИЯ.
Однако почти весь март 1953 года ушел на перестановку во властных структурах. Наша жизнь постепенно входила в обычную рабочую колею. Но вопрос об амнистии или послаблении режима занимал все наши мысли. И вот 28 марта 1953 года вышла (как ее позже назвали) «Маленковская амнистия». Она давала свободу ворью, бандитам, головорезам, всяким жуликам и человеческим подонкам. Амнистия не распространялась на тех, кто «стрелял в Ленина», боролся против советской власти, перешел на сторону врага и с
оружием в руках сражался против коммунизма. «Вот тебе, бабушка, и «Юрьев день»...» Нас, брошенных на произвол судьбы по вине Верховного Главнокомандования, амнистия миновала...
В это время мне приснился удивительный сон: над нашей шахтой низко летит большой самолет. Я за него цепляюсь и поднимаюсь в кабину. За штурвалом сидит Сталин, оглядывается, пальцем подзывает меня и, показывая вниз, говорит:
— Вон, внизу, видишь шурф, - (вспомогательный вертикальный ствол, обычно используемый в целях вентиляции).
— Вижу.
— Вот, иди, спускайся вниз и работай, пока не подохнешь
А нам ведь кроме того почти ничего и делать не оставалось...
Эта амнистия обошлась дорогой ценой нашему народу. По всей стране прокатилась волна убийств, грабежей, взломов магазинов. И, как потом стало известно, где-то за полгода почти всех этих амнистированных переловили, осудили и отправили назад по местам заключения. Многим даже из Воркуты не пришлось выезжать, как попали снова в лагеря.
Так, например, на нашем участке работал Адольф Карлович, немец с Поволжья. Их семьями выслали в 1941 году, и он с женой жил в небольшом частном домике. Вечером сходили в гости, пробыли там часок и вернулись домой. Поужинали и легли спать. Жена сразу заснула, а он лежал в постели и курил. Окурок бросил в урну, но не попал, и папироса с огнем упала на половик. Встать он поленился и стал наблюдать, загорится ли половик. Вдруг чья-то рука взяла этот окурок и унесла под кровать. В доме кроме кухонного ножа да половой швабры ничего не было. Адольф Карлович тихо разбудил жену, вместе вышли в другую комнату, а дверь закрыли на крючок и подперли. Он быстренько сбегал к соседу и они вдвоем с ружьем вернулись. Открыли дверь, выстрелили под кровать и скомандовали: - «Вылазь!» Вылез человек лет 20-25. Обыскали его, но ничего не нашли. Заглянули под кровать, а там нож, откованный из арматурной стали. Они его связали и били, сколько хотелось. Затем позвонили в милицию и сдали властям. Если бы не окурок, то вор убил бы сонных хозяев, ограбил и ушел.
* * *
Бериевская амнистия (как ее первоначально называли) показала нам, осужденным на каторгу, что мы обречены на вечную, пожизненную изоляцию от общества. Что нам нет, и никогда не будет прощения или хотя бы ослабления лагерного режима. Притихли митинги, а мне вспомнился разговор двух конвоиров, которые везли нас в Воркуту. Один говорит другому. - «Воры где-
то ограбили квартиру или убили двух-трех человек. Это не беда. А вот эти гады (показывает пальцем на нас) хотели свергнуть советскую власть. Будь моя воля, я их пожизненно сослал бы на острова в Ледовитом океане, чтобы они не смогли сбежать».
Что нам оставалось делать? Бежать? - Бесполезно ... Воркута находится за сотни, если не за тысячи километров от ближайших населенных пунктов. За все десять лет, что я прожил там, вспоминаю лишь один случай побега. Несколько поваров припасли провизии и в пургу сумели выйти из «зоны» и, как и планировали, почти неделю где-то пересидели, а затем двинулись в путь. Их обнаружили с вертолета, всех перестреляли и, как всегда в таких случаях, трупы привезли к «зоне», сбросили у проходной и так оставили лежать целую неделю. Уходя на работу и возвращаясь с работы, все были вынуждены смотреть на эти трупы. Это означало:
- Смотрите! Вот что ждет каждого, кто вздумает бежать!!
