Операция Тегеран
Операция Тегеран
ОТ РАССКАЗЧИКОВ
ОТ РАССКАЗЧИКОВ
Иногда личная судьба человека тесно переплетается с судьбой целого народа и даже всего человечества.
Чаще это случается, когда нормальный ход жизни нарушают такие ненормальные явления, как война, инквизиция, геноцид, фашизм или всякий тоталитарный режим, как бы он ни назывался.
Книги, написанные не писателем, а человеком, пережившим все ужасы, вызванные преступными общественными явлениями, принято называть "человеческим документом".
Эти книги, с одной стороны, носят семейный характер, поскольку рассказывают о личной судьбе человека, и поэтому их с интересом читают его дети, внуки, друзья. С другой стороны, эти книги имеют огромное общественное звучание, поскольку они рассказывают о событиях, определивших судьбы миллионов людей, и поэтому их с интересом читают все.
"Операция Тегеран" и есть "человеческий документ".
В ней мы рассказали историю не только наших "хождений по мукам", но и других людей, прошедших все круги ада того времени, которое войдет в историю под страшным названием "фашистские и советские злодеяния".
Если бы нормальную жизнь не нарушила Вторая мировая война, если бы не последствия не давали себя знать еще много лет спустя, осуществилась бы наша мечта по окончании гимназии переехать в Эрец-Исраэль.
Но сначала мне пришлось воевать в польской армии против немецких захватчиков, а Рахели - бежать от них, потом я сидел в советском лагере, а Рахель советские власти выслали на север, и только после моей отсидки и ее освобождения начался тяжелый и опасный путь в страну нашей мечты.
На этом пути судьба и свела нас с "детьми Тегерана".
О них Президент Государства Израиль Эзер Вейцман сказал: "История алии "детей Тегерана" заключает в себе суть истории сионизма". Иными словами, история этих детей есть история создания того самого государства, куда они прибыли, пройдя через такие мытарства, которые и не всякому взрослому под силу.
Работая с этими детьми, мы, как и все наши воспитатели, окружали их заботой и сердечной теплотой, отдавали им все свое время, все свои мысли, всю свою любовь, не думая о благодарности.
Полагаем, что каждый человек на нашем месте делал бы то же самое и тоже не думал бы о благодарности.
Но, как говорит русская пословица, "Что отдашь - твоим пребудет".
И теперь, когда эти дети стали взрослыми и их спросили, почему получилось так, что они участвуют в жизни страны не меньше, если не больше, чем ее уроженцы (сабры), они ответили: "Мы получили любовь - мы ее отдаем".
Так к нам вернулось в виде большой награды то, что мы отдавали "детям Тегерана": они обрели свой дом, свое счастье.
А еще мне кажется, что наша забота о них, которую мы проявляли, когда и сами-то были совсем молоды, каким-то скрытым, что ли, образом помогла нам создать свою по-настоящему хорошую и дружную семью. И это тоже немалая награда в жизни.
Мы не могли не рассказать о том, что нам и "детям Тегерана" пришлось пережить, прежде чем добраться до Эрец-Исраэль. Не могли не поделиться своими мыслями и чувствами с читателями так же, как уже много раз делились с родными и близкими.
Почему не могли? Надеемся, читатель это поймет, когда закроет последнюю страницу книги, в которой нет ни слова вымысла.
Давид и Рахель Лаор
ГЛАВА 1 ИСПРАВИТЕЛЬНО-ТРУДОВОЙ ЛАГЕРЬ “КВАДРАТ 48”
ГЛАВА 1
ИСПРАВИТЕЛЬНО-ТРУДОВОЙ ЛАГЕРЬ "КВАДРАТ 48"
- Нет никакого способа бежать отсюда?
- Нет. И думать не думай. Тебе будет крышка.
Так объяснил мне молодой советский офицер, один из тех, кто охранял нас, заключенных, заметив, что я поглядываю на берег одного из самых больших озер в Советском Союзе - Онежского озера, к которому мы теперь приближались. Затем он добавил:
- Здесь одни топкие болота и вековые леса. Крышка всякому, кто попытается бежать!
При последнем слове он показал пальцем на близкую финскую границу, как бы на что-то намекая, и в моей душе шевельнулась новая надежда. Я решил, что, когда мы доберемся до лагеря, я все же попытаюсь бежать. Проберусь к финской границе - и был таков!
Действительность, с которой я столкнулся в лагере, показалась мне кошмаром, страшным сном. Как могло случиться, что меня, Давида Лаумберга, молодого еврея, собиравшегося иммигрировать в Эрец-Исраэль, летом 1941 года арестовали советские в Пинске? Неужели я на самом деле попал в советскую Карелию по обвинению в принадлежности к подпольной сионистской организации и осужден на пять лет тяжелых работ в исправительном лагере? Я ли это выслан и переправлен на плоту по Онежскому озеру в лагерь лесоповала, который называется "Квадрат "48"?
Но нет, это не страшный сон, а кошмарная явь, реальный мир, в котором я очутился.
Офицер по дороге объяснил мне, что здесь надо работать, а кто не справится с работой, долго не протянет. Из разговора с ним мне стало ясно, что он и сам в прошлом заключенный, которому запретили покинуть этот район даже после освобождения. Я внимательно всмотрелся в него: на вид - мой ровесник, лет двадцати с лишним, в серой рубашке, брюки-галифе стянуты черным кожаным ремнем, черные сапоги и на фуражке значок Красной Армии: серп и молот.
Он объяснил мне, что здесь нет нужды в телесных наказаниях: тому, кто не выполняет норму, просто урезают паек. Этого достаточно. И еще он заверил меня, что работа будет настолько тяжелой, что у меня пропадет даже желание позабавиться с бабой.
После этих слов его лицо помрачнело, и он стал поторапливать заключенных, чтоб поскорей сошли с плота и поднялись на платформу, прицепленную к маленькому паровозу. Я тоже поднялся. Надеясь, что он сгустил краски, я решил, несмотря ни на что, попытаться сбежать отсюда.
Между тем, я очень устал от долгой поездки на поезде и длительной переправы на плоту. Из слов заключенных-старожилов я уже понял, что советская система направлена на то, чтобы прежде всего сломить человека любым способом: унижением, голодом, полным изменением условий, к которым он привык, особенно переменой климата, тяжелой работой и отрывом от цивилизации. По-видимому, все это ожидало здесь и меня.
К маленькому паровозу прицепили несколько платформ, которые теперь заполнились заключенными. Состав двинулся и повез нас к темному лесу, который стоял на болоте, покрытом черной топкой грязью. Не символ ли это нашего будущего?
Место было пустынное, без гражданского населения, одни только лагеря заключенных. Мне показалось, что я очутился на краю света.
Медленно - медленно двигался маленький паровоз, волоча свой человеческий груз, пока еще тяжелый. По дороге нам встретилась группа шедших на работу заключенных. Исхудавшие, в рваной одежде, рваных башмаках с подвязанными веревкой подошвами. Я вгляделся в них: людские тени с потухшим взглядом. Неужели это ожидает и меня? Я вздрогнул... Топкое болото, густой лес... кромешная тьма...
К вечеру мы прибыли в лагерь, и нас ввели в ворота. Деревянные бараки, окруженные оградой с вышками, на которых установлены прожекторы и стоят часовые с пулеметами. Бараки тянутся по обе стороны единственной в лагере дороги. В центре - разные служебные постройки. Здесь есть даже магазин? - обрадовался я, но позже узнал, что купить там нечего. В центре же находилось и жилье для обслуживающего персонала -примерно пятидесяти человек на разных должностях, среди них около сорока охранников. Проходя, я заметил и лагерный карцер, и медпункт. Назавтра мне предстояло познакомиться еще с двумя важными местами: в одном резали хлеб, который выдавали заключенным по двести граммов в день; во втором кипятили в котлах воду.
Меня ввели в барак с множеством деревянных нар, между которыми бегали вселявшие ужас огромные крысы. Одна, величиной почти с кошку, побежала по мне. Я отпрянул, вызвав насмешки старожилов. Я был потрясен.
В барак вошли дежурные заключенные, неся две большие кастрюли. Я был уверен, что принесли суп, и обрадовался: поем горячего, но очень быстро разочаровался. В кастрюлях был только кипяток, и он, конечно, не насытил меня. С пустым желудком влез я на свое жесткое деревянное ложе, но заснул мгновенно, несмотря ни на голод, ни на укусы клопов и блох, которые водились там во множестве, ни на невыносимую тесноту. Маленький барак был набит десятками людей, в нем была страшная духота и зловоние.
Я очень устал от поездки и поэтому погрузился в глубокий сон. Не помешала мне и северная ночь, когда круглые сутки брезжит золотистый свет, в полном контрасте с той жизнью, в которой я очутился.
Звук удара по чему-то металлическому разбудил меня. Было пять часов утра. Заключенный - староста барака - торопил нас на работу. Так начался мой первый рабочий день.
Я пошел получать завтрак в той же одежде, в какой спал. Завтрак состоял из кипятка, черного хлеба и водянистой каши - не очень-то насытишься. Затем я получил топор и вилы и оказался в шеренге заключенных, которая направилась из лагеря к месту рубки леса примерно в десяти километрах от лагеря.
Когда мы выходили из ворот, охранник пересчитывал нас, как скотину, по головам: "Одна, две, три..." Я был пятой "скотиной".
Под конвоем вооруженных охранников мы шагали по черной засасывающей грязи болота в густом лесу. Вокруг летали большие комары и кусали нас в лицо, в руки - в любое открытое место. Дорога тянулась без конца. Я попытался спросить у одного из охранников, далеко ли нам еще идти, хотел завести с ним разговор: авось удастся разговорить его, как получилось у меня вчера с офицером на плоту. Но этот охранник только обругал меня, мол, не товарищ я ему, и вдобавок назвал меня проклятым фашистом.
Я продолжал молча шагать, ускоряя шаг. Можно ли бежать из этого леса? Как? Я огляделся: большие овчарки, злые и страшные, охраняли заключенных. Они громко лаяли и оскаливали клыки, как только я осмеливался оглядеться вокруг в поисках другой дороги. На железных поводках, лязг которых примешивался к их лаю, они рвались ко мне, словно хотели разорвать на куски. Охранники предупреждали: шаг влево, шаг вправо считается побегом, стреляю без предупреждения. Один из охранников с угрозой подпустил свою собаку поближе ко мне. Не догадался ли он по выражению моего лица, что я задумал?
Через просветы между макушками деревьев виднелось серое облачное небо. Подстать моему настроению. Собаки бесновались. Эти животные, которых научили жестокости и ненависти к людям, готовы были загрызть каждого заключенного, который вызывал подозрение охранников или совсем ослабел и шел не так быстро, как требуется. Одежда на мне покрылась грязью, грязь набилась и в ботинки. Дорога все тянулась и тянулась. Что нас ожидает в ее конце? Разговоры и вид заключенных, которых я встретил по дороге в лагерь, не предвещали ничего хорошего.
Наконец мы добрались до места работы. Небо прояснилось, и солнце засияло ослепительным светом. Возможно, это хорошее предзнаменование? Мне некогда было размышлять. Нас тотчас же разделили на группы по четыре человека. У каждого в четверке было свое задание: первый подпиливает дерево; я - второй - валю его на землю; третий срубает с дерева ветки и сжигает их; четвертый распиливает ствол. Работа была очень тяжелой. Я должен был изо всех сил удерживать остающееся дерево, чтобы оно, не ударив ни меня, ни других, медленно
легло на землю. Приходилось напрягать мышцы, и от натуги я задыхался. Затем нужно было погрузить бревна на телеги, отвозившие их к реке, по которой они плыли к месту назначения, где их принимали.
В первый день от нас еще не требовали полной нормы, чтобы дать нам привыкнуть к работе, крайне тяжелой и при неполной норме. Одежда на мне намокла от болотной сырости. Я вспотел и хотел подойти к костру, сложенному из срубленных веток, обсушиться, но побоялся: на мне была арестантская одежда из парусины на подкладке из легковоспламеняющейся ваты. Я продолжал работать весь взмокший, пока нам не приказали вернуться в лагерь. В первый рабочий день нас возвращали немного раньше. Я знал, что завтра или послезавтра мы должны будем выполнить всю норму, и если не выдержим, нам уменьшат паек.
Дорога назад тянулась в несколько раз дольше, чем когда мы шли по ней утром. Я совсем обессилел, а одежда, которая за день успела немного подсохнуть, снова пропиталась сыростью болот, по которым мы шли. Что же будет зимой? Я понял, что у меня нет выхода - придется работать. Да, офицер на плоту сказал мне сущую правду.
Утром не вышел на работу мой товарищ, доктор Марголин, вместе с которым я был арестован в Пинске и привезен сюда. Он был удручен, подавлен, его мучило чувство обиды и унижения. В нем кипел протест, и он объявил забастовку. Его сразу же записал староста барака, хромой и очень злой заключенный, опьяненный властью, которая вдруг досталась ему. Кончилось тем, что Марголин утром не получил даже того жалкого завтрака, который нам выдавали, а вечером - жидкого рыбного супа с куском черного хлеба.
Повар не удосужился помешать в большом котле, когда наливал мою порцию, так что мне совсем не досталось ни крупы, ни кусочков картофеля, они осели на дне котла. Я остался голоден.
А Митька и Андрей, два молодых русских парня, получивших большие сроки, сегодня перевыполнили дневную норму, за что удостоились есть за отдельным столом, на который даже постелили скатерть; им разрешили не приносить свою ложку (как приносили все остальные), и они получили по стакану молока и по двойной порции супа, где было много крупы и картофеля. Сотни голодных глаз смотрели на них с завистью. Я решил завтра работать, как они, чтобы получить больше еды.
После того как я жадно умял свою тощую порцию, нисколько не насытившись, я снял с себя влажную одежду и бросил ее на пол. Я видел, что так поступают старожилы Митька и Андрей. Староста барака собрал одежду и отнес в котельную, чтобы она там за ночь просохла.
Я был так слаб, что мне трудно было выйти из барака к единственному крану, перед которым выстроилась длинная очередь заключенных. Не было сил помыться.
Марголин лежал на нарах, но я не мог с ним поговорить - так я устал, и сразу же погрузился в тяжелый сон, полный кошмаров, в которые врывался собачий лай из соседнего отсека.
Утром нас снова разбудил удар о металлический предмет. Тело было
налито свинцом, но я знал, что нет выхода. Уклониться от работы нельзя. Нужно делать все как можно лучше. Я спустился с нар, убедив Марголина последовать моему примеру, и подошел к куче одежды, которую недавно принесли в барак и свалили на пол. Она была уже сухой. Где же мои вещи? Кто-то, видно, опередил меня и взял их. Может, потому, что они были еще в относительно хорошем состоянии по сравнению с другими. В это утро я не был достаточно расторопен, у меня еще не было опыта. А возможно, я задержался из-за короткого разговора с д-ром Марголиным, и мне достались рваные вещи, да еще и тесные для меня.
Ничего не поделаешь - я надел то, что нашел, и мы с другом пошли получить завтрак, которым я не наелся и на этот раз. Марголин тоже получил свою порцию и мгновенно съел ее. Потом мы снова вышли из ворот, снова прошли унизительный пересчет и зашагали по топким болотам. Я всмотрелся в моего друга. Тощий, в очках, волосы окончательно поседели за недели ареста и следствия в Пинске. Я мог еще понять, как случилось, что меня отправили в лагерь на лесоповал, на эту крайне изнурительную работу, но его?
Мы шли молча. Если бы только я мог отсюда бежать! Рассказать там, как над нами издеваются! Возбудить общественное мнение! Но охрана была начеку и днем и ночью. Каждого, кто входил и выходил, тщательно проверяли в воротах лагеря. А если кто приближался к участку между забором и сторожевыми вышками, в него стреляли.
В лесу, правда, нет заборов, но они там и не нужны. Вполне достаточно вооруженных охранников, свирепых собак и топких болот вокруг. И все же я упорно продолжал разглядывать местность, когда мы ходили на лесоповал.
Второй рабочий день был тяжелее и продолжительнее первого, а последовавшие за ним дни - еще хуже. Мне удалось, превозмогая себя, как-то держаться, а мой друг Марголин слабел на глазах. Он не в состоянии был выполнять рабочую норму, поэтому его паек очень сокращали. К тому же он боялся, что во время сильной давки в очереди за пайкой хлеба могут случайно разбить его очки, а без них он был совсем слепой. Поэтому ему часто приходилось оставаться без еды. Он продал свои часы и на вырученные деньги купил хлеба. Вещей у него совсем не было. Как и меня, его вызвали в Пинске в советский уголовный розыск только на допрос, так что вещей мы с собой не взяли, не догадываясь, что нас арестуют. И вот мы прошли много дорог, пока не прибыли в лагерь "Квадрат 48" на лесоповал.
Марголин искал в лесу ягоды и грибы, но ему трудно было что-нибудь найти: голодных было больше, чем ягод и грибов. Я старался помочь другу как мог. Старались и те, кому он помогал: то письмо напишет, то письмо прочтет - безграмотных хватало. Нам удалось устроить Марголина на резку хлеба вместо лесоповала. Зарились на это место многие, потому что тот, кто делил хлеб, подбирал оставшиеся крошки. Но Марголина не оставили
на "хлебном месте": вскоре им завладел Андрей, здоровенный верзила. Без зазрения совести он припасал себе хлеб и еще торговал им.
Марголин написал родным в Пинск и попросил прислать ему продуктовую посылку. А я тем временем искал способ помочь ему получать паек и тогда, когда он не выходил на работу. Мне казалось, что я нашел такой способ. У меня была консервная банка с приделанной к ней ручкой. В нее мне при раздаче наливали кипяток, а потом жидкую кашу или суп. Я тайком обзавелся еще одной такой банкой. И когда однажды утром нас разбудили на работу, и дежурный снова записал Марголина, который лежал на нарах и не встал вместе с другими, я спрятал вторую банку под рубашку, вышел из барака и встал в очередь за завтраком, надеясь перехитрить охранника, наблюдавшего за нами. Я протянул банку, и как только в нее налили жидкую кашу, спрятал ее и быстро протянул другую, как будто еще не получил своей порции.
К несчастью, охранник заметил, заорал на меня и вытащил из очереди. На этом он не успокоился, приказал мне подойти к ближайшему дереву и привязал меня к стволу, так сильно затянув веревкой руки и ноги, что я не мог шевельнуться.
Из моей затеи ничего не вышло. Мне не только не удалось раздобыть для моего друга порцию каши, но у меня еще и мою отобрали.
Меня стали одолевать комары, летавшие тучами под деревом с многочисленных болот в окрестных лесах. Они сильно искусали мне лицо, а отогнать их я не мог, так как руки были привязаны к дереву. Лицо сочилось кровью. Мучение это непередаваемое. Словно иголки впиваются в меня, а я ничего не могу сделать. Часовой смотрел, как я извиваюсь, слушал, как у меня вырываются стоны, и, видно, получал удовольствие. Эти пытки продолжались около получаса, пока все не кончили есть, но мне казалось, они длятся Бог знает сколько. Уже пора выходить на работу, а я все еще привязан к дереву. Если я сегодня не выйду на работу, то останусь голодным. Это я прекрасно знал.
На мое счастье неожиданно прибыл ответственный за рубку леса. Увидев, что я привязан к дереву вместо того, чтобы строиться на работу с остальными, он рассвирепел, напустился на охранника, зачем тот связал одного из лучших работников, и приказал ему немедленно вернуть меня в строй. Тому ничего не оставалось, как выполнить приказ.
Я поспешил присоединиться к колонне лесорубов, направлявшихся в лес. По дороге я провалился в грязь, подмерзшую к утру. Идти тяжело, работа изнуряет, а тут еще лицо огнем горит от укусов. Лицо так чесалось, что я разодрал его до крови, но легче мне не стало.
Вечером я вернулся в лагерь совсем без сил, получил причитающуюся заключенному пайку черного хлеба и съел ее, держа в одной руке, а вторую подставив, чтобы не потерять ни крошки. В этот вечер я получил двести граммов хлеба сверх положенного, потому что перевыполнил норму. Перевыполняя норму, можно было дойти и до пятисот граммов хлеба в день.
Я изо всех сил старался не съесть всю пайку, чтобы оставить немного Марголину или на тот день, когда, возможно, у меня не будет сил выйти на работу и я не получу хлеба. Но я был так голоден, что остался лишь один кусочек: ведь сегодня я не получил завтрака. Едва волоча ноги от усталости, я шел к бараку, крепко держа этот кусочек в руке. Вдруг передо мной появился заключенный по фамилии Риж. Он был очень возбужден. Сначала я решил, что от возлюбленной пришло письмо, которого он все время ждал. Но оказалось, что мой друг Марголин наконец-то получил сегодня вечером посылку, вернее, то, что от нее осталось после того, как охранники украли, по своему обычаю, львиную долю. Но и оставшееся Марголину не досталось: несколько заключенных набросились на него и отняли все остальное. В лагере были хулиганы, преступники, бандиты, которых советские власти держали вместе с политическими. Мне уже приходилось сталкиваться с этими уголовниками, и я знал, насколько это опасно.
Поспешив в барак, я увидел, что они колотят моего друга, который упал на колени, весь избитый. Я стащил с нар доску, и вместе с Рижем и некоторыми другими, прибежавшими на помощь, мы прогнали уголовников, но те убежали с остатками посылки.
Подняв избитого друга, я повел его в лагерный медпункт. Марголин истекал кровью и был окончательно сломлен душевно. Он просил меня запомнить адрес его жены и, если мне удастся выйти из лагеря и добраться до Эрец-Исраэль, зайти к ней. Она живет там с их маленьким сыном. Я должен ей рассказать, что с ним, Марголиным, тут делает советская власть, как приближает его кончину.
Я попытался подбодрить его, сказал, что мы оба скоро доберемся до Эрец-Исраэль, но придать моим словам уверенность так и не смог.
Приведя моего друга в медпункт, условия в котором трудно себе представить, я вернулся в барак и влез на свое место на верхних нарах. Лежать наверху гораздо лучше: там теплее, не так тесно. И, хотя всегда есть опасность свалиться вниз или ушибиться, взбираясь наверх, я все же предпочитал верхние нары. Теперь я мог подвесить оставшийся у меня кусочек хлеба на крюк в потолке, чтобы никакая мышь или крыса до него не добралась.
Я был очень измучен. Укусы комаров и вшей, которые завелись у меня в голове и в одежде, не давали мне покоя, но усталость взяла верх, и я задремал. Проснулся я в испуге, когда огромная крыса лезла по мне, пытаясь добраться до хлеба. Не только люди сражались здесь за пищу, но и животные; двуногие уподобились четвероногим в условиях голода и борьбы за существование, которая держала нас мертвой хваткой. Я знал, что с вступлением зимы положение станет гораздо тяжелее. Температура сгустится на десятки градусов ниже нуля, и снег покроет все вокруг. Нужно бежать отсюда до наступления зимы! - решил я в ту ночь. Но как бежать?
И вот однажды мне показалось, что наступил подходящий момент. Нас послали рубить лес далеко от лагеря. Туда и обратно мы ехали на
грузовике. В кузов набилось несколько десятков заключенных. Среди них были Риж, Андрей, Митька и Марголин, который, правда, полностью еще не поправился, но вышел на работу, чтобы не остаться без еды.
Грузовик проехал около пограничного столба между Советским Союзом и Финляндией. Я решил действовать вместе с каким-нибудь заключенным. Кого выбрать? Посмотрев вокруг, я подумал было поговорить с Рижем, который очень тосковал по возлюбленной и мучился разлукой. Но, может, именно поэтому он побоится рисковать? Шепотом я обратился к Митьке. Он получил десять лет. Предложил ему вместе со мной напасть на охранника и попытаться бежать через границу. Не колеблясь, Митька согласился. Я знал, что он тяжело переносит заключение, потому и обратился к нему, парень он молодой и сильный.
Мы решили бросить жребий, кому первому напасть на охранника. Оба хорошо знали, чем это грозит.
Когда грузовик проезжал мимо сосны, Митька сорвал с ветки большую шишку, и мы начали передавать ее друг другу, как в детской игре. У Рижа был приятный голос, и я попросил его затянуть песню, а потом резко оборвать. Тот, в чьей руке окажется в ту минуту шишка, должен будет ударить охранника. К моему удивлению, Риж запел песню, которую я знал от моего отца: "Эли, Эли, лама азавтани?" ("Боже, Боже, почему Ты покинул меня?"). Услышав этот старинный мотив, я стал в душе молиться, чтобы Бог помог мне. Моя молитва была, по-видимому, услышана. Охранник вообще не заметил, что происходит на грузовике. Риж, как я и просил, резко оборвал песню. Шишка была в моей руке...
Итак, мне выпал жребий напасть на охранника, который стоял далеко от меня, в другом конце грузовика.
Как приблизиться к нему, не возбудив у него подозрений? Он был вооружен, и я знал, что он, не колеблясь, пустит мне пулю в лоб.
Я негромко обратился к нему, и он крикнул, чтобы я подошел, а то он меня не слышит.
Расталкивая стоявших передо мной заключенных и прокладывая мне дорогу, Митька объяснял, что меня зовет охранник.
- Дайте пройти!- кричал он.
Я проталкивался между заключенными к охраннику, а нервы от напряжения, казалось, вот-вот не выдержат. Еще минута - и я доберусь до часового, еще полминуты - и я должен буду его ударить, прежде чем он успеет выстрелить. Сейчас будет сильный удар, и - в эту минуту грузовик остановился у здания пограничного поста. Теперь ничего сделать нельзя: вокруг много охранников. Момент упущен.
"Господи, я родился в рубашке",- думал я на следующий день, глядя на страшную картину наказания Митьки, который все-таки попытался бежать. В тот же вечер на обратном пути он спрыгнул с грузовика и, словно потеряв рассудок, побежал в сторону финской границы. Его тут же схватили охранники, привезли в лагерь и посадили в карцер, а назавтра, при всех, привязали к телеге...
Его светлые волосы развевались на ветру, когда он, изнемогая, бежал
за телегой, а охранники с садистским удовольствием погоняли лошадей и кричали ему, что, если он хочет сбежать - теперь самый раз! Митька бежал за телегой, пока не свалился. А телега еще долго волокла его по земле. До самой смерти. От него осталось кровавое месиво. Все это происходило на моих глазах. Я смотрел и не мог прийти в себя.
Значит, бежать отсюда невозможно? И все-таки я отказывался смириться с этим и в первые месяцы в лагере все еще замышлял побег. Заключенным, которые получили срок втрое и вчетверо больше моего, мой приговор казался детской забавой. Нам бы такой! Так сказал мне Андрей, приговоренный к двадцати годам. То же самое сказал и Риж, осужденный на десять лет, которые были для него не легче двадцати - так он тосковал по возлюбленной.
А я вот не мог смириться с таким положением и собирался бежать, да еще до наступления зимы. Зима наступит и окружит нас белой ледяной стеной, которую не пробьешь. Рижа все-таки утешали редкие письма, которые он получал от возлюбленной. Он надеялся, что она будет его ждать. Андрей, тот давно уже отчаялся, поняв, что бежать отсюда нельзя. Он думал лишь о том, как приспособиться к здешним невыносимым условиям, как доставать курево. Страсть к курению терзала его, как и остальных курильщиков. Он подбирал каждый клочок бумаги, из которого можно было сделать "козью ножку". Махорка, которую курили в Союзе, это смесь из разных высушенных кореньев. Несколько щепоток махорки клали на кусочек бумаги, свертывали в трубочку и заклеивали слюной. Объявления, висевшие на территории лагеря, запирались решеткой, чтобы их не порвали на курево. Андрей и другие заядлые курильщики наловчились просовывать через решетку палку и доставать эту драгоценную бумагу. Я был рад, что не курю, когда видел, на что готовы заключенные ради одной затяжки.
В лагере придумали целую систему приписок, по которым получалось, что рабочая норма перевыполнена. В таком случае выдавали и больший паек, и больше табаку, и лучшую одежду. Люди продавали не только скудное имущество, которое привезли с собой или получили тут на месте, за кусок хлеба или горсточку табаку они готовы были продать тело и душу.
Я работал изо всех сил, но как-то выдерживал и даже получал некоторые поблажки, которые немного облегчали мое положение. Но что будет, когда наступит зима?
Надо бежать в считанные недели, оставшиеся до снегопада, решил я.
На следующий день утром, когда меня вместе с другими заключенными вели на лесоповал, я снова стал изучать малейшие детали дороги и планировать побег.
Шагая по грязи, я не слышал окрики охранников и лай собак - так я был погружен в свои мысли. Как я вообще попал сюда? - удивлялся я снова и снова. Что и почему сломалось в моей жизни, начавшейся в родительском доме, где ни в чем не было недостатка?
На меня нахлынули воспоминания.
ГЛАВА 2 ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ
ГЛАВА 2
ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ
Продолжая шагать по лесу к месту работы, я вдруг вспомнил теплое утро совсем в другом лесу, в Полесье около Пинска, где прошла часть моего детства в доме бабушки, матери отца, куда меня привезли родители Нахман и Хая (называли ее Анютой).
Я был подвижным мальчишкой и еще в том возрасте, когда даже болезнь мамы, начавшаяся после рождения младшего брата Цви, не омрачала моих счастливых дней. Родители же с сестрой и маленьким Цви переехали с Украины в Вильно в дом Варников - в семью мамы.
Я очень любил бабушку и ее дом. У покойного дедушки был речной пароход "Теодор Герцль", перевозивший товары по Пине и Днепру. Дом бабушки, красивый, с террасой, выходившей на улицу, стоял посреди участка величиной с десятую часть гектара, на котором были огород и фруктовый сад. Там росли груши, сливы, яблони с яблоками разных сортов; бабушка варила различные варенья и повидла, которые ставила в погреб. В погребе висели вязанки чеснока и лука - их высушивали на зиму, подвешивая над картошкой, прикрытой соломой, чтоб не сгнила.
Я гонял по двору среди кур, носившихся за петухом; бегал к коровам под навес и объедался лакомством, которое бабушка готовила из белка, творога, взбитых сливок и сливочного масла. А масло бабушка держала завернутым в капустные листья, покрытые каплями воды, которые напоминали мне капли пота.
Материальное положение бабушки ухудшилось, когда она овдовела, но в доме все же ни в чем не чувствовалось недостатка. Помню темную мебель, сделанную искусным мастером в стиле начала века; великолепную фарфоровую и серебряную посуду, тяжелые бархатные портьеры и всегда полный погреб свежих продуктов, варений и солений.
В Пинске я пошел в еврейский детский сад, входивший в систему воспитания и образования, называемую "Тарбут". Играл с детьми, проказничал вместе с ними, рвал яблоки в соседском саду просто из озорства, а не потому, что не хватало своих: уже тогда я постиг, что запретный плод сладок. Однажды я просунул через забор палку, сбросил ею понравившееся мне яблоко, подкатил к себе, схватил, но, прежде чем я успел вонзить в него зубы, появилась соседка с корзиной только что собранных яиц. Она увидела, что я делаю, догнала меня и в наказание
забрала фуражку со значком "Тарбут", на котором была изображена книга. Я так рассердился, что запустил в нее камнем и угодил в корзину с яйцами. Желтоватая жижа потекла из корзины, а я в испуге бросился наутек.
Я бежал по улице, не зная, куда податься. Вернуться в детский сад без шапки - и думать нечего, вернуться домой тоже боялся. Соседка наверняка все расскажет бабушке, и бабушка очень рассердится на меня за мои проделки, а еще больше - за то, что я без шапки. Бабушка была религиозной и соблюдала традиции, у нее даже был диплом раввина - случай совершенно исключительный даже теперь, а тогда - и говорить не приходится.
Я не знал, куда деться.
В самом деле, как быть маленькому мальчику в мире взрослых, где не все законы и порядки ему понятны? Я решил убежать из города.
Дойдя до реки Пины, протекавшей через лес, я заметил плот, перевозивший коров на пастбище на другом берегу. Я забрался на плот и весь тот день провел за рекой. Густая зелень под голубым небом, запах цветов, необычная тишина - хорошо! Я забыл обо всех горестях и не замечал, как бежит время, пока не наступила пора снова погрузить коров на плот и отвезти хозяевам.Теперь и я должен был вернуться, хотя очень не хотел. Остаться одному я побоялся: еще немного - и стемнеет. Да и голод уже давал себя знать. Я вернулся в город, но не домой. Бродил по улицам, пока не попал на базар, который бывал в Пинске два дня в неделю, а это как раз и был один из тех дней. На площадь съехались русские мужики. Рослые, в толстых армяках и высоких сапогах, они теснились у еврейских лавочек, закупая табак, галантерею, бакалею и другие товары.
С втянутым от голода животом я смотрел жадными глазами на крестьян, сидевших вокруг миски, наполненной до краев картошкой в мундирах; они ели ее и запивали пахтой. Пахта - это кисловатая жидкость, которая остается после того, как отжимают творог, подвешенный в специальном полотняном мешочке. Пахта - питье бедняков, но теперь она показалась мне царским напитком.
Крестьянин, заметив мой взгляд, дал мне горячую картофелину и большую кружку пахты. Было очень вкусно, но я не насытился. Я был крупным ребенком, и у меня был хороший аппетит. Голод заставил вернуться к бабушке.
Старая женщина была не на шутку взволнована. Она обняла меня, повторяя "Додик, Додик",- так она меня называла,- и даже не отругала за то, что я без шапки. Может, от волнения она и не заметила. Одета она была, как всегда, очень аккуратно, платье с вышивкой, золотая цепочка с часиками на шее. Она гладила меня, прижимая к себе.
Из небольшой постройки во дворе позади дома, где варили домашнее мыло, вышел мой дядя Йосеф. Он очень сердился на меня, но бабушка хотела, чтобы ребенок, то есть я, прежде всего поел, и повела меня в кухню.
В большую печь были посажены караваи, приятно пахло свежевыпеченным хлебом, и у меня потекли слюнки. Прислуга Устя открыла
заслонку и длинной деревянной лопатой вытащила буханку горячего черного хлеба, отрезала от нее большие ломти и, намазав их толстым слоем сливочного масла, дала мне со стаканом горячего молока. Я согрелся после целого дня, проведенного на улице.
Устя была нам очень преданна. Молодая, расторопная, она все делала и по дому, и по хозяйству. Когда она вышла, бабушка стала расспрашивать меня, где я был, почему убежал.
Сначала я молчал. Только когда она и дядя Йосеф пообещали не наказывать меня, я решился рассказать, что случилось. Бабушка сразу же пошла к соседке, но вернулась только со значком "Тарбут": шапка пришла в негодность, так как лежала в корзине с разбитыми яйцами. Бабушка пришила значок к другой шапке, сказав все же, что, если я не исправлюсь, она отошлет меня к родителям в Вильно.
Этого я не хотел, хоть и соскучился по семье. Мне нравилось у бабушки, поэтому я пообещал, Бог знает в который раз, быть хорошим мальчиком. Вскоре я забыл о своем обещании. В последние дни прошли дожди, и под деревянными плитками тротуара скопилась вода. Рано утром,идя в детский сад, я с удовольствием прыгал по ним, разбрызгивая воду и грязь во все стороны, и больше всего - на одежду и на лицо. Обещания - это одно, а устоять перед соблазнами улицы - совсем другое. После дождей вышла из берегов река Пина и превратилась в настоящее море: стала такой широкой, нто не видно другого берега. На прошлой неделе я там вдоволь нагулялся, но теперь это место казалось мне далеким, чуть ли не краем света, и манило снова к себе. Однако я удержался, правда, с большим трудом, от желания пойти с Устей, гнавшей к плоту двух бабушкиных коров. А вот удержаться от соблазна участвовать в "соревновании" мне не удалось. Любимой забавой детворы было просовывать ноги между плитками в воду и смотреть, кто глубже просунет. Я вышел победителем. Где уж победителю беспокоиться о том, что его штаны и он сам облеплены грязью. В таком виде я и явился в детский сад. Меня тут же отправили домой, к большому огорчению бабушки, которой пришлось соскребать с меня грязь.
Я так продрог, что бабушка на руках принесла меня в комнату. В ней после свадьбы жили мои родители, и я ее особенно любил. Просторная, окна выходят в сад, на них висят тяжелые портьеры. У стены стоит крепкая кровать из букового дерева, на ней белоснежное накрахмаленное постельное белье. Бабушка уложила меня и накрыла теплой периной. Я лежал, отогревался и разглядывал большой темный шкаф с резными дверцами. Мне всегда чудились на них волшебные фигуры, а на этот раз они мне показались веселыми, и я радостно засмеялся.
Но настоящее счастье начиналось, когда выпадал снег, а с ним приходили и новые развлечения, от которых невозможно было отказаться, даже когда я уже ходил в школу и нельзя было опаздывать на уроки. Утром я любил забираться на горку с водокачкой, откуда жители брали воду, и с радостным криком съезжать по снегу, сидя на ранце. И так много раз подряд.