Оставался еще один путь борьбы за нашу долю - бастовать. Но мы знали, что в условиях советской власти бастовать — это еще опаснее, чем бежать. За это при Сталине можно было ожидать массового расстрела заключенных. Человек двести-триста «шлепнули» бы на глазах у остальных, и все бы притихли... Однако в «зоне» объявился забастовочный комитет, члены которого разъясняли суть забастовки. Все шли на работу, спускались в шахту и... ничего не делали. То комбайн не работает; комбайн запустят - транспортер поломается... Но придраться было не к кому. Я работал дежурным слесарем по ремонту углепогрузочных машин. Такая машина могла за минуту погрузить три тонны угля. Если раньше при порыве погрузочной цепи на ремонт уходило полчаса, то теперь я отправлялся наверх, шел в мастерскую, заказывал нужную деталь и ждал. А токарь, получив заказ, шел искать материал... Так, глядишь, и смена прошла. Все как будто бы и на работе - а угля-то и нет!
* * *
Местные власти все это понимали, запрашивали Москву: что делать? Но навести порядок сталинскими методами уже, видимо, побоялись. Стрелять надо было бы тысячами...
А делать-то что-нибудь надо. Первым долгом ввели зачеты. Если кто норму выработки выполнял на 100 и более процентов, то такому один день засчитывался за два. Если норму выполнял на 125 %, то один календарный день засчитывался уже за три. Так что при выполнении нормы на 125 % можно было десятилетний срок отбыть за три с половиной года. Эти меры немного подняли добычу угля, но не слишком.
Многие работы были повременные - у них не было норм, как и у
меня. Я был механиком и, если машины работали, мог сидеть в бараке. Если они ломались, то мог сутками быть на работе. И таких повременных работ было много.
Следующим шагом было введение увольнений. За хорошую работу в выходной день давали увольнительную в поселок. Можно было свободно погулять, сходить в кино, завести знакомство. Некоторым разрешили даже жить вне «зоны». Такие могли построить дом и вызвать к себе семью. Сняли наши каторжные номера на шапке, спине и правой ноге, однако, о полной свободе пока и речи быть не могло.
* * *
Многие наши каторжники вытребовали право на поселение вне «зоны», чтобы лишь раз или два отмечаться в комендатуре. К ним приехали семьи, и они стали жить как на вольном поселении. А у меня ни семьи, ни жены... Требовать переезда матери в Заполярье я и не думал. Моя двоюродная сестра из Минеральных Вод познакомила меня с одной незамужней молодой женщиной, с которой мы потихоньку переписывались. Вот мне и подумалось попросить ее приехать ко мне. К этому времени нам разрешили свидания с родными и близкими. Был построен специальный дом для свиданий, которые были двух видов. Если приезжали родители, то давался отпуск на три-четыре дня, и отводилась общая комната для свидания. Если приезжала жена, то предоставляли отдельную комнату, где до семи дней можно было жить вместе днем и ночью. Теперь, когда моя «заочница» (так у нас назывались женщины, с которыми мы были знакомы, не видя друг друга) согласилась приехать, надо было придумать, что она моя жена. Ведь неинтересно приехать посмотреть на меня и поговорить в общей комнате. А как придумать? Долго я ломал голову над этой проблемой и придумал. Написал ей так: «Возьми отпуск, своей рукой напиши справку, что ты, Иванова Раиса Назаровна, находишься в очередном трудовом отпуске и едешь в город Воркуту... Пропусти одну чистую строчку, а дальше - подпись председателя сельсовета. Когда же он подпишет, дома, этой же ручкой и опять своей рукой па пропущенной чистой строчке допиши: «На свидание к мужу Петрову Михаилу Александровичу».
И вот, где-то в апреле 1954 года, я только после работы пришел в барак, хотел ложиться спать - вбегает друг и громко кричит:
— Петров!! Жена приехала!
Хотя мы и договаривались, но я не думал, что так все быстро произойдет. Бегу на вахту по снегу - у нас еще стояли сугробы высотою два-три метра. Из-за последнего сугроба выглядываю. За вахтеркой стоит ко мне в профиль молодая женщина и рассматривает нашу шахту. Постояв с минуту, подхожу.
Она поворачивается ко мне, и мы впервые рассматриваем друг друга. Наконец она промолвила:
— Ну, точно, как у мамы на фотографии, - (перед поездкой она навестила мою мать).
Я просовываю сквозь сетку ограды руку и говорю:
— Ну, здравствуй, пока через проволоку.
Тут она передала мне справку, которую сделала так, как я говорил. Вахтер мне выписал пропуск на главную нашу лагерную контору, выпустил меня, и мы пошли. По дороге обсудили последнюю проблему - могут спросить: а почему жена Иванова, а муж Петров? Договорились так: во время войны все погибло. Она посчитала меня погибшим и при выписке дубликата документов взяла свою девичью фамилию. Пришли к дому для свиданий. Ее поместили временно в общей комнате, а я, написав заявление на разрешение свидания, пошел к начальнику лагеря. У него было какое-то производственное совещание, и я, прождав с полчаса, вошел в контору, извинился за беспокойство и сказал:
— Приехала жена и стоит на морозе.
Все притихли. Майор Птухин взял мои бумажки - заявление и справку - и стал читать верхнюю. Потом переложил бумажки, стал читать другую, потом опять первую...
Стояла гробовая тишина. Я слышал, как у меня сердце стучало. Раза четыре он перекладывал бумажки, а я стоял ни живой, ни мертвый. Наконец, он взял ручку и стал что-то писать. А что - не знаю... Отдал мне. Я говорю:
— Спасибо, - а сам еще не знаю за что.
Вылетаю из конторы и читаю резолюцию: «Разрешаю личное свидание на семь суток». Расстояние от конторы до дома для свиданий было метров восемьдесят. Я его пролетел в два прыжка. Вручаю начальнику дома для свиданий заявление; он дает мне ключи от комнаты № 7. Забираю свою «жену», заходим в комнату. Раиса моя в слезах. Она видела, как я летел. Мы обнялись, поцеловались и... заплакали...
Минут двадцать ушло на успокоение. Теперь уже, оставшись вдвоем, мы «капитально» рассматривали друг друга. Радовались, что вся наша затея окончилась хорошо. Раиса привезла с собой килограмма четыре свежих помидоров. Я взял штук пять и отнес начальнику дома свиданий. При виде свежих помидоров у него глаза округлились. Это же что-то невероятное - Заполярье и... свежие помидоры. Он с величайшей радостью принял подарок, сказав:
— Сейчас же отнесу детям. Вот будет радости!
А мне сказал:
— Сколько вам будет нужно, столько и живите. А резолюция на заявлении - это ерунда... Я здесь начальник.
Возможно ли представить: после почти десяти лет пребывания в каторжном лагере оказаться в объятиях молодой нежной женщины. Я был счастливейший человек на Земле. Раису я тоже понимал. Ей не повезло в жизни. Она оказалась «у разбитого корыта». Из близких у нее осталась одна сестра, а у той свои заботы. По сути дела, она была одна. И вот теперь она в объятиях такого же одинокого молодого человека. В общем, мы витали где-то высоко в небесах. Начальник дома свиданий разрешил нам пронести поллитра водки, и мы как-то вечером устроили своеобразную вечеринку. Меня освободили от работы на все время нахождения моей «жены» при мне. Днем гуляли, осматривали поселок. Показал ей нашу шахту и то, как ходит клеть с людьми, как выдают уголь «на-гора». В плане был и спуск в шахту, но товарищи мне посоветовали этого не делать без надлежащей охраны. Правда, контингент работающих на нашей шахте в основном был политический, но были и блатные - как правило, рецидивисты, получившие за свои преступления каторгу. Их было немного, но опасаться их было надо.
Раиса прожила у меня дней десять. Ей понравилась наша каторжная спаянность и дружелюбие. Как она говорила, у них на свободе между людьми такой дружбы не было.
Отпуск у нее заканчивался, и ей надо было ехать домой. Договорились так: она приезжает на работу и пишет заявление о переводе ее в город Воркуту. Она - почтовый работник и предварительно договорилась с нашей поселковой почтой, что работой обеспечена она будет. В то время был закон, что если человек желает работать в Заполярье, то он может за государственный счет переехать в любой заполярный поселок, не теряя при том стажа работы. Этим она и воспользовалась и где-то в июне 1954 года была уже со всем багажом у меня. За время ее отсутствия я с помощью моего нового друга - начальника дома свиданий - выхлопотал право на вольное житье в поселке. Нанял квартиру и жду «жену». Так что, когда она приехала, все было уже оформлено. Теперь я, словно вольный гражданин, живу и работаю, как вольнонаемный. Зарплату тоже выдают по вольнонаемной ставке. Помню, как первый раз я получил зарплату в сумме 8400 рублей и все купюрами по сотне - целая сумка денег.
Единственное, что осталось от старой моей жизни - не было права выезда из Воркуты, и еще, кажется, раз в месяц отмечался в комендатуре поселка, что я здесь и никуда не удрал.