Зимой в Полесье шла большая работа по заготовке леса, она производила на меня огромное впечатление. Я любил смотреть, как валят дерево, как его рубят, пилят, а потом сплавляют по реке. Часами мог я смотреть, даже пропуская занятия, и понял, что есть вещи гораздо интереснее, чем школа. Поэтому, когда после наставлений бабушки я твердо решил идти прямо в школу, мой путь туда был все же не самым коротким. А иногда и не самым спокойным, хотя и не по моей вине.
Недалеко от нашего дома стоял костел, мимо которого я проходил по дороге в школу. Здесь обычно еврейских мальчиков подстерегали сверстники - "шейгецы" (неевреи), которых называли еще и "шкоцим". Они требовали, чтобы мы снимали шапки, проходя мимо святого для них места.
Однажды утром несколько шести - семилетних еврейских школьников, среди которых был и я, быстро прошли мимо костела, попытавшись избежать унизительного требования, против которого мы восставали. Но "шкоцим" остановили нас и стали срывать с нас шапки. Началась драка с неравными силами. Мало того, что было больно и обидно, нам трудно было понять, почему шедшие мимо взрослые евреи не поспешили нам на помощь и даже сделали нам замечание за то, что мы будто специально проходим мимо костела, чтобы заводиться со "шкоцим".
Не впервые я сталкивался с проявлениями антисемитизма, но и совсем еще маленьким не мог с ним мириться. А взрослые евреи, составлявшие треть населения Пинска, мирились с тем, что к ним относятся как к бесправным пришельцам.
С трудом мы в тот раз спаслись от "шкоцим" и еле живые вернулись домой. "Почему они нас били?"- жаловался я с обидой бабушке, но она ничего не объяснила. Только вздохнула и решила, что мне лучше переехать в Вильно к родителям: она уже слишком стара, ей трудно заботиться обо мне. Она написала папе, он приехал и увез меня.
Разлука с бабушкой меня огорчала. Я любил ее. Мне нравилась большая столовая в ее доме, длинный стол соснового дерева и много стульев вокруг него; семейные фотографии на стенах; большие часы с кукушкой, каких не было ни у кого в городе;серебряная посуда и ханукия, переходившие в семье из поколения в поколение. На краю стола был виден след от ладони. По словам бабушки, след остался после того, как, очень рассердившись на своего сына Нахмана, то есть на моего папу, когда тот был в моем возрасте, дедушка, вместо того, чтобы ударить его, ударил по столу. "Папа тоже иногда шалил!"- подумал я, услышав из кухни голос бабушки, которая подробно рассказывала папе о моих проделках. Устя раздувала огонь в углях кузнечным мехом, а папа пил горячий чай из самовара с домашним вареньем.
В Вильно я поехал с папой, одетый по-праздничному: новые брюки. заправленные в сапоги, светлая рубашка с матросским воротником. окаймленным светлой полосой, поверх рубашки - свитер в тон брюк, волосы
коротко острижены, весь подтянут. Взрослым я себя чувствовал уже в семь лет. С замиранием сердца ждал я встречи с мамой, с братом, с сестрой, которых не видел после их переезда в Вильно.
Семья Варник, бабушка и дедушка со стороны мамы, жила в доме номер 5 по улице Вибульского. Бегом поднялся я на второй этаж. Волнующая встреча. Меня поразило, что брат, которого я помнил в пеленках, уже стоит на ножках, держась за руку сестры. Маму я застал в постели, лицо белое, как подушка под ее темными волосами.
Переезд из Пинска в Вильно прошел для меня безболезненно: здесь у меня была большая семья - родители, сестра и брат, дядя и тетя, сестра мамы, она и ухаживала за нами, детьми.
Дедушка, Мордехай Варник, с ярко-голубыми глазами, был религиозным. Он торговал лесом, но большую часть времени посвящал благотворительности и делам в "Мизрахи"¹. Много помогал людям, не афишируя этого, а по субботам к обеду всегда приводил из синагоги ешиботника².
Обеды готовила бабушка Зисл-Ривка, которую мы называли не "бобэ", а бабушка", и которая была не такой образованной, как бабушка со стороны папы, но доброй и превосходной кулинаркой. К субботнему обеду мы собирались вокруг стола, причем папа настаивал, чтобы присутствовали все. Меня обычно посылали в соседнюю пекарню принести горшок с "чолнтом", который ставили в пятницу на всю ночь в большую печь, сохранявшую жар. Среди многочисленных соседских горшков я искал наш, пока, наконец, не находил его по торчавшей из-под крышки страничке газеты "Хайнт" ("Сегодня"), которую обычно читали у нас дома. Когда горшок открывали, по всему дому распространялся приятный запах, которого я ждал всю неделю. После плотного обеда пили горячий чай, который сохранял тепло в наглухо закрытых бутылках. Бабушка клала их под перину перед наступлением субботы, и таким образом у нас было горячее питье, хотя в доме не разжигали огня. К чаю подавали особенно вкусное печенье.
После обеда взрослые шли отдыхать, а я спешил надеть короткие штаны и зеленый галстук - форму движения "Хашомер хацаир" ("Молодой страж")³, членом которого недавно стал, и бежал в свое звено.
Из-за маминой болезни, на лечение которой уходило много денег, наше материальное положение несколько пошатнулось. Бухгалтер по профессии, отец строго следил за расходами: прежде всего - на лечение мамы, затем - на образование троих детей, которое обходилось очень дорого, затем - на
¹ Религиозное сионистское движение.
² Ученика иешивы - высшего религиозного учебного заведения.
³ Молодежная сионистская организация.
благотворительность, от которой папа не хотел отказываться, и только уж потом - на все остальное. Не раз за обеденным столом возникал спор по поводу того, сколько можно тратить на благотворительность, которая в папиной жизни занимала важное место.
Так проходили мои дни в Вильно: занятия в ивритской гимназии "Тушия" ("Разум"), участие в "Хашомер хацаир". У этой организации были свои лагеря, проводились экскурсии, спортивные игры на стадионе "Маккаби"¹ около нашего дома. В дедушкиной пятикомнатной квартире всегда было оживленно. Я с удовольствием баловался вместе с братом и сестрой, с которыми жил в одной комнате. Когда мы затевали игру с палками, бабушка грозила, что расскажет родителям. Но мама была больна, а у папы забот было выше головы, и мы носились по всем комнатам, добирались и до комнатки прислуги рядом с кухней, кричали сколько душе угодно.
После моей бар-мицвы² я решил, что не буду религиозным, как дедушка. Движение "Хашомер хацаир" я выбрал не только при поддержке родителей, но и с согласия дедушки. Каждую свободную минуту я отдавал этому движению; зимой на сбор звена, который проходил на горке, бегал в коротких штанах, по колено в снегу.
Мне очень хотелось иметь санки, на которых можно быстро съезжать с горки. И как же велика была моя радость, когда дядя Йосеф перед отъездом в Париж подарил их мне при условии, что я буду послушным мальчиком. Я, конечно, обещал, но, как и прежде, мне не всегда удавалось выполнить обещание.
Теперь я мог, вдоволь накатавшись на санках, возвращаться в хорошо натопленный дом. Как я уже сказал, дедушка был лесоторговцем, и недостатка в дровах мы не знали. Их укладывали правильными рядами, а потом ими топили большую печь, облицованную белым кафелем. В любой мороз дома было тепло и днем и ночью. Когда дедушка отправлялся в лес, он надевал высокие сапоги, варежки, теплый тулуп с капюшоном, обматывал шею цветным шарфом, который связала бабушка, и клал в карман бутылку водки. В таком виде он вовсе не походил на религиозного еврея из "Мизрахи"³.
В ту зиму я впервые влюбился.
Хана, моя одноклассница, брюнетка с горящим взглядом, так и поедала меня глазами. А я, хоть и тянулся к ней, сдерживал свои чувства. Она была
¹ Еврейское спортивное общество, названное в честь Маккавеев. возглавивших восстание против греческого правителя Антиоха 1У. проводившего насильственную эллинизацию Иудеи.
² По религиозным установлениям мальчик с 13 лет должен выполнять все заповеди иудаизма (все "мицвот").
³ Сионистское религиозное движении.
дочерью раввина, и это меня останавливало. Всякий раз, когда она искала встречи со мной, я избегал ее, разрываясь между желанием побыть с ней наедине и благоразумием, которое мне подсказывало, что не следует с ней сближаться.
С наступлением летних каникул мы выехали в дачное местечко недалеко от Вильно, сняли там избу у одного крестьянина и поселились в ней - трое детей, мама, бабушка и тетя Сара. Дедушка с папой оставались в городе и приезжали к нам только на субботу, а в воскресенье возвращались в Вильно.
Изба стояла у реки, и одним из самых моих любимых занятий было прыгать с моста в реку. И хоть всякий раз я ударялся животом о воду, я упорно продолжал прыгать, потому что удовольствие плескаться и плавать было ни с чем не сравнимо. Еще я любил собирать в ближнем лесу грибы и ягоды, на которые у меня был особый нюх, искал их в тех местах, о которых говорили, что там ничего нет, и очень гордился, когда как раз там и находил их.
В один из таких летних дней я впервые встретил Ирену, когда шел по густому лесу, наклонившись и внимательно глядя вниз. Вдруг я почувствовал, что кто-то за мной следит. Поднял глаза и увидел девушку. Она была похожа на тех девушек, которые мне снились в снах такого рода, уже будораживших меня. Голубые глаза, золотистые косы, стройная фигурка. Мы смотрели друг на друга, и все было ясно без слов. Мне было четырнадцать лет, и ей не больше, но она была развита не по возрасту. Мы подошли друг к другу и почти сразу же начали обниматься и целоваться. Это было острое ощущение, полностью завладевшее мной. Я - еврей, она - полька... Но я не мог сдержаться, как тогда зимой, когда со мной заигрывала моя одноклассница - дочь раввина. На дачу я вернулся возбужденный. Рассказать кому-нибудь или промолчать? В конце концов я решил молчать. Возбуждение от этого только усилилось, и назавтра я снова очутился в лесу на том же месте. Пришла туда и Ирена. Она была опытнее меня, но все же побоялась полной близости. Это были дни бурных переживаний, и я огорчался, видя, что наступает осень, и мы должны вернуться в город. Там мы встречаться не сможем, я это знал. Подобные отношения между еврейским юношей и польской девушкой, дочерью чиновника налогового управления, были недопустимы. Мне удалось взять верх над чувствами и прервать эту связь, хотя очень хотелось ее продолжать.
На мое счастье, в нашем движении наступила пора активной деятельности, я погрузился в нее и таким образом превозмог себя. Меня даже назначили инструктором, а через некоторое время - старостой отряда, насчитывавшего сто воспитанников. Я много занимался их подготовкой к будущим сельскохозяйственным работам, экскурсиям и
лагерям. Разъезжал на велосипеде с места на место по делам организации; штаны до колен, рубашка цвета хаки, рукава закатаны выше локтя, на груди значок с надписью "Крепись и бодрись", на шее галстук, на голове берет. Крепкого телосложения, сильный, как мой отец, я чувствовал себя старше своих лет. Девушки на меня заглядывались, я это видел, но в "Хашомер хацаир" интимные отношения признавались, только если основывались на любви, а я еще ни в кого не влюбился. По окончании гимназии я собирался уехать с товарищами по движению в Эрец-Исраэль - вот о чем я мечтал.
В Вильно была совершенно особая еврейская атмосфера, поэтому город прозвали "Литовский Иерусалим": в нем было много образовательных и воспитательных еврейских заведений; наряду с польским языком в них изучали иврит и идиш; много синагог и иешив, спортивных организаций, где каждую субботу проводились игры; собирались пожертвования, велась разнообразная общественная деятельность. Существовал Союз еврейских студентов. Были молодежные движения разных направлений. Члены молодежных сионистских организаций с годами присоединились к движению "Хехалуц" ("Первопроходец")¹ и готовились к переезду в Эрец-Исраэль.
Однажды в Вильно приехали из Эрец-Исраэль ребята из организации "Хапоэль" ("Рабочий")². Они добирались по суше на мотоциклах, потом пересели на корабль, а мотоциклы поставили в трюм. Велико было наше волнение, когда эти молодые сильные парни проезжали по улицам города, и все, включая неевреев, смотрели на них с восхищением, поражаясь тому, что молодые евреи такие сильные и здоровые. Мы гордились парнями из Эрец-Исраэль, потому что чувствовали свою причастность к этой стране.
Был в Вильно и антисемитизм, хотя евреи жили в городе отдельно от неевреев, почти не сталкиваясь с ними. Волна бесчинств против евреев поднялась, когда студенческая ложа "эндеков" - польских националистов - начала "поход" на еврейских студентов. Поляки запирали евреев в аудиториях, не выпускали их, заставляли заниматься стоя, били их, плевали на них.
Слух об этих безобразиях быстро распространился по городу, дойдя и до нашего дома. Моя сестра Эстер училась тогда в университете.
Отец, уже немолодой, полысевший и располневший, все еще оставался силачом. Зимой он продолжал выходить раздетым по пояс на снег и растираться им. Услышав о безобразиях в университете, он сразу же решил пойти туда. В комнате прислуги он отломал ножки от деревянного стула,
одну взял себе, вторую дал мне, и мы поспешили в университет. Меня захлестывало чувство гордости: я уже не мальчик, которого прячут во время погрома. Мы постоим за себя. В университете творилось что-то страшное: жуткая драка, стрельба. Стрелял еврей и попал в нападавших на него.
В городе начались погромы. Витрины еврейских магазинов и учреждений были разбиты, евреев избивали, доставалось и неевреям. Только при вмешательстве властей удалось навести порядок. Но антисемитизм давал себя знать. Пикеты поляков мешали жителям покупать в еврейских лавках. Тогда члены еврейского молодежного движения начали охранять еврейские заведения.
Я всегда знал, что мое место в Эрец-Исраэль, а с окончанием гимназии настало время туда уехать. Я начал готовиться к переезду в системе сионистской организации "Хахшара" ("Подготовка")¹ в Слониме, но и пройдя там курс подготовки, в Эрец-Исраэль не поехал, так как состояние здоровья мамы ухудшилось. Мама скончалась. И как раз в это время я получил повестку о мобилизации в польскую армию. Были ребята, которые разными путями избавились от мобилизации, а мне не удалось: у нас не было столько денег. Я с завистью простился с товарищами, уезжавшими в нашу страну, и назавтра должен был явиться в лагерь новобранцев. Настроение было отвратительное.
Мне предстояло надеть форму. Сестра к тому времени вышла замуж за лесоторговца Моше Гробмана, и они уехали из Вильно. Я чувствовал себя одиноким без нее и без младшего брата, Цви, который уехал в нашу страну. Ему помог дядя из Америки, оплатив его обучение в сельскохозяйственной школе "Микве-Исраэль" в Эрец-Исраэль. Наш такой оживленный раньше дом теперь опустел. Мне было грустно. Я тяжело пережил смерть мамы. Хоть бы встретить Ирену, что ли,- думал я. В "Хашомер хацаир" мы не пили, не курили и девочек к себе не водили, но теперь мне было около двадцати, и я считал, что эти запреты меня уже не касаются.
Пройдясь по городу, я зашел в парикмахерскую сбрить темные густые волосы перед мобилизацией. Совсем погрустневший, вернулся домой. Даже футбол на стадионе "Маккаби" оставил меня равнодушным. Я посмотрел в зеркало, и на меня глянула гладко выбритая голова с торчащими ушами. Хорошо, что Ирена не видит меня таким. Дома никого не было. Дедушка, как всегда, ушел еще с утра. На этот раз - покупать делянку для рубки леса. Бабушка с тетей Сарой пошли на рынок, и мне было тоскливо одному.
Я решил зайти к предсказателю будущего, о котором сестра рассказывала чудеса. Пришел. Состарившийся ешиботник взял мою руку и начал бормотать что-то странное: когда-нибудь я попаду в Эрец-Исраэль
¹ В Восточной Европе система подготовки молодежи к сельскохозяйственной и ремесленной работе в Эрец-Исраэль.
после длинной и трудной дороги; она пролегает через далекие и неведомые страны; я буду участвовать в спасении еврейских детей, как и мой родственник, который уже теперь этим занят. "Может, он имеет в виду дядю Йосефа Варника?"- подумал я. Вообще, все, что он мне наговорил, не лезло ни в какие ворота. Как это я буду офицером в еврейской армии?! В еврейском государстве?! Что за чушь! Не только еврейской армии, но и еврейского государства не существует! В очереди за мной было много ожидающих, и я не мог расспросить поподробней. Так и вернулся домой, жалея, что пошел к нему, да еще заплатил за эту чепуху. Насчет мобилизации - так это и ребенок мог предсказать: бритая голова. А что мама умерла, он мог от кого-то слышать. Все остальное - ерунда.
Назавтра я был мобилизован в польскую армию и совершенно забыл о странных пророчествах.
Теперь, в лагере "Квадрат 48", когда я шел по длинной дороге к месту принудительных работ на лесоповале, вспоминая детство и юность, я припомнил и пророчества старого ешиботника. Я пытался подбодрить себя. Авось... авось я спасусь, выйду отсюда живым, и у меня еще все будет впереди... Трудно было в это поверить. Так мои мысли метались от тягостного настоящего к прошлому, от советского лагеря для заключенных, где я теперь находился, к польскому военному лагерю, в котором я был в середине тридцатых годов.
ГЛАВА 3 ВОЙНА
ГЛАВА 3
ВОЙНА
Итак, я в лагере новобранцев в двадцати километрах от Вильно. Добравшись туда, я услышал крики. Оказалось, что польские деревенские парни, не привыкшие мыть ноги, трут их жесткой щеткой, чтобы очистить въевшуюся грязь, а это больно. Мобилизованных разместили в длинных деревянных бараках, командный состав - в кирпичных зданиях.
Царивший в лагере антисемитизм проявился в первое же утро. Во время уборки новобранцы во весь голос распевали: "Мошке родился - весь город провонял". Они потребовали, чтобы я пел с ними. Но песнями они не ограничивались. Во всем лагере было только два еврея, и оба в одной части. При каждом удобном случае поляки устраивали нам гадости.
Учения были нелегкими, но я изо всех сил старался не отстать от других ни в беге, ни в упражнениях, ни в стрельбе. Когда во время тренировок мы штыком прокалывали мешок с соломой, я старался попасть точно в центр, чтобы выпустить из него всю его "соломенную душу". При каждом моем попадании раздавалось "Убит", что означало точное попадание. Но моя ловкость не уменьшала их неприязни ко мне. Я - еврей, а значит - солдат низшего разряда. Антисемитизм меня удручал. Конечно, я сталкивался с ним и раньше, но не в такой резкой форме. В Вильно евреи жили обособленно, у них был свой культурный центр, они имели довольно сильное влияние, а здесь нас презирали как бесправных чужаков.
Мне уже минуло двадцать лет. Еще подростком я привык жить вне дома: был в лагерях молодежного сионистского движения, уезжал на длительные экскурсии, последний год жил далеко от семьи на ферме системы "Хахшара".
Но тут, в моем подразделении, я впервые оказался единственным евреем в узком, закрытом мирке, бок о бок с деревенскими парнями, понятия не имевшими о самых элементарных правилах гигиены. Мне было очень тяжело. Тоска по дому, по семье не покидала меня.
Раз в неделю, по воскресеньям после полудня, новобранцев могли навещать родные. Но бабушка Зисл-Ривка приезжала из Вильно с самого утра и терпеливо ждала, пока разрешат повидаться со мной. Стоит у
забора, в руке корзинка с вкусными вещами, которые я люблю: кисло-сладкое жаркое или фаршированная рыба с хреном, "чолнт", субботние пироги, фрукты, сладости. Иногда ей приходится ждать особенно долго, но она никогда не уходит, не отдав мне прямо в руки все, что принесла. На прощанье обнимает меня, целует и только после этого, порой уже затемно, возвращается в город.
Простая женщина, она была наделена глубокой житейской мудростью, которую ни в какой школе не приобрести. Посещая меня, всегда старалась передать хоть крупицы своего житейского опыта, уговаривала не ссориться ни с кем и бодриться: я, мол, и не замечу, как пролетит время. Все в жизни кончается, кончится и служба. "Главное,- говорила она,- береги свое здоровье".
Я обнимал бабушку, обещал следовать ее советам, смотрел в ее добрые карие глаза, и меня заливала волна горячей любви к ней. Я обещал вернуться здоровым и, как и раньше, объяснять ей молитвы из "Цена варена"¹. Обещал больше не смеяться над ее ошибками при чтении. Буквы всегда были для бабушки препятствием, которое трудно преодолеть, и меня потом не раз мучила совесть оттого, что мы с братом подтрунивали над ней.
Такими далекими-далекими казались мне теперь дни детства и юности. Бабушка всегда обещала прийти в следующее воскресенье, я говорил: "Целую неделю ждать!" и возвращался в длинный барак с нарами вдоль стен. Там десятки новобранцев ругались, проклинали товарищей и весь мир, так могли ли они не поносить евреев.
Официально проявления антисемитизма в военном лагере были запрещены, но новобранцы прибегали к любой хитрости, чтобы унизить солдат-евреев. По уставу подразделения получали наряды на уборку по очереди: одно подразделение чистило душевые, другое - уборные, и наоборот.
Однажды летним утром, когда я, убрав душевые, стал в строй, старшина заявил, что я плохо убрал. Я возразил, что вычистил все очень тщательно. Тогда он раскричался и начал отдавать мне команды:
- Одеть противогаз!
- Зарядить ружье!
- Бегом вокруг подразделения!
Я не понимал, за что наказан, но команды пришлось выполнять. Старшина вел подразделение шагом, а я бежал, обливаясь потом, но ни о чем не спрашивал. Солнце пекло в голову, пот лил ручьем. Я бежал, пока не иссякли силы и стало трудно переводить дыхание. Ноги подкашивались.
¹ Книга издана в ХУП в., содержит переводы на идиш рассказов из Танаха, Талмуда, Мидрашей и др. Ее обычно читали женщины по субботам. Название книги взято из "Песни Песней" ("Выйдите и посмотрите...", 3:11).
Еще минута - и я повалюсь на землю. Сердце бешено колотилось.
Наконец, раздалось долгожданное "Стой!"
Я остановился. Солдаты насмехались надо мной, а старшина с циничной усмешкой спросил:
- Ну, так как ты сегодня вычистил душевые?
- Тщательно, старшина!
Тогда он заявил, что я не только лентяй, но и врун, и опять начал оглушительно выкрикивать команды:
- Встать!
- Лечь!
- Изготовиться к бою!
- Лечь!
- Встать!
У меня помутилось в голове, вот-вот потеряю сознание. Старшина, видно, понял, что переборщил, и велел мне вернуться в строй. Спотыкаясь, я шагал с подразделением обратно в лагерь, так и не поняв, за что меня наказали.
Как только мы пришли в лагерь, старшина повел все подразделение в грязную уборную и снова начал кричать:
- Ты врун! Вот - ты не вычистил уборную!
Я попытался было объяснить, что сегодня получил наряд чистить не уборные, а душевые, когда обступившие старшину солдаты закричали:
- Паршивый еврей, от тебя луком воняет, и уборную ты завонял...
Почувствовав такую поддержку, старшина сказал, что я виноват вдвойне: увильнул от работы, да еще и соврал.
Я снова пробовал объяснить, что наряд на чистку уборных получило сегодня другое подразделение.
Старшине хотелось доказать свою правоту, и, обратившись к ответственному за очередность, он спросил, говорю ли я правду. Не моргнув глазом, тот ответил:
- Этот еврей врет!
Кровь бросилась мне в голову, и, не соображая, что делаю, я содрал с себя военный ремень с металлической пряжкой и ударил ответственного за очередность. Пряжка так стукнула его по голове, что он упал. А меня поволокли в карцер. Там я пробыл двое суток. Потом состоялся суд, и меня приговорили к десяти дням заключения за избиение солдата.
Десять дней заключения - не шутка, но ни разу я не пожалел, что так поступил: поляки, ненавидевшие евреев, увидели, что еврей тоже может быть гордым человеком, который не позволяет себя унижать.
После освобождения меня перевели в другую часть, там я закончил подготовительную службу. Меня отметили как отличившегося солдата и даже включили в число тех, кого можно назначить на офицерские должности.
В военной форме, подтянутый, еще больше окрепший, я с гордостью вернулся в Вильно. Конечно, в нем был и еврейский центр, и молодежные сионистские организации, и большая еврейская община, но мало евреев-
солдат. Поэтому я возвращался домой с высоко поднятой головой и привлекал всеобщее внимание.
Два года отслужил я в польской армии, получил звание старшего ефрейтора и мог стать офицером, но военная карьера меня не привлекала. Я мечтал уехать в Эрец-Исраэль и собирался осуществить свою мечту сразу после демобилизации. Большинство моих товарищей уже уехало туда, как и мой младший брат Цви, который писал мне письма. Но человек предполагает, а Бог располагает. На этот раз меня задержали денежные затруднения. Дедушка умер, здоровье бабушки пошатнулось, и она переехала с тетей Сарой, которая теперь ухаживала за ней, в Варшаву, где тогда жил мой отец.
Мне, уже взрослому, нужно было самому скопить деньги на переезд в Эрец-Исраэль. Поэтому я тоже оставил Вильно и поступил на работу к нашему родственнику, владельцу фабрики в Варшаве. Я снял удобную, с видом на реку, квартиру в одном из высоких новых домов на окраине столицы, в районе Прага на другом берегу Вислы, работал не покладая рук и хорошо зарабатывал. Мне обещали повысить разряд и увеличить жалованье.
Мне бы жить припеваючи и получать все удовольствия, которые предлагала Варшава, но я хотел уехать из Польши в Эрец-Исраэль, и как можно скорей.
Во второй половине тридцатых годов над Варшавой сгустились тучи. К власти пришел Гитлер, немцы вторглись в Австрию. Польских евреев, живших в Германии, выслали назад, в Польшу; рассказывали о зверствах нацистов против евреев. Между Германией и Польшей было сначала нечто вроде холодной войны, что выражалось в пограничных инцидентах; но атмосфера накалялась, и в любой момент могла вспыхнуть настоящая война.
В конце августа 1939 года я приехал из Праги на другой берег Вислы выяснить, когда можно выехать в Эрец-Исраэль. Встретился с Мордехаем Анилевичем, который записывал адреса членов "Хашомер хацаир", чтобы помочь им туда добраться. К великому моему огорчению, до меня очередь еще не дошла, и когда дойдет - неизвестно. В подавленном настроении я вернулся домой, и там дворник протянул мне повестку о мобилизации.
Я смотрел на повестку, не веря своим глазам: неужели на самом деле скоро начнется война? В повестке значилось, что явиться надлежит уже сегодня. Поэтому я сразу же отправился проститься с родными и прежде всего зашел к бабушке. Старушка сильно сдала в последнее время. Она очень обрадовалась, и я не решился сказать ей, что пришел проститься и что кто знает, увидимся ли мы снова. Неужели война? Неужели опять срывается мой переезд в Эрец-Исраэль? Что же будет? А моя старая бабушка, словно проникшись духом пророчества, вздохнула и говорит:
- Все ненавидят евреев, и скоро нас всех уничтожат.
Меня поразил ее тон, и, стараясь ее успокоить, я сказал, что это невозможно, что она видит все в черном свете. Подняв морщинистую руку, она показала на муху, пролетевшую над кроватью, и сказала:
- Эта муха, как всякое создание в мире, тоже хочет жить.
Не вполне поняв ее и испугавшись, не помутился ли ее разум, я хотел убить муху. Но бабушка попросила не делать этого. Я открыл окно, и муха улетела.
Попрощавшись с бабушкой и тетей, я пошел к отцу. Этот сильный человек, оптимист по натуре, удивил меня своим мрачным настроением, которое усугубилось, когда он услышал, что меня мобилизуют.
- Сынок, я знаю, больше мы не увидимся,- прошептал он и добавил:
- Хорошо, что Цви в Эрец-Исраэль, он спасся от того, что ожидает евреев в Польше.
Папа надеялся, что и мне, и моей сестре с семьей удастся уехать из Польши, и дал мне несколько адресов наших родственников в Америке, в Союзе и в Эрец-Исраэль. Он просил выучить их наизусть, может, они мне скоро понадобятся. У него был странный тон, он был не похож на себя. Давал мне разные советы, словно полагал, что у меня еще есть шанс спастись, а у него - нет, словно он приговорен к смерти и высказывает последнее желание. Трудно было уйти, оставив его в таком состоянии.
Он тоже хотел продлить нашу встречу, и мы вместе вышли на варшавскую улицу, залитую осенним солнцем, но ни его лучи, ни прекрасная осень в этой стране папу не утешали. Улицы были заполнены мобилизованными. Мы сели в трамвай и поехали к сборному пункту. Там мы крепко обнялись, поцеловались и обменялись последним рукопожатием. Как папа ни сдерживался, из глаз у него текли слезы. Я старался не разрыдаться. Так мы простились на сборном пункте среди множества мобилизованных, папа - чувствуя, что мы расстаемся навсегда, я - стараясь надеяться, что это не так.
Позднее я попытался поехать в Варшаву и найти отца, но из этого ничего не вышло, и действительно мы больше не встретились.
Мысли мои тогда были заняты мобилизацией, угрозой предстоящей войны, я снова погрузился в военную жизнь.
Меня направили в училище военных офицеров в Остров-Мазовецкий, а через несколько дней нас перевели в район реки Нарев в Вишковской области.
Мы расположились в лесистой местности. Очень скоро появились полевые кухни, были вырыты окопы, солдат начали посылать в разведку. Когда одна разведгруппа вернулась с задания, ее потрясенные участники рассказали, что нашли двух повешенных на дереве польских солдат, к телу одного из которых была прикреплена записка на немецком языке: "Такой удел ждет всех польских свиней и евреев".
Первого сентября 1939 года, в пятницу, в ясный осенний день, который я
никогда не забуду, началась война.
Немцы вторглись в Польшу. Это был самый черный день для миллионов людей во всем мире, а тем более - для евреев.
По радио передали, что четыреста немецких бомбардировщиков в сопровождении истребителей начали бомбить Варшаву. Плохие новости следовали одна за другой. Распространялись слухи, иногда противоречивые, о прорыве фронта на нескольких участках, о стремительном продвижении немцев и первых их победах.
В нашем лесу, нарушив покой, прогремела команда, эхом отозвавшись среди зеленых деревьев:
- Заряжай ружье! К атаке готовьсь!
Мы выполнили команду, выпив для бодрости крепкого рому. Дело было утром, я выпил ром на пустой желудок и пришел в странное душевное состояние: с одной стороны - хорошо, что мы начинаем действовать, неопределенность и ожидание в последние дни изматывали нервы. С другой стороны, мучил страх перед начавшейся войной.
- К бою готовьсь! - снова прогремела команда.
"А если меня убьют... Как дадут знать моему отцу?"- думал я. Среди моих документов была и фотокарточка. Я вынул ее, написал на обороте свое имя, адрес папы, дату - 1.9.1939 - и положил обратно. Но, подумав еще, опять достал ее и приписал: "Я, Давид Лаумберг, горжусь участием в сражении с немецким врагом". В ту минуту я действительно так чувствовал. Даже если меня убьют, то с оружием в руках, в войне с Гитлером, да будет проклято его имя.
На другом берегу реки нарастал грохот немецких бронетанков, которые приближались к нам. Враг шел широким фронтом, впереди двигались грузовики с понтонными мостами для переправы на наш берег.
Мы открыли по ним артиллерийский огонь. Громыхали пушки. Но сильная вражеская лавина приближалась, угрожая стереть нас с лица земли.
"Какой смысл в упражнениях со штыком, которые мы делали?"- думал я теперь, да, наверно, и не я один. Против такого врага бессмысленно применять устаревшие военные приемы. Немецкие мосты уже были наведены, и по ним двигались танки и бронетранспортеры, с которых соскакивали вражеские солдаты. Они были в сапогах, с сумками, и бежали с автоматами наперевес.
Мы медленно двигались им навстречу в полной выкладке, в стальных шлемах, с котелками, с противогазами и саперными лопатками - все это весило более тридцати килограммов, а вооружены мы были ружьями с зарядом в пять пуль.
Огонь артиллерии с обеих сторон охватил деревья, пламя разбушевалось и устремилось вверх. Обе армии двигались друг другу навстречу, а пламя все разгоралось и пожирало попадавших в него несчастных солдат.
Видя перед собой смертельного врага, я старался попадать в цель. Много позже я испытал чувство удовлетворения оттого, что самолично уничтожал проклятых гадов.
Но что могли сделать пехотинцы или даже прославленные польские кавалеристы против бронетанковых частей? Штыки с развевавшимися на них знаменами - против немецкой брони? Страшно вспомнить месиво из солдат и лошадей, оставшееся после боя.
Над нами все время кружили немецкие самолеты. Они пока не бомбили, чтобы не попасть в своих. Но их грохот оглушал, а свастика и лица пилотов, в больших пилотских очках похожие на чудовища, которые были ясно видны, когда самолеты снижались, сеяли панику.
Сражение продолжалось. В первой схватке перевес еще не наметился. Немцы отошли на новые позиции после того, как окружили нас. Было ясно, что скоро они вернутся с подкреплением. На лесных полянах полегло много убитых с обеих сторон.
Мне повезло: я не был даже ранен. Вокруг падали и падали солдаты. Был жаркий осенний день, солнце нажгло мне голову сквозь макушки деревьев, в тени которых мы прятались, и меня мучила жажда. Наши полевые кухни были разбиты, а с ними и котлы с водой. Когда мне стало невмоготу, я ползком пробрался к остаткам полевой кухни и нашел котел из-под кофе; всунул туда каску, зачерпнул со дна осадок и начал его лизать. Так я немного утолил жажду.
Что будет? Что нас ждет? Я знал, что худшее еще впереди. Снова был дан приказ наступать; выполняя его, я пополз к узкой дороге, которая вела в соседний лес. Вдруг я услышал, как рядом со мной кто-то проклинает грязных жидов, которые умеют устраиваться, а теперь еще и удирают. Это я, значит, удираю: раз я еврей, то иначе и быть не может.
Я был ошеломлен. Я же выполняю приказ! Даже в такую минуту антисемитизм берет верх? Какая же должна быть ненависть! Мы все - солдаты, вместе воюем, вместе умираем, вместе выживаем, если повезет. Немцы ненавидят евреев и поляков. У нас, как и у поляков, было мало шансов попасть в плен живыми. Война была общей для всех, кто сражался с немецким врагом. Но этот польский солдат думает иначе. Он проклинает меня с тех пор, как первый раз увидел, и по сей момент, когда ползет рядом со мной. Только я собрался ответить ему, как в нашу сторону выпустили очередь, и его убило на месте.
Бой разгорался. Немцы окружали нас. Мы сражались отчаянно, стараясь прорваться; когда кончились патроны, дрались штыками, саперными лопатками, поясами, чуть ли не зубами и ногтями.
Оказавшийся передо мной немецкий солдат направил на меня автомат. До сих пор не понимаю, почему он не выстрелил. Ружье дало осечку? Не было заряжено? Так или иначе, он не выстрелил, а только сильно ударил меня прикладом. Я нанес ему ответный удар. Не знаю, что сталось с ним, а я почувствовал страшную боль в ноге и упал, истекая кровью. Скатился в яму и потерял сознание.
Уже потом я понял, что яма спасла меня, иначе меня затоптали бы отступавшие солдаты. Но тогда я лежал без сознания. Очнулся ночью, оттого что раздался приказ: брать только наших, и только легко раненных. Ногу разрывала острая боль. Я был весь в крови. Что значило "наших"? Поляков, а не немцев? Или и не евреев тоже? Собрав последние остатки сил, я выбрался из ямы и, превозмогая адскую боль, дополз до санитаров, которые перевязывали и уносили раненых. Меня положили на носилки и понесли к телеге. На ней сидел польский крестьянин, мобилизованный, как и все крестьяне, у которых были телеги, увозить раненых. Когда погрузили шесть носилок с ранеными, телега двинулась по направлению к городу Б риску, где находился полевой госпиталь. Дорога была вымощена булыжником, телегу трясло, меня кидало из стороны в сторону, и я стонал от боли.
Все дороги были забиты беженцами и отступавшими польскими солдатами. Немцы продвигались к Варшаве. Их самолеты бомбили дороги, пикируя так низко, что можно было различить лица пилотов, жаждавших крови. Они безжалостно расстреливали из пулеметов пытавшихся спастись мужчин, женщин и детей, бросали в них гранаты, воздух был пропитан запахом пороха.
Что делать? Куда податься? Где укрыться? Не сойти ли с телеги, открытой для вражеского огня? Из-за раны мне было трудно двигаться, может, именно это меня и спасло.
Немецкие самолеты направили огонь на поезд по соседству с нашей телегой и превратили его в сплавившийся железный лом. Потом они принялись хладнокровно косить прямой наводкой обезумевших пассажиров, попрятавшихся в кустах. Разорванные на куски трупы людей и лошадей на фоне разбитого транспорта казались фантастическими существами из потустороннего мира. А кровь отсвечивала на солнце темным пурпуром.
Я продолжал трястись в телеге и стонать от боли, а жуткая картина так и стояла у меня перед глазами.
К вечеру мы прибыли в полевой госпиталь в Бриске. Здесь, в приемном пункте на окраине города, меня осмотрели, перевязали и, когда выяснилось, что я ранен легко, велели через несколько дней вернуться в строй.
Но польская армия уже потерпела полное поражение, и возвращаться было некуда.
А немецкие самолеты бомбили уже и госпиталь, несмотря на развевающийся над ним флаг Красного креста. Много раненых было убито. Остаться здесь - идти на верную гибель. Что делать? В кармане все еще лежал ключ от моей квартиры в Праге. Вернуться туда? Но Варшаву сильно разбомбили, и немцы окружили город. С другой стороны, там моя семья. Я хотел помочь папе, бабушке, тете... Как пробиться к ним через этот огонь?
С перевязанной и сильно болевшей ногой я поковылял из разбомбленного госпиталя на шоссе и на обочине нашел бесхозный велосипед: наверно, хозяин был убит.
Молодой светловолосый польский офицер, проезжая на машине с семьей, крикнул в отчаянии беженцам, которые тащились со своими узелками по дороге:
- Они приближаются! Все пропало! Бегите! - и поехал дальше. Бежать? Куда?
Пробраться в Варшаву невозможно. Нужно уйти отсюда, от страшных немецких самолетов с их шквальным огнем. Попробую добраться до Пинска, где я провел счастливые дни детства. Там живет моя бабушка, папина мать Пеня.
Я с трудом влез на велосипед. За спиной у меня висел автомат, тоже найденный на обочине. С трудом нажимая на педали раненой ногой, я поехал. Дороги на восток еще больше, чем несколько дней назад, забиты беженцами и отступающими солдатами, которые побросали оружие и сняли форму. Для них война закончена, им оставалось позаботиться о себе. Я все еще видел перед собой растерзанные тела и трупы лошадей, а вокруг стояла золотая осень, солнце сияло, отражаясь на крыльях самолетов Люфтваффе", сеявших смерть.
В попутных деревнях я запасался едой и питьем и из последних сил ехал дальше. Боль в ноге не стихала, но я не останавливался, пока не доехал до Полесья, где находился Пинск. Снова можно было ехать по главной дороге, не опасаясь бомбежки и столкновений с озверевшими от голода солдатами, которые прятались в полесских лесах, или с грабителями.
Так я ехал без остановки, пока однажды ночью не почувствовал, что дальше двигаться не могу: усталость взяла верх. Я решил немного отдохнуть, сошел с велосипеда и лег у дороги на влажную от ночной росы траву. Я вдыхал ее запах, такой не похожий на запах пороха, который меня преследовал в последние дни. Вспомнилось чудесное детство, как я, бывало, бродил по лесу, как собирал ягоды и грибы.
Вдруг я услышал шорох и заметил приближающийся ко мне огонек. Я вздрогнул. Кто-нибудь из тех, кто прячется в лесах? У меня отнимут все: еду, велосипед, автомат - и убьют. Я спрятался. Послышался конский топот. Ко мне приближался крестьянин на телеге. Ответив на мой вопрос, что до Пинска недалеко, он разрешил сесть на телегу и погрузить на нее велосипед: струсил при виде вооруженного солдата.
Пинск я оставил семилетним ребенком и с тех пор ни разу его не видел. Светила луна. Я осмотрелся. Вон горка с водокачкой и церковь. Дом бабушки уже близко. Крестьянин остановил коня, я сошел и двинулся по улице, волоча за собой велосипед. В первом доме живет семья Рабиновых, наших соседей,- вспомнил я, дальше - аптека... А вот и дом бабушки!
Сердце колотилось. Самому не верилось, что я благополучно добрался. Сад, веранда, мох, которым законопатили стены для защиты от ветра. А что, если в самом доме окажется кто-то чужой... Поставив велосипед у двери, я сильно постучал в дверь и громко крикнул:
- Бабушка, бабушка, это я, Додик, открой!
Из-за двери послышались голоса, шаркающие шаги, и дверь открылась. Боль в ноге, усталость, слабость, потрясение от всего пережитого
вспыхнули с новой силой, и я упал на протянутые ко мне руки. Еще прежде, чем потерять сознание, я заметил в темных волосах бабушки белые пряди и услышал взволнованное:
- Додик? Додик? Додик!
Очнулся я в спальне, которую помнил с детства. В ней ничего не изменилось: те же две кровати, тяжелые портьеры, шкаф с резными дверцами, мраморный умывальник с кувшином. Около меня - бабушка, рядом с ней - дядя Йосеф. В грязной форме и в военных ботинках меня уложили в чистую постель, а вот как быть с автоматом и боеприпасами, куда спрятать меня, солдата разбитой польской армии, когда придут сюда немцы или солдаты Красной армии, поскольку Сталин договорился с Гитлером о разделе Польши, не знали.
Я советовал спрятать оружие и боеприпасы в погреб, авось еще понадобятся.
Неясно было, кто войдет в город раньше: немцы или их советские союзники, но не вызывало сомнений, что и те, и другие не станут церемониться с польским солдатом: либо я попаду в плен, либо меня расстреляют. Нужно сразу же уничтожить форму и все, что может выдать во мне солдата польской армии.
Вещи дяди мне не подходили, он был ниже меня, никакой другой мужской одежды в доме бабушки не было. Попросить соседей или купить она боялась, чтобы не выдать моего присутствия. Поэтому она хорошенько выстирала мою грязную форму, выкрасила ее в черный цвет, высушила, отгладила большим утюгом с углями, и, когда я ее надел, нельзя было догадаться, что только неделю назад я был солдатом.
Служба в польской армии для меня закончилась, но тяготы войны и борьба за выживание только начинались.
ГЛАВА 4 АРЕСТ
ГЛАВА 4
АРЕСТ
В Пинске стояла зима, совсем не похожая на те зимы, которые я помнил с детства.
Государства, вторгшиеся в Польшу, разделили ее на две части. Одна, включая Варшаву и земли до реки Буг, отошла к немцам, а земли к востоку - к советским. Когда польская армия отступила на противоположный берег Пины, Пинск оставался без власти, пока в него не вошла Красная армия.
Бабушка боялась новых оккупантов. Они не должны знать, что я был в польской армии.
В тот короткий промежуток времени, когда польские власти ушли, а советские еще не пришли, в Пинске оставались в основном чиновники-евреи. С их помощью я обзавелся фальшивыми документами. Вместе с бабушкой зубрил русские слова и предложения, и очень скоро ко мне вернулся язык моего детства, и даже хорошее произношение.
Слухи о приближении Красной армии еврейское население Пинска, в отличие от бабушки, восприняло с воодушевлением. Я, как и многие другие, вышел ее встретить. Рана на ноге уже зажила, в одежде, выкрашенной в верный цвет, нельзя было узнать польскую военную форму.
Во главе полка, вступившего в город, двигались четыре грохочущих танка. Собравшиеся стояли по обеим сторонам улицы, кричали и махали руками в знак приветствия. Я внимательно рассматривал танкистов. Мне показалось, что они евреи. Может, это только кажется? А может, специально послали евреев? Как будто чтобы рассеять мои сомнения, командир первого танка, явно навеселе, громко, так, что все могли расслышать, выкрикнул на идише:
- Доброе утро, евреи! Придут большевики - придут беды!
Известное дело: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, или, как говорят на иврите, входит вино - выходит секрет. Я понимал, что в словах пьяного танкиста кроется правда, но насколько они подтвердятся, не представлял себе. В первые недели советского правления мы еще не почувствовали бед, о которых он предупреждал. Но постепенно положение все больше и больше ухудшалось. Вслед за солдатами и гражданским начальством в Пинск стали прибывать энкаведешники, чтобы "навести в городе порядок". Меня, с моими фальшивыми документами, и многих других, кого хоть как-то можно было заподозрить в связях с прежней властью, НКВД заранее считал "врагами народа", "контрреволюционным элементом", подлежащим обвинению в саботаже, в эксплуатации рабочих - в чем угодно.
Так что нам было чего бояться. И действительно, очень скоро начались аресты и ссылки. Почти каждую ночь раздавался топот сапог, слышались команды, в ответ - мольбы и плач, а наутро - еще один опустевший дом, еще одна закрытая лавка...
Бабушка с самого начала опасалась НКВД, этих "большаков", как она их называла. У нее еще со времен Первой мировой войны сохранились в памяти разные воспоминания - совсем не утешительные. Вначале я думал, что бабушка боится сверх меры, не так страшен черт, как его малюют. Я не представлял, насколько она права и какие беды несут нам большевики, так тепло нами встреченные. Да и впрямь, начало совсем не казалось тревожным. Советские власти приравняли рубль к злотому, потребовали снова открыть все магазины и торговые дома и очень активно покупали товары, не переставая при этом утверждать, что в Союзе только птичьего молока не хватает. Но по их поведению нельзя было сказать, что экономика там процветает и товары сыплются, как из рога изобилия. В Пинске скопилось много еврейских беженцев; некоторые приняли советское гражданство, и их переправили в Союз. Другие колебались: может, вернуться в польские земли, оккупированные немцами? Как пережить войну? Растерянность и сумятица царили в умах.
До нас стали доходить зловещие слухи о судьбе евреев под властью немцев. Я очень беспокоился об отце, бабушке и тете в Варшаве и о сестре, которая жила с сыном в Бяло-Подлесье. Пока еще можно было переходить из районов, занятых советскими, в районы, занятые немцами. В Пинск в это время приехал мой шурин Моше, и мы вместе собирались перейти границу между немцами и советскими, которая называлась "Зеленая линия", и привезти в Пинск остальных членов семьи. Кроме того, я связался с моими товарищами по молодежному сионистскому движению. Мы строили планы, как выбраться из Польши через Вильно, который был еще под властью Литвы и откуда евреи начали уходить в советскую зону с помощью нелегальных проводников за большие деньги. Я слышал о людях, которым удалось добраться до Эрец-Исраэль через Японию! А я ведь столько лет мечтал переехать в Эрец-Исраэль!
В Пинске я познакомился с доктором Марголиным из Эрец-Исраэль. В 1939 году он приехал в Польшу в гости, но, когда началась война, оказался отрезанным от жены и маленького сына, оставшихся в Эрец-Исраэль. Я подружился с этим образованным элегантным молодым человеком в очках. Мы вместе откликнулись на объявление, приглашавшее людей, знающих разные языки, на работу в Министерство народного образования. Мы понимали, что у государственных служащих при советском режиме положение более надежное. У меня были фальшивые документы, а он приехал из Эрец-Исраэль, где правили англичане, в то время - военные враги и немцев, и советских. Так что нам лучше начать работать и доказать нашу "лояльность" режиму. Какая наивность! Мы не чувствовали, что НКВД готовит нам западню. Между тем, тучи вокруг нас сгущались.
Каждое утро мы приходили на работу и составляли списки книг на разных языках: иврите, польском, русском и идиш. Эти списки потом отправляли в Москву. Перелистывая книги, мы нашли, к нашему изумлению, в толстом томе Священного Писания очень откровенные порнографические открытки, вставленные вместо вынутых листов. О нашем открытии мы доложили начальству, чем доставили им большое удовольствие. Они всегда утверждали, что религиозные люди - лицемеры, и вот доказательство. Нас похвалили, но "своими" в глазах властей мы не стали. Марголин был на подозрении как образованный человек буржуазного происхождения, то есть представитель класса эксплуататоров. Мне поручили тайно наблюдать за ним, а ему - за мной. Мы доверяли друг другу, но на остальных нельзя было полагаться.
Снова наступила весна, все зацвело, набухли почки. Несмотря на войну, а может, и благодаря ей, весна казалась еще светлее. Город был полон беженцев, положение на фронте крайне тяжелое. В первый год войны немцы и их союзники одержали много побед. Границу между теми областями Польши, где правили советские, и теми, где правили немцы, уже закрыли. Мне не удалось попасть к родным, связь между нами прервалась, и никто не знал, что ждет нас здесь, а их - там. Экономическое положение все ухудшалось, нехватка продуктов и товаров ощущалась с каждым днем все сильнее. Чтобы прокормиться, бабушка начала сдавать комнаты, а я продолжал работать в министерстве, но голова была занята совсем другим.
В том, 1940-м году большинство европейских стран капитулировало перед немцами. Англия героически выстояла, несмотря на воздушные бомбардировки.
В это время по всему северу Советского Союза были созданы гигантские лагеря - в Карелии, в Сибири, в Мурманской области, Архангельской, на Дальнем Востоке. Ходили слухи, что туда высылают массу людей, но это просто не укладывалось в голове. В те дни я как-то не слишком вникал в то, что там происходит, и, конечно же, не представлял, что это коснется меня.
Среди жильцов бабушки была молодая полька с маленькой дочкой. Деньги, которые она платила, помогали бабушке продержаться. Муж жилички, один из представителей польских властей, был арестован. Блондинка с голубыми глазами, она напоминала мне милую Ирену и, как и та, заигрывала со мной. Ей, наверно, казалось, что в еврейской семье они с дочкой будут в безопасности, их не арестуют и не сошлют.
Был июнь, город утопал в ярком солнечном свете. Природа, в отличие от людей, дарила миру свои блага. Голубое чистое небо, чудесный запах зелени, радующей глаз. Расцвел папоротник, появились его новые стебельки в густых темных лесах Полесья. На влажных болотах зелень
цвела еще более бурно и была еще ярче. А в Европе - война, а на оккупированных советскими территориях - аресты и ссылки, усиливающиеся с каждым днем.
В Пинске и его окрестностях начали арестовывать беженцев, которые отказывались принять советское гражданство или записались на выезд из областей, занятых советскими, и просто как врагов народа. Их обвиняли, помимо прочего, в спекуляции, вызванной нехваткой продуктов. Многих арестованных я знал.
Сначала Марголин и я надеялись, что аресты нас не коснутся. Мы работали в государственном учреждении, и это нас успокаивало. Хотя по ночам слышались тяжелые шаги, громкие команды, мольбы и плач арестованных, которых вели на вокзал, чтобы выслать.
Однажды ночью арестовали Марголина, жившего недалеко от меня. А назавтра, когда я пришел на работу, в комнату, где я сидел, вошли энкаведешники. Один из них, с приплюснутым носом и наивными глазами, вежливо попросил меня последовать за ним для выяснения чего-то, что позволит мне получить постоянство на работе. У меня не было причин не верить ему. Я все еще был наивен, не знал ни их методов, ни что так у них принято при аресте. Я вышел из министерства, совсем не готовый к тому, что меня ждало. Энкаведешник любезно посоветовал мне взять плащ: может, мне станет холодно, когда я буду ждать очереди для беседы с начальником. С легким плащом на руке я пошел с ним, даже не попрощавшись с родными.
Недалеко от бабушкиного дома, в здании, где размещались раньше польские казармы, на улице Альбрехтовской, расположились теперь НКВД и его тюрьмы. Туда мы и направились. Вместе со мной во двор привели еще десятки людей. Любезный молодой энкаведешник вдруг исчез, а с ним и вежливое обращение. Теперь я был в руках тех сотрудников НКВД, у которых на поясе пистолеты. В одну минуту я превратился в униженного бесправного заключенного, которого и человеком-то не считают. Переход был как гром среди ясного неба.
У нас отобрали шнурки, пояса, а у меня - даже ключ от варшавской квартиры в Праге. Я счел это дурным предзнаменованием.
Охранники орали на нас, пересыпая ругань матом. Они знали, что мы не можем ни ответить, ни пожаловаться.
В ту же ночь нас поместили в маленькую камеру без окна, так что ее и проветрить нельзя было. Жара и духота нестерпимые. Когда меня туда ввели, я увидел около пятнадцати заключенных, тесно лежавших на полу. Я разделся догола, пот лил с меня градом. Стояла ужасная вонь. Кто-нибудь время от времени стучал в дверь, она открывалась, и несколько минут к нам проникал чистый воздух, затем дверь снова закрывалась.
Так прошла первая ночь после моего ареста. Я не сомкнул глаз от жары, от духоты, от вони, от бессильного гнева. То же продолжалось и назавтра, пока в полдень меня не перевели в другую камеру. Я огляделся. Это был подвал, где хранили картошку для польской армии. Темно, четыре стены
сплошь застроены нарами. Рядом с собой я заметил знакомого еврея-аптекаря. Он рыдал, как ребенок. Только вчера я покупал у него лекарство.
Целую неделю я провел в этом подвале. Нам давали только хлеб и суп, выходить разрешалось лишь в уборную в конце коридора. Я не испытывал голода, но пить, из-за мучительной жары, хотел все время. Я сильно постучал в дверь, ее открыл охранник, и я обратился к нему, назвав товарищем. Последовали брань и крик:
- Серый волк тебе товарищ!
Выплеснув на меня еще ушат мата, он захлопнул дверь. Мне нужно было выйти в уборную, и я снова с силой постучал. Открыл он же. В камеру не вошел, будто мы были прокаженными, выпустил меня, но пить не позволил. Время тянулось невыносимо медленно. Через несколько дней начались допросы. Каждую ночь вызывали заключенных, и назад в подвал они не возвращались. За их вещами приходил охранник. И так исчезали один за другим.
Я напряженно ждал моей очереди: на допросе в конце концов выясню, в чем меня обвиняют, и смогу доказать свою невиновность. Поговорю со следователем, он же рангом выше этих охранников, с которыми вообще невозможно говорить.
Шли дни. Когда же меня вызовут? Теряя терпение, я с грустью думал о тех, кого уже допросили. Какая участь их постигла? Как проходит следствие? Некого спросить. За время ареста у меня отросла щетина. Я был грязным, брюки без пояса спадали. От красивого молодого человека, каким я пришел в тюрьму, не осталось и следа. Теперь я походил на преступника, как и все остальные. Ни одной личной вещи, ни смены белья, ни гребенки, ни мыла, ни зубной щетки. Наконец, меня вызвали на допрос.
Охранник повел меня на второй этаж, где находились кабинеты энкаведешников. Меня вели по чисто выбеленному коридору. Все здесь отличалось от подвала. Там - заключенные, набитые в камерах, как сельди в бочке, темнота, вонь, духота. Их крики отчаяния не проникали сквозь толстые стены наружу. Здесь, наверху, другой мир. На лампах абажуры, посреди стены большой портрет Сталина. Черные волосы, черные усы. Смотрит и самодовольно улыбается, на груди бесчисленные ордена. Раскрылась дверь, и меня ввели в просторную чистую комнату. На столе лампа с зеленым абажуром, пистолет, бутылка лимонаду, пачка дорогих папирос, редких в последнее время в Пинске. За столом человек лет тридцати, в прекрасном гражданском костюме. Наши взгляды встретились ненадолго: я не мог оторвать глаз от бутылки с холодным питьем - зрелище почти невыносимое при моей жажде.
Еще и месяца не прошло с момента моего ареста, а как далеко ушло все, что до тех пор казалось обычным и само собой разумеющимся: свобода, дом, чистый воздух, холодное питье.
Следователь назвал мое имя и дату ареста: 19 июня 1940 года. И вдруг я вспомнил, что 19-е число имеет особое значение в моей жизни. 19-го я
закончил школу, 19-го меня мобилизовали и 19-го же демобилизовали. Рассматривая лежавшее перед ним дело, следователь громко прочел мою биографию, в том числе год рождения, первый, второй и последний адреса, где я жил. Он добавил, что знает обо мне все: я и сионист, и фашист, и подпольщик, как и доктор Марголин - подданный вражеской страны.
Он предложил мне добровольно сообщить дополнительные подробности, назвать недостающие в моем деле имена и, конечно же, признать себя виновным.
Я отрицал все, в чем меня обвиняли. Следователь вышел из себя и начал крыть отборным русским матом хуже, чем у охранников. Он поносил меня, моих родителей, всех подряд и дошел даже до матери Иисуса Христа. В любом случае, объяснял он, признаюсь я или нет, лучшие годы моей жизни пройдут в лагере. Затем он приказал отвести меня в карцер.
Солдат повел меня теперь по другому коридору, не похожему на тот, по которому мы пришли сюда. Вдоль всего коридора стояли с поднятыми руками люди лицом к стене. Я видел их только со спины, а они и вовсе меня не видели. Энкаведешники следили за тем, чтобы заключенные ничего не знали друг о друге. Я искал взглядом Марголина, но его там не было. Я беспокоился за этого хилого человека, который без очков почти не видел. Где он? Что с ним будет? А что будет со мной? И за что? За то, что я хотел уйти из города и спасти родных?
Карцер величиной с квадратный метр, куда меня ввели, был вырыт в земле и прикрыт решетками. В нем невозможно было ни выпрямиться, ни растянуться. Сверху свисала ослепляющая электрическая лампочка, которая горела все время.
Уже через несколько часов я потерял счет времени: здесь нельзя было отличить день от ночи, а часы у меня давно отобрали.
Мне дали кусок черствого хлеба и сильно пересоленный жидкий суп, который только усилил жажду. Для отправления надобностей в углу стояло ведро.
Я сидел весь скрючившись. Как долго? Этого я не знал. И вот меня снова ведут наверх. После мата первого допроса новый следователь удивил меня вежливостью и воспитанностью. Он извинился за то, что меня напрасно посадили в карцер. На минуту мелькнула надежда, что меня освободят. Не тут-то было. Следователь вежливо, но твердо заявил, что моя вина очевидна. Он смягчит приговор и вызволит моих родных - их имена и адреса на территории, занятой немцами, лежали перед ним,- если я соглашусь с ним сотрудничать. В чем? Сообщу ему имена всех участников сионистского подполья, существование которого я категорически отрицал.
Я покачал головой в знак несогласия. Конечно, я хотел помочь родным спастись от нацистов, до нас уже доходили слухи о том, что они творят. Но не могу же я сотрудничать с энкаведешниками и предавать товарищей! Следователь выразил притворное удивление: я, значит, готов бросить на произвол судьбы родного отца ради чужих людей?
Меня поразил такой подход, вроде бы не соответствовавший советским идеалам. Тогда я еще наивно верил в них. Потом я многое понял на
собственной шкуре.
Следователь, видно, отчаявшись убедить меня по-доброму, встал, подошел к двери, около которой я сидел, и как бы случайно распахнул ее. В полутемной комнате - фигура связанного человека, подвешенного головой вниз. Рядом стоит человек в гражданском и, раскачивая, допрашивает его. Несчастный молчит, вероятно, потеряв сознание. Допрашивающий начинает хлестать его по лицу и кричать, что, если тот не заговорит, он убьет его. Я слышал эти страшные крики, видел льющуюся кровь и выбитые зубы. Страшная картина. Очень страшная. Следователь закрыл дверь, не сказав ни слова. Но я прекрасно понял, что меня ждет то же самое, если я буду стоять на своем и не назову товарищей. Однако и на сей раз меня увели с допроса, ни разу не подняв на меня руки.
Еще много дней спустя у меня перед глазами стояла эта страшная картина.
К моему удивлению, после допроса меня привели не в карцер, а в камеру, где сидели польские заключенные, большей частью учителя. Их обвиняли в антисоветской пропаганде на уроках, как они мне сказали. Но я, опасаясь их, никому ничего не говорил. Наверняка среди них были сотрудничавшие с энкаведешниками.
Целую неделю провел я в этой камере, стараясь ни с кем не сходиться, и с содроганием ожидал вызова на допрос. Я беспокоился о старой бабушке и дяде Йосефе, не знавших, что со мной случилось и куда я исчез. Если они узнают, что я арестован, то будут стараться освободить меня. Но вырвать человека из когтей НКВД совершенно невозможно.
Так тянулись дни, но однажды, когда меня вместе с другими заключенными вывели на прогулку в тюремный двор, я встретил Марголина. У него был такой вид, что в первую минуту я его не узнал. Трудно было узнать в этом растрепанном, грязном заключенном с седыми волосами почтенного доктора. Я подошел поближе, и он шепотом рассказал мне, что заключенных высылают в Союз, в лагеря. Его, наверно, тоже вышлют, и он заклинает меня пойти к его родителям в Пинске, если, конечно, меня освободят, и рассказать им, что с ним произошло. И пусть они напишут его жене в Эрец-Исраэль. Больше мне не удалось с ним поговорить. Охранники вернули нас в камеры.
На мое счастье, за два года службы в польской армии я сильно окреп. Поэтому мне легче было теперь переносить мучения и в карцере, и на допросах. У советских властей была система многоразового заполнения одинаковых анкет, чтобы потом сравнивать ответы. Надо было быть очень точным во всех мелочах, чтобы не оказалось расхождений и противоречий. По дороге на допрос и в долгие часы ожидания его я мысленно отвечал на вопросы, заучивая наизусть ответы, чтобы не попасть впросак.
Однажды, когда я сидел в камере и составлял в уме ответы для завтрашнего допроса, до меня донеслись ужасные крики. Только на очередной прогулке, встретив группу детей с пропитанными кровью
повязками на руках и услышав, что их обвиняли в распространении листовок, я понял, что за крики до меня дошли. Несколько дней их тут морили голодом, а потом дали кипящий суп. Повара нарочно лили его сначала не в мисочки, а им на руки. Ожоги дети получили страшные. На что еще способны эти советские палачи?
Я очень боялся, как бы за мое молчание не наказали моих родных. Советские власти, не колеблясь, наказывали целые семьи, если кого-то признавали "врагом народа".
Снова и снова с меня требовали подписи под признанием вины, а когда я отказывался, мне цинично заявляли, что они достаточно грамотны, чтобы подписаться за меня.
В деле была моя подпись, и я знал, что они могут преспокойно ее подделать, и они на самом деле так и поступили. Меня приговорили к пяти годам "исправительно-трудовых лагерей", как их называли в Союзе.
Несколько недель я еще провел в пинской тюрьме. Затем меня вместе с доктором Марголиным и другими заключенными посадили на грузовики и повезли по улицам Пинска на вокзал.
ГЛАВА 5 ОТ 55-ой до 65-ой ПАРАЛЛЕЛИ
ГЛАВА 5
ОТ 55-ой до 65-ой ПАРАЛЛЕЛИ
Грузовик проехал мимо бабушкиного дома. Эх, если бы я мог крикнуть ей, попрощаться! На дне грузовика валялся кусочек грязного картона, а рядом - кусочки угля, который, видно, везли раньше. Подняв кусочек картона, я нацарапал на нем несколько слов: просил того, кто найдет этот клочок, передать бабушке по такому-то адресу, что ее внук выслан в Союз. Больше ничего нельзя было сделать. Послание я незаметно бросил на улицу, надеясь, что какой-нибудь прохожий найдет его и выполнит мою просьбу, хотя понимал, что это маловероятно.
Машина с живым грузом прибыла на пинский вокзал. Отсюда нас отправят в Советский Союз. Там мне предстоят пять тяжелых лет в лагере. А нельзя ли сейчас бежать? Я осмотрелся. Вокзал забит осужденными - мужчины, женщины, дети. Их грузят в товарные вагоны, как скот. К такому же вагону подвели и меня. Как-нибудь скрыться в толпе, прежде чем за мной закроется дверь вагона? Нет, кругом полно охранников, сотрудников НКВД, солдат и офицеров. Одного из них, молодого, в серой рубашке поверх галифе, перехваченной темным поясом, в сапогах и фуражке с красноармейским значком, чье лицо показалось мне симпатичным, я спросил:
- Куда нас везут, товарищ?
В ответ он рявкнул:
- Я тебе не товарищ! Я с тобой в тюрьме не сидел! Проклятый польский фашист!
Не имели успеха и другие мои попытки выяснить у охранников, куда меня везут, и я стал пассажиром одного из тех закрытых составов, которые день и ночь двигались на север. Это было летом 1940 года.
Дверь вагона закрыли снаружи на засов. Внутри сгрудились около сорока ссыльных. В одном конце вагона были жены офицеров из разгромленной польской армии, их, как и нас, высылали в Союз. Моего друга Марголина, вместе с которым меня арестовали несколько недель назад, поместили в другой вагон, такой же тесный и душный, как наш. Поезда петляли, как черные змеи, между полей, лесов, гор и долин, направляясь из оккупированной Польши в Советский Союз: в Сибирь, в Карелию и в другие забытые Богом места. В уме не укладывалось, что можно вырвать сотни тысяч людей из их страны, но это происходило на моих глазах.
В августе 1939-го года Гитлер и Сталин подписали секретный договор о разделе Польши. Через несколько недель, 1-го сентября, немецкая армия вторглась в западную Польшу, а Красная армия захватила восточную.
Десятки тысяч беженцев, среди них и множество евреев, предпочли оставить места, оккупированные немцами, и перебраться под бомбежкой на земли, занятые советской армией. Советским властям трудно было с ними справиться, и их начали выселять в глубь страны. Если кто-то вообще сомневался, что можно такую массу людей вырвать из их мест и выслать, то советские доказали, что сомнения напрасны. Они хладнокровно и систематически высылали целые народы. Из домов престарелых грузили стариков и старух в товарные вагоны и везли на север. Там, на берегах Белого моря, были созданы гигантские лагеря, предназначенные для "врагов народа", которых надо "перевоспитать".
С некоторыми высланными наши пути позднее пересеклись. Одни стали моими воспитанниками (их впоследствии прозвали "дети Тегерана"), другие - их воспитателями. И те, и другие вошли в мою жизнь, а Рахель Дрекслер стала моей женой. Но тогда я и не подозревал об их существовании.
В Сибирь и на юг СССР, в азиатские республики переселили полмиллиона еврейских беженцев. Я еще не знал об этом, когда нас на много часов загнали на запасной путь. В нашем вагоне для скота было около сорока мужчин и женщин, образ жизни которых, их прошлое, обычаи, мысли или дела не понравились советским властям. Вот нас и везли на "перевоспитание", о котором я уже слышал, а отчасти успел почувствовать на себе. Казалось, я мог знать, что меня ждет, но то, с чем я столкнулся, превосходило даже больное воображение.
Наконец-то раздался оглушительный гудок, и мы тронулись. Меня отправляют в лагерь. На край света, пустынный и ледяной. А я мечтал уехать в Эрец-Исраэль.
В телячьих вагонах были сооружены нары в два яруса. Я ехал на верхних нарах и вглядывался через зарешеченное окошко в места, которые мы проезжали, стараясь определить, куда нас везут. Вопросы жгли меня, но охранники молчали, от них ничего нельзя было узнать. Рты они раскрывали только для ругани. В вагоне было темно, только слабый свет проникал через оконце под потолком, жара и теснота были невыносимы. Так мы ехали без остановок много-много часов, нам не давали еды, нельзя было выйти оправиться.
В полу вагона около двери была дырка, наверное, ее проделали ссыльные, ехавшие до нас. Приходилось оправляться при всех - другого выхода не было. Я терпел сколько мог, и это было еще одной мукой, а дороге не видно было конца.
Я знал русский язык, поэтому меня сделали как бы представителем заключенных нашего вагона, и я обратился к охраннику. Но только когда я отдал ему часы, которые мне вернули перед отправкой, он разрешил нам расширить дыру и сделать из одеяла подобие занавески. Это немного облегчило жизнь, особенно женщинам.
Когда подошла моя очередь, я стоял за этим одеялом и вглядывался через отверстие: нельзя ли через него бежать? Но дыра была слишком мала, да и мчавшийся вагон раздавил бы меня, даже если б через нее и пролезть. Может, на стоянке?
Мы уже долго так ехали без еды и питья. Кое-кто в нашем вагоне запасся водой перед высылкой. Не то, что я, которого прямо из тюрьмы повезли на вокзал. Голод переносить не так тяжело, как жажду. "Остановится же поезд в конце концов",- подбадривал я себя, стоя над дырой.
Но раздались нетерпеливые голоса из выстроившейся за мной очереди. Я вернулся в свой угол, не переставая думать о побеге. Грохот колес бил в уши. Поезд мчался по бесконечной колее. Зашло солнце, наступила ночь. Я хотел спуститься и лечь спать на пол, но там не хватало места: некоторые лежали буквально между стоявшими и их узлами. В темноте поднялся храп. Притулившись к окошку, откуда до меня доходило немного воздуха, я не переставал думать. Своих спасти мне не удалось, и выживу ли я сам -неизвестно.
Как хорошо, что мой младший брат Цви - в Эрец-Исраэль! Хоть один из нас на свободе. Если бы я смог перевезти родных из немецкой Польши в советскую, может, и их теперь выслали бы? Я старался утешиться тем, что по крайней мере этого они избежали. Мне и в голову не приходило, какой конец их ждет. Не мог же я знать, что спасутся как раз многие из высланных, хотя не для этого советская власть их высылала.
Наступило новое утро, второй день нашего пути. Я все еще смотрел в окошко. Мимо проносились зеленые луга, леса, то тут, то там голубое небо затягивалось облаками причудливой формы. Вольные, они играючи плыли, куда хотели, а меня, заключенного, насильно везли в ссылку.
Стараясь не думать ни о настоящем, ни о будущем, я вернулся к моему самому раннему детству в украинском городке Кременчуге, где я родился. Мы, Лаумберги, жили в просторном красивом двухэтажном доме. Вдруг в грохоте колес мне послышалось: "Дети, спасайтесь", и в памяти всплыло страшное событие, запечатлевшееся на всю жизнь.
В первые дни революции в городе начался погром. Я услышал испуганный голос мамы, смешавшийся с другими голосами, стук лошадиных копыт, стоны, крики избиваемых евреев, рев погромщиков, свист нагаек и снова - крики о помощи.
Мне было тогда три года. Папа, Нахман Лаумберг, уехал куда-то по делам. Дома остались мама, четырехлетняя сестренка и я. Мама втащила нас в комнату и закрыла все ставни. Но через щель я видел верховых казаков, которые приближались к нашему дому.
И вот теперь я видел маму как живую. Дородная, густые каштановые волосы, заплетенные в две косы, уложенные вокруг головы, живые карие глаза, тонкие брови дугой. Она была учительницей русского языка. И моя мама, которую я всегда видел сильной и уверенной, была перепугана.
Растерянная и беспомощная, она металась по комнате. И вдруг на что-то решилась. Одной рукой схватила сестру, второй - меня и потащила на нижний этаж. Минуту обдумывала, куда бежать. В погреб? Нет! Во двор! В нем недавно вырыли яму, чтобы поставить над ней уборную, как это делали в те времена. После дождей там скопилось много воды. Но мама, не колеблясь и держа нас над головой, прыгнула в яму и стояла по колено в воде. Так она стояла долго, нам казалось - целую вечность. Мама промокла и обессилела, держать нас на поднятых руках было тяжело, но вернуться домой она не решалась, пока не убедилась, что казаки покинули город. Они оставили после себя разруху и трупы. Мама выбралась из ямы, переодела нас, уложила в постельки и только тогда разделась сама, сняла мокрые туфли, но продолжала трястись от холода. Она заболела воспалением легких, потом начался туберкулез, от которого она так и не излечилась.
Через пять лет после погрома мама родила моего младшего брата Цви и уже не встала с постели. Десять лет она угасала. Сердце сжималось, когда я ее вспоминал. Вот она сидит у моей кроватки после погрома и успокаивает меня, она ведь рядом, так что нечего бояться...
А кто мне поможет теперь, уже взрослому? Никто, кроме меня самого. Бежать! Мысль о побеге не переставала сверлить мозг. Снова ночь. Поезд, наконец, замедлил ход и после двух долгих суток езды остановился. С лязгом сняли наружные засовы, дверь со скрипом открылась, и свежий воздух проник внутрь.
Заметив вопросительный взгляд вошедшего в вагон охранника, я как представитель заключенных сразу вызвался идти за едой. Он дал мне бачок для воды и ведро. Не мешкая ни минуты, я вышел из вагона, жадно вдыхая воздух. Смогу ли я бежать теперь? И где мы вообще находимся? Огляделся при слабом свете станционного фонаря. Авось никто ничего не заподозрит, если я покручусь здесь, оставив ведро и бак, и скроюсь в темноте. Но голод взял верх. Перед большим котлом, из которого валил одурманивающий пар, растянулась очередь, и я стал в конец.
На соседнем пути стоял состав. По пулеметам на крышах вагонов и по прожекторам ясно было, что это состав с заключенными. Я вглядывался в них при свете прожекторов. Бритые головы, обросшие бородой бледные лица. Очередь двигалась медленно, а живот сводило от голода. Дошел, наконец, и я до котла. Повар влил в ведро кипящий суп и дал куски плохо выпеченного черного хлеба. Наполнив бачок водой, я вернулся в вагон. Все жадно набросились на рыбный суп с хлебом. От горячей еды мне сначала стало чуть легче: несколько дней у меня во рту маковой росинки не было. Но супом я не наелся, к тому же он был так пересолен, что от него еще больше захотелось пить. В бачке вода давно кончилась, а жажда просто сжигала меня. Я попросился снова пойти наполнить бачок, но раздался пронзительный паровозный гудок, двери снова закрыли на засов, а поезд не тронулся с места.
Много часов простояли мы на этой станции, но набрать воду нам так и не дали. Через ненадолго открывшиеся двери арестанты протягивали самую разную посуду случайным прохожим, умоляя налить воду, но часовые
не подпускали тех к поезду. Одному мальчишке все же удалось пробраться к дверям. Он взял у меня бачок вместе с несколькими рублями, собранными в вагоне, и обещал принести воду. А один заключенный сунул ему еще и большой чайник вместе с горстью монет. Но мы напрасно ждали мальчишку, он так и не вернулся. Хозяин чайника, высокий мужчина, плакал горькими слезами, проклиная и мальчишку, и пропавший чайник, и весь мир, который, видно, сговорился против него. У него начались судороги и боли в животе, его вырвало прямо на пол, так что в вагоне прибавилось и грязи, и вони.
С самого начала нашего "путешествия" некоторые заключенные проделывали дырки в стенах вагона, чтобы воздух хоть немного проникал внутрь. Но невозможно было пробить такую дыру, чтобы через нее выбраться наружу. Нет, о побеге нечего и думать.
Так мы ехали дни и ночи. Снова и снова состав простаивал долгие часы на запасных путях. Чтобы набрать воду из паровозного крана, надо было упрашивать и подкупать часовых, а мне нечего было им дать. Иногда поезд неожиданно начинал двигаться, но тут же останавливался: меняли паровоз, и нас дико трясло, когда вагоны ударялись друг о друга. Нас и везли в товарняках, и обращались, как со скотом.
На больших и узловых станциях состав вообще не останавливался - только на заброшенных полустанках в каком-нибудь безлюдном месте. Теперь мы увидели, какое количество людей отправляли в ссылку. Несчастные, обездоленные, утратив человеческий облик, они справляли нужду где придется.
Дорога не кончалась. Прошла неделя, а мы все еще ехали. Снова и снова встречаются составы с заключенными, которых везут на север.
Эта небывалая по масштабам высылка, видно, позволяла советским решить две проблемы: в оккупированных ими областях Польши избавиться от многочисленных беженцев - и освоить пустынные безлюдные края. Вот и везли туда сотни тысяч людей. Из разговоров с заключенными я понял, что впереди - тяжелые дни, но старался не падать духом. Я-то сильный и молодой, но что будет с женщинами, с детьми, с более слабыми, такими, как мой друг Марголин? Что они с нами делают! По дороге мне не убежать, это ясно. Там, где мы ехали, людей попадалось все меньше и меньше, а густых лесов - все больше и больше. За окном вагона разворачивался непривычный пейзаж. Я смотрел в оконце, а спутники нетерпеливо спрашивали, где мы едем и что я вижу. Заметив людей с раскосыми глазами, я понял, что мы где-то очень далеко.
Монотонный перестук колес наводил тоску, а паровозные гудки звучали, как крики ужаса и боли. Так мы тряслись целую неделю, не зная, куда нас везут. На какой-то небольшой станции я услышал, что мы едем по Карелии, где настроено много лагерей и где заключенные составляют большинство населения.
Наконец, мы приехали. Станция Медвежья Гора. Нас выпустили из
вагонов. После долгих дней езды в полутьме яркий солнечный свет резал глаза. Часовые велели всем встать на колени: так им удобнее пересчитывать нас. Какое еще унижение они придумают?
Привели нас на пересыльный пункт, и я снова встретился с доктором Марголиным. Нас было около тысячи мужчин. Меня назначили их представителем, потому что я говорил по-русски. Выдали арестантскую одежду: рубашку, стеганые ватные штаны, ношеные ботинки на резиновой подошве, личный вещевой мешок - и построили. Перед нами появился начальник здешних лагерей. Он взглядом оценивал заключенных, решая, кого куда послать. Меня определили в один из самых тяжелых лагерей - на лесоповал. Но как можно было туда же послать и Марголина? Возражать всемогущему начальнику никто не посмел. Он чувствовал себя владыкой мира и играл судьбами сотен тысяч людей.
На пересыльном пункте мы провели несколько дней. После пинской тюрьмы и десяти дней дороги условия показались нам не самыми тяжелыми: воды вдоволь, мы помылись. Может, ужасы, о которых рассказывают, преувеличены? Но иллюзий хватило ненадолго.
Однажды утром нам приказали готовиться к выходу. Нас отправляли в исправительно-трудовой лагерь "Квадрат 48" на лесоповал. Я завязал мешок и показал Марголину, как его придерживать, чтобы не скользила веревка. Пригодился мой бойскаутский опыт!
Лагерь, куда нас отправляли, был на противоположном берегу Онежского озера. Ночью мы сгрудились на большом плоту. Казалось, вода простирается до бесконечности. На плоту собрались люди разных национальностей, разной веры, но всех объединял страх перед тем, что ждет их на том берегу.
Несколько дней на пересыльном пункте я снова чувствовал себя почти человеком, а здесь унижения возобновились. Охранник на плоту, плюгавый человечек, получивший вдруг большую власть, выстраивал очередь для отправления надобностей и устанавливал в ней порядок:
- Двое - помочиться! - кричал он. - А теперь трое - опорожниться!
Подойти к заветному месту он разрешал по нескольку человек. Этой странной церемонией он руководил с большой важностью. Если бы не мое подавленное состояние, я попросту расхохотался бы. Все смахивало на кошмарный сон, но кошмар был наяву. Как поверить в то, что меня, молодого еврея, стремившегося уехать в Эрец-Исраэль и всегда старавшегося поступать обдуманно и справедливо, сослали на край света для перевоспитания? Мое человеческое достоинство растоптано, Эрец-Исраэль становится недосягаемой мечтой, и это - только начало!
Вдруг, словно для того, чтобы подчеркнуть абсурдность происходящего, среди стонов и команд построиться попарно для отправления нужды, послышалась песня. Пел Риж. Кто знает, когда он снова встретится со своей любимой?! Он пел на идише приятным голосом, в котором слышались слезы. Грустные слова песни неслись над широким водным простором в белую северную ночь, залитую ярким светом, не гаснувшим ни в какое время суток. Есть вещи, которые я никогда не забуду, и среди них - слова этой
песни. Вот они в свободном переводе:
Я тебя люблю - сердце мое полно радости,
Но чувствую я - мы будем жить врозь,
Все время боюсь - сердце мое полно горечи,
Проснусь - а тебя со мной нет.
Крепко запомни три слова:
Где бы ты ни была, меня не забывай.
Если забудешь - мою душу убьешь.
Где бы ты ни была, меня не забывай.
Он пел взволнованно, и на глаза заключенных наворачивались слезы. Эта незатейливая народная песня много говорила сердцу. Люди вздыхали, плакали, а Риж пел так, словно надеялся, что его любовь и тоска дойдут до любимой.
Долго тянулась переправа, а нам почти не давали ни есть, ни пить. Но больше всего мучил страх перед будущим, и не зря: оно оказалось хуже, чем мы себе представляли.
Но хватит вспоминать. Нужно вернуться к суровому настоящему.
ГЛАВА 6 ЛЕКПОМ
ГЛАВА 6
ЛЕКПОМ
Теперь мне приходится собирать все душевные и физические силы, чтобы выполнять норму, а если удастся, то и перевыполнять. В последнем случае я получу талон (использованный проездной билет с лагерной печатью), которому нет цены: по нему выдают больше еды, а иногда и новую пару ботинок. Мои ботинки совсем разваливаются. Нужна мне и теплая одежда к зиме. Та, что я получил по прибытии в лагерь, окончательно истрепалась. В ней кишели вши, от которых я не мог избавиться.
По вечерам после работ в лесу нам давали возможность помыться в душе. Теплый душ только немного согревал продрогшее тело. Пока мы мылись, вещи забирали в дезинфекцию. Но она не могла справиться со вшами, клопами и блохами, которые нас мучили. Для мытья выдавали хозяйственное мыло. Я изо всех сил тер кожу, стараясь, насколько возможно, смыть пот и грязь. Один раз я мылся на несколько минут дольше остальных, а когда вышел - моих вещей уже не было. К счастью то, что мне оставили взамен, было больше моего размера. Я надел брюки и подвязал их веревкой, чтобы не падали.
Наступила осень, а с ней и ливни, которые превратили землю в топкую грязь. Гремели раскаты грома, на черном небе сверкали молнии. Завывал ветер, а иногда спускался густой туман, и становилось еще тяжелее ходить на работу и обратно по замерзшей скользкой грязи.
Но все это были пустяки по сравнению с зимой. Солнце не всходит, сплошная долгая ночь, а температура порой - шестьдесят градусов ниже нуля по Цельсию. Вода в трубах замерзает. Начинаются обморожения, кишечные расстройства, воспаления легких, цинга, куриная слепота.
И летом-то тяжело, а зимой и вовсе невыносимо. Работаем при температуре тридцать градусов ниже нуля. Прежде, чем срубить дерево, нужно прыгать вокруг него, чтобы утрамбовать снег, иначе мы проваливались в него. Дерево подпиливаем, подрубаем, валим, очищаем от веток, сгребаем их в кучу - и все это окоченевшими руками. Мороз сковывает лицо, и в лесу бушует снежная буря.
При такой жизни трудно поверить, что мы выберемся отсюда живыми. В скудной пище не хватало витаминов и белков. Многие умирали от цинги и
других болезней, многие сходили с ума. Некоторые сломились морально и превратились в "доходяг", как называли заключенных, которые становились безразличными ко всему, утрачивали жизнеспособность. Из-за нехватки витаминов распространилась "куриная слепота": люди переставали видеть в темноте, как курицы, отсюда и название болезни. Даже перевыполнявшие дневную норму и получавшие всякие привилегии и добавочный паек, вечером и ночью нуждались в чьей-нибудь помощи, если заболевали куриной слепотой.
На охранниках были теплые овчинные тулупы и меховые ушанки, а мы коченели в прохудившихся фуфайках. В морозные ночи даже собаки, содержавшиеся в отдельном бараке, больше лаяли.
Когда стоял такой мороз, что нас не гнали на работу, мы замерзали, лежа на нарах, хотя и обматывали ноги всякими тряпками. Мороз рисовал на стеклах причудливые узоры. Ребенком, в натопленном доме, сытый и довольный, я любил разглядывать эти узоры, видя в них волшебные миры. Теперь вместо волшебных миров был ледяной кошмар.
Голодный и окоченевший, лежал я на нарах, погруженный в жуткие видения, пока не раздался громовой приказ хромого и злого старосты барака мне и Рижу принести кипяток. Спуститься с верхних нар было непросто: нужно не задеть обитателей нижних нар и не поскользнуться на шатких ступеньках.
Снежная буря ударила нам в лицо. Заключенные, стоявшие в очереди за кипятком, топтались, ссорились, дрались: нервы на этом холоде у всех напряжены. Когда дошла до нас очередь, мы с Рижем наполнили бак и вернулись в холодный и вонючий барак.
Я снова залез на нары. Когда кто-нибудь открывал дверь, в барак врывался ледяной ветер, но наверху он уже не был таким страшным. Около меня было окошко, и я видел, как бушевала буря. Она продолжалась всю ночь, ветер со свистом врывался к нам через все щели и дыры.
Только к утру буря утихла. Потеплело: двадцать пять градусов ниже нуля. При такой температуре нас выводят на работу. Сегодня вышел и мой друг доктор Марголин. Его и в лагере называли доктором. Кроме звания врача он потерял все: силы, уважение, свободу. Заключенные, которые в прошлом были ему ровней, старались оберегать его. Смешно было смотреть, как одна полусогнутая развалина в грязной одежде обращается к другой, такой же несчастной и грязной: "уважаемый господин инженер", а та отвечает: "уважаемый господин доктор". Единственное, пожалуй, что не могли отнять в лагере у заключенного, это его образование, его научные познания. Даже естественные влечения у всех пропали.
А Риж по-прежнему думал о любимой, которую оставил в Польше. И писать ей продолжал, хотя ответные письма приходили редко. Хорошо, что у меня еще не было возлюбленной. Не знал я тогда, что моя суженая теперь тоже в лагере, но не в Карелии, а в Сибири, и так же страдает от голода, стужи и разных лишений, как я.
Трудно описать наши страдания в ту жестокую зиму. Но когда начал
таять снег, нам не стало намного легче. Снег превратился в топкую грязь, по которой нас гнали на работу. Резиновая подметка на моих ботинках отваливалась, я привязывал ее веревкой, что отнюдь не облегчало ходьбы, не защищало от воды и грязи. Замедлять шаг, выбирая более сухие места, не давали свирепые собаки. Да и завязнуть в болоте недолго. Приходилось ступать куда попало.
Марголин с трудом ковылял за мной, бормоча, что у меня огромная сила воли, что я более крепкий, поэтому выберусь отсюда, а он здесь погибнет. Он снова и снова заклинал меня рассказать о лагере его родным и открыть всему миру, как люди издеваются над людьми же, да так, что те теряют человеческий облик; их морят голодом, истязают, превращают в ничто только потому, что у них другие убеждения и другая вера. Трудно все это себе представить. Унижения, голод, каторжную работу обрушили на нас не небеса, а люди.
Почему молчит цивилизованный мир? Неужто ничего не знает? Я обязан выбраться отсюда и кричать на всех углах от имени узников, томящихся в лагерях.
Среди заключенных, к моему удивлению, встретились и евреи, покинувшие Эрец-Исраэль в начале двадцатых годов. Они были уверены, что нашли покой и землю в советском Биробиджане. А во время больших "чисток" тридцатых годов их арестовали как "врагов народа" и приговорили к двадцати годам лагерей. По сравнению с их сроком мои пять лет казались сущим пустяком, но я не мог больше терпеть. При голодном пайке, при тяжелой работе нас еще каждое утро будили гораздо раньше, чем нужно: староста барака, опьяненный своей властью над нами, поднимал нас, когда луна еще была высоко на небе, а если кто препирался - лишал пайка. Обитатели барака, боясь, что за опоздание одного накажут всех, тащили за ноги тех, кто не мог сразу сойти с нар. Коллективные наказания были обычным делом. В таких условиях процветали подкупы, доносы, обман, воровство и т.д. "Перевоспитание" привело к падению моральных устоев. Даже порядочные заключенные иногда поступали против своей совести. "Перевоспитание" было еще одним проявлением чистого лицемерия.
Тех, кто привык к теплому климату, направляли на холодный север, а выросших на севере - в теплые края. Все было направлено на то, чтобы подавить волю человека. Чем больше проходило времени, тем тяжелее становилось выдерживать такую жизнь: ослабевали силы, иссякало терпение, угасали надежды.
Я старался не потерять человеческий облик. Но если мне, молодому и сильному, было так тяжело, каково же было пожилым, слабым, больным? Каждое утро при выходе из лагеря на работу начальник внимательно присматривался к заключенным: нет ли кого-нибудь, кто не может работать; вместе с начальником стоял и врач. Действительно, больные или совсем обессилевшие часто пытались пойти на работу, чтобы в конце дня получить паек.
Начальник, отвечавший за работу заключенных, следил, чтобы они
выполняли норму, а мы прибегали к разным ухищрениям, чтобы норма казалась "перевыполненной". На конце срубленного ствола ставилась лагерная печать. Если удавалось эту печать соскрести, можно было одно и то же дерево сосчитать несколько раз, в частности выдать за срубленное сегодня, хотя его срубили вчера или позавчера. Стволы лежали в лесу, пока их не увозили к реке, поэтому нам это иногда удавалось. Помощник начальника из заключенных закрывал глаза на наши уловки, так как рост производительности труда сулил поблажки и ему.
Я занимался не только обманом: сколько мог, помогал слабым и больным. Как "представитель" заключенных я старался, чтобы более легкая и выгодная работа - раздача хлеба, например,- доставалась кому-нибудь из тех, кто не в силах работать на лесоповале. Если при выдаче добавочной пайки перевыполнившим норму оставалось немного хлеба, я делал так, чтобы его отдавали больным и слабым, вообще лишенным пайка. Хотелось добиться среди заключенных большего самоуважения, большей взаимопомощи. Это было нелегко сделать среди голодных, оборванных, замерзших, завшивевших не людей, а теней. Многие были приговорены к длительным срокам или даже к пожизненному заключению. Моя доля была не худшей.
У меня разболелись зубы, и я ужасно мучился. Но как раз это мучение меня и спасло. У многих заключенных из-за плохого питания стали портиться зубы. А у меня они однажды так разболелись, что меня послали в медпункт. В кабинете врача стоял стул, знавший лучшие времена, рядом с ним - старая бормашина с ножной педалью и разные инструменты, почти вышедшие из строя от длительного употребления. Зубной врач, пожилая полная женщина, занялась моими зубами; при этом мы вели разговор, из которого я понял, что она, как многие жены, последовала за мужем, осужденным пожизненно. Она рассказывала о прошлом, и я вдруг сообразил, что она одноклассница моей мамы. Мы оба разволновались, но продолжить разговор не могли: врача ждала длинная нетерпеливая очередь. Тогда она дала мне номерок на завтра и драгоценный подарок - луковицу - для укрепления десен. Я был тронут, хорошо зная цену такому подарку. В тот же вечер она дала мне еще одну луковицу и немного жира, который тоже был в наших условиях сокровищем.
Тогда-то у меня и возникла мысль устроиться работать в медпункте. Правда, новая знакомая при всем желании не могла мне в этом помочь. Хоть она и не была заключенной, на нее смотрели как на человека второго сорта: раз муж арестован, значит, она неравноправный член общества. А я считался хорошим лесорубом, что тоже не способствовало моему устройству в медпункте.
Я продолжал тяжело работать, страшась наступающей зимы, потому что силы были уже на исходе. В лагере постоянно угрожали расстрелом тем, кто десять раз пропустит работу. Я не знал, так ли это на самом деле, но пропускать работу боялся. Прошел только год моего пребывания в лагере,
сейчас, правда, лето, но зима вернется, да еще четыре ждут впереди. Меня бросало в дрожь при одном воспоминании о снежных бурях и жестоких морозах.
Однажды из управления лагерей приехал главный врач: ему нужен помощник для какого-то лагеря. Я так хотел уйти с лесоповала, что решился на обман.
Я прекрасно понимал, чем рискую, если обман раскроется, но, как говорится, где наша не пропадала. "Квадрат 48" - один из самых тяжелых лагерей. Правда, могут увеличить срок или присудить к расстрелу. Но оставаться на лесоповале еще зиму не было сил.
Был летний вечер. Когда я вернулся с лесоповала, нас выстроили и дали команду: фельдшеры, медбратья и санитары - шаг вперед. Несколько заключенных вышли из строя, и я вместе с ними. Сердце стучало, как бешеное.
Стараясь казаться спокойным, я сказал, что служил санитаром в польской армии. Меня тут же включили в список "медиков", которых очень не хватало в лагерях. Вернулся я в барак, влез на нары и стал думать, к чему приведет мой обман.
Ночью меня вызвали в лагерное управление. Может, уже узнали? Там я подтвердил, что служил санитаром. Меня сфотографировали. Зачем? Я не мог уснуть и всю ночь ворочался с боку на бок на жестких нарах.
Утром староста барака снова разбудил нас раньше времени, просто чтобы поиздеваться и получить удовольствие. Сам он из-за увечной ноги на лесоповал не ходил.
Работа не заглушила мое беспокойство, как я надеялся. Какое там! Несколько дней я был комком нервов.
Советские власти отличались хитростью и лицемерием. Близко познакомившись с порядками, я понял цену и режиму, и Сталину, которого называли "вождем народов" и под властью которого слишком многие теряли семьи, сходили с ума, гибли. Я давно отошел от взглядов, которые сложились у меня в движении "Хашомер хацаир" и сохранялись до событий двухлетней давности.
Мои страхи оказались напрасными. В лагерной газете появилась моя фотография, а под ней подпись: "Заключенный Давид Лаумберг выбрал профессию, полезную для общества. После освобождения он станет порядочным человеком".
Итак, обман удался, да еще меня и похвалили! Трудно было поверить в свалившееся на меня счастье. Я уже не ем хлеб "из милости", не "враг народа"! Выбраться за пределы Карелии мне, наверно, не дадут, но я по крайней мере попаду в более человеческие условия.
Меня действительно перевели в другой лагерь в Карелии же и назначили помощником врача, или лекпомом, как это называлось, к доктору Бурову. Вместо отрепьев не по размеру выдали новую одежду, ботинки, белый халат и зачислили в медицинский персонал. Да вот справлюсь ли? Нужно быть очень осторожным!
Врачу я сказал, что как у санитара у меня больше практических навыков, чем теоретических знаний, и попросил какую-нибудь книгу по медицине, чтобы "освежить" мои познания . Не знаю, заподозрил ли он что-нибудь, но том "Введения в медицину" дал, и я начал читать каждую свободную минуту. Помогал мне еще доктор Герман, еврей. Среди персонала, обслуживавшего лагерь, были врачи - заключенные с многолетними сроками, и родственники ссыльных, приехавшие, чтобы быть с ними. Большинство врачей-женщин относилось к последней категории.
Война продолжалась, продолжались и мои мытарства. Впереди - почти четыре года, а месяцам, дням, часам и счета нет. Условия в новом лагере были гораздо лучше, но лагерь есть лагерь, а кроме того, я постоянно дрожал, как бы не обнаружили мое самозванство.
В медпункте стояло несколько железных коек с тонкими заплесневевшими матрацами, покрытыми солдатскими одеялами, и устаревшие приборы. Лекарства выдавались с большими ограничениями, не хватало марли, ваты, бинтов, поэтому их стирали после выписки или смерти больного и использовали снова.
Однажды чуть не случилось то, чего я так боялся. Произвели вскрытие, чтобы выяснить причину смерти заключенного. После вскрытия врач велел мне вложить обратно вынутые органы и зашить труп, а я понятия не имел, как к этому подступиться. В книге по медицине, которую я читал, об этом не сказано ни слова. Но мне опять повезло. Врач, с которой я подружился, поняла, наверно, в чем дело, и предложила сделать это вместо меня. Как я был ей благодарен! Даже в этом аду встречается человечность, дружба, взаимопомощь, даже любовь. Когда я сталкивался с ними, во мне росла вера в человека.
Заниматься медициной, изучать ее я не мог, но решил, что в будущем обязательно стану врачом. К сожалению, я им не стал.
Работая в медпункте, я старался как мог помогать заключенным, которые попадали к нам, если не физически, то, по крайней мере, морально.
Наступила зима. Я с содроганием вспоминал "Квадрат 48", где остались Марголин, Риж, Андрей и другие. Из лагерей привозили тяжелых больных и "доходяг" - людей на последней стадии истощения, нередко хотевших умереть, присылали заключенных с отмороженными руками, ногами, с поносами, дистрофией и другими болезнями. Питание здесь было не лучше, чем в прежнем лагере, но кипятку было вдоволь.
Человеку трудно было выстоять в этом аду, и важна была любая помощь. Я делал что мог, но не всегда это ценили. У меня был перочинный ножик - в лагере вещь необходимая. Я разрезал выстиранный бинт и положил ножик в карман. Перевязывая заключенному ногу, я почувствовал, что его рука шарит у меня в кармане. Не говоря ни слова, я сильно затянул повязку. Он понял намек и вытащил руку из кармана.
Ранили его во время ссоры из-за клочка бумаги для самокрутки. Я еще раз порадовался тому, что в "Хашомер хацаир" нас приучили не курить. Я так насмотрелся на курильщиков в лагере, что и потом не стал курить.
"Перевоспитаться" я не "перевоспитался", но узнал такое, с чем не встретился бы ни в каком другом месте. Этот печальный опыт во многом определил мое мировоззрение и последующую жизнь. Еще до войны я познакомился в Пинске с членом правления "Хашомер хацаир" из Вильно. Он тогда уехал в Эрец-Исраэль, но его выслали обратно в Польшу, потому что он стал коммунистом и вел соответствующую агитацию. Теперь, оглядываясь назад, я еще больше удивлялся ему.
Снова прошла тяжелая зима со снежными бурями, морозами, с темными, как ночь, днями. Но и она, бесконечная, миновала, растаял снег, наступило, наконец, лето. В наш лагерь прибыл начальник КВЧ (культурно-воспитательной части). Он держал перед нами речь. Вот это была речь! Как он только нас не поносил! Мы и фашисты, и враги народа, и белополяки, и грязь, и дармоеды. А советская власть обходится с нами великодушно, чего мы не заслуживаем. Он потребовал, чтобы мы сняли шапки, когда он с нами разговаривает, и снова обдал нас ушатом мата, еще больше обогатив мое представление о коммунистах и о нашем "перевоспитании".
Он привез старые газеты для самокруток, но только для охранников и других работников лагеря: заключенным не полагалось.
В прежнем лагере была лавка, хотя купить в ней было нечего. Бытовала по этому поводу шутка: в лавке два продавца, один - чтобы организовать очередь, второй - объявлять, что товар кончился. В новом лагере положение было немногим лучше.
Так шло время до утра 22-го июня 1941 года. Этот день я никогда не забуду. В комнату влетел врач-заключенный с криком, чтобы я скорее включил радио. Из дребезжащего громкоговорителя мы услышали сообщение министра иностранных дел Молотова: немецкие войска перешли границы страны Советов, их самолеты бомбят Киев и другие города. Сообщение заканчивалось призывом: "Смерть немецким захватчикам!" Затем начали передавать военные и патриотические песни.
Трудно передать наше волнение. Что будет? И как это отразится на нашей судьбе? Некоторые врачи-заключенные отправили телеграммы в штаб Красной Армии с просьбой послать их на фронт, но им отказали. Для советских властей они были "врагами народа", а не солдатами. Охрана многочисленных концлагерей усилилась.
Мы надеялись, что нас освободят. Мы - граждане Польши, а не
Советского Союза, может, в этом наше спасение...
Итак, договор между СССР и Германией закончился внезапным нападением немцев на Советский Союз всего через двадцать два месяца. Красная Армия несла тяжелые потери и отступала, а немцы наступали.
После вторжения немецких войск был подписан новый договор, на этот раз между СССР и странами, воевавшими против сил "оси", как тогда называли Германию с ее союзниками. В одном из параграфов договора шла речь об освобождении из лагерей и ссылок всех польских граждан. Этого требовало польское правительство в изгнании, мотивируя тем, что польские военнообязанные должны вступить в ряды эмиграционной польской армии, которая будет воевать на стороне союзников против общего немецкого врага.
К нам снова явился тот невоспитанный "воспитатель" - начальник КВЧ. Но как изменился его тон! Обратившись к нам со словами "Дорогие братья-славяне", он заявил, что союз между русскими и поляками существует много веков, и теперь они общими усилиями прогонят проклятых захватчиков. Его ругань, раньше адресованная нам, обрушилась на вчерашних союзников - немцев.
Неужели меня скоро освободят? А включены ли евреи в договор? Я не зря волновался: позднее мне стало известно, что поляки вовсе не были в восторге от освобождения их сограждан-евреев, и этот вопрос специально обсуждался. Но в конце концов освободили и нас. Какой это был великий день в моей жизни! Правда, радость омрачалась тем, что Марголина не освободят: переехав в Эрец-Исраэль, он перестал быть польским гражданином, и новое соглашение его не касалось. Я обязан буду разыскать его жену и сына и рассказать им и другим, что творят советские власти с заключенными.
Путь страданий кончается, и скоро я попаду в Эрец-Исраэль. Тогда я не мог себе представить, через что мне еще предстоит пройти, прежде чем действительно туда попасть.
ГЛАВА 7 ОСВОБОЖДЕНИЕ
ГЛАВА 7
ОСВОБОЖДЕНИЕ
Польских граждан, освобожденных из лагерей, привезли в Управление НКВД, расположенное в городе Соликамске. Перед нами расстелили карту, и каждый должен был сказать, в какое место Советского Союза он хочет попасть.
Собственно свободного выбора нам не давали: Москва и другие большие города для нас были закрыты. Ехать можно было в отдаленные районы этой огромной державы.
"Куда податься?"- с волнением думал я. После всего, что пришлось пережить, хотелось попасть туда, где можно встретить евреев, не заключенных. Вдруг кто-нибудь из них знает о судьбе моих родных? Свяжет с членами сионистского движения? Нужно поскорее оставить морозный север, пока не наступила зима, и перебраться в более теплые края.
На карте мне попалось название: город Мари. По его звучанию я почему-то решил, что это теплое и приятное место. В пользу Мари был еще один довод: близко проходила граница, а я мечтал как можно скорее перейти ее и выбраться из ставшей ненавистной для меня страны с ее "вождем всех народов" и бесчеловечным режимом.
Выписывая мне удостоверение, секретарша явно на что-то намекала, но я не понимал. Голова шла кругом от чувства свободы, от удостоверения за номером 699-60. Я рассматривал его, не веря своим глазам: на основании указа Верховного Совета гражданин Давид Лаумберг освобожден как польский гражданин.
Мне выдали полбуханки хлеба, селедку и немного денег, но какое это все имело значение по сравнению с тем, что я - свободный человек. Нет больше ни заборов со сторожевыми вышками, ни злых собак, ни голода, ни унижений, ни вшей, ни страха перед разоблачением - нет ничего того, что я пережил за два года.
Вместе с доктором Германом, тоже освобожденным польским гражданином, мы отправились в место, так понравившееся мне по названию. На контрольном пункте я показал часовому удостоверение, не выпуская его из рук. Это было рискованно, потому что часовой мог рассердиться, но я поклялся, что сохраню его как память, как письменное
свидетельство того, что творили со мной и другими. Этот документ хранится у меня по сей день, и, читая его, я вспоминаю самое черное, самое тяжелое время в моей жизни.
Когда мы с доктором Германом приехали в Мари, оказалось, что это пустынное место и живут в нем казахи, которые не говорят по-русски. Их раскосые глаза, ватные штаны и тюбетейки показались нам странными. Погрустневшие, мы вошли в маленькую гостиницу и встретили там двух девушек, говоривших между собой по-русски. Мы, конечно, сразу обратились к ним. Оказалось, что они русские студентки, проходящие здесь военную службу.
Девушки мне очень понравились, особенно одна, Софья. Видно, и я ей понравился, она пригласила меня к себе, накормила ужином и оставила у себя. Ночью она предложила мне остаться у нее жить. Сказала, что за ней ухаживает местный энкаведешник, но она предпочитает меня.
Только этого мне не хватало! Иметь дело с НКВД! Утром, когда Софья ушла, оставив мне на столе завтрак, я поскорее убрался оттуда. Больше я Софью никогда не видел и не мог ни извиниться, ни объяснить, в чем дело.
Доктор Герман остался в этом маленьком городке, а я отправился на вокзал, чтобы поехать на юг, еще не решив, куда точно. Не решил я и что буду делать. Снова мобилизоваться в польскую армию простым солдатом и воевать с немцами? Заняться розыском моих родных? Помогать евреям, которых вместе с другими освободили из лагерей? Много разных мыслей приходило в пути.
В вагоне мне встретился офицер. Из сапога у него торчала ложка. Он объяснил, что теперь никогда не знаешь, где и когда будут раздавать суп, так что пусть всегда будет при нем. В Союзе всего не хватало, военных это тоже касалось, но главным образом страдало гражданское население. До войны в Союзе вышла чудная книжка "Ташкент - город хлебный". Добраться бы до этого Ташкента. Так я тащился в поездах от одной станции до другой, но, попав, наконец, в Ташкент, увидел, что продуктов и там не хватает. Улицы были полны польских беженцев, и среди них много евреев.
В Ташкент поезд пришел вечером. Я никого в городе не знал, у меня не было ни одного адреса. Пошел в городской сад. Господи, сколько людей ночуют на скамейках и под скамейками. Усталый с дороги и от волнений, я сел на свободное местечко и закрыл глаза. Вдруг я услышал разговор на иврите. Усталость как рукой сняло. Говорили между собой два парня, и я вмешался в их разговор. Авраам и Яков (так их звали) сказали, что в Самарканде собираются члены "Хашомер хацаир" из Польши. Они хотят перейти границу и добраться до Эрец-Исраэль. Наконец-то я буду там!
Всю ночь я не сомкнул глаз, несмотря на усталость, а утром - снова в путь. Добрался до Самарканда. И здесь тоже повсюду беженцы, много детей - с родителями или без. Сирот и беспризорных из Польши собирали в специальных "коллекторах", чтобы определить, куда их отправлять. И в
коллекторах польские дети были на привилегированном положении, а еврейские дети оставались голодными, несчастными. Сердце разрывалось при их виде .
Практически единственной помощью, которую оказывали власти сотням тысяч беженцев, были пункты, где раздавали хлеб и суп. Порция супа спасала от голодной смерти, не более того.
В этом людском водовороте я искал евреев из Вильно. К счастью, нашел знакомых, а через них - родственников со стороны мамы, которые предложили мне поселиться у них. Они жили в старом доме в одной большой комнате с земляным полом. Я-то не был избалован, вместе со всеми растягивался на ночь на полу и был доволен своей участью: теперь я - свободный человек и, может, попаду скоро в Эрец-Исраэль. До сих пор мне везло. Если бы не беспокойство за мою семью, о которой я ничего не знал, если бы не война, охватившая весь мир, все было бы неплохо.
В Самарканде я разыскал членов "Хашомер хацаир", но, к сожалению, среди них не было ни моих товарищей из Вильно, ни моих ровесников: бо'лыиая часть уже давно в Эрец-Исраэль. Молодежь, которую я встретил здесь, вступила в движение позднее.
Меня включили в список желающих попасть в Эрец-Исраэль. Польское правительство в изгнании и Еврейское агентство (Сохнут) подписали соглашение о праве выезда евреев в Эрец-Исраэль. Но одно дело иметь право, а другое - осуществить его. Как пересечь границы стран, охваченных огнем войны?
В ожидании такой возможности я не сидел сложа руки. Масса беженцев нуждалась в помощи. В "Хашомер хацаир" нас учили помогать тем, кому нужна помощь. И я взялся за дело. Познакомился с евреями - бывшими заключенными, которые подружились в лагере со свояченицей польского генерала Шикорского и ее матерью.Теперь, после освобождения, последним предоставили превосходную квартиру, а свояченицу Шикорского даже назначили заведующей магазином, но она охотно уступила эту должность еврею в благодарность за его заботу о них в заключении и после освобождения.
По знакомству я доставал продукты по дешевой цене, делил их с членами "Хашомер хацаир", которые жили в пригороде коммуной и очень нуждались. Помогал я всем, кому мог. Встретил Рижа и "осчастливил" его тремя буханками хлеба. Он, как и другие, получал по талонам четыреста граммов хлеба. Риж не знал, как меня благодарить. Мы оба и представить себе не могли, к какой беде это приведет. Он рассказал, что скоро уедет и встретится, наконец, со своей любимой. Но судьба решила иначе. В тот же день я увидел, как милиционеры вели Рижа: его арестовали из-за этих буханок хлеба. Он успел дать мне понять, чтобы я не боялся, он не расскажет, где их раздобыл. Больше я беднягу не видел. Думаю, его снова отправили в лагерь на тяжелые работы. Несколько дней я жил под страхом, боялся, что меня арестуют. Но все обошлось. Значит, Риж действительно меня не назвал.
Из-за постоянной нехватки продуктов процветал черный рынок. Беженцы продавали вещи и драгоценности, которые им как-то удалось сохранить. Другие, рискуя жизнью, занялись спекуляцией и тайно привозили разные дефицитные товары, в том числе водку и табак, за которые военные платили большие деньги. Они прекрасно зарабатывали, и это меня соблазнило. Я живо помнил, что такое советская тюрьма, ее следы еще не зарубцевались у меня на теле и в душе. Но это был единственный способ заработать, чтобы помогать беженцам.
Итак, у меня завелись деньги. В том магазине, где работал знакомый еврей и где мне продавали с большой скидкой, я обзавелся отличными кожаными сапогами, плащом и другой одеждой. Это было важно для связей с людьми из местных властей. В частности, я познакомился с начальником, ответственным за зерновое хозяйство района, и он обещал помочь достать для целой группы проездное удостоверение, без которого тогда в Союзе нельзя было переезжать с места на место.
Мы хотели попасть в какой-нибудь колхоз поблизости от границы и оттуда бежать. Начальник догадался о наших планах, но согласился помочь, и даже без взяток, очень тогда принятых. Его просто потрясло жестокое отношение поляков к польским евреям, освобожденным из лагерей. Поляки на каждом шагу их обделяли. Были случаи, когда они не колеблясь сбрасывали евреев с идущего поезда из-за тесноты или почему-нибудь еще.
В знак протеста начальник выдал мне нужную бумагу и пожелал успеха в дороге. Окрыленный удачей, я пошел вечером домой, и - о ужас! Дом окружен сотрудниками НКВД. За сионистскую деятельность по головке не гладят, сионист - враг народа. Ни с кем не попрощавшись и не взяв вещей, я ночью сел в первый же отходивший поезд и поехал в город Кармана, или, как его называли поляки, Кермине. Там, я знал, создается польская армия в изгнании, и солдат вместе с семьями вывозят из СССР. Не выехать ли и мне таким путем? Как солдат польской армии я буду в большей безопасности. Снова отодвигается отъезд в Эрец-Исраэль, но из двух зол выбирают меньшее. К тому же не так уж плохо сражаться против проклятых нацистов.
Сборный пункт в Кермине находился в большом бараке. Я стал в очередь, чтобы записаться в польскую армию. Вокруг меня велись разговоры, и я ужаснулся их антисемитскому характеру. Значит, ничего не изменилось. Антисемитизм был а крови у поляков, они впитали его с молоком матери. Все те же насмешки над евреями, воняющими чесноком, все то же презрительное прозвище еврея "Мошка" в сопровождении эпитета "вонючий". Раздражение вызывали не только евреи-беженцы с их узлами, но и евреи, стоявшие в очереди, чтобы записаться добровольцами в армию.
Недалеко от барака расположились на земле целые семьи, прибывшие, как и я, с севера. Среди них была семья Дрекслеров с дочерью Рахелью. Так скрестились наши пути, как мы потом выяснили. Но тогда мы не знали друг друга. Мог ли я думать, что милая девушка, которую я, наверно, мельком все же видел, через некоторое время станет моей женой.
Я почти дошел до стола регистрации, как вдруг спохватился: что мне
делать в польской армии, где я всегда буду солдатом низшего сорта? Лучше добраться до Эрец-Исраэль и присоединиться к еврейским солдатам, которые наверняка тоже воюют с немцами. Мое место там.
Я покинул барак и, проходя мимо чайханы (узбекской чайной), решил зайти выпить чашку чаю. Я был прилично одет, и, как всегда, у меня была с собой бутылка водки, чему научил меня мой жизненный опыт. Пройдя за хозяином к столику в углу, я оказался рядом с уже знакомыми мне по Ташкенту Авраамом и Яковом. Мы обрадовались встрече. За чаем стали обдумывать, как поскорее выбраться из Союза. Лучше всего переехать на ту сторону Каспийского моря, а оттуда как-нибудь - в Эрец-Исраэль. Мы решили, что каждый из нас отдельно выяснит, какие есть поезда в сторону порта, какие нужны документы для поездки, и договорились ночью встретиться на вокзале и вместе отправиться в путь.
Не рискую ли я, полагаясь на них? В сущности, мы не знали друг друга. Перед отъездом я встречал в Пинске евреев, для которых долг перед коммунистической партией был сильнее долга перед их народом, и они без зазрения совести доносили на собратьев по крови. Но мне почему-то казалось, что на этих ребят положиться можно. Наверно, такие же опасения были и у них по отношению ко мне.
Они вышли, а я еще допивал чай, когда, пошатываясь, ко мне направился пьяный офицер морского флота. Он уселся за мой столик, завистливо поглядывая на мои сапоги. Рассказал, что из-за ранения его скоро демобилизуют, и он, наверно, тоже сможет купить отличные сапоги, не хуже моих. Тут у меня мелькнула отчаянно смелая мысль. Я предложил ему, правда, лишь намеками, обменяться одеждой и сапогами. Я боялся, что он возмутится, но не устоял перед соблазном. В офицерской форме я без труда доберусь до Каспийского моря поездом: на пункт переформирования отступивших частей дя отправки на фронт. План очень рискованный. Прикинуться простым солдатом или сержантом - еще куда ни шло - но офицером!
Я смотрел на него, а он - на мои сапоги. Его соблазн оказался не меньше моего. Мы зашли в уборную и там переоделись, я - в его форму, он - в мой костюм и сапоги. Только фуражку он отказался отдать мне.
Мы обменялись рукопожатием, и с бьющимся сердцем я вышел из чайханы уже морским офицером. Бродил по улицам, пока не стемнело, и только тогда пошел на вокзал, как мы условились с Авраамом и Яковом. Нетрудно представить, как они были ошеломлены, увидев меня в форме.Я рассказал им, что произошло. Нам снова пришлось расстаться. Они решили добираться до границы в пустом нефтяном танкере, а я к ним присоединиться не мог, боясь испачкаться в нефти: грязная офицерская форма сразу же вызвала бы подозрения. Придется ехать до границы одному. Снова мы попрощались и договорились встретиться уже в порту, а оттуда на пароходе выбираться из Союза.
На мое счастье, в эту ночь на станции остановился поезд, из которого вышли моряки. Они сошли набрать кипятку. Не теряя ни минуты на размышления, я поднялся вместе с ними в вагон с надписью "Посторонним
вход воспрещен". Это была, как мне объяснили, группа моряков Днепровской береговой охраны. Все они знали друг друга. Поняв, что оставаться с ними мне опасно, я перешел в другой вагон.
Была еще ночь, и я крепко спал, когда поезд вдруг остановился, и у меня над ухом прогремело: "Приготовить документы!"
Ищут, наверно, таких, как я. Что делать? Я сказал соседям, что иду в уборную, и быстро перешел в соседний вагон с моряками. Позади я слышал шаги контролера, который шел за мной по пятам. Деваться некуда. Я вошел в "мой" вагон и увидел молодого красивого офицера, который готовил документы своих матросов для проверки. Он удивленно посмотрел на меня, и от волнения и страха я на минуту потерял дар речи. Тот, видно, понял, в чем дело, и шепотом спросил:
- Ты польский еврей? У тебя есть документы?
Несколько мгновений я смотрел на него, чувствуя, что моя жизнь висит на волоске. Но интуиция не подвела меня и на сей раз: офицер прошептал, что постарается мне помочь. Он сразу обратился к матросам:
- Кому-нибудь надо в уборную?
Утомленные долгим путешествием матросы дремали. Поднялся только один. Офицер дал ему на всякий случай удостоверение личности, а мне велел сесть на его место. На счастье, остальные матросы спали, и никто не заметил меня. Офицер сделал мне знак притвориться спящим и накинул на меня плащ. Сердце бешено колотилось. Минуты до прихода контроля показались долгими часами. В лучшем случае меня вернут в лагерь, но уже на пожизненное заключение. А может, полевой суд и расстрел. На всех вокзалах я видел объявления, призывающие граждан сообщать властям о подозрительных личностях.
Но молодость взяла свое, и в памяти зазвучала русская песня: "Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела".
Вошел контролер, поболтал с офицером, которому, как я понимал, было так же страшно, как мне. Он сказал, что везет своих матросов в Красноводск, назвал их число и протянул документы. Хоть бы не вернулся тот матрос из уборной! Но контролер не стал считать нас, вернул офицеру документы и вышел из вагона. У меня было чувство, будто я стою на краю пропасти, и вот уже падаю, но в последнюю минуту какая-то сила удержала меня.
Так , наверно, чувствовал себя и офицер. Он глубоко вздохнул, когда вернулся матрос из уборной, и я понял, что должен уйти. Офицер пожелал мне успеха, дал бутылку водки и налил воды в чайник, который я получил вместе с формой как часть амуниции советского военного. Офицер дал мне и хороший совет: сойти на станции за несколько километров до Каспийского моря, куда привозят раненых для отправки их морем. Там, наверно, нет особых проверок. Кроме того, там вода - на вес золота, и полный чайник поможет мне попасть на судно. Научил он меня, и как стоять между вагонами, и как спрыгнуть перед станцией, предупредив, что это далеко не то же самое, что ехать первым классом.
Я стоял между вагонами, чувствуя глубокую благодарность к этому
чужому мне человеку. Сколько раз я сталкивался с антисемитизмом, бессердечием, жестокостью, злобой, но и с добротой не раз случалось встретиться.
Длинный состав тянулся на юг, через туркменские степи, мимо реки Аму-Дарьи к безводному Красноводскому краю. Перед станцией поезд замедлил ход, и я спрыгнул, перевернувшись в воздухе, но сразу же встав на ноги. Пролилась только драгоценная вода из чайника.
Я поторопился уйти подальше от железной дороги. Вокруг степь, над ней - ясное голубое небо и ослепляющее жаркое солнце. Я шел, как велел мне офицер, и вскоре добрался до станции недалеко от порта. Здесь собрались поляки, ожидавшие свободных мест на пароходах, отправлявшихся в Иран. Были среди них раненые, женщины и дети, а польские солдаты и советские милиционеры их охраняли. Раньше всего нужно избавиться от формы. В ней мне не выбраться из Союза. Быстро скинув ее, я стал, полуголый и босой, в длинную очередь за водой. Когда, наконец, подошла моя очередь, все посмотрели на меня с изумлением: в отличие от остальных, явившихся с огромными баками, с большими ведрами, я протянул чайник.
Польские офицеры с семьями ждали мест на пароходе в раскинутых около станции палатках. Тем, чья очередь подходила, по громкоговорителю велели собирать вещи и, предъявив документы, проходить в порт, находившийся возле станции.
Ко мне направлялись польские полицейские. Я не питал иллюзий: если они меня арестуют, то тут же передадут советским. Может, меня сочтут дезертиром из польской армии. Никаких документов у меня нет.
Полицейские остановили девушку и начали рыться в бумагах, которые она им подала, а я, воспользовавшись этой минутой, ушел. Чувствовал я себя как зверь, которого со всех сторон обложили охотники. Увидев большую палатку, я, недолго думая, вошел в нее. Там стояла женщина. Она с изумлением уставилась на меня, а я посмотрел ей прямо в глаза. Красивая блондинка, моего, примерно, возраста, рядом с ней стояли два мальчика, лет четырех и пяти, оба с крестиками на шее. В считанные секунды я охватил глазами всю картину. В палатке была еще одна женщина, постарше, очевидно, бабушка малышей. Четверо в такой просторной палатке - наверно, привилегированные люди. Мое предположение тут же подтвердилось: вошедший польский солдат, козырнув женщине, обратился к ней:
- Пани полковникова, имею честь сообщить, что через час начнется посадка на пароход. Сейчас придут помочь вам перенести вещи.
Он почтительно протянул ей пачку бумаг, видимо, проездные документы, снова козырнул и вышел. Через вход в палатку я увидел польских полицейских, которые закончили проверять документы девушки и направились к палатке, так как заметили, что я в нее вошел. Минутку они колебались, нарушить ли покой жены полковника. Нельзя было терять ни секунды. Обратившись к женщине так же, как раньше солдат, я прошептал,
что я еврей, польский подданый, был до недавнего времени в заключении у советских, а теперь прошу ее помочь мне спастись.
Она смотрела на меня пораженная и не отвечала. Я продолжал просить ее, объясняя, какие ужасы меня здесь ждут, если меня схватят. Добавил, что мои друзья из Самарканда, члены семьи генерала Шикорского, которые вскоре прибудут сюда, оценят ее помощь, и протянул ей чайник с водой.
Не знаю, что сильнее подействовало: мое тяжелое положение, вода или упоминание о моих высокопоставленных друзьях, но она спросила, как меня зовут, и сказала, что теперь мое имя - Дадек, и я - член ее семьи. В эту минуту польские полицейские все-таки решились войти проверить мои документы. Они козырнули жене полковника, но прежде чем они ко мне подошли, она попросила меня отвести детей в уборную перед посадкой на пароход. Старший мальчик едва не подвел меня: он только что оттуда вернулся и не хочет идти снова с чужим дядей. Зато малыш охотно дал мне руку, и мы вместе отправились в уборную, перед которой стояла длинная очередь. Пока мы ждали, я завел разговор с малышом, очень милым болтунишкой. Он рассказал мне, что папа в Лондоне, они поплывут в иранский порт, а оттуда полетят к нему.
Когда я вернулся в палатку, полицейских уже не было, и я облегченно вздохнул. Вскоре явились солдаты, чтобы взять вещи и сопровождать семью на пароходе. В документах жены полковника было записано, что едут четыре члена семьи и два сопровождающих. Она взяла меня как одного из сопровождающих, что совсем не понравилось польскому ефрейтору, которому она велела остаться: он сможет выехать на другом судне завтра или в ближайшие дни. Ефрейтор не посмел спорить.
Эвакуация польской армии и семей военнослужащих шла без перерыва с того момента, как подписали Соглашение. Но для меня этот путь был закрыт, и женщина просто спасла мне жизнь. Она хотела доказать, что не все поляки - антисемиты, как она объяснила, когда мы выходили из палатки. Я был бесконечно благодарен ей, хотя даже ее великодушный поступок не мог затмить антисемитизма в польском народе. Такие люди, как она, попадались редко.
С чемоданом в руке и с малышом на плече я шел по направлению к порту, к своему спасению, к выезду из страны, куда меня привезли насильно. От волнения я с трудом различал дорогу, а тут еще ехавший на мне верхом малыш руками загораживал ее, но зато и лица моего не было видно: нет худа без добра. Я шел из мрака к свету, к спокойной и безопасной жизни.
Радость омрачалась тревогой за товарищей, за Марголина в лагере лесоповала; за Рижа, которого, наверное, снова отправили туда, и который так и не увидел своей любимой; за Авраама и Якова и всех тех, кто здесь оставался. Но теперь я и себе-то вряд ли мог помочь, не говоря уже о других. Вот если попаду на пароход...
С большим тяжелым чемоданом я с трудом поднимался по трапу, но, вступив на палубу, вздохнул с облегчением: пароход отплывет, и опасность
снова попасть под арест останется позади.
Для семьи, которая так помогла мне, я нашел место на переполненной палубе. Ужасная теснота. Среди массы пассажиров - больные, раненые, все возбуждены, волнуются. Я предложил жене полковника сесть на большой чемодан и обещал поискать более удобное место.
Я с нетерпением ждал отплытия. Пока мы не причалим в порту Пехлеви в Иране, трудно быть уверенным в спасении.
ГЛАВА 8 РАХЕЛЬ
ГЛАВА 8
РАХЕЛЬ
Рахель была избалованной светловолосой и светлоглазой девочкой, росла в богатой семье, отец, Йосеф Дрекслер, был купцом и жил с женой Ханой и с детьми в местечке Вьежбник. Рахель родилась в 1923 году, когда старшему брату Иешаяху (Шае) исполнилось семь лет. У нее было счастливое детство, ни в чем она не знала отказа.
Местечко находилось в центре Польши, в часе ходьбы от Варшавы. Там были военные заводы, где работали поляки, жившие в гористой части местечка. Половину жителей составляли евреи, котрые торговали, держали лавки. Дрекслер еще с двумя компаньонами закупал муку, керосин, сахар и другие товары, которые продавались в его магазине и в других городах. В еврейской общине он был уважаемым человеком и представлял "Хакерен хакаемет"¹. На нем лежали и другие обязанности.
В семье много внимания уделялось воспитанию детей. Во время школьных каникул отец иногда брал с собой в деловые поездки дочку, хотел, чтобы она как следует узнала Польшу, много показывал и рассказывал ей.
Рахель хорошо училась, и к ней хорошо относились соученики и учителя. Учитель-поляк включил ее в конкурс чтецов, на котором она получила второй приз, хотя, по мнению большинства, заслужила первый. Это было довольно открытое проявление антисемитизма, но она нисколько не огорчилась. Родители и окружающие внушили ей веру в себя, в свои способности.
Когда эта тоненькая подвижная девочка каталась на сверкающем велосипеде или скользила по снегу в лыжных брюках и меховой шубке, ей и на ум не приходило, что можно жить иначе. Мир вокруг казался незыблемым. Рахель обожала отца, он был стойким и образованным человеком. Наряду с торговлей по вечерам изучал Талмуд. А рядом с ним - мама, очень энергичная и хорошо знавшая жизнь женщина. Это был дом, где любили книгу. Каждый четверг приходила газета "Хайнт" на идише, собирались люди просмотреть ее. Разговаривали, обсуждали злободневные темы. Бурные споры велись каждую субботу за столом. Дом бурлил.
Любознательная Рахель все в себя впитывала. Идиш она не знала,
¹ Сионистский фонд, созданный в 1901 году для покупки в Палестине земель и развития там сельского хозяйства.
родители говорили с ней только по-польски.
Их огорчало, что она плохо ест. За столом ее упрашивали хоть что-нибудь попробовать, но она улучала момент, когда никто не видел, и выливала какао в цветочный горшок или отдавала брату кусок "бабки" - дрожжевой запеканки на сметане, намазанной толстым слоем масла. Ей нравилась простая еда, не появлявшаяся на их столе: картошка с квашеной капустой, сосиски. Любящий отец, зная за ней эту слабость, обычно привозил из своих частых поездок разного рода сосиски и колбасы.
Когда Рахель закончила начальную школу, ее, как и брата еще до нее, отправили в частную гимназию в город Радом. Там она продолжала учить иврит. Тогда не принято было отсылать девушку из дома и отдавать в дорогую частную гимназию. В их местечке была бесплатная польская гимназия. Но Йосеф Дрекслер хотел, чтобы дочка получила еврейское образование. Он снял для нее комнату в доме бездетной пары. Те заботились о ней, следили за ее успехами в гимназии, и между ними и ею установились дружеские отношения.
На праздники и каникулы Рахель приезжала домой. В Радоме она впервые влюбилась в брата своей одноклассницы, старше ее лет на десять, студента хайфского Техниона, который приехал на каникулы к родителям. Рахель увлеклась им, он тоже не остался равнодушным. Перед его возвращением в Эрец-Исраэль они решили переписываться. Так оно и было, пока не разразилась война.
Несмотря на натянутые отношения между Польшей и Германией, в семье Рахели надеялись, что до настоящей войны дело не дойдет. С приходом к власти Гитлера в Германии начались преследования евреев, и оттуда началась эмиграция.
Брат Рахели Шая тоже собирался учиться в Технионе в Эрец-Исраэль, но ему пришлось остаться: отец с сожалением сказал, что в первую очередь нужно дать уехать в Эрец-Исраэль еврейской молодежи из Германии. Кончилось тем, что Шаю мобилизовали в польскую армию.
Наступило лето 1939 года.
Каждое лето, когда Рахель приезжала на каникулы, состоятельная семья Дрекслеров отправлялась на воды в Буско, принимать серные и грязевые ванны. В этом году Рахель предпочла остаться на даче у подруги, надеясь, что брат-студент, по которому она соскучилась, приедет снова. Он не приехал, но она прекрасно проводила время. У красивой живой девушки не было недостатка в поклонниках.
В конце лета отец вызвал ее телеграммой домой. Война, о которой он упомянул только в конце телеграммы, могла вспыхнуть каждую минуту. Родители решили уехать из местечка из-за находившихся там и поблизости польских военных заводов, которые немцы наверняка будут бомбить.
Но немцы хотели получить эти заводы целыми и невредимыми, поэтому,
вторгшись в Польшу, они местечко не бомбили, а завладели заводами с помощью польских граждан немецкого происхождения. Дрекслеры, как и большинство жителей местечка, вернулись домой. Опасались будущего, но никто не представлял, насколько страшным оно будет.
Немцы вошли в местечко вскоре после возвращения Дрекслеров. Топот сапог, выстрелы. Жители в страхе заперлись в домах. Солдаты в касках со свастикой шагали по улицам. Уже на следующий день они начали ходить по домам, выгоняя людей работать на военные заводы. Рахель через щелку в шторах смотрела на улицу и видела, как ведут людей. Многих взяли на принудительные работы, в том числе и ее подруг. Через несколько дней солдаты явились и к Дрекслерам. Рахель была дома одна. Вошли два немца, и на вопрос, еврейка ли она, она утвердительно кивнула, но они приняли ее за польку и решили, что она не поняла вопроса. Так они и ушли.
В местечке началась нехватка продуктов. Йосеф Дрекслер и его компаньоны решили раздавать людям продукты из складских запасов.
Положение на фронте ухудшалось. Немцы захватили западную часть Польши, а советские заняли земли по другую сторону реки Буг. От Шаи не было никаких вестей, и дома очень беспокоились. Каждый раз, когда по железной дороге недалеко от их дома проходил поезд с солдатами, Рахель выходила и громко выкрикивала имя брата, но никто не откликался.
Однажды вечером к ним прибежала дочь раввина и под большим секретом рассказала матери Рахели, что немцы составили список евреев для ареста, и среди них ее муж Йосеф Дрекслер. Мать страшно перепугалась и тотчас начала действовать. Вокруг дома был фруктовый сад, она в нем устроила мужу убежище, и он провел там ночь и весь следующий день, а делами занялась Хана. С самого утра она ушла и достала лошадь с подводой. Это было трудно, потому что многие спешили уехать, но у Дрекслеров были деньги и связи, так что ей это удалось. В тот же день она стала укладываться. Послала Рахель к модистке заказать специальный пояс с нашитыми на внутренней стороне полосками прорезиненной ткани. В него мама положила деньги и драгоценности, и Рахель надела его на себя.
Около дома стояла большая подвода с круглым брезентовым навесом. Мама решала, что' погрузить на подводу. Рахель еще толком не понимала, что происходит, и удивлялась, зачем мама кладет на подводу мешок с мылом, свечами и спичками. Хана колебалась, взять ли великолепный серебряный сервиз. Отец был против. Он запер серебро в шкаф и сунул ключ в карман. Он не хотел брать много вещей, но практичная Хана с ее почти пророческим чутьем настояла на своем. Она держала себя в руках, а муж впал в отчаяние. Он все еще отказывался верить, что прежняя их жизнь закончилась и ее не вернуть. Из богатого купца, уважаемого человека, верного своим идеалам, и деятельного сиониста он превратился в безымянного скитальца. Это чувство парализовало его волю. Но Хана не позволяла себе думать о будущем. А Рахель вообще вначале смотрела на
отъезд как на приключение.
В полдень родители с дочкой сели на подводу, и Йосеф погнал лошадь. Многие в местечке удивлялись их поступку.
Весь день подвода тряслась по дорогам, запруженным беженцами. Были среди них и евреи, направлявшиеся в польские земли, занятые советскими. К вечеру добрались до какой-то деревеньки. Дрекслеры очень устали, к тому же сломались оглобли, так что решили заночевать здесь. Местный кузнец обещал починить оглобли еще до утра.
Хана Дрекслер вошла в ближайшую избу под соломенной крышей, где по комнате бегали куры и мычала корова, и повела переговоры с толстой, неряшливо одетой полькой о ночлеге. Хозяйка посмотрела на прекрасно одетых Дрекслеров и запросила основательную плату. Пришлось согласиться.
В избе стояла тяжелая вонь. При свете керосиновой лампы Рахель увидела во всех углах грязь и навоз. На голый земляной пол крестьянка бросила матрац, на который легли родители, укрывшись шубами. Рахели хозяйка предложила лечь рядом с ней. Рахель попыталась возразить, но мама заставила ее замолчать, и пришлось подчиниться. Рахель не понимала, что стало с матерью. И отец не похож на того сильного духом человека, которого она знала. Его воля сломлена.
В грязной постели, рядом с чужой крестьянкой, она не могла заснуть, хотя очень устала. Внутри у нее что-то надломилось. И вдруг она поняла, что они превратились в бездомных бродяг, у которых кроме подводы ничего нет. С той ночи избалованная девочка превратилась в серьезную и волевую девушку. Переход был резкий и решительный. Отныне ей предстоит вступить в борьбу с действительностью и опираться только на себя. Значит, надо найти в себе силы.
Назавтра встали рано утром, умылись холодной водой из почерневшей грязной миски. Полотенец не было. Рахель вытерла лицо и руки косынкой, повязанной у нее на шее.
Телегу за ночь починили, и они двинулись дальше. По мере приближения к Бугу, который был теперь границей между Польшей и Союзом, беженцев на дорогах становилось больше, поскольку они стремились попасть на другой берег, где правили советские.
Больше становилось и немцев. Они перекрыли шоссе и проверяли, есть ли у беженцев разрешения на переход границы. Немцы были страшны в своих касках, в высоких сапогах и в форме со свастикой. Их приказы звучали, как отрывистый лай.
Подводу, ехавшую перед Дрекслерами, остановили для проверки. Рахель сидела рядом с отцом, который правил лошадью, и увидела, как с той подводы сошли муж, жена и две дочери примерно ее возраста. Девушки по приказу немцев начали раздеваться. Несмотря на холод, немцы приказали им голым бежать по открытому полю. Бедные девушки, до смерти перепуганные и сгорая от стыда, бежали, а скучающие немцы развлекались,
глядя на них и покатываясь со смеху.
Рахель с ужасом прошептала отцу, что, если немцы прикажут и ей раздеться, она не подчинится. Сидевшая сзади мама велела ей делать все, что немцы прикажут, и не спорить с ними.
- Нет выхода, - объяснила она, опустив глаза, чтобы не видеть позора несчастных девушек. - Ради спасения мы должны идти на все.
Хана была тоже без сил. Рахель плакала, глядя на несчастных девушек, которым разрешили, наконец, одеться. Развлекаясь, немцы перевернули подводу вверх дном и только после этого позволили семье продолжить путь. Общими усилиями подводу поставили на колеса, и они поехали.
Пришла очередь Дрекслеров предъявить разрешение на выезд. Отец подогнал подводу поближе к немцам, и те начали грубо копаться в вещах. Они перерыли личные вещи, отбрасывая их в сторону, осмотрели, насмехаясь, каждую мелочь. Ругались из-за того, что в мешке оказалось много мыла. Но людей они на этот раз не тронули. В разрешении на переезд были все нужные подписи и печати, а сидящие на подводе не были похожи на евреев, возможно, поэтому немцы и разрешили продолжать путь.
Сначала Рахель считала, что зря они бросили дом, и в первый день дороги еще надеялась, что отец одумается и они вернутся. Но теперь она начала понимать, что пути назад нет.
В городе Люблине у Дрекслера были торговые связи и многочисленные знакомые. Они приехали туда до наступления субботы и остались до воскресенья. Здесь было меньше немцев, чем в их местечке, поэтому положение казалось менее страшным и не таким тяжелым.
За субботним столом Дрекслеры сидели в доме друзей. Сказали "киддуш"¹, по сверкающим рюмкам разлили превосходное вино; подали субботние блюда: фаршированную рыбу, бульон, мясо, халу и компот. Назавтра в полдень ели традиционный "чолнт" и всякие другие блюда. Хозяева убеждали гостей остаться в Люблине: немцы, включившие Йосефа Дрекслера в список заложников, здесь до него не доберутся. Но Хана настаивала, чтобы как можно скорее перейти в области, занятые советскими.
Йосеф был слишком подавлен, чтобы спорить с женой, и предоставил решать ей, так что в воскресенье они продолжили путь в сторону Буга. К ним присоединилась их молодая родственница Итка. Решили, что она и Рахель переедут через реку на лодке, а оттуда поездом - в город Луцк, находившийся недалеко от бывшей советской границы. Там у Дрекслера были торговые связи с владельцем мельницы, и тот позаботится послать за Йосефом и Ханой человека, который переправит их через границу. Такой план казался более практичным, чем перебираться всей семьей, да еще с вещами. Рахель надела на себя все, что можно было, одно на другое, и чтобы побольше перевезти, и из-за холода. На ней были две шубки, а под всеми одежками - пояс с деньгами и драгоценностями. Тоненькая девушка стала вдруг толстой, двигалась с трудом и еле забралась в лодку вместе с
¹ Субботнее и праздничное благословение над бокалом вина перед едой.
Иткой.
Дрожа от страха, девушки сидели в лодчонке, которой правил польский крестьянин, получивший солидную мзду. Плыли во мраке по темной воде, но благополучно перебрались через границу в ту же ночь. Темень - хоть глаз выколи, и холод пробирает насквозь. Девушки пошли за крестьянином, который привел их в сарай на своем дворе, улеглись на солому и уснули.
Еще до рассвета послышался шум. шагов. Пришли немецкие солдаты проверять, нет ли здесь евреев. К немцам вышла хозяйка и заверила их, что никаких евреев здесь нет. Она говорила так уверенно, что убедила солдат, и они ушли. Тогда в сарай вошел крестьянин и велел девушкам идти за ним. Он привел их на станцию, там они сели в поезд, отправлявшийся в Луцк, занятый советскими.
- Если мы доберемся туда благополучно, мы спасены,- сказала Рахель Итке.
Луцк оказался довольно большим городом с широкими и чистыми улицами. Около вокзала стояло несколько извозчиков. Тут девушки расстались. Итка решила поехать к своему родственнику раввину, а Рахель села в другую пролетку и назвала адрес знакомого их семьи. На главной улице роскошные магазины, в витринах выставлены всякие товары; спокойно идут люди, никаких немцев. С чувством облегчения она доехала до места, рассчиталась с извозчиком и поднялась по широкой мраморной лестнице. Массивная деревянная дверь их знакомого - богатого купца -оказалась забита двумя досками с надписью: хозяева высланы из города как буржуи, враги народа.
Потрясенная, Рахель стояла перед ней как вкопанная. Всего лишь несколько минут назад она была уверена, что добралась до спокойной пристани и все страхи позади. Она уже мысленно рассказывала о пережитом гостеприимным хозяевам за чашкой горячего чаю; слышала, как хозяин заверяет ее, что бояться больше нечего, все будет в порядке; он позаботится, чтобы и ее родители приехали сюда. Что же ей теперь делать?
Рахель села на ступеньки, заливаясь слезами. Так она просидела какое-то время, но ведь слезами делу не поможешь, и она вышла на улицу, утирая слезы перчаткой, остановила пролетку и решила ехать к тому раввину, к которому поехала Итка. Она не знала адреса и просто попросила везти ее к раввину. А когда извозчик в недоумении спросил, какой из двух раввинов ей нужен, она на минуту растерялась, а потом ответила: "Все равно к какому". Если окажется, что это не тот, она поедет к другому.
Рахель сидела в пролетке и плакала. Ей казалось, что она одна во всем мире, что все ее бросили. Как она даст знать папе с мамой, что их прежний план сорвался? Что будет с ними? А с ней? Ее всегда окружали близкие люди, подруги. Даже когда рухнул старый уютный мир, с ней были родители. Теперь она совсем одна.
Все еще всхлипывая, она обратила внимание на молодого человека, стоявшего у витрины с девушкой. На нем был лыжный костюм, точно такой, какой был у нее дома (еще так недавно она любила кататься на лыжах...), и
высокие лыжные ботинки тоже точно такие, как у нее. Он показался ей похожим... на ее брата Шаю... Но это невозможно. Наверное, ей померещилось. И все же... Внезапно решившись, она громко окликнула его по имени, еще считая, что бредит. Шая в польской армии, потерпевшей поражение. Может, он лежит раненый в каком-нибудь госпитале. А может, Боже упаси, убит. Шая не может быть здесь.
Но жизнь оказалась невероятнее фантазий. Рахель спрыгнула с пролетки к Шае и его спутнице Две из их местечка. Слезы, обьятия. Брат ее успокаивает, говорит, что родители тоже приедут сюда. Он обо всем позаботится.
Рахель понимала, что случилось чудо, которое бывает только в сказках. Шая повел сестренку туда, где теперь жил. К ее удивлению, это оказался дом раввина, к которому поехала Итка. Там теперь жили десятки беженцев. Как Шая и Два попали сюда?
После поражения польской армии Шая вернулся в их местечко. Но дом был занят немцами, а родители с Рахелью, как он узнал от соседей, направились в советский сектор Польши и собирались попасть в Луцк. Он сразу решил отправиться вслед за ними. Шая все же успел обвенчаться с Двои, своей подругой, и они вместе приехали в Луцк в дом раввина, вот как они сюда попали.
В ту ночь и Рахель, вместе со всеми, кого приютил раввин, спала на полу. А Шая назавтра начал хлопоты, чтобы родители приехали в Луцк. Можно представить, какая это была встреча, когда вся семья Дрекслеров собралась вместе.
Из Луцка Дрекслеры отправились дальше, в Полесье, в местечко Лунинец около Пинска. Там они и поселились. Жизнь была здесь не такой спокойной и мирной, как когда-то в их местечке, но все же напоминала прежнюю, особенно деятельность еврейской общины.
У них оказался здесь знакомый, бывший учитель школы "Тарбут" в Лунинце. Он помог им устроиться, снять жилье, что было нелегко из-за массы беженцев. В небольшой квартирке поселились в одной комнате - Шая с женой, во второй - родители и Рахель. Йосеф начал заниматься случайной торговлей, на это они и жили, правда, в обрез, но не жаловались.
Беженцы из западной Польши ужасно бедствовали. У некоторых не было удостоверений личности. В большинстве это были евреи, предпочитавшие советскую власть власти нацистов.
Рахель поступила в школу, где занятия велись на русском языке. Она прилежно училась, и ей удалось неплохо освоить новый для нее язык и даже получать хорошие оценки. У нее появились друзья. По праздникам она танцевала в своем голубом платье, привлекая взгляды ребят. За ней ухаживали, но она никому не отвечала взаимностью: помнила брата своей подруги, студента Техниона, в которого влюбилась прошлым летом и по которому скучала. Когда они снова увидятся? Переписка прервалась из-за войны.
Конечно, условия жизни в Лунинце были не такие, к каким привыкла Рахель, но она научилась довольствоваться тем, что есть. Так проходили
недели и месяцы в этом местечке около Пинска. Она закончила последний, десятый класс школы и получила аттестат.
Летом 1940 года один из друзей Рахели сказал Дрекслерам, что скоро сюда прибудут сотрудники НКВД и выселят их и многих других беженцев в Советский Союз. Так оно и случилось. Аресты происходили, как правило, по ночам. Арестовали ночью и их. Разбудили, велели поскорее одеваться и выходить. Незачем было спрашивать "Куда?" Вся семья была готова. Заранее упаковали вещи, зная, что им разрешат взять с собой по два чемодана на человека.
Друзья Рахели уговаривали ее остаться в местечке. Тогда, говорили они, она сможет помочь родителям, которых, наверно, как и многих беженцев, отправят в Сибирь, и нужно будет посылать им посылки. Но родители не захотели расстаться с дочкой. Что будет с ними, то и с ней. Вместе и в беде, и в радости. Подруги Рахели по школе, Алла, Галина и другие, принесли им еду на дорогу и, прощаясь, плакали.
На улице, когда их арестовали, никого не было. Они шли в темноте, и черные тени от домов и деревьев казались чудовищами из царства зла.
Судьбу предугадать нельзя. Те, кто остался в местечке, погибли от бомбежки или в газовых камерах. А кто бежал, попал в ссылку, и именно благодаря ей многие уцелели.
В ночь ареста энкаведешники спросили Йосефа Дрекслера, куда он хочет с семьей попасть - в Америку или в другую страну. Йосеф ответил, что они хотят уехать в Эрец-Исраэль. Он понимал, что советские все равно пошлют их, куда они захотят, так пусть по крайней мере будет записано, что Дрекслеры хотели в Эрец-Исраэль.
Разумеется, их не послали ни в Эрец-Исраэль, ни в Америку, а, как многих беженцев, посадили ночью в товарный вагон и отправили на север.
ГЛАВА 9 В ССЫЛКЕ
ГЛАВА 9
В ССЫЛКЕ
Как и все беженцы, Дрекслеры ехали на север поездом, в котором было ужасно тесно. Их замучил долгий путь, но как раз теперь, в этих тяжелых условиях, Йосеф Дрекслер немного оживился.
Завернувшись в талит, он молился и говорил, что эта дорога ведет в Эрец-Исраэль. Соседи по вагону смотрели на него как на чокнутого. Даже жена сделала знак рукой, чтобы он перестал. Они едут не на желанную землю, а на забытый Богом север. Огромные равнины Советского Союза, обширная Сибирь, тундра и тайга, где не ступала нога человека.
Поезд, наконец, остановился, все вышли. За долгий путь продукты у всех постепенно кончились, оскудел и багаж: часть пошла на подкуп охранников за разрешение раздобыть воду. У Дрекслеров все еще оставались такие ценные в тех условиях вещи, как мыло, соль, спички, табак, одежда, украшения.
Поезд прибыл в полночь. Была северная белая ночь, когда солнце совсем не заходит. Беженцы разожгли костры и пытались уснуть около них, но какое там! Мешал непривычный дневной свет.
Утром их отправили пешком через густой лес. Ноги проваливались в глубокий мягкий мох, безжалостно жалили комары. Время от времени, нарушая лесную тишину, с грохотом падало сгнившее дерево, а Рахели казалось, что рушится мир. И снова тишина, слышатся лишь стоны и плач ссыльных. Над ними серое небо, вокруг тучи огромных комаров. Рахель была вся искусана, кожа нестерпимо чесалась.
Идти пришлось далеко. В конце концов они добрались до двух бараков на лесной поляне - один из многих лагпунктов, построенных на северных просторах для ссыльных. Одиноких мужчин направляли в другие лагеря. Во всех лагерях беженцев заставляли работать.
Ни заборов, ни охранников в лагере не было: бежать некуда. В бараках жили семьями. Хану с Йосефом и Рахелью поместили в один барак, а Шаю с Авой - в другой. Нары полагались на семью по числу ее членов. Мать Рахели сразу же завесила их угол одеялом, пытаясь создать подобие домашнего очага. Она так поступала во всех их скитаниях: пусть там, где они живут, будет хоть чуть-чуть похоже на домашнюю обстановку.
Уже назавтра ссыльных стали выводить в лес на работу. Йосеф воспротивился. Не станет он работать на советских!- сказал он семье и
соседям. С какой стати? Кто может его заставить? Правда, кто не работал, лишался пайка, но Дрекслеры собирали в лесу грибы, и мать варила из них супы и делала запеканки.
Однако этим недолго можно было прокормиться. Пришлось все-таки выйти на работу. Отец с сыном стали возчиками, перевозили срубленные деревья из леса к реке. Рахель, которая в советской школе прилично освоила русский, начальник лагеря назначил составлять сводки: кто вышел на работу, кто - нет, сколько кто выполнил за день, и т.п. Должность была легкая, и за нее платили. Сначала Рахель обрадовалась, но потом поняла, что, в сущности, ей поручено доносить на заключенных, и отвертелась, сославшись на недостаточно хорошее знание языка. Рахель стала думать, как помочь семье.
Каждый работающий получал талон; кто перевыполнял норму, получал добавочные талоны. В семье их пятеро, всем надо есть, а мама и Два не работали: мама оставалась в бараке стеречь их скудное имущество, Два болела астмой.
Однажды утром Рахель подвели к большой белой лошади и велели сесть на нее. Рахель перепугалась до слез, но отец и брат ободрили ее и помогли взобраться на это огромное, как ей казалось, животное. Она проехала восемь километров до лесоповала. Там на сани, запряженные лошадьми, грузили бревна. Одной из лошадей и должна была править Рахель. С тех пор она ежедневно с утра до вечера возила к реке бревна.
Работа возчика считалась сравнительно легкой. Рахель вошла во вкус и даже привязалась к своей лошади. Она давно уже сама взбиралась на нее и стала даже умелой наездницей. Из избалованной девочки, которая и туфли-то свои никогда сама не чистила, она превратилась в хорошего работника.
В лагере были ее сверстники, и, как свойственно молодым, они не только работали, но и собирались попеть, потанцевать. Пробовали даже учить друг друга тому, что знали. В лагере негде было учиться, и Рахель это очень огорчало.
Оценив добросовестность Рахели, ее назначили ответственной за группу ссыльных. В этой группе была молодая беременная женщина по имени Шула. Ее муж, солдат польской армии, попал в плен к советским около полугода назад, и с тех пор она ничего о нем не знала. В тесном бараке на виду у всех она родила с помощью соседок и получила отпуск, правда, только на неделю, а через неделю должна была ходить за много километров и оставаться в лесу весь день.
Рахель пыталась ей помочь. Когда Рахель занималась в советской школе, там изучали конституцию, где были записаны и права граждан. Ссылаясь на конституцию, она убеждала начальника лагеря, что Шуле полагается декретный отпуск, так как ей надо быть с ребенком. Он возражал, что они не граждане, а ссыльные на принудительных работах, и законы страны на них не распространяются. Рахель спорила и даже грозила пожаловаться в управление лагерей. Может, начальник испугался, во всяком случае он стал немного считаться с положением Шулы. Впрочем,
многое зависело от его настроения. Но Рахель и в дальнейшем отстаивала права работающих.
Миновало лето, наступила осень. Полил дождь, и все в лесу насквозь промокли. Рахель вспомнила, что, согласно советским законам, рабочие имеют право на сухую и целую одежду, и велела своей группе вернуться в бараки, не дожидаясь окончания работы.
Начальник вскипел и потребовал, чтобы Шула снова ходила на лесоповал и выполняла полную рабочую норму. Ей пришлось оставлять младенца. Пеленок не было и в помине, и, возвращаясь, она стирала всякие тряпки, чтобы его пеленать. Молока у Шулы не было, коровье или козье тоже негде было раздобыть. Молоко вообще было только в колхозе километров за десять от лагеря. Там его можно было достать за деньги или в обмен на вещи. У Шулы не было ни того, ни другого. Ребенок хирел и умер четырехмесячным. Когда Шула бежала из Лодзи под обстрелом немцев, убили ее трехлетнюю девочку. Потом пропал муж в плену у советских. А теперь - эта крошка... Негодование захлестнуло маленький лагерь. Если бы они не боялись, собственными руками задушили бы начальника лагпункта.
Жизнь в этом лагере была такой же тяжелой, как и во всех других, а зимой, когда температура опускалась на десятки градусов ниже нуля, становилась еще тяжелей. Только очень сильные, здоровые люди или те, у кого еще что-то оставалось на обмен, могли это выдержать. К счастью, у Дрекслеров были кое-какие вещи. Куски хозяйственного мыла они разрезали на маленькие кусочки и каждый обменивали на продукты. Шубы спасали их от страшных сибирских морозов. Но запасы постепенно таяли. Поэтому, когда потребовались добровольцы на тяжелую работу в сорока километрах от лагеря, Рахель вызвалась идти туда. За работу обещали платить. А недалеко оттуда был колхоз, где можно было покупать продукты. Рахель решила поработать несколько месяцев и на деньги, которые там выдают ежедневно, покупать продукты.
Из семейных бараков отправилась группа в десять человек, среди них Рахель и еще две девушки. Работали до изнурения, с утра до ночи, но платили в тот же день. Рахель шла в колхоз, покупала муку и сахар и складывала в мешок. Мысль о радости родных, когда она вернется, придавала ей силы.
В колхозе жили два еврея. Один - Отто Левин, молодой адвокат из Варшавы, с трехлетней дочкой Марией. Они бежали из гетто зимней ночью, а жена Отто - мама Марии - с грудным ребенком осталась. Ползком выбрались папа с дочкой из гетто под обстрелом - только сверкающий снег освещал им дорогу. Много дорог, много лесов прошел Отто с Марией на плечах. Иногда бежал, иногда шел, иногда полз, падал и снова поднимался, и снова шел дальше, пока не добрался до Белостока, где были советские.
Отто прилагал много усилий, чтобы вызволить из гетто жену с младенцем, но ничего не вышло. Тогда он решил вернуться в Варшаву. Подал прошение советским властям, но кончилось тем, что его вместе с
трехлетней дочкой выслали в Сибирь, в колхоз. Тут он работал, живя с Марией в землянке без окна, без свежего воздуха. Нестерпимый мороз, одиночество - все ничего по сравнению с беспокойством за жену с ребенком, о которых он ничего не знает.
Второй еврей, по фамилии Голерштейн, - зубной врач из Люблина. Его в начале войны призвали в польскую армию. Он тоже ничего не знал о жене и двух своих детях. После поражения Польши советские взяли его в плен вместе с другими офицерами и отправили в лагерь для военнопленных. В другом лагере для военнопленных был Иегуда Клейн, сапожник из Луцка, которого разлучили с женой, двумя дочками и сыном, отправив в Сибирь. За полтора года он получил от семьи считанные письма и очень тосковал.
Кого выслали из Польши целыми семьями, тем было легче, они по крайней мере были вместе и друг друга поддерживали. В лагере, где были Дрекслеры, была и вдова Ита из Пинска, лавочница, которую обвинили в торговле на черном рынке и выслали вместе с двумя мальчиками, Ициком и Элимелехом. Выслали в Сибирь и семью кузнеца Фридмана, его, жену, сына Хаима и трех маленьких дочек. Хаим работал вместе с отцом как взрослый, поэтому его не послали учиться в школе в ближайшем колхозе. В школу послали только младших детей, которые возвращались к родителям на каникулы. Мать Хаима прятала дочку Сару, чтобы ее не забрали у них: надо быть вместе, так решили родители. Но обман обнаружился, начальник лагеря нашел девочку, и мать лишили хлебной пайки, наложили на нее штраф, и над ней нависла угроза ареста. Поэтому Хаим работал вдвое больше нормы, как бы платя за мать выкуп.
В Сибирь попала и семья Коган с тремя дочками. Старшая, тринадцатилетняя Женя, должна была каждый день, иногда по восемнадцать часов, сидеть на мостике через реку и считать бревна, плывущие из леса. После такого дня, а иногда и ночи она возвращалась в тесный барак, где жило десять семей. Глаза болели, тело жгло от холода и ветра.
Был там и столяр Лесский с женой и сыном Йосефом, который один остался у них после смерти в лагере дочки. Все жили и умирали на людях.
В другом лагере были Гольдберги из Луцка. В Луцке у них была лавка, поэтому их обвинили в спекуляции и выслали в Сибирь вместе с единственным сыном Береле. Был там и доктор Либерман, в прошлом - хорошо обеспеченный врач из Кракова, с женой, канарейкой и четырьмя детьми - Адамом, Еленой и двухлетними близнецами. В лагере Либерман сначала работал врачом, и они жили вполне сносно. Но среди заключенных вспыхнула эпидемия, он заразился и лежал в жару на топчане с соломенной подстилкой. А раз он не работал, семье уменьшили паек, и начались совсем черные дни. Госпожа Либерман растерялась, не знала, что делать. Прежде она во всем полагалась на мужа, он был опорой семьи. Но он тяжело болен. Ему необходимо молоко. Она взяла единственное, что у них оставалось, - хорошую шубу и послала двенадцатилетнего Адама в колхоз за лесом выменять ее на молоко.
Ветер завывал, словно ведьмы на пиру. Мальчик бежал по заснеженному лесу и вдруг увидел кровавые следы: волки ранили охотника и растерзали его собаку. Адам затрясся от ужаса и помчался назад. Снег скрипел под ногами, ветки хлестали по лицу, как пальцы великанов, но холод и страх гнали мальчика без остановки. Вернувшись в барак, он так и не пришел в себя. Ум его с той поры помутился, он то плакал, то смеялся, а потом перестал разговаривать с людьми. Состояние отца тоже ухудшилось. Его лихорадило, он лежал с закрытыми глазами и плотно сжатыми пересохшими губами. Соседи по бараку, боясь заразиться, требовали, чтобы его увезли. Жена противилась, зная, что, кого увозят в темный, плохо освещенный медпункт, тот уже не возвращается. Доктор Либерман умер ночью. Обычно умирали по ночам. Она осталась с четырьмя детьми. Душевнобольной Адам, вечно голодная Елена и двое маленьких близнецов. Непосильная ноша для одной женщины. Она не работала, и семья попросту голодала. Госпожа Голерштейн, ее лучшая приятельница, тоже жена врача, пыталась помочь, но что она могла сделать, когда нужно было заботиться о собственных детях. О муже она ничего не знала с самого начала войны, когда он попал в плен.
В таком же положении была семья Иехуды Клейна в лагпункте недалеко от лагеря военнопленных, где и находился Иехуда, но они ничего друг о друге не знали. Такие судьбы были нередки в советских лагерях.
Рахель не оставляла забота о том, как переправить семье мешок с продуктами и как бы его не украли, пока она на работе. Голодным людям трудно устоять перед соблазном.
Летом 1941 года туда, где работала группа Рахели, явился какой-то начальник и спросил, нет ли желающих пойти в лагерь отнести важное сообщение. Рахель тотчас вызвалась и отправилась с заветным мешком на плече. Она шла вдоль реки, на берегу которой находился ее лагерь. Зная, что в соседнем лесу водятся волки, медведи, а может, и двуногие "звери", она почти бежала. Тростник и камыш резали ей лицо, но под их защитой она чувствовала себя в большей безопасности, чем в лесу.
От страха и быстрой ходьбы Рахель вспотела, а мокрые ботинки до того натерли ноги, что образовались волдыри, но она по-прежнему почти бежала, пока не стало темнеть. Из-за кустов пробивался огонек. Как ни боязно было, она все же пошла по направлению к нему и вышла к бедной избушке на берегу. Там жил странный старик, показавшийся ей тысячелетним. Она так и не узнала, откуда он тут взялся и что делает. Он разрешил ей переночевать. Когда она сняла ботинки, ноги оказались в крови. Как она завтра пойдет? Но пока она легла на пол и тут же уснула.
Рано утром Рахель отправилась дальше. Она уже не бежала, а еле шла, хромая и сдерживая слезы. К счастью, она заметила плывущую по реке лодку, окликнула гребца и попросила взять ее, пообещав часть продуктов. Так она добралась до лагеря. Прежде всего она передала начальнику письмо, с которым ее послали.
Родные не могли прийти в себя от изумления и радости, когда увидели Рахель, словно посланную с небес. Только что по лагерю разнесся слух о скором освобождении польских беженцев, и Дрекслеры не знали, как сообщить об этом Рахели, а тут она сама явилась, да еще с продуктами!
Освобождение началось согласно советско-польскому договору. Беженцам разрешили селиться в определенных районах азиатских республик, предоставив небольшой выбор. Лагерь лихорадило. Рахель поняла содержание письма, которое ей поручили передать: их освобождают!
Йосеф Дрекслер достал из сумки карту и стал намечать дорогу, по которой они отправятся на юг, доберутся до астраханского порта на Каспийском море, откуда, он надеялся, они смогут выехать их СССР в Иран. Но для этого нужно пересечь всю страну, что совсем непросто.
Вокруг собрались ссыльные, разглядывали карту, не веря, что план Йосефа Дрекслера можно осуществить. А он верил. Нужно отправиться сразу, до холодов, иначе придется пережить здесь еще одну страшную зиму. Лодки им не дали, но Йосефа это не остановило. Шок, пережитый им в начале войны, давно прошел. Он снова надеялся. Главное, что они освобождены, остальное устроится. Рахель вернулась как раз вовремя, они снова вместе и в конце концов попадут в Эрец-Исраэль.
Дрекслеры сбили плот. Работали всей семьей целую неделю. Плыть было нелегко, мешали запрудившие реку бревна, и Шая с отцом не раз прыгали в холодную воду, чтобы освободить от них плот.
Они гребли без устали и все больше удалялись от лагерей. Время от времени делали остановку в одном из прибрежных колхозов, запасались продуктами и водой и продолжали плыть, пока не добрались до города Котласа.
Здесь была железнодорожная станция, как раз то, что им нужно, но проходящие поезда были заполнены военными. Пришлось ночевать под открытым небом, рядом с другими беженцами, застрявшими здесь по дороге на юг. В конце концов Дрекслеры сунули взятку начальнику станции, и тот впустил их в битком набитый вагон. Так они добрались до Волги и там сели на пароход.
Дорога была длинная и трудная. В пути заболела Два, и ее нужно было положить в больницу. Шая остался с женой, условились встретиться на определенной железнодорожной станции, когда Два поправится. Они наивно верили, что действительно встретятся там, но, приехав на эту станцию, тщетно прождали несколько дней. А тут Рахель заболела малярией. То она пылает жаром, то ее знобит. Во время озноба ее накрывали всеми шубами, потом снова возвращался иссушающий жар, а за ним - снова озноб.
Рахель лежала на обочине дороги. Не то что хинина - крыши над головой не было. Родители не отходили от нее, но они только и могли, что вытирать ее пылающий лоб и держать за руку. Неужели девочке, родившейся, как говорится, в рубашке через семь лет после брата, такой желанной голубоглазой дочке, которую отец на серебряном подносе с
гордостью показывал гостям, когда праздновали ее рождение, девочке, которая выросла красивой и серьезной, немного капризной и упрямой, верящей в добро и в любовь окружающих, уготован такой конец?
Родители в отчаянии смотрели на нее. Запас продуктов давно кончился, как и бо'льшая часть вещей. Почти кончились и деньги.
Помощь пришла совсем неожиданно. Из остановившегося поезда вышли пассажиры запастись кипятком. Мимо больной прошла группа мужчин в хороших черных костюмах, по тем временам свидетельствовавших о высоком положении их владельцев. Они с жалостью посмотрели на лихорадившую девушку. Рахель заметила их взгляд и сказала на иврите, что на нее смотрят, как на звереныша. Она и вправду чувствовала себя загнанным зверенышем, у которого иссякли силы.
Уже отошедшие было мужчины остановились: не ослышались ли они? Девушка действительно сказала что-то на иврите? Они вернулись, и в завязавшемся разговоре выяснилось, что это еврейские писатели, которых направили в творческую командировку. Они дали для больной хинин, немного продуктов и воду. Много позже Рахель узнала, что советские власти их обманули, и, когда они приехали на место, куда их послали якобы в командировку, оказалось, что они попали в ссылку.
Так ивритская фраза спасла Рахели жизнь.
Рахель поправилась, но забот хватало. Шая с женой так и не приехали. Дрекслеры решили, что бесполезно дальше ждать и нужно ехать в Самарканд.
В Самарканд добрались и Отто Левин с дочкой, и госпожа Либерман с четырьмя детьми (Адамом, Еленой и бизнецами), и госпожа Гелерштейн с двумя детьми.
Юдка Гелерштейн ехал в сторону Самарканда один, немного опережая жену, двух дочерей и сына; ехали туда и Гольдберги с Береле, Ита с сыновьями - Ициком и Элимелехом, и многие другие.
Начались великие скитания беженцев по Сибири, Казахстану, Узбекистану. Началось и знакомство с местными жителями. Например, узбеки разжигали костры и прыгали через них: кто не обожжется, тот счастливый. Отто Левин тоже попытал свое счастье, но неудачно. Он был измучен, голоден, слаб, но все еще нес девочку на руках.
Беженцы брели по безводным степям, мечтая о воде, но случалось, что, когда ее находили, она оказывалась грязной: местные жители мыли ноги в любой канавке.
Многие не выдерживали, падали. Госпожа Либерман шла с двумя крошками на руках, пока не обессилела и не свалилась. Ее похоронили у дороги без всякой отметки. Адам и Елена остались сиротами с двумя малютками. Детям не удалось уберечь близняшек, и те умерли вскоре после матери. Их даже не похоронили, а оставили в степи. Брат с сестрой побрели дальше.
Совсем одиноким оказался Антек, осиротевший еще до войны. Он завидовал Шломеку и Дите, у которых были родители. Счастливее других
была семья Коган: их было пятеро, и они ни на минуту не расставались.
Немало могил осталось в степи. А живые еще как-то тащились под палящим солнцем целыми днями, неделями, месяцами. Иногда попадалась случайная арба, иногда находилось место в поезде, на пароходе, в лодке -двигались как придется. Мужчины, женщины, дети, христиане и евреи, освобожденные ссыльные и военнопленные, люди свободных профессий и рабочие, знаменитости и простой люд, одинокие, целые семьи и остатки семей - все стремились попасть в город или порт, откуда можно будет уехать из этой страны.
Не могли покинуть Сибирь муж и жена Цукерманы. Незадолго до войны, весной 1939 года, уехали в Эрец-Исраэль сестра госпожи Цукерман и ее шурин, оставив единственную дочку Лили на попечение тети. Всех троих выслали из Польши в Сибирь, но девочку, поскольку у нее была другая фамилия, от них забрали и поместили в детский лагерь, где она прожила целый год. В лагере был еще один еврейский мальчик, Антек, но Лили еще не знала его.
После освобождения дядя и тетя тотчас начали ее разыскивать. Не могло быть и речи о том, чтобы уехать без Лили: они отвечали за нее перед родителями. Наконец, ее нашли - исхудавшую, грязную, обсыпанную вшами. Она перестала разговаривать, так на нее подействовала разлука с родными. Тетя вымыла Лили на железнодорожной станции, к полному восторгу всхлипывавшей девочки, которая опять заговорила; надела на нее, как-то приспособив, свое платье, повязала платком бритую головку, и только тогда они пустились в путь. Скитались по степям, пока не добрались до Бухары. Им не на что было жить, и они направились в ближайший колхоз. Там они поселились в каком-то подобии шалаша вместе с семьей Фридманов, прибывшей из Сибири с четырьмя детьми.
Сын Фридманов Хаим и Лили пошли в местную школу. Но Хаиму пришлось бросить занятия: заболел отец, и Хаим начал работать на хлопковых полях, чтобы зарабатывать на жизнь. Его сестра Сара разносила рабочим лекарства против малярии. Девочке приходилось еджедневно ходить на большие расстояния, и она обмотала ноги тряпками, так как обуви у нее не было. Лили ходила в школу в изношенных ботинках. Тетя делала все, чтобы девочка могла учиться. Дядя день и ночь работал грузчиком. Лили очень подружилась с Хаимом, но, когда его отец умер от тифа, а через неделю умерла и мать, Хаима и трех его младших сестренок выслали из колхоза, потому что им нечем было платить за "квартиру". Все жили так тяжело, что еле справлялись сами и не могли помочь другим.
Лили, очень скучавшая по родителям, затосковала еще больше после разлуки с Хаимом. Она боялась, что больше никогда не увидит его. Хоть бы тетя и дядя тоже не заболели!
Смышленому не по возрасту Хаиму удалось после долгих мучений добраться в конце концов до Самарканда, но только с двумя сестрами: младшая, двухлетняя, скончалась по дороге. Их поместили в только что открывшийся в Самарканде для еврейских детей из Польши сиротский дом,
куда принимали только круглых сирот. Там жили уже Адам и Елена.
А Шломека и Диту их мама не смогла туда устроить, потому что они не были круглыми сиротами. Отец, столяр Мендл, соорудил для семьи сарайчик в пригороде и содержал семью случайными заработками, пока не заболел. Его положили в больницу, а семья осталась без средств к существованию. В ночь смерти отца десятилетний Шломек привез его на телеге в их сарайчик. Всю ночь мама шила саван, а утром они похоронили отца собственными силами. Потом мать стала в очередь, где раздавали хлеб и суп. В давке у нее украли продуктовые талоны на месяц. Она совсем отчаялась и послала детей просить милостыню на улице. Они ничего не собрали и обратились к милиционеру за помощью. Но тот ежедневно слушал подобные рассказы, не мог же он всем помочь. Дети вернулись домой, но матери нечем было их накормить. Повесив плачущим детям на шею большие кресты, она отвела их во двор польского сиротского дома и оставила там. Она заклинала Шломека беречь сестренку и ушла, молясь о том, чтобы снова когда-нибудь увидеть их. А пока - если не выдержит она, пусть хоть они останутся в живых!
Голодные дети всю ночь простояли в темноте у порога дома. Только утром монахиня, открыв дверь, увидела заливавшихся слезами несчастных детей, которые утверждали, что они польские сироты. В сиротском доме была ужасная теснота, десятки детей в одной комнате. Еды было мало, зато много молились. Шломеку и Дите надо было твердо помнить свои новые, польские имена, выучить незнакомые молитвы и не отличаться от детей-христиан: если в польском сиротском доме обнаруживали еврейских детей, их сразу же выгоняли. Шломек упрашивал сестренку не плакать, иначе догадаются, что они евреи: поляки плачут только при молитве, обращенной к Божьей матери, а евреи - при всякой беде. Нельзя им ни плакать, ни говорить "Ой вей".
Чтобы не увидели, что он обрезан, Шломек прокрадывался в душ только ночью. Однажды он встретил там еще одного еврейского мальчика с польским именем - Антек. Тот был из сиротского дома в Пинске, потом их отправили в особый детский лагерь в Сибири, а после освобождения он пришел сюда, скрывая, что он еврей. Мальчики подружились и вместе ходили воровать на базар и у беженцев, стоявших в очереди за хлебом в пункте раздачи еды. Один местный житель обучал ребят воровским приемам, взимая с них немалую долю их "заработка".
Я же тогда жил близко от этой школы воров, видел "обучение", но не знал еще ни Шломека, ни Антека, не встретил еще ни Лили, ни Женю, ни Диту, ни Хаима Фридмана и его сестер. Не встретил еще и Рахели. Наши пути лишь иногда пересекались, и в Самарканде, куда приехала семья Дрекслеров, мы тоже еще не встретились.
ГЛАВА 10 КАК ВЫБИРАЮТСЯ ИЗ СОВЕТСКОГО СОЮЗА
ГЛАВА 10
КАК ВЫБИРАЮТСЯ ИЗ СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Приехав в Самарканд, Рахель сразу же пошла в пункт выдачи продуктовых талонов для беженцев узнать, зарегистрировались ли там ее брат с женой, а если нет, то оставить для них сообщение, что семья в городе и ищет их. Рахель снова была энергична, как до болезни. Она надеялась, что очередь окажется не очень длинной и она успеет получить хлебные талоны. А родители со всеми узлами остались на вокзале.
Было уже за полночь, а хвост ожидающих не уменьшался. Уже и утро наступило, а до окошка выдачи еще далеко. Рахель обратила внимание на хорошо одетого молодого человека. Он расхаживал там как хозяин, держа небольшой черный портфель, и весь его вид свидетельствовал, что он важная шишка. Почувствовав ее взгляд, он неожиданно подошел к ней и спросил, не Дрекслер ли она.
Рахель испугалась. Не энкаведешник ли? И что ему надо? Но он, оказывается, знает ее семью еще по местечку Лунинец, где они жили до ссылки. Конечно, сказал он с горечью, она его не знает: ведь она - дочь богатого купца, а он пролетарского происхождения. Он даже припомнил вечер в школе, где два года назад она танцевала в голубом жоржетовом платье, и он подробно описал его. Он тогда пригласил ее на танец, но она отказалась, сославшись на усталость. Чувствовалось, что даже теперь он обижен. Он попытался ухаживать за ней, считая, что в изменившихся условиях изменится и ее отношение к нему, теперь начальнику этого пункта. Но молодой человек ей не нравился, и она вежливо дала это понять, хотя и боялась, как бы он не стал ей мстить, пользуясь своим положением.
Однако он любезно вывел ее из очереди, зарегистрировал и выдал талоны на хлеб и на суп; он даже пошел на вокзал за ее родителями и нашел для них комнату, что было почти невозможно в городе, переполненном беженцами.
Родители Рахели обрадовались совершенно неожиданно свалившейся на них помощи. Но Рахель по-прежнему побаивалась его, сердце подсказывало, что добра от него не будет. Тем временем он устроил ее на работу - регистрировать беженцев, дал Дрекслерам много продуктовых талонов, а Рахель снова и снова отвергала его ухаживания, стараясь держаться от него подальше. Он же стремился сблизиться с семьей, вел беседы с отцом, играл с ним в шахматы. Благодаря талонам, которые он
давал им, они не только не страдали от голода, но даже помогали другим, которые очень бедствовали.
А таких было большинство. Недавно появилась в городе тринадцатилетняя Женя Коган с родителями и двумя сестренками. Девочка думала, что после жизни в лагере и смерти, которую она столько раз видела там и по дороге сюда, ее уже ничто не поразит. Но то, с чем она встретилась в Самарканде, ее потрясло. На улицах лежали распухшие от голода люди, некоторые уже были мертвы.
Рано утром она пошла в очередь за продуктами, В мешочке, висевшем на шее, лежали хлебные талоны на всю неделю. Очередь извивалась, как шипящая черная змея. Все были голодны, раздражены, кричали, толкались. Блюстители порядка - милиционеры за взятку пропускали тех, кто мог им ее дать. Женщины с маленькими детьми имели право получать паек без очереди, и некоторые брали на руки чужого ребенка, чтобы пройти вперед. Очередь бурлила.
Только к вечеру Женя получила хлеб на пять человек семьи. По дороге домой она не могла удержаться и отщипнула кусочек хлеба, потом еще кусочек, и еще... Господи, корзина-то пуста! Как она вернется домой? Девочка рыдала, рвала на себе волосы, колени дрожали; в конце концов она упала с истерическим плачем на темнеющей улице. Ее подобрали и отправили в больницу, где она пробыла неделю. Сильный организм победил болезнь и слабость, но душа не выдержала: Женя Коган забыла все, кроме имени и фамилии. Поэтому ее перевели в еврейский сиротский дом в Самарканде как круглую сироту. Там за ней преданно ухаживала Шула. Своего мужа ей так и не удалось найти, ее дети умерли, и теперь она ухаживала за чужими. А родители Жени тщетно искали дочку.
Счастливее других оказался Юдка Клейн, разыскавший в Самарканде жену и детей, которых искал с момента освобождения. Нашел он их благодаря объявлению, висевшему в пункте раздачи талонов. Счастью не было конца. Юдка решил снова пойти в польскую армию, чтобы вывезти семью из СССР. Все пятеро выехали в город Кермине, где собирались будущие солдаты польской армии.
Стоя у зеленого окошка раздачи хлеба, Рахель не раз слышала о подобных случаях. Чудовищная тысячеголовая очередь кричала, буйствовала, шагала по телам, толкалась и ни на минуту не умолкала. Люди стояли там с рассвета до поздней ночи. Рахель вглядывалась в каждого, ища брата с женой. Она искала их везде: на улице, в очереди, на вокзале, но Шая с Авой не появлялись. Дрекслеры не переставали беспокоиться о них.
Йосеф решил поехать искать сына с невесткой в тот город, где они остались. Пошел на вокзал, положив в задний карман деньги за проданные драгоценности и разрешение на проезд. У кассы он обнаружил, что в кармане пусто. Его обокрали! Тучи карманных воришек слонялись по городу. Это вполне могло быть делом Шломека и Антека. Но о том, чтобы поймать воров и вернуть бумажник, нечего было и думать. Так ни с чем
Йосеф вернулся домой.
Со временем отношения между Рахелью и начальником пункта раздачи становились все более натянутыми и наконец перешли в открытый конфликт; когда она протянула паспорта, чтобы получить талоны, он талонов не дал и изорвал паспорта в клочки.
Дрекслеры решили оставить Самарканд и переехать в Кермине: там формируется польская армия, и вполне возможно, Шая уже там. Но ехать без документов было запрещено и опасно. На помощь пришел красивый польский офицер, очарованный Рахелью. Хотя она отвергала его ухаживания, он часто навещал их под предлогом игры в шахматы с отцом, но глаз не спускал с дочки, а в один прекрасный день попросил ее руки. Йосеф уклонился от ответа, сославшись на молодость Рахели, но офицер не хотел терять надежды. По службе ему предстоял переезд в другой город, и перед отъездом он дал Дрекслерам письмо к своему другу Яношу, полковнику вновь создаваемой польской армии, в котором просил помочь этой семье так, как если бы они были его родственниками. Прощаясь, он сказал "До свидания" в надежде, что они снова встретятся и Рахель ответит ему взаимностью.
С этим письмом, как бы заменявшим паспорта, Дрекслеры выехали из Самарканда. Больше всего они хотели найти Шаю и уехать из этой страны тюрем и ссылок.
После нескольких часов езды они доехали до захолустного казахского городка , а дальше поезд не пошел. Пришлось сойти здесь. Место было мало привлекательным, как и многие другие, но делать нечего, придется пробыть здесь, пока не появится возможность ехать дальше. А вдруг именно здесь они найдут Шаю... Бывают же чудеса на свете, встретила же Рахель в городке на советской границе его с Авой!
С поезда они сошли, неся два чемодана - все, что у них осталось. Куда теперь двинуться? Хана тут же составила свои чемоданы один на другой, постелила белое полотенце вместо скатерти и приготовила еду: дом должен быть везде, куда бы ни забросила судьба. Рахель отправилась искать работу и ночлег. Она шла по немощеному переулку с маленькими домиками по сторонам. Прочтя вывеску "Пункт регистрации на работу", Рахель вошла и увидела служащего в узбекской тюбетейке, едва возвышавшегося над столом, заваленным бумагами. Не нужен ли ему работник?- с надеждой подумала Рахель. Устремленные на нее глаза показались ей добрыми. Он встал из-за стола, и оказалось, что он хромой. Это был маленького роста смуглый узбек с квадратным лицом, в хорошем костюме, как подобает государственному служащему. Под его дружелюбным взглядом она рассказала, что они освобождены из ссылки как польские граждане, ищут брата с женой, и у них нет ни паспортов, ни проездных документов. Не поможет ли он им получить паспорта и найти работу и жилье. Узбек сразу предложил ей стать его секретаршей, и Рахель с радостью согласилась. Он помог найти и жилье - комнатку с несколькими топчанами.
Они приехали в канун субботы. Хана достала из чемодана свечу, разрезала ее пополам, перед заходом солнца зажгла обе половинки и произнесла благословение. Затем они сели за скудную трапезу.
Дрекслеры решили какое-то время пожить здесь, собрать немного денег, а потом поехать в Кермине разыскивать Шаю. Если они найдут его там, то выедут в Иран как члены семьи военнослужащего, а оттуда, может, доберутся и до Эрец-Исраэль.
У них было на что жить, была крыша над головой, а главное - снова появилась надежда, что скоро придет конец их скитаниям.
Но через несколько дней возникла новая неприятность: любезный узбек, оказавший им помощь, влюбился в Рахель, в чем ей и признался.
Ошеломленная девушка рассказала об этом родителям. Они решили, что лучше уехать. Рахель простилась с огорченным узбеком, объяснив, что они не подходят друг другу, поэтому она уезжает, надеясь, что он ее быстро забудет. Тот согласился, что так будет лучше, и, чтобы доказать Рахели, что не затаил против нее зла, пришел проводить их к поезду и даже притащил с собой ручную тележку с нужнейшими продуктами: мешочек с рисом, мешок муки, изюм и многое другое. Он тяжело хромал и еле передвигался, этот невзрачный человек с доброй душой. Дрекслеры с благодарностью простились с ним.
Они прибыли в Кермине. От кирпичного здания вокзала шла песчаная дорога со скудной зеленью по сторонам, а вокруг простиралась безводная степь. То тут, то там разбросаны дома узбеков, видны два барака, построенные поляками для формирующейся армии. В одном - штаб, во втором - призывной пункт.
Около вокзала со своими узлами расположились сотни беженцев. Разводят костры, варят, едят, спят, ухаживают за больными (многие болели тифом) - и все под открытым небом. Кто-то всхлипывает, кто-то навзрыд оплакивает свою судьбу, а рядом на обочине хоронят покойника.
Стояло очень жаркое лето, и беженцы искали хоть крохотную тень, но на этой высохшей безводной земле почти не было деревьев.
Недалеко от вокзала Дрекслерам удалось за небольшую плату снять жилье - открытую всем ветрам хибарку. Ничего другого не было - так что и этой приходилось радоваться. Хана сразу завесила одеялами проемы без дверей и даже расставила некоторые вещи.
От их запасов почти ничего не осталось - только кое-какая одежда, несколько колец, янтарная брошь в виде мотылька с золотыми крылышками, золотые часы Иосефа и продукты, которые дал им бедняга-узбек. Но была надежда на встречу с сыном и на отъезд.
Из своей хибары они ежедневно видели поезда с семьями польских военнослужащих, которые ехали в красноводский порт, откуда им предстояло плыть морем в Иран.
В одном из этих поездов ехали Юдка Клейн, его жена и дети -
четырнадцатилетняя Хава, тринадцатилетняя Хая и младший, поздний сын, малютка Иехуда. Юдка снова мобилизовался и таким образом вывез семью.
Шли дни. Шая не появлялся, а продукты кончились, почти кончились и вещи. Золотые часы пропали, видимо, их украли. Йосеф заболел тяжелой дизентерией, лежал на одеяле без лекарств и без тех немногих продуктов, которые ему можно было есть. Хана и Рахель не отходили от него, но что толку. У Рахели не было работы. Она подружилась с польской женщиной и ее дочкой, своей ровесницей, и еще с одной толстушкой Мариной, у которой были связи среди польских военных. Марина доставала у них продукты и иногда делилась с Дрекслерами. Но эта помощь была ничтожно мала. Надежда на отъезд с каждым днем угасала.
Но и сидеть сложа руки нельзя. Кругом процветала торговля водкой. Польские солдаты, большие ее любители, платили на черном рынке хорошую цену.
Однажды утром Рахель вышла из дому с двумя пустыми чемоданами, взяв с собой несколько золотых колец, еще остававшихся у них, и направилась в Самарканд, в нескольких часах езды. Ни паспорта, ни разрешения на проезд у нее не было, и она понимала, как велика опасность: если ее поймают как спекулянтку, да еще без документов, ее вышлют в Сибирь или куда-нибудь еще. Но другого выхода не было. Любовь родных, их вера в нее вселяли решимость, которая помогала ей справляться с трудностями.
В Самарканде она отправилась в Старый город. Встретившиеся молодые люди посоветовали ей, где лучше продать кольца и купить водку на день рождения брата, как она объяснила. Один парень пошел с ней, помог купить водку и даже понес тяжелые чемоданы к поезду. В вагоне Рахель подошла к проводнику, дала бутылку водки и повторила рассказ о дне рождения брата, который нельзя отметить без водки. Проводник посадил ее в пустое купе и положил чемоданы на верхнюю полку.
Через некоторое время в купе вошел офицер в форме энкаведешника. Не показывая своего испуга, Рахель завела с ним разговор. Он оказался образованным и воспитанным человеком. Когда к купе подошли контролеры, у Рахели кровь застыла в жилах от страха, но шедший с ними проводник заверил их, что в этом купе нет ни спекулянтов, ни дезертиров, ни пассажиров без документов - никого, кроме девушки с офицером НКВД. Контролеры прошли дальше.
Вторая проверка произошла уже в Кермине, где Рахель должна была выйти. Поезд остановился, и в вагон вошли милиционеры. Они приближались к купе, где сидела Рахель.
Она быстро рассказала энкаведешнику, что везет водку к дню рождения своего единственного брата, и попросила помочь ей. С минуту он смотрел на нее, пораженный такой дерзостью, а потом расхохотался: она, оказывается, спекулянтка! Но пусть запомнит, что русский человек ей помог. Взяв ее чемоданы, он вместе с ней вышел из вагона. На перроне стояла мама. Увидев сотрудника НКВД с их чемоданами рядом с дочкой, она в отчаянии схватилась за голову. Но Рахель знаком показала, что все в
порядке. Офицер поставил на землю драгоценный багаж и вернулся в поезд.
Хана еле успокоилась. Она целовала Рахель, не веря, что все кончилось благополучно. Водку сразу продали и купили на черном рынке отцу лекарства и продукты. Йосеф пошел на поправку. Но они все-таки застряли в Кермине: в первую очередь отправляли польских военнослужащих с семьями, затем следовали польские граждане-поляки, и только за ними -польские граждане-евреи, чьи интересы никто не представлял.
Немногим евреям удалось тогда выбраться из Союза. В их числе были дети из еврейского сиротского дома в Самарканде. Когда стало известно, что им предстоит переезд поездом в порт на Каспийском море, а оттуда на пароходе в иранский город Пехлеви, детский дом бурлил от радостного волнения. Даже Адам, не оправившийся после пережитого в лесу ужаса, немного пришел в себя и заулыбался. Его изголодавшаяся сестренка Елена радовалась, надеясь, что там будет вдоволь еды. Она никогда не наедалась в детдоме и все время думала только о еде.
Всеобщее волнение взбудоражило и Женю. Оно вызвало в ней такую душевную встряску, что к ней вернулась память и она вспомнила родителей и сестер. Она тотчас побежала туда, где они жили, попросить разрешения на отъезд и проститься с ними, но не застала их. Может, они отправились искать ее? Ее мучила мысль, что вдобавок к их страданиям им пришлось беспокоиться и о ней. С тяжелым сердцем и слезами на глазах она решила ехать вместе с сиротским домом.
Среди уезжавших был и Ицик, мать которого Ита умерла по дороге, а брат Элимелех потерялся где-то, и теперь Ицика мучила совесть, что он не сберег брата, как обещал маме, и едет без него.
Дети с их воспитателями, госпожой Брос, Шулой и другими, были счастливы, что уезжают, а беженцы, которым не удавалось уехать, на всех станциях с завистью провожали взглядом этих счастливчиков.
Стоял на перроне с девочкой на руках и Отто Левин. Ему не удалось попасть ни на один поезд. Он умолял, унижался и в конце концов отчаялся. Поэтому он надел на маленькую Марию праздничное платьице, которое выстирал в арыке, решив отправить малютку одну. Он протянул Марию через окно вагона, где ехали дети из еврейского сиротского дома, какой-то девушке, которой понравилась Мария, умоляя ее взять девочку в Эрец-Исраэль, и дал ей адрес жившей там сестры.
Женя (это была она) колебалась, понимая, чем она рискует: если ее поймают с этой девочкой, ее оставят. В нарядном платьице, с большим бантом на кудрявой черной головке, в лакированных туфельках Мария вызвала в Жене тоску по ее собственной сестренке того же возраста. Может, так ей простится, что она уезжает одна, без семьи? Она взяла у
Отто ребенка, обещая беречь и привезти в Эрец-Исраэль. Так поезд и отправился с неучтенной пассажиркой.
На другой поезд удалось сесть Береле, рослому пятнадцатилетнему парнишке, которого родители убедили выдать себя за польского солдата и уехать одному, хотя он был у них единственным сыном. Отец незаметно протолкнул его между ехавшими в порт военными.
А Дрекслерам выехать не удалось, и Рахель решила действовать. Надела лучшее из того, что у нее еще оставалось, и отправилась в штаб польской армии, взяв с собой письмо польского офицера к полковнику Яношу, ответственному за выезд польских военнослужащих из СССР.
В штаб охранники ее не пускали, несмотря на письмо. Пока она спорила с охранниками, на балкон второго этажа вышел седеющий мужчина в домашних туфлях и спросил, не к нему ли она пришла. Предположив, что это Янош (а это действительно был он), она ответила утвердительно, и он велел ей подняться к нему. В зале, куда она вошла, вокруг большого стола сидело много офицеров. Передав письмо, она попросила помочь ее семье выехать из СССР. Красивая и смелая девушка явно произвела впечатление на офицера, но он объяснил, что и рад бы, но при такой еврейской фамилии, как Дрекслер, невозможно выехать с польской армией. Вот если они поменяют фамилию и она наденет на шею крест, он постарается помочь и думает, что ему это удастся.
Рахель вспыхнула от возмущения и решительно отказалась от его предложений. Она не будет выдавать себя за христианку! Никогда она не стыдилась своего еврейства. С самого детства в ней воспитали гордость за то, что она принадлежит к еврейскому народу. Она прекрасно говорила по-польски, дружила с поляками, но никогда не забывала, что она еврейка, и нисколько не чувствовала себя от этого хуже.
Словно рука Божья направляла ее: на офицера произвела сильное впечатление ее гордость. Он сказал, что впервые встречает еврейку, которая выглядит как полька и не только не скрывает своего еврейства, но еще и гордится им. Рахель поняла, что он настоящий аристократ, интеллигентный человек.
Полковник предложил ей все же подумать, посоветоваться с родителями и снова прийти к нему завтра. Рахель была ошеломлена. Она решила ничего не рассказывать дома, но всю ночь не могла уснуть.
Назавтра мама спросила принарядившуюся Рахель, куда она идет, но та уклонилась от ответа. А еврейские беженцы, сидевшие на своих узлах под редкими деревьями, провожали ее глазами, гадая, зачем она заходит в штаб польской армии. Рахель старалась не обращать внимания на доносившийся до ее ушей шепот.
Как и вчера, полковник объяснил, что у евреев, если они не члены семьи мобилизованного, нет никаких шансов уехать. Он показал ей длинные списки, где жирной красной чертой были вычеркнуты все
еврейские имена. Но Рахель повторила, что фамилию она не изменит. В комнате стояла походная кровать, покрытая одеялом. Девушка украдкой взглянула на нее: неужели у него такие намерения? Иначе - почему он так старается? О том польском офицере, который дал ей письмо, он сказал, что вообще его не помнит. Значит, не ради него он хлопочет. Что делать, если он поставит такое условие, в страхе думала она. А тот просто сказал, что хочет помочь, но еще не знает, как это сделать. Пусть она придет завтра снова. А пока он приглашает ее с ним пообедать, на что голодная Рахель охотно согласилась. Дома она снова ничего не сказала.
Назавтра полковник радостно сообщил, что нашел способ отправить из СССР родителей Рахели, но ей пока придется оставаться здесь.
Теперь она уже не сомневалась в его грязных намерениях. Стараясь сохранить спокойствие, она ответила, что отец болен, брат пропал и мама не сможет справиться без нее. На этот раз полковник рассердился. Потеряв терпение, он резко сказал, что в таком случае пусть и они останутся здесь. И чего она вообще от него хочет!
Рахель не могла удержаться и бросила ему в лицо, что понимает, зачем ему нужно, чтобы она осталась здесь одна.
Удивленный офицер заверил ее, что она ошибается, у него нет недостатка в женщинах, и добавил, понизив голос, что Рахель напоминает ему дочь, оставшуюся в Польше. Он тоскует по ней и потому хочет помочь Рахели.
Рахели стало стыдно за свои дурные мысли. Поблагодарив его за помощь, она поспешила домой с потрясающей новостью: уже завтра родители выедут отсюда!
А те даже и думать не хотели, что оставят ее одну. Отец не мог успокоиться, пока Рахель не привела его к полковнику. Тот заверил Йосефа, что прекрасно понимает его, он и сам - отец, и позаботится о Рахели, но нет никакой возможности отправить их вместе.
В ту ночь Дрекслеры не сомкнули глаз: уехав, они окажутся по другую сторону границы, моря, войны, а Рахель останется одна.
Приятельница-полька обещала родителям заботиться о девушке. Они, со своей стороны, предложили ей поселиться с ее дочкой у них в сарайчике, за который они заплатили вперед за несколько месяцев. Пусть живет здесь вместе с Рахелью.
Назавтра Рахель проводила родителей на вокзал. Каково же было их изумление, когда там оказался и полковник! Он пришел попрощаться, а его солдаты принесли несколько коробок с продуктами на дорогу. Хана целовала ему руки и просила беречь Рахель. А вокруг шептались: как это они оставляют дочь? Почему полковник так почтительно с ней обращается? Не поможет ли он и другим?
Старый паровоз запыхтел, выпустил столб густого пара, дал свисток и тронулся с места. Обливаясь слезами, Рахель вернулась домой. Там уже
была полька с дочкой, но Рахели было очень одиноко.
Вечером пришел солдат и принес продукты. Через несколько дней он пришел снова и позвал Рахель к полковнику. В штабе на походной кровати она увидела форму солдатки польской армии. Это ее форма! Янош мобилизует ее на должность своей секретарши, и они вместе поедут в командировку в Москву. К ней вернулись прежние страхи, и она решительно отказалась и от поездки, и от должности. Он с трудом упокоил ее.
И все-таки она боялась, не вышлет ли он ее в Сибирь. Родителей рядом нет. Посоветоваться не с кем. А жившая с ней полька сказала, что она зря упрямится. Подумаешь, переспит с полковником! Дело житейское.
Так в волнениях прошла неделя. Снова появился польский солдат и позвал ее к полковнику. А тот сообщил, что завтра она с последней группой польских граждан отправится в красноводский порт.
Оба были взволнованы. Она от души благодарила его, уверяла, что никогда не забудет, как он помог ей, и даже рассказала о студенте, с которым надеется когда-нибудь встретиться в Эрец-Исраэль. А он рассказал ей, что видел во сне, будто попал с польской армией в Эрец-Исраэль, в Тель-Авив, встретил ее на улице и узнал, что она вышла замуж и родила дочь.
Рахель была тронута. Она знала, что он очень рискует: были случаи, когда военных, даже в чинах, высылали в Сибирь за подобные поступки. Тепло попрощавшись, она помчалась к себе собирать вещи.
Только войдя в поезд, отправлявшийся к Каспийскому морю, она поверила, что чудо совершилось: она в пути и встретится с родителями в Иране. Но жизнь ее многому научила, и восторг сменился тревогой: не ожидают ли ее новые беды?
ГЛАВА 11 СПАСЕНИЕ ИЗ “ДОЛИНЫ СЛЕЗ”
ГЛАВА 11
СПАСЕНИЕ ИЗ "ДОЛИНЫ СЛЕЗ"
Вернусь к тому дню, когда я, стоя на палубе, напряженно ждал отплытия парохода из порта на Каспийском море.
Вокруг толпились мужчины, женщины, дети, типичные беженцы. Польских солдат с семьями везли в нейтральный Иран, чтобы оттуда отправить в Индию, в Африку и другие места, пока они не смогут вернуться в Польшу. Среди них были и евреи.
Вид беженцев, особенно детей, вызывал острую жалость. Бледные, тощие, голодные, с затравленным взглядом. Болезни косили их беспощадно. Дети были запуганы: сражения, стрельба, аресты, ссылки; замучены скитаниями по бесконечным просторам Сибири, Узбекистана, Казахстана, по местам, названия которых они и слыхом не слыхали. Люди, эпидемии, силы природы - все ожесточилось против них.
В моих долгих мытарствах я видел детей с конъюнктивитом, трахомой, паршой, чесоткой, они справляли нужду на глазах у всех, не в силах сдержаться из-за поноса; видел я их в длинной очереди за куском хлеба и супом; видел, как они плетутся, держась за руку отца или матери, которые и сами-то еле ноги волокут; видел, как они воруют, как не задумываясь врут, только бы получить лишнюю порцию жидкого супа.
На палубе я обратил внимание на группу в сто пятьдесят детей из сиротского дома, созданного польским правительством в изгнании для еврейских детей - польских подданных в Самарканде.
Наконец-то пароход поднял заскрипевший якорь и вышел в открытое море. Стало немного легче на душе. Жена польского офицера уже не нуждалась во мне: тут было кому помочь и ей, и детям. Не то что еврейским детям. Еще только поднявшись на пароход, я заметил хорошо одетую и ухоженную девчушку. Видно было, что ее подготовили к отъезду любящие руки. Девочка не переставала плакать: болел живот, и ей стыдно было, что она наделала в штанишки. Рядом с ней стояла девушка в старом желтом пальто, хотя было очень жарко. Она самоотверженно ухаживала за малышкой. Для матери девушка была слишком молода. Сестра? Я спросил ее, и Женя (так ее звали) рассказала, что отец девочки упросил ее взять ребенка и передал ей девочку прямо в вагон поезда, направлявшегося в порт.
Вокруг было спокойное голубое море. Я надеялся, что начинается новый этап моей жизни. Из Ирана я уж как-нибудь доберусь до Эрец-Исраэль. На пароходе я искал Авраама и Якова, с которыми собирался выехать из СССР, но их там не было. Только позднее я узнал, какая страшная участь их постигла. Очевидец-поляк рассказал, что два парня забрались в пустой танкер и не успели выбраться оттуда, когда рабочие стали накачивать в него нефть. Так они и погибли. Поляк недоумевал: что им нужно было в танкере? Но я-то знал, что они искали в нем способ спастись из СССР.
На пароход удалось пробраться черноволосому мальчику с плешью от парши. Черные глаза составляли резкий контраст с его белым, как мел, лицом. На нем было несколько рваных, заплатанных-перезаплатанных одежек одна на другой. Видимо, боялся, как бы их не украли, и все нацепил на себя. Наверно, горький опыт сибирских морозов научил его дорожить каждой тряпкой. Он сжимал в руке тощий узелок и сосредоточенно вглядывался в пол палубы. Я спросил его шепотом на идише, что он там ищет. Мальчик вздрогнул, поднял на меня большие черные глаза и ответил:
- Мышь.
- Мышь? - удивился я. - Зачем она тебе?
- Мама рассказывала мне, что люди после смерти превращаются в мышей. Раз утром она и сама умерла, наверно, от голода. А еще раньше умерла старшая сестра, а потом и папа. Завернулся в талит и умер,- просто ответил он. - Вот я и ищу мышей.
Видно, почувствовав ко мне доверие, он рассказал, что пробрался на пароход без разрешения, поэтому очень боится и молится, чтобы превратиться в мышь на то время, что мы на пароходе. Как будто для того, чтобы оправдать его страх, кто-то крикнул:
- Вон еврей!
Мальчик поспешно помахал висевшим у него на груди большим серебряным крестом, но это не помогло. Его сразу втолкнули в каморку в трюме, чтобы по прибытии на место передать властям.
Я поспешил затеряться среди пассажиров.
Береговая линия становилась все менее четкой. Мы удалялись от страны, куда меня насильно привезли, и в которую я поклялся больше никогда не возвращаться. Море было синим, как небо. Я стоял на палубе, держась за металлический поручень, и дышал полной грудью. Свободен! Но радоваться еще рано: меня могут схватить, как этого мальчика.
Жаль несчастного сироту. Меня тянуло к еврейским сиротам, которые ехали на пароходе, так, будто я отвечал за них. Снова я столкнулся с девушкой и оставленной на ее попечение малышкой. Теперь я заметил, что у Жени конъюнктивит. А у малышки продолжался понос, и она все время плакала. Она сняла штанишки и справляла надобность прямо на палубе, плача и от боли, и от стыда. Мое внимание привлекли мальчик и девочка, как я понял, брат и сестра. Он угрюмо молчал, а она все время искала еду. Позднее я узнал, что зовут их Адам и Елена. Подросток по имени Хаим не
спускал с рук маленькую сестренку, а вторая, чуть постарше, не отходила от него ни на шаг.
Видел я, и как умер мужчина, и как его тело бросили в море.
Мы плыли уже целые сутки, постепенно приближаясь к иранскому берегу. Теснота, давка. Пассажиры сидят, стоят, спят, едят, их рвет, тут же они испражняются. Мучительные часы переезда помогала перенести только надежда, что вскоре все изменится.
Наконец, пароход бросил якорь в иранском порту Пехлеви. Вокруг на лодках катаются хорошо одетые загорелые и улыбающиеся люди. Совсем другой мир! Я спасся из страны ссылок! Начнется новая жизнь! А что будет с мальчиком, которого упрятали в трюм? Я видел, как подошло судно береговой охраны и по веревочной лестнице туда свели нескольких евреев, незаконно выехавших из СССР. Среди них был и тот мальчик. Неужели они будут переданы советским властям и их опять ждет Сибирь? Как им помочь? Я ведь и сам выехал нелегально. А горький плач мальчика все звучал у меня в ушах.
На берегу несколько человек встречали детей из сиротского дома. Среди них был адвокат Рудницкий, друг моего дяди Йосефа. Я неуверенно помахал ему рукой, мы так давно не виделись, но он узнал меня. У Сохнута (Еврейского агентства) в Иране не было официальных представителей, поэтому выбрали Совет из приехавших сюда евреев, и Рудницкий его возглавил. Он всячески помогал еврейским беженцам, прибывавшим из СССР. Я сразу же рассказал ему о задержанных на пароходе евреях и успокоился только, когда убедился, что представитель польского правительства в изгнании отстоял их как граждан своей страны.
С благодарностью попрощался я и с полькой, которая должна была лететь в Лондон к мужу. На пароходе мне не пришлось о ней заботиться, и я всячески помогал детям из сиротского дома. Их сопровождала преданная детям еврейка, госпожа Брус. Она держала на руках тяжело больную сиротку. А Шула несла Меирку, которого ей передала его мать в советском порту. Эта одинокая женщина, потерявшая свою семью, добралась теперь сюда как няня в еврейском сиротском доме.
Я и еще несколько взрослых проводили детей во временный лагерь около порта. Здесь были раскинуты палатки и построены шалаши, в которых жили беженцы в ожидании распределения по другим местам. Условия были очень тяжелые. Жаркое лето. Дети, прибывшие на пароходе почти босыми и голыми, лежали на раскаленном песке под навесом из рваных циновок, и солнце немилосердно жгло их. Больные с высокой температурой лежали тут же. Правда, в лагере была медицинская палатка, но там и яблоку негде было упасть. Более благоустроенные палатки предоставили детям христиан. Они были лучше одеты, выглядели здоровыми и загорелыми, их сопровождали родители или воспитатели, приехавшие сюда покупаться в теплом море. О польских детях заботилось правительство, а наши дети потеряли родных и вдобавок над ними еще издевались польские дети, бросавшие в "жидов" чем попало.
Послышался плач Меирки, в которого угодили камнем, и тут же раздался громкий хохот взрослых поляков, забавлявшихся проказами своих детей. Следивший за порядком польский офицер рассердился не на того, кто бросил камень, а на Меирку, плач которого раздражал его. - Замолчи, жид! - крикнул он.
А когда зашло солнце, он заставил всех еврейских детей, включая больных, пойти на вечернюю молитву во славу Богоматери.
Вместе с приехавшими из Союза парнями и девушками - участниками сионистских молодежных движений - я начал помогать еврейским детям.
Когда мы пришли в лагерь, дети набросились на еду. Они съедали мясные консервы еще до того, как те успевали нагреться. Елена набила полный рот мясом, потом финиками, потом творогом. Она съела и порцию своего брата Адама, а он сидел, словно ничего не видя вокруг, ко всему безразличный. После длительного недоедания нельзя сразу так наедаться, и у девочки появились сильные боли в животе. Пришлось поместить ее в больницу в Пехлеви. Туда перевели и многих других заболевших детей. Вслед за сестрой попал туда и Адам. Он был истощен, страдал тяжелым конъюнктивитом, но все это было не так важно по сравнению с тем, что он ни на что не реагировал. Шула безуспешно старалась накормить его. Поместили в больницу и сестренку Хаима, заболевшую малярией, и Меирку, которому камнем попали в глаз, да еще и нехороший кашель мучил его. Срочно нужно было класть и малышку Марию, но Женя сама за ней ухаживала, кормила, стирала в морской воде ее одежку и сушила на палящем солнце. Я убеждал ее, что нужно положить девочку в больницу, но она не соглашалась, ссылаясь на обещание отцу Марии беречь ее. По горькому опыту она знала, что из больницы, как правило, не возвращаются.
Медработники не справлялись с болезнями, которые беспощадно косили детей, взрослых, стариков, не различая ни пола, ни возраста, ни веры, ни общественного положения. Но первыми жертвами были, конечно, еврейские дети, и, конечно, самые слабые из них.
Женя все это знала и боялась за свою подопечную. Малышка очень изменилась за последнее время. Побледнела, похудела, от нее ужасно пахло, а когда ей побрили головку, стала похожа на мальчика. Ее полные раньше ручонки и ножки теперь походили на жердочки - живой скелет. Женя получала для нее лекарства и преданно ухаживала за ней, хотя она была ей совершенно чужой, еще месяц назад она не знала о ее существовании.
У Марии оказалась тяжелая дизентерия, но благодаря самоотверженному уходу Жени девочка выздоровела. Не всем выпадало встретить такое отношение. Люди часто ожесточались и вели себя так, словно хотели доказать, что человек человеку волк.
В первый месяц нашего пребывания в лагере умерло восемнадцать детей, десятки болели тифом, чесоткой, паршой, столбняком, дизентерией и другими болезнями, которые они подхватили во время долгих скитаний в Союзе. По утрам слышался плач детей с конъюнктивитом, которые не могли открыть глаза из-за слипшихся ресниц. У Жени глаза распухли еще и
оттого, что она все время плакала, не могла успокоиться, что не простилась с семьей. У Хаима и его сестренок тоже воспалились глаза. Медицинская помощь во временном лагере в Пехлеви была ничтожной. Дети заражались и друг от друга. Нам не удалось справиться ни с вшивостью, ни с паршой, ни с чесоткой, которая особенно их мучила, и они расчесывали себя до крови.
Мы с нетерпением ждали выезда из временного лагеря. Но и тут поляки опередили нас. А к нам изо дня в день прибывали дети, прослышавшие, что здесь их собирают. Они до нас добирались, выдавая себя за поляков. Так однажды в Пехлеви вместе с польскими солдатами прибыл рослый и сильный мальчик - Береле. Он присоединился к нам. С польским сиротским домом из Самарканда приехали Шломек с Дитой и Антек.
Ни за что не хотел перейти к нам тот черноволосый мальчик, которого заперли в трюме. Когда пароход прибыл в Пехлеви, его освободили как польского гражданина, и он предпочел остаться поляком. Когда я к нему обратился, он сделал вид, что не понимает идиша. Он воровал пустые бутылки и продавал их лавочнику, зарабатывая таким образом несколько туманов. Имя и фамилию Йосеф Лесский он заменил на Юзефа Чепского, рассчитывая получить те блага, которые доставались польским детям, включая возможность поскорее выбраться отсюда.
В то лето 1942 года польское дипломатическое представительство в Тегеране открыло сиротский дом еврейских детей. По рекомендации адвоката Рудницкого, который знал, что я участвовал в молодежном сионистском движении и имею опыт воспитательской работы, меня назначили начальником этого дома. Мне выдали одежду цвета хаки, похожую на военную форму, и я начал работать с еврейскими детьми официально. Мне велели сказать представителям польских или британских властей, что я - посланец Эрец-Исраэль, который не говорит ни по-польски, ни по-русски.
Итак, я больше не бездомный беженец, а представитель страны, куда еще не ступала моя нога и о которой я так долго мечтал. На меня возложили большую ответственность, да и работа была нелегкой, но я готов был ради нее отложить переезд в Эрец-Исраэль.
Начался новый этап моей жизни, и мне вспомнился предсказатель будущего, у которого я побывал накануне мобилизации в польскую армию. Теперь я верил, что самое страшное осталось позади. Я с надеждой ждал, когда кончится этот этап, не менее тяжелый для детей, сполна испивших чашу страданий, чем для меня.
Перед выездом из Пехлеви мы должны были собрать всех еврейских детей, но это оказалось очень сложно. Некоторые их них, боясь, как бы разговор с нами им не повредил, не хотели и слушать нас: они носили крест, клялись, что они поляки и останутся в польском лагере. Суровая школа жизни научила этих малышей, что, если они хотят выжить, нужно быть
поляком, русским, кем угодно, но только не евреем. А выжить они хотели. Да еще как! Они утратили представление о том, что хорошо и что плохо, никому не верили, заботились только о себе, а даже о родных и близких -только потому, что уже знали: в одиночку выжить труднее. Некоторые помнили свое обещание папе или маме беречь младшего брата или сестру и считали, что это легче будет сделать, если их будут считать поляками.
В старании стать поляками детей поддерживали священники и монахини, выехавшие из Советского Союза вместе с воспитателями польских сиротских домов, где были и еврейские дети. Они собирались крестить этих детей, видя в этом святое дело, за которое им уготовано спасение души. Списки детей были составлены наспех, и еврейских детей записали христианами.
Нескольких таких детей во временном лагере нам все же удалось обнаружить и перевести к нам. Проще всего оказалось расспрашивать польских мальчишек, особенно маленьких: те спешили донести на "грязных жидов", которые "воняют чесноком".
Интересно, что дети почти и не знали, что такое чеснок: он стал дорогим деликатесом, но образ еврея, пахнущего чесноком, они впитали, как и антисемитизм, с молоком матери.
Особенно сложно было вернуть малышей. От детей постарше польские клерикалы легче отказывались, понимая, что их трудно будет приобщить к новой вере. Но за малышей, которых несчастные родители хотели спасти и поэтому передали им, они держались крепко.
В конце августа долгожданное разрешение от польских властей на переезд сиротского дома в Тегеран было, наконец, получено. На окраине Тегерана мы должны были создать еврейский дом сирот.
Кроме трудностей с детьми, выдававшими себя за христиан, мы столкнулись с отказом детей расстаться с братом или сестрой, находившимися в больнице в Пехлеви. Шломек целыми часами просиживал у входа в больницу, где лежала его сестренка. Он горько плакал, не соглашаясь ехать без нее. Мы уговаривали его, обещали, что она тоже приедет к нам, когда поправится, но мальчик стоял на своем: он обещал маме не расставаться с сестрой. Перед самым отъездом он спрятался, и нам не удалось его найти.
Ицик тоже не хотел уезжать, пока не найдется Элимелех, его братишка, потерявшийся во время скитаний по Союзу. А вдруг Элимелех приедет сюда с польскими беженцами? На наши обещания он не полагался: двенадцатилетний мальчик уже знал, что никому нельзя верить. Взрослые столько раз его обманывали: заверяли, что вернут их домой в Польшу, а выслали в Сибирь; говорили, что выдадут хлеб, а окошечко раздачи оказывалось закрытым. Даже мама, сама мама, обещала, что не бросит их, а взяла и умерла. Вот и Элимелех, его единственный брат, исчез. Слезы жгли воспаленные глаза мальчика, и он плакал еще и от боли. Худой, бледный, с раздувшимся от голода животом, растрепанный, грязный, в рваной одежке,
босой... Я смотрел на этого светловолосого и светлоглазого мальчонку славянского типа и боялся, что, если и брат выглядит так же, они действительно могут не встретиться: священники не выпустят его из рук. В конце концов мы все же убедили Ицика поехать с нами в Тегеран, обещав, что вместе будем искать его брата.
Когда к временному лагерю подъехали грузовики, чтобы перевезти нас, возникла новая трудность. В один грузовик усадили только больных детей -и поднялись вопли. Хаим ни за что не хотел расстаться с больной сестренкой, а Мария не хотела ехать отдельно от Жени. У нее началась настоящая истерика, она колотила ножками, стучала кулачками, так что пришлось снять здорового ребенка с другого грузовика и посадить туда больную. Дети боялись сложить в одно место свои узелки, как бы их не украли. Мешочек с хлебом, висевший у каждого на шее, они крепко прижимали к себе, не веря, что завтра им дадут еще. Мы раздали детям по куску хлеба с вареньем, и некоторые тут же спрятали его, чтобы получить еще один. Сколько труда предстояло приложить, чтобы в их души вернулась вера в человека, а в потухшие глаза - блеск.
Я еще не знал всех детей по имени, но в этом море бледных лиц я уже кое-кого запомнил. Вот Ицик с печальным взглядом, Адам с помутившимся рассудком, его сестра Елена, которая никак не может наесться досыта; ловкий карманный воришка Антек, за которым нужен глаз да глаз. Вот Женя, не по возрасту ответственная, сама совесть. Крепыш Береле и Хаим, проявившие хорошие организаторские способности. Вот двухлетний Меирка, которого мать передала в порту Шуле. Глаз Меирки, в который польский мальчишка угодил камнем, чудом уцелел. А Шула убедила себя, что это ее ребенок, который вовсе не умер, как ей сказали в лагере, куда ее сослали. Что будет, если ей придется расстаться с мальчиком?
В конце концов, после длительных уговоров детей усадили на грузовики, и мы отправились в Тегеран. Начался подъем по извивавшейся, как змея, дороге между крутыми горами и пропастями. К бортам грузовиков мы прикрепили палки и натянули на них брезент, чтобы дети не видели дороги, которая и взрослых-то пугала. Хватит с них того, что они уже пережили. Я сидел с ними и слышал их рассказы. В лесу они страшились хищных зверей, в советских лагерях - хищных людей; на дорогах, на улице и даже в сиротских домах над ними издевались поляки, потому что они евреи.
Я обещал им, что там, куда мы едем, никто не будет обижать их, обзывать, бить. Скоро мы и вовсе уедем в Эрец-Исраэль, и тогда совсем будет хорошо. Но дети не успокаивались. Женю мучила мысль о родителях. Я обещал, что мы попытаемся найти их, хотя и не представлял себе, каким образом. Никакого адреса Женя не знала. Не знали адресов и другие дети: у одного - родители живут около арыка, у другого - в доме номер 50 в Бухаре, у третьего - в городском саду в Ташкенте. А Хаим Фридман помнил номер могилы папы - 317, и мамы - 937,- единственные "адреса", которые у него остались. Сестренка Хаима рассказала, что на улице папа вдруг
вскрикнул - и умер, а мама однажды утром просто не проснулась, а младшая сестричка перестала дышать у нее на руках по дороге из Бухары в Самарканд. Маленькая Мария рассказывала о смерти соседей. Некоторые, даже самые маленькие, спрашивали:
- Почему так случилось с ними? А почему я остался живой?
Ответа не знал никто.
Елена спала и видела целую буханку белого хлеба - и всю ей одной; Хаим, для которого слово "дом" означало крышу над головой и пол, на котором можно спать, их и просил у Бога для себя и сестренок, потому что лето скоро кончится; Адам угрюмо молчал всю дорогу; Женя, которая давно забыла и слово-то "школа", не могла поверить, что когда-нибудь снова начнутся занятия.
Скорее бы добраться до места. Мы должны их накормить, отмыть, вылечить, вернуть им веру в человека, помочь избавиться от горьких воспоминаний...
Через щель в брезенте я смотрел на дорогу с ее крутыми поворотами. На каждом из них машина, казалось, вот-вот полетит в пропасть, где торчали каменные глыбы, напоминавшие чудовищ. Между ними бродили овцы и козы, тянулся караван верблюдов. Над алеющим горизонтом опускалось солнце. Добраться бы до темноты.
А дорога уходит все выше и выше. Может, она выводит нас из долины слез к свету?
"Мы идем вперед и поем, хотя позади остались развалины и трупы",-запела воспитательница гимн старшего поколения "Хашомер хацаир". Те, кто знали, подхватили:
"И при свете дня, и во тьме не кончается наша песня, она ведет нас за собой".
Задремавший было Ицик проснулся и слушал. Слезы давно высохли на его щеках, но глаза оставались печальными, потухшими.
Грустила и Женя, все время думавшая об оставшейся в Самарканде семье.
Елена, с набитым хлебом ртом, подпевала нам, Хаим, прижав к себе одну сестричку и обняв вторую, внимательно слушал незнакомый мотив, Антек высматривал, что бы стащить, но мой взгляд остановил его.
А что со Шломеком, который остался в Пехлеви? А с Йосефом, которого зовут теперь Юзеф Чепский? Что с остальными, выдававшими себя за христиан? Заботится ли кто-нибудь о том, чтобы их признали поляками?
Чтобы помочь детям, доброй воли мало. Нужны еще и продукты, и одежда, и лекарства. А чтобы перевоспитать их, нужно дать им любовь и тепло.
Мы проехали деревушку, кукурузное поле, подсолнухи, небольшую ивовую рощу, где ветви склонялись к песчаной земле, и начали подъезжать к столице. Наконец, мы на окраине Тегерана. Вот стоит барак, вокруг него - несколько палаток. Высохшая земля, усеянная небольшими камнями, а на горизонте - снежные вершины под облачным небом.
Я надеялся, что мы здесь не задержимся и еще до конца лета уедем в Эрец-Исраэль.
ГЛАВА 12 СТАНЦИЯ — ТЕГЕРАН
ГЛАВА 12
СТАНЦИЯ - ТЕГЕРАН
После долгой и утомительной поездки мы оказались у цели, на окраине Тегерана. Здесь собрались польские беженцы, выехавшие из Советского Союза. Это был большой лагерь с казармами, с рядами бараков и складов и с несколькими высокими зданиями . Назывался он "Лагерь номер 2" и находился около иранских авиачастей. В лагере выделили место и для еврейского детского дома, во главе которого поставили меня. Моим заместителем был Шмуэль Ферлибтер, а раввина Гиршберга назначили главным воспитателем. Было у нас много воспитателей: Цви Мельницер, Меир Люблинский и другие. Они прекрасно знали иврит, имели опыт воспитательской работы, любили детей и были готовы помочь им. И теперь, через несколько десятков лет, я вспоминаю о них с благодарностью, хотя и не называю всех: их было много, и каждый заслуживает особого рассказа. Воспитатели делали и впрямь святое дело: ухаживали за детьми, приобщали их к еврейским традициям, к Эрец-Исраэль. Получали они мизерную плату, ее хватало только на стакан чаю и на папиросы. Большинство воспитанников были круглыми сиротами или наполовину. Кроме воспитателей нам помогали Шауль Мееров (впоследствии - Авигур, по имени сына, погибшего в Войне за Независимость) и прибывший к нам Элияху Дубкин, глава отдела по репатриации в Сохнуте в Эрец-Исраэль, помогали нам Шефер и Ятлис из представительства Эрец- Исраэль в Иране и другие.
С весны до осени 1942 года в порт Пехлеви прибыло 25000 беженцев-поляков, и среди них приблизительно две тысячи евреев, из которых половину составляли дети. Часть мы взяли в еврейский детский дом в Лагере номер 2. Нам выделили большой барак, комнату с узкой верандой и шесть военных палаток. Зелени не было и в помине, только камни на высохшей земле.
Приехав , мы тотчас сняли детей с грузовиков. Они очень устали, тело у них ныло от неудобного положения, ноги затекли. Они были голодны, напуганы. Около забора стояла уборная, маленькая будка с деревянным полом и отверстием в нем над большой ямой. Проточной воды не было - какая уж тут гигиена. У многих детей был понос, и ,как только мы приехали, перед уборной выстроилась длинная очередь. Кто не мог удержаться, делал все тут же. Там было полно мух, а они, как известно, переносчики инфекции.
Купание детей пришлось отложить до утра: когда мы приехали, горячей воды, которую нам обещали давать дважды в неделю, не оказалось. Конец лета, по вечерам уже холодно. Дай нам Бог уехать отсюда до начала зимы.
Прежде всего, нужно было отделить больных детей от здоровых. Тяжело больных отправили в больницу. Постоянное недоедание ослабило их организм, вот к ним и липли всякие хвори.
Совсем ослабевших и тех больных, кого не нужно было отправлять в больницу, поместили в изолятор, устроенный в большом бараке. Сюда положили Женю с запущенным конъюнктивитом, Марию, очень ослабевшую от непрерывного поноса, Адама и других. Все получили одеяла, на пол постелили циновки и матрацы, а самым слабым дали и простыни.
Здоровых детей поместили в палатках. Там тоже постелили циновки и на каждую - одеяло вместо матраца и по два тонких одеяла, чтобы накрыться. Даже два одеяла не спасали от холода, но теплее этих не было. Хаим обнял своих сестренок, и они укрылись одеялами всех троих, согревая друг друга. Так же объединялись и другие родственники и друзья. У большинства же не было ни родных, ни друзей, и они очень мерзли.
Только ужин, который принесли из кухни, заставил детей вылезти из-под одеял. Каждый заранее получил миску, и теперь они столпились в очереди. В этот вечер мы выдавали хлеб, кусочек масла, немножко варенья и чай. Они уселись на пол и навалились на еду, как голодные звереныши. Шестилетняя сестра Хаима Това произнесла в тот вечер свою первую фразу на иврите : она голодна и просит добавки. Тоска, звучавшая в этой фразе, потрясла меня. Девочка не сводила с меня темных, глубоко посаженных глаз на бледном личике, напоминавшем скелет, тем более что головка была наголо обрита. Я обещал, что утром она получит завтрак, но мои слова ее не насытили, и она заплакала. Я видел, что Хаим колеблется, но он сам был так голоден, что не мог поделиться с плакавшей сестренкой. Вот Антек - тот не плакал, а старался во что бы то ни стало получить добавку: горячо уверял, что у него украли варенье, пока он ходил в уборную, и говорил так убедительно, что ему дали еще полпорции варенья.
В палатках стоял шум и гам. Мы поторапливали детей лечь спать, пора было гасить свет. Но и это оказалось не так просто сделать. Еще в Пехлеви мы заметили, что дети боятся темноты, то ли потому, что в северных лагерях много месяцев в году царила ночь, то ли потому, что дети вообще боятся темноты. Она была для них просто мучительной. Но гасить свет были обязаны все обитатели Лагеря номер 2.
Воспитатели старались подбодрить ребят, рассказывали об Эрец-Исраэль, где много солнца, много апельсинов, где всем будет хорошо. Еще чуть-чуть нужно потерпеть.
Правда, в первую ночь в лагере уставшие дети быстро уснули. Взрослые тоже выбились из сил, но нужно было сразу же провести собрание и определить, что предстоит сделать в первую очередь. Я рассказал воспитателям, какие сведения получил.
В Иране был Комитет еврейских беженцев. Меня заверили, что польское правительство обещало снабжать нас продуктами, одеждой, обувью и всем тем, что получают здесь польские беженцы.
От польского правительства мы получали примерно 4 палестинские лиры в месяц на каждого ребенка. И из них же должны были платить больнице одну лиру за каждого больного. Дополнительную помощь нам оказывала небольшая, но обеспеченная еврейская община Тегерана; помогали нам также женская организация Хадаса, Сохнут, организация "Молодежная алия" и Джойнт - американская организация помощи евреям. Они делали это от всего сердца и заслуживают благодарности, особенно "Молодежная алия", во главе которой стояла тогда Генриэтта Сольд. В те тяжелые дни они были для нас любящей и заботливой семьей.
Мы решили жить по-спартански. Дети будут учиться и выполнять разного рода работу. Воспитанников разделили на четыре возрастные группы, и у каждой - свои воспитатели и няни. К малюткам и таким малышам, как Меирка, Мария и другие, были приставлены няни к каждому ребенку. Самые слабые нуждались в особом уходе и дополнительном питании. Дети должны поверить, что больше не будут голодать, что и завтра им тоже дадут поесть. Задача была нелегкой.
На собрании занимались вопросами здоровья детей, организации быта, воспитания, засиделись до поздней ночи, отчаянно устали и решили, наконец, пойти спать. Каждый воспитатель отправился в палатку своих воспитанников.
Собирался лечь и я, но сначала решил обойти лагерь и посмотреть, все ли спят. В темноте я заметил Антека, завернувшегося в одеяло так, что одна голова торчала. Он бежал в уборную у забора. Через некоторое время он вернулся, но без одеяла. Я окликнул его и спросил, где одеяло. Он сказал, что оно упало в дыру. Я ужаснулся: ведь так может туда упасть и кто-нибудь из малышей! Надо будет что-то придумать. Счастье, что это было только одеяло, а не ребенок. В ту минуту я ничего не заподозрил, может, потому, что очень устал. Антек получил у меня другое одеяло и умчался в палатку. Только теперь у меня возникло подозрение, особенно потому, что в тот вечер он под разными предлогами получил два добавочных одеяла. Что-то тут не так!
И вдруг я снова заметил Антека, и снова закутанного в одеяло. Он бежал к уборной. На понос он не жаловался, чего же ему нужно в уборной? Я пошел за ним и при свете луны увидел по ту сторону лагерного забора нескольких иранских солдат с соседней авиабазы. Я увидел, что Антек знаками требует сначала деньги, увидел, что он их получил, снял с себя одеяло и передал солдатам. Я хотел подойти и прекратить это безобразие, но тут случилось что-то гораздо более страшное. После Антека к уборной
подошел Хаим, и я увидел, что один солдат тоже знаками приглашает его приятно провести с ним ночь за хорошую плату. Мальчик минуту колебался при виде протянутых ему денег. Я представил себе, что голодный плач сестренки еще звучит в его ушах. Подойдя к забору, я показал солдатам, чтобы они немедленно убирались отсюда. А Антек , увидя меня, удрал и нырнул в свою палатку. Хаим зашел в уборную, я подождал его и проводил до палатки.
Я знал, что не решил вопроса. Другие дети придут сюда с другими одеялами, найдется покупатель и на них самих. К детям прилипла беда всех беженцев: родители на их глазах продавали свои скудные вещички, чтобы как-то просуществовать, или покупали и тут же перепродавали на полрубля дороже хлеб, молоко, все, на чем можно было немного заработать. В Советском Союзе за спекуляцию давали большой срок, но многие все же шли на риск. Как убедить детей, что в этом больше нет нужды? Как предостеречь от иранских солдат, соблазнявших их?
Я растянулся на земле, укутался в одеяло, но заснуть не мог. Ночную тишину то и дело нарушал плач ребенка, которому снились кошмары, и к нему присоединялись те, кого он разбудил своим плачем.
Воспитатели обнимали и успокаивали их: мытарства, страхи, беды остались позади, отныне будет гораздо лучше. Но как убедить Береле, что он вскоре увидится с родителями, которые остались в Союзе? Как утешить Ицика, который уже никогда не увидит отца, мать и брата, пропавшего в дороге? Как унять беспокойство Жени о родителях и сестрах, адреса которых она не знает? Ее больные глаза еще больше болели от слез, и она всеми силами старалась не плакать. Адам кричал так, будто за ним гонятся все волки всех северных лесов. Елена плакала от сильных болей в животе. Нелегко было избавить детей от физических и душевных страданий, от холода и одиночества ни в первую ночь, ни в последующие.
Лето подходило к концу. Покрытые снегом горы напоминали, что зимой здесь будет холодно. Нужно позаботиться о теплых вещах и обуви для детей. Я ворочался на одеяле, одолеваемый мыслями и планами. Надо скорее организовать занятия, достать книги на иврите и письменные принадлежности. Опрос, который мы провели, показал, что некоторые дети еще и не начинали учиться, а те, кто успел пойти в школу перед началом войны, проучились совсем недолго. Только около пятидесяти ребят знали иврит. Среди воспитанников были дети и от смешанных браков, их родители были далеки от еврейства и тем более от сионизма. Нужно позаботиться о воспитательских мероприятиях, о порядке и о чистоте. Так я и не уснул в ту первую ночь.
Рано утром я поднялся. Воспитатели разбудили детей, те умылись под краном около палаток и с нетерпением ждали завтрака, который принесли в 7.30. Каждый получил по полкило хлеба на сутки. Некоторые не могли удержаться и съели все сразу, другие спрятали в мешочки на шее, между одеялами и в других потайных местах, чтобы не украли. Понятно, что тем,
кто съел утром весь хлеб, придется туго.
После завтрака мы велели детям привести в порядок палатки и свернуть одеяла. Тут-то и обнаружилось, сколько одеял не хватает.
Хаим решил соорудить стол и стулья, чтобы можно было есть по-человечески. Раздобыл где-то кирпичи и сделал стол. Еще в Пехлеви я обратил внимание, какой он трудолюбивый, какие у него золотые руки, как он охотно работает. Не все, к сожалению, были на него похожи. Ицик, например, хотел только одного: искать брата, остальное его не касалось. Елена выясняла, дадут ли ей добавку хлеба, если она поработает.
Живя в польском военном лагере, мы обязаны были соблюдать общий порядок. Но сначала многие ребята ничего не хотели делать, если им лично это было не нужно. Они увиливали от обязанностей, притворялись больными, и нужно было приложить немало усилий, чтобы приучить их к ответственности за чистоту и порядок.
Хаим убедил нескольких ребят помогать ему и работал вместе с ними. При этом он продолжал трогательно заботиться о сестренках. Младшая, четырехлетняя, заболела и умерла еще до приезда сюда двух других, которые теперь составляли всю его семью, он берег как зеницу ока. Он следил, чтобы они были сыты и здоровы, успокаивал их, проявлял к ним нежность, был им и отцом и матерью. К моему удивлению ,он объяснял им даже, как вести себя с мальчиками, видно, руководствуясь тем, что успел объяснить ему отец.
Первое время в лагере была масса работы, но постепенно я познакомился с детьми, запомнил имена, особенно тех, кто выделялся в хорошую или плохую сторону.
Некоторые взрослые, прибывшие сюда вместе с сиротским домом из Самарканда, были далеки от еврейского и сионистского духа, который мы стремились внедрить в лагере. Например, Шула, очень преданная Меирке, не только не знала иврита, но и была настроена против сионизма. Придется ее заменить. Я все время искал воспитателей среди приехавших в Тегеран беженцев. Очень нужны были люди, знающие иврит и имеющие опыт воспитательской работы. Но мы не отказывались и от других, если они очень хотели помогать детям.
Каждый день у нас появлялись новые воспитанники. Пришла госпожа Клейн. Ее мужа Юдку снова мобилизовали в польскую армию и отправили в Ирак, а она с двумя дочерьми, Хавой и Хаей, приехала в польский лагерь. Ее младший мальчик, четырехлетний Иехуда, пропал в Пехлеви. Горько плача, мать рассказала, что он заболел поносом, его положили в больницу - и он исчез. Поместив двух дочек к нам, она отправилась на розыски мальчика. Все время в Союзе , как это ни было тяжело, она одна тянула троих детей, а теперь, когда они наконец выехали оттуда, пропал младший, их поздний ребенок. Она заклинала меня беречь ее дочек. Я принял их, хотя
они и не были сиротами. Красивая четырнадцатилетняя Хава быстро выделилась среди других детей и помогала нам, а ее тринадцатилетняя сестра, небольшого роста и немного инфантильная, ходила за ней как на привязи, будто видела в ней теперь маму.
В сиротский дом в Тегеране мы прибыли примерно со ста семьюдесятью детьми, а уже через две недели их число достигло нескольких сотен. Когда я готовил отчет для " Молодежной алии ", мне самому трудно было в него поверить, но цифры - вещь упрямая
Здоровых детей в лагере - 527
В городской больнице - 24
В лагерном медпункте -19
В палатке для выздоравливающих -15
В изоляторе - 40
Итого - 625 детей
К нам попали и дети, прибывшие из Союза в Пехлеви уже позднее, и дети из соседнего польского лагеря. То ли там только теперь узнали о нашем, то ли дети в конце концов решили признаться, что они - евреи. Услышав наши песни на иврите, они пришли к нам.
Однажды ко мне подошел мальчик лет тринадцати. Одет он был хорошо, как те, кого польские власти собирались послать в Африку до окончания войны, выглядел тоже хорошо, и я не узнал его, пока он не назвался: Йосеф Лесский. Тот самый, с которым мы встретились на пароходе. У него тогда не было разрешения на выезд, и его арестовали, а когда его освободили, он отказался присоединиться к нам. Теперь он снял с себя крест, жалел, что отрицал свое еврейство и делал вид, будто не понимает идиша. Он думал, что, став христианином, избавится от всех бед, - объяснил он на прекрасном идише. Но поляки продолжали мучить его и издевались над ним; даже после крещения для них он оставался евреем. Польский мальчишка назвал его " паршивым жидом", а когда он ответил ему " паршивый поляк", его высекли розгами. Все сбежались посмотреть, как секут еврея, кричал и, что он убил Христа и еще не такого наказания заслуживает. Были там и другие еврейские дети, но никто из них не посмел вмешаться из боязни выдать себя. Жизнь в польском лагере стала для него невыносимой. Теперь он услышал, что мы скоро поедем в Эрец-Исраэль, на свою родину, и хочет ехать с нами, а не в Африку, куда его собираются отправить. У него есть родные в Хайфе, сказал он, и глаза его загорелись, Яков и Сара, живут около Кармеля. Мы оба разволновались. Тогда я еще не знал, как трудно будет искать в Хайфе его родных без фамилии, без адреса. Йосеф чувствовал, что достиг тихой пристани. Он рассказал, что
польские дети в соседнем лагере завидуют евреям, которые поедут в свою страну. В Польшу во время войны попасть невозможно, им придется ждать ее окончания, а кто знает, когда она кончится. Еврейских детей, которые не хотят перейти к нам, надо уговорить. " Они уверены, что у нас тут только "еврейская грязь". Пусть придут и сами посмотрят!" Он взглянул вокруг, и глаза его засверкали.
Действительно, наш лагерь выглядел гораздо лучше, чем когда мы сюда прибыли. Хаим и другие дети нашли облицовочные плитки, выложили ими дорожки и обозначили границы площадки, на которой проводились линейки и в центре которой стоял шест с развевающимся на нем знаменем, сделанным и вышитым самими ребятами. На знамени они написали: "Еврейский детский дом в Тегеране", а не " сиротский дом", потому что не все воспитанники были сиротами. Каждое утро дети выстраивались там буквой " П " и пели песню, ставшую нашим гимном: " Мы идем вперед и поем, хотя позади остались развалины и трупы."
Уже на следующий день Йосеф Лесский вышел на утреннюю линейку, готовый делать что угодно, лишь бы искупить свою вину. Вместе с Хаимом он вешал стенгазету, написанную и оформленную детьми, помогал подготовиться к субботе, а во время гимнастических упражнений, стоя на вершине пирамиды, даже улыбался.
Большие трудности возникли с получением одежды для детей. Вместо нее мы получали только обещания работников польского лагеря. Придя туда в очередной раз, я увидел целую гору посылок из Америки для беженцев. На вопрос, почему нам ничего не дают, польский работник ответил, что мы получим вещи после того, как оденут всех детей, едущих в Африку. Пока я стоял и спорил, один из складских работников вскрыл посылку, и оттуда выпала записка на английском и на идише. Я поднял ее и прочел: " Трогт гезунтер хейт, идише киндерлах "-" Носите на здоровье, еврейские детки ".
Эти посылки послали наши братья в Америке. Теперь законность моих требований была очевидной, но длительные переговоры все же продолжались, прежде чем нам удалось кое - что получить. Я позвал воспитанников и двух воспитателей, и вместе с нашим кладовщиком Имануэлем мы перенесли эти драгоценные вещи в наш лагерь.
Слух о них распространился с быстротой молнии. Дети прибежали получать: дают - бери, неважно, что. Тебе не нужно - продашь. Прежние привычки не так-то просто изжить.
Хорошо одетый и обутый Йосеф Лесский проталкивался вперед: он болен и должен получить первый. У него схватило живот, ему срочно нужно идти к врачу, но он не сдвинется с места, пока что-нибудь не получит.
Кладовщик старался поставить вперед тех, кто еще ничего не получал и кто совсем обносился, а это нелегко было сделать: со всех сторон на него
напирали, клянчили, умоляли. Стоял босой мальчик, и кладовщик пытался подобрать ему ботинки, но, как назло, почти все были больших размеров. Во время очередной примерки Имануэль спросил мальчика, как его зовут, тот ответил " Глейхер ", и кладовщик удивился: это была его фамилия. А когда малыш сказал, что он из Галиции и назвал имена родителей, пораженный кладовщик понял, что это сын его брата, которого он не видел с самого начала войны. Нетрудно себе представить, какой была встреча дяди и племянника после стольких лет скитаний. Да, и такие радостные неожиданности случались в лагере. Но чаще было наоборот: никакой надежды, что члены семьи когда-нибудь найдут друг друга.
Весь тот день раздавали вещи и обувь, но все еще оставались дети босые и оборванные, хотя мы уже были здесь несколько недель.
" Молодежная алия " изо всех сил старалась, чтобы мы получили для детей самое необходимое. Джоинт делал все, что от него зависело. Хадаса добавляла по две лиры к тем четырем, которые мы получали от польского правительства на ребенка в месяц, а еврейская община Тегерана помогала лекарствами: мы их получали бесплатно в аптеке еврея Нисимтова. В частности, дети, болевшие трахомой, обязаны ему своим зрением. Получали мы от членов общины и фрукты и овощи, нам подарили даже швейную машину, вызвавшую восторг воспитанников. У семи нянек дитя без глазу, и дети так старательно оберегали машину, что она очень быстро испортилась. Но Еврейское агентство передало в наше распоряжение еще три швейные машины.
Под руководством Моше Зальцмана в лагере была создана швейная мастерская. Мы купили ткани и обещали молодым швеям, что первая продукция будет принадлежать им. Это вдохновило их и немного помогло решить вопрос с одеждой, очень беспокоивший нас ввиду приближающейся зимы. Девочки, умевшие вязать, научили этому и других. В Иране шерсть была дешевой, спицы дорогими, поэтому свитеры, чулки, перчатки вязали на ручках от зубных щеток. Женя попыталась сшить себе бюстгальтер, без которого уже стеснялась ходить. Она нашла только клетчатую ткань, научить ее некому было, так что бюстгальтер получился слишком большой и смешной - подружки покатывались со смеху. Обидевшаяся Женя поклялась, что в жизни не подойдет больше к швейной машине.
Дни, а особенно ночи становились все холоднее, начались простуды и новые болезни. С теми, которые дети привезли с собой, нам удалось справиться только отчасти: вывести паршу, чесотку и трахому было очень трудно. Каждое утро целая шеренга ребят с воспаленными глазами выстраивалась перед медпунктом. Их прозвали " слепое войско ". А я, глядя на них, снова и снова вспоминал куриную слепоту, которой болели заключенные в советских лагерях.
Как и воспитанники, я не мог отделаться от прошлого, от болезненных воспоминаний, от беспокойства за тех, кто остался в Союзе и в Польше. Я думал об отце, о сестре и ее семье, о бабушке и дяде, и только непрестанная забота о детях меня немного отвлекала от горьких мыслей. Я старался сделать все возможное, чтобы облегчить детям жизнь. Кладя в больницу шестилетнюю сестренку Хаима Тову, заболевшую желтухой, я думал о сыне моей сестры Мотеле примерно такого же возраста. Наверно, и другим воспитателям и няням их работа казалась моральным вознаграждением за невозможность помочь своим близким.
Йосефа Лесского положили в больницу. У него нашли гнойный аппендицит, причем гной уже разлился по всей полости живота. К нам он не вернулся: добрался до лагеря - и скончался на пороге. Мне было его очень жаль. Единственный уцелевший из всей семьи, он надеялся встретить родных в Эрец-Исраэль - и не дожил. Но нельзя предаваться жалости - нужно заботиться о живых. Слишком много предстояло сделать. Воспитывать детей было не легче, чем налаживать быт. Мы знакомили их с жизнью в Эрец-Исраэль, учили ивриту, практическим навыкам, проводили беседы, создавали кружки. Но англичане не разрешили посылать учителей из Эрец-Исраэль в Иран, и нам приходилось удовлетворяться теми, кто у нас был. Хотя новых мы продолжали искать.
Через несколько недель нашего пребывания в Тегеране, когда дел было выше головы и я не мог себе позволить лежать в постели, хотя заразился желтухой, как-то утром ко мне в контору вошла красивая румяная девушка со вздернутым носиком, голубоглазая, светловолосая, от которой так и веяло энергией и молодостью. " Рахель Дрекслер ",-представилась она и рассказала, что совсем недавно ей удалось выбраться из Союза и встретить здесь родителей, приехавших до нее. Отца мобилизовали в польскую армию, а мать находится в Лагере номер 2. Рахель слышала, что нам нужны воспитатели, говорящие на иврите. На нем она со мной и говорила, как на родном языке. Я почувствовал, что влюбляюсь в нее с первого взгляда. Ничего похожего у меня прежде не бывало. Я готов был предложить ей не только временную должность воспитательницы, но и свое сердце, и немедленно.
Рахель сказала, что хотела бы заниматься группой самых старших. Я не согласился: это ребята почти ее возраста, среди них есть мальчики сложные, трудные годы сделали их циниками. Привыкли торговать на черном рынке, занимаются этим и теперь. Где ей с ними справиться! Мы спорили, но она не сдавалась. Я видел, что она особенная: говорит только то, в чем убеждена, не пытается быть приятной и понравиться, как многие другие, заинтересованные в получении работы. Я спросил, как она сюда попала, и она рассказала, как не согласилась сменить имя и надеть крест,
чтобы выехать из Союза, как именно потому и помог ей польский офицер -аристократ, как в Пехлеви встретила двух своих лучших подруг с крестами на шее и сорвала с них кресты. Я быстро понял, что она человек волевой и что у нее есть все данные для нашей нелегкой работы.
Все же я убеждал Рахель взять группу помоложе. Сошлись мы на том, что она будет воспитательницей в группе ребят от десяти до пятнадцати лет. Так начался новый этап в ее и моей жизни.
ГЛАВА 13 ПРИЗРАК ОТЦА
ГЛАВА 13
ПРИЗРАК ОТЦА
Постепенно в нашем лагере установился определенный распорядок жизни, твердый режим дня. В нелегких условиях мы многого добились. Дети получали трехразовое питание и больше не страдали от голода. Утром - хлеб, масло, варенье и яблоко, в обед - суп, мясо и каша, вечером - яйцо и чай. Слабые и больные дополнительно получали колбасу, помидор, творог и два яблока вместо одного.
Для детей были созданы необходимые условия, хотя и минимальные. Никто не ночевал под открытым небом. Начались занятия. Раввин Гиршберг преподавал иврит и ТАНАХ, ему помогали Инцигер и другие воспитатели и воспитательницы. Дети учили географию, язык и арифметику. По вечерам воспитатели с ними беседовали, пели, играли, читали им, стараясь вернуть им нормальное детство, хотя многие скучали по родным, оставшимся в Союзе.
Наступил канун Йом-Киппур (Судного дня). Мы решили взять детей на молитву "Кол Нидре" в городскую синагогу. Когда я вышел из конторы, до меня донесся из ближней палатки горький плач. Я вошел: Женя заливалась слезами от тоски по родным. Заплакала и Елена. Плач заразил и другие палатки. Ицик плакал об умерших родителях, о потерявшемся брате; Береле ревел оттого, что ничего не слышал о родителях с того момента, как сел в поезд в Кермине; всхлипывали Хаим и сестренки; даже Антек, на глазах которого я до сих пор не видел ни слезинки, тоже плакал. Плакали все дети вместе с воспитателями. Шула плакала по мужу и двум умершим детям.
В последние месяцы 1942 года в нейтральный Иран начали просачиваться слухи о страшной судьбе польских евреев под нацистской оккупацией. У каждого из нас остались там родные. Положение на фронтах было очень тяжелым. Войска немецкого генерала Роммеля дошли уже до Египта, откуда собирались вторгнуться в Эрец-Исраэль. А тут - плач всего лагеря, как предвестник конца света. Не могу без дрожи вспоминать об этом кануне Судного дня.
Воспитатели и няни разошлись по группам успокоить детей, хотя и сами плакали. Едва сдерживая слезы, Рахель уверяла Хаима, что все будет
хорошо, обещала Береле продолжать поиски его родителей, а Ицику -найти его исчезнувшего брата Элимелеха.
Взяв у детей адреса (если они их не забыли или вообще знали), мы действительно все время разыскивали их родителей и родных в Союзе через Шауля Меерова и его представителей в Тегеране. Это были парни из Эрец-Исраэль, которые, прежде чем прибыть сюда, прошли соответствующую подготовку, чтобы помогать евреям, приехавшим из Союза. Идя на страшный риск, они делали почти невозможное, вплоть до организации побегов. Цви Мельницер (позднее - просто Нецер), наш воспитатель, занимался тем же. Но в большинстве случаев дети не знали адреса или помнили только улицу или только номер дома, как, например, Мария, которая уверяла, что папа живет в доме номер 10 у реки. Найти его нам не удалось, как и родных многих других детей.
Итак, в канун Судного дня мы пошли пешком в тегеранскую синагогу, где нас тепло встретили члены местной общины, раздали детям небольшие подарки и усадили рядом с собой. А во время молитвы "Кол Нидре" они плакали вместе с детьми.
Дети много говорили о своих оставшихся в Союзе семьях, беспокоились, что те голодают, когда сами они едят, и мечтали во сне и наяву о встрече. Я был уверен, что нечто подобное переживает и Лили. Но эта тринадцатилетняя девочка упорно твердила, что ее родители живут в Эрец-Исраэль. Я было подумал, не помутился ли у нее рассудок от пережитых страданий - такие случаи у нас уже были; но худенькая девочка с большими печальными глазами рассказала, как родители уехали в Эрец-Исраэль, оставив ее у тети, пока устроятся на новом месте. А потом - война, ссылка в Сибирь, лагерь для детей, освобождение, потом тетя и дядя ее нашли, попали с ней в Бухару в колхоз. Вспоминала, как там жарко, как они недоедали, как жили в шалаше еще с одной семьей... Те заболели тифом и умерли. Дядя работал носильщиком и с трудом кормил свою маленькую семью. Все время они искали способ выбраться из СССР.
Продав все, что у них было, они купили фальшивые документы членов семьи польского солдата и сели в поезд, направлявшийся в порт. Советские контролеры обнаружили подделку и сняли их с поезда, но тетя успела толкнуть девочку под скамейку, на которой сидела христианская семья. Так Лили осталась одна, отданная на милость чужих. Они пожалели ее, взяли с собой в порт, а оттуда пароходом - в Пехлеви. Там она узнала от Шломека, который остался в Пехлеви из-за больной сестры, что в Тегеран переведен еврейский сиротский дом. Лили прокралась на грузовик, поднимавшийся по горным дорогам к Тегерану, и пришла к нам.
Число наших воспитанников все росло и росло. Иногда дети приходили по двое, иногда целой группой, иногда поодиночке, иногда с семьей. Так к нам вернулся десятилетний Шломек. Он остался в Пехлеви, чтоб не бросить сестренку, лежавшую в больнице, а теперь даже не знал, где она. Однажды, когда он, как обычно, пришел в больницу, ее там не оказалось, и никто не
мог или не хотел сказать ему, где она. Я предположил, что Дита умерла, но Шломек отказывался этому верить и продолжал искать сестренку, повторяя, что мама велела ее беречь.
Детям запрещалось выходить из лагеря без разрешения, но Шломек ухитрился пойти в соседний польский лагерь искать сестру. Там мальчишки встретили его градом камней, да еще и палками побили. В медпункте во время перевязки он горько плакал не столько от боли, сколько от огорчения, что не нашел сестру. Я пообещал ему искать Диту вместе с ним. Как уже было сказано, розыск еврейских детей продвигался туго. Тем, которые не хотели признавать свое еврейство, боясь, как бы их не вернули в ненавистный Союз, мы объясняли, что их туда не пошлют, что мы возьмем их в Эрец-Исраэль, а если они останутся с христианами, их переправят вместе с польскими детьми в Африку и они никогда уже не встретятся с родными.
Но детей трудно было в чем-нибудь убедить. Они никому не верили, зная из опыта, что в эти страшные дни лучше не считаться евреем. А родные пусть тоже станут христианами, тогда они все будут вместе. Нужно было объяснить им, что только мы, евреи, и можем им помочь.
Буквально в последнюю минуту из поезда с польскими детьми, отправлявшегося в Африку, мы сняли Мошика. В списках Красного Креста, посланных нам из Эрец-Исраэль в Тегеран, мы обнаружили, что речь идет о сыне краковского раввина. Мошик, мальчик сильный и упрямый, не считался с лагерным укладом жизни: раз он сын раввина и религиозный, пусть ему дают кошерную пищу. Как он попал в этот поезд? Что с ним было во время войны? Об этом он никому не рассказывал. Но мы были довольны, что удалось взять его к нам.
Не всегда удача нам улыбалась. Маленький Меирка заболел сразу по приезде в Тегеран, и его положили в городскую больницу. Шуле поручили о нем заботиться, и она ежедневно его навещала. Он родился уже в Союзе и поэтому не был обрезан. Когда он выздоровел, и Шула должна была его забрать, ей отказали, заявив, что он вовсе не еврей. На груди у него уже висел крест. Сколько сил пришлось приложить, чтобы вернуть его к нам!
Он уже называл Шулу мамой, как вдруг в один прекрасный день приехала его мать. Зрелище было душераздирающим: малыш не помнил мамы и не признавал ее, оба заливались слезами, а Шула будто теряла своего третьего ребенка, после того как убили дочку и умер ее младенец. Несчастная Шула не могла смириться с появлением настоящей матери и, обливаясь слезами, покинула наш детский дом.
Сестру Шломека мы не могли найти, но какое-то внутреннее чувство подсказывало ему, что она жива и находится где-то недалеко. Мы пытались чем-нибудь занять его, но Шломек не принимал участия в жизни лагеря.
На стене барака вывешивался список вновь прибывших к нам детей. Ицик мчался искать имя брата, Шломек - имя сестры, а Женя - своих сестер, но тщетно. Между тем, встречи иногда все же происходили. Так, Лили
обнаружила в лагере своего соседа и друга по Бухаре Хаима.
Как-то мы узнали, что в Ашхабад прибыли польские беженцы и среди них есть, вероятно, еврейские дети. Туда сразу же направили нашего воспитателя Цви Мельницера, но среди сотен поляков евреев не оказалось.
Однажды я пошел в польский лагерь. Небо затянули облака, вот-вот пойдет дождь. Нам необходимы были еще одеяла, которые продолжали исчезать, и матрацы, чтобы дети не лежали на голой земле. О кроватях и мечтать не приходилось. Я уже примирился с тем, что на будущей неделе мы не выезжаем в Эрец-Исраэль, как нам было обещано. До зимы мы не уедем. Некому было стирать детское белье, и я хотел нанять женщину из польского лагеря, которая стирала бы у нас несколько раз в неделю.
Проходя мимо большой палатки, где жили воспитанники Рахели, я услышал голоса споривших. Смотрю - Рахель стоит против здоровяка Мошика, ниже его на голову, и кажется, он сейчас ударит ее. Оказалось, что Мошик спрятал хлеб между одеялами, а Рахель пыталась его убедить не делать запасы, голода здесь не будет. Даже теперь, через месяц после нашего приезда сюда, дети все еще прятали хлеб под одеяло, иногда даже намазанный вареньем, маргарином или и тем и другим. Хлеб покрывался плесенью, заводились мыши и мухи, иногда его крали, и начинались ссоры между соседями. Мошик не соглашался с Рахелью, и, к моему удивлению, его поддержал Хаим. Мальчик был так привязан к Рахели, так тосковал с тех пор, как положили в больницу его шестилетнюю сестренку Тову, и все-таки перечил Рахели, уверял, что сестра заболела от голода. Рахель напомнила, что Това, как и другие слабые дети, получала добавочное питание и желтуху подхватила не от недостатка витаминов. Но Хаим сердился на весь мир. Религиозный мальчик, следивший, чтобы ему и сестрам давали кошерную еду, роптал даже на Бога.
Ицик, уже смирившийся с тем, что никогда не увидит брата, сидел в сторонке и ел гоголь-моголь - любимое лакомство детей, заменявшее им сладости, которых они были лишены.
Рахель хотела разучить с ними поэму Бялика "Матмид" ("Прилежный"), которую она помнила наизусть еще со времен еврейской гимназии в Радоме. Но Мошик утверждал, что не этому нужно их сегодня обучать: они должны уметь стрелять, воевать и зарабатывать деньги. Остальных поэма тоже не заинтересовала, но Рахель все же надеялась привить им любовь к литературе.
Если у меня останется вечером немного времени, думал я, поговорю с ней, может, скажу, что она мне нравится. Но времени так и не осталось. Огорченный, я пошел в польский лагерь.
От поляков я получил невнятное обещание дать еще одеяла и решительный отказ выдать матрацы. На территории лагеря я встретил тучную женщину с девочкой и спросил, не знает ли она, кто взялся бы стирать в еврейском детском доме. Полька тут же предложила свои услуги, а девочка, скривившись, сказала что-то оскорбительное о
"вонючих жидах". Мать велела ей замолчать, но дерзкая девчонка не унималась:
- Вонючие, вонючие!- Вот неделю назад к нам прибыла еврейская девочка, так от нее чесноком несло.
Мы лихорадочно разыскивали еврейских детей по христианским заведениям в Тегеране. Увидев в одном из них только что поступившую красивую шестилетнюю девочку по имени Кристина, я по описаниям Шломека предположил, что она и есть его сестра Дита. На ней были новые ботиночки, красивое голубое платье, оттенявшее ее голубые глаза, а в светлых волосах поблескивала цветная ленточка. Я уже знал, что детей сначала подкупают подарками, сладостями, а потом крестят. Нельзя терять время.
Я поговорил со священником, показал разрешение от польских властей перевести в наш лагерь всех еврейских детей. Но священник отрицал, что Кристина еврейка. "Ничего подобного!"- повторял он. Я решил, что лучший способ - обратиться к самой девочке, и заговорил с ней на идише, но она ответила по-польски, что не понимает. Тогда я сказал по-польски, что ее брат Шломек - в нашем лагере, скучает по ней и очень беспокоится с тех самых пор, как она исчезла из больницы. Девочка упорно твердила, что она не еврейка и никакого брата у нее нет.
Я пока ничего не говорил Шломеку, боясь ошибки и разочарования. И такое уже бывало. Нужно привести ее к нам и устроить неожиданную встречу. Но без его помощи я не представлял себе, как это сделать. Я сказал ему, что нашел девочку, похожую на Диту, и попросил разревевшегося мальчика пойти со мной. Если это действительно его сестра, пусть он убедит ее перейти к нам. Мы вышли из лагеря через ворота в заборе, окружавшем весь наш участок. Для Шломека это было целое событие: как я уже сказал, воспитанникам не разрешалось выходить из детского дома.
Тегеран стал тогда центром шпионажа для трех великих держав, стремившихся раздобыть информацию любой ценой, вплоть до захвата взрослых или детей. Больше всех усердствовали советские. Их тайным агентам удалось проникнуть и в еврейские семьи, выехавшие из Союза. Крутились там и люди из "Двойки" - Отделения номер 2 польского уголовного розыска. Они искали дезертиров польской армии, приехавших сюда нелегально и затерявшихся в массе беженцев. Я знал, что если меня обнаружат, то снова мобилизуют в польскую армию. Поэтому, и еще потому, что просто не хватало времени, я старался как можно реже появляться в городе.
Но теперь у меня не было выхода. Когда мы с Шломеком ехали в пролетке, я увидел очередь за хлебом. Люди толкались, кричали. На всю улицу неслось: "Кто последний? Я за вами!" Я думал, что уже больше никогда не увижу такую картину. От адвоката Рудницкого и Шефера из представительства Эрец-Исраэль в Тегеране я слышал, что экономическое
положение в Иране в последнее время сильно ухудшилось, и персы, обвиняя в этом польских беженцев, ищут способ поскорее от них избавиться. Но кроме этой очереди за хлебом я не видел признаков серьезной нехватки продуктов. На центральной улице в магазинах было всего полно.
Шломек сразу узнал сестру, а когда бросился ее обнимать, она оттолкнула его, презрительно сказав:
- Терпеть не могу вонючих жидов, которые распяли Иисуса!
Шломек опешил. Сколько он ни уговаривал ее, ничего не помогало.
Единственное, в чем удалось ее убедить, - прийти к нам в гости. В один прекрасный день она пришла, покрутила своим маленьким носиком, заявив, что здесь воняет евреями, и решительно потребовала, чтобы ее отвели обратно. Шломек был убит. Как это могло случиться? Почему? Дита не признавала ни брата, ни свое еврейство. Мы знали, что вскоре ее отправят в Африку, и тогда она для нас будет потеряна навсегда. Мы искали всякие способы уговорить ее. Послали к ней Женю, которая сказала, что Шломек опасно болен и она должна его проведать. Но девочка продолжала утверждать, что у нее нет никакого брата.
Что делать?
У Шломека возникла мысль обратиться к девочке от имени их умершего отца. Ночью мы тайно провели его в это христианское заведение, и, завернувшись в простыню, как в саван, в котором родные похоронили покойного в Самарканде, он прокрался в комнату, где она спала, подошел к кровати и прошептал:
- Я призрак твоего папы, пришел напомнить тебе, что ты еврейка! Еврейкаааа!- повторял он, как эхо.
Девочка расплакалась и спрятала голову под одеяло, но Шломек не унимался. Он ругал ее от имени умершего отца, твердил, что она еврейка, и так ее напугал, что она громко на идише стала звать на помощь брата. Тогда он скинул маскарадный костюм, Дита с плачем бросилась ему на шею и рассказала, что видела во сне папу. Он пришел к ней из страны мертвых и сказал, что задушит ее, если она крестится. Шломек успокоил перепуганную сестренку и обещал завтра вернуться и забрать ее. На следующее утро мы должны были забрать девочку на законном основании. Правда, мы боялись, как бы она не раздумала, но все-таки лучше действовать законно.
Утром мы вернулись, и Дита согласилась пойти с нами, но при условии, что с нами пойдет и Софья, ее лучшая подруга и соседка по комнате. Софья, тоже еврейка, идти с нами не хотела. Она показала свой крест и заявила, что никакая она не еврейка. Когда она, волнуясь, вертела в руках этот крест, из него выпала записка. Я прочел на идише: "Софья Гелерштейн, еврейка" и подпись "мама". Девочка не могла больше скрывать правду, но вмешался священник: записку написали мы сами, и он ни за что не позволит нам вместе с Дитой забрать