* * *
Наступил 1955 год. В сентябре вышло постановление Верховного Совета о пересмотре всех дел заключенных и об их освобождении. Как нам разъяс-
нили, из каждого лагеря будут подаваться списки на пересмотр дела в Воркуту. Там специальная комиссия из Москвы будет решать по каждому делу в отдельности. В один из дней в нашем лагере вывесили первый список на пересмотр дел, который отправили в Воркуту. Меня в списке не было. Через некоторое время вывешивают второй список. Опять меня нет. Я призадумался. Получается, наверное, что я не подпадаю под эту амнистию, так же, как не попал под первую, «маленковскую». Но те, кто попал в списки, такие же заключенные, как и я, и точно по такому же приговору. Вывешивают шестой список, и в нем есть моя фамилия. Ну, слава Богу! Немного отлегло от души. А то хожу, а на душе камень давит, не дает покоя ни днем, ни ночью. Но из Воркуты еще ни один список не возвратился. Слышали, что по другим лагерям уже начали освобождать. И вот, наконец, приходит первый список на освобождение, и, что интересно, в этом списке я первый.
Моя смена была с полуночи до восьми утра. Утренняя смена идет, и каждый кричит:
— Михаил!! Домой!!
Само освобождение уже как-то потеряло остроту ощущения: мы жили свободно, с женами, некоторые с семьями. А, вот помню, мне как-то воздуха не хватает, что-то душит меня; не плачу, а слез остановить не могу. Захожу в баню. Банщик, мой земляк, дает мне шесть порций мыла и говорит:
— Смой всю воркутскую нечисть, и чтобы через пару дней твоего и духу здесь не было бы. Пусть уголек добывает тот, кто его положил в землю.
* * *
Это было утром 20 октября 1955 года - мне тридцать семь лет. Паспорт и вся документация уже были готовы. Мне оставалось только расписаться и в кассе получить полный расчет. А как же Раиса? Я предложил такой план: она остается и продолжает работать. Я еду домой, погуляю с месяц, проведаю всех родных, и назад - в Воркуту. Ну что я буду делать в колхозе? До призыва в армию и до войны я был учителем начальных классов.
Назад в школу для меня дорога закрыта из-за судимости. А здесь я получил специальности электрослесаря, горного мастера, механика углепогрузочных машин. Раиса заявила:
— Я здесь одна не останусь. Ты все равно назад не приедешь, а что я тут буду делать одна?
Она, когда ехала второй раз, заключила договор на три года, а прошло всего несколько месяцев. Для того чтобы забрать ее, нужно расторгнуть договор и оплатить все расходы государства по ее переезду ко мне. Навели справки. Следует заплатить 450 рублей. Ну что же, оплатил все, и, сдав багаж, мы тронулись домой.
Пошел снег. Поезд медленно набирал скорость. Проехали мимо вокзала, на котором написано: «Воркута». Я вслух сказал:
— Воркута, Воркута, дай Бог тебя больше не видеть...
* * *
Есть поговорка: - «Как тянется время, и как быстро летят года». В молодости мне нужно было со станции Ростов-на-Дону уехать на Минеральные Воды. Поезд отходит через два часа. Сижу на чемоданчике и смотрю на большие часы, висящие на привокзальной площади. Минутная стрелка стоит, стоит - потом прыг на одну минуту. Опять смотрю на нее, а она снова стоит, стоит... Нервы не выдерживают. Беру чемоданчик и иду по привокзальной площади, медленно-медленно в надежде, что так время пойдет быстрее. На часы не смотрю. Обошел вокруг здания, а прошло всего пять минут... Я расстроен тем, что учебное заведение, в которое хотел поступить, ликвидировано... Время прибытия моего поезда - я у кассы первый. Выходит кассир, небрежно шлепает на окошко кассы бумажку: - «На поезд такой-то билетов нет». И вновь проклятая минутная стрелка издевается надо мной...
Со времени начала войны прошло 57 лет. Освободился из заключения 43 года тому назад. А кажется, все произошло вчера, ну неделю назад... Помню лицо немецкого солдата, на которого наскочил в лесочке перед пленением. Был бы дар художника, нарисовал бы его и сейчас... В возрасте 37-и лет я прибыл домой к матери. С месяц ушло на встречи, застолья, поездки по родственникам. Работы для меня в колхозе не было. О работе в школе и думать было нечего. А тут еще узнал, что за мной будет вестись негласная слежка. Оказывается, участковый милиционер просил секретаря сельсовета сообщать ему, чем я буду заниматься, с кем переписываться, куда буду отлучаться и т.п. Секретарь же сельсовета - моя двоюродная сестра...
Задумался. Не вернуться ли в Воркуту? Но когда объезжал родственников, был у младшей сестры матери (тети), которая жила недалеко от Пятигорска. Местность мне понравилась, и мы решили поменять место жительства. В феврале 1956 года мы уже были на новом месте. Была ли здесь организована слежка - не знаю. Однако, два раза приезжала женщина из КГБ с какими-то запросами, чтобы я подтвердил или опроверг их. Значит, и здесь знали, кто я и где живу.
К заслугам сотрудников КГБ можно отнести их молчаливость. Никто, даже мои близкие не знали, за что я был в Воркуте. Я иногда думал, что исподтишка будут вести травлю, но все было тихо. Правду говорил оперуполномоченный, когда отвечал на вопрос: - «Не будет ли травли по прибытии домой?», - сказал: - «Не болтайте языком сами, и все будет в порядке. Посмотрите на справку об освобождении. Там не указано, за что отбывали срок».
* * *
Но советская власть всегда держала нас в виду. И не только нас.
Время шло. Я вырастил трех сыновей, трех орлов. Средний сын, закончив службу с благодарностями, решил посвятить жизнь военному делу. Подал документы в автомобильное военное училище. Все экзамены сдал на отлично. Но... не прошел мандатной комиссии (по сути, КГБ), Один из членов комиссии в чине майора подошел к сыну, похлопал по плечу и сказал, что сочувствует и посоветовал поискать профессию на гражданке.
Призывают на службу младшего сына. Попал он в строительный батальон на Байкало-Амурскую Магистраль (БАМ). Службу закончил с наградной медалью и благодарностью. С другом поступают в Новороссийское училище на корабельного повара: на мир посмотреть и себя показать. Заканчивают учебу с отличием. Сын - передовик, профорг группы. Когда капитан одного передового судна пришел выбрать поваров, ему посоветовали сына и его друга. Капитан привел их на корабль, лично проэкзаменовал на поварское и пекарское мастерство, выделил им каюты и в училище уже не отпустил. Узнав об. этом, особый отдел училища снял сына с корабля. Спустившись на берег, сын зашел в училище, чтобы узнать: - «В чем дело?» Ему ответили: - «Вон отсюда!» Один из преподавателей в коридоре тихо сказал: - «Тебя не пустят не только в загранплавание, но даже в туристическую поездку в дружественную Монголию».
В деле сына была отличнейшая характеристика из воинской части, наградной лист к медали «За отличную службу», великолепная характеристика от комсомольской и профсоюзной организаций училища, благодарность администрации за хорошую общественную работу и учебу и рапорт капитана загранплавания о направлении сына с другом на его корабль. Сын зашел в особый отдел узнать, почему ему не дают визу. Сотрудница КГБ на его глазах порвала все эти документы, обрывки бумаг бросила ему в лицо и, брызгая слюной, в ярости заорала: - «Вон отсюда фашистский ублюдок, выродок! Чтобы твоего духа здесь не было!»
Сын рассказывал: - «Наверно, Бог вразумил меня смолчать и ничего не предпринять в ответ на оскорбление. Мне дышать было нечем. Вышел белый как мел. Друзья спрашивают: - «В чем дело?», - а я слово не могу выговорить». Позднее дирекция ему посочувствовала и сделала, что могла: дала направление в распоряжение Минераловодской железной дороги, где его приняли шеф-поваром в поезде Кисловодск-Москва.
* * *
В 1978 году я должен был выйти на пенсию по возрасту. Но стаж мой с 1956 года был маловат - не хватало около двух лет. Я знал, что время нахожде-
ния в плену и ГУЛАГе не войдет в стаж, но по моим представлениям, довоенная служба в армии и первые месяцы войны (всего около двух лет - как раз хватает до стажа) должны войти. Обратился в райвоенкомат за справкой. Предложили прийти через 10 дней. Захожу. Военком достает письмо из Архива КГБ, где написан полный текст моего приговора Западно-Сибирским военным трибуналом, и говорит: - «Пошел вон отсюда!»
Вспоминается и другое: мой дедушка, как истинно верующий, всеми уважаемый человек в станице, еще до рождения моего отца, был не то старостой прихода, не то каким-то завхозом церкви. Так вот меня, его внука, через полвека не принимали в комсомол, так как в анкете, которую я должен был заполнять, была графа: - «Был ли кто из родственников служителем культа?» И я был обязан писать: - «Мой дедушка занимал какую-то должность при церкви». И этого было достаточно, чтобы сказать: - «Пошел вон!»
Летом на каникулах моих товарищей брали в уборочную страду весовщиками. А меня нет. Я был на тяжелой физической работе. После уборки по приказу правления колхоза весовщикам выносились благодарности с вручением подарков. А мне нет.
Меня карали за вину и безвинно. Ладно - перенес. Детей моих карали безвинно - пережили. Боюсь, не будет ли такая кара и для внуков? Все может быть. Ведь у власти все те же коммунисты или их наследники, а палачи из НКВД-КГБ чувствуют себя вольготно и не думают о покаянии, но бесстыдно требуют «примирения и согласия» с ними от своих жертв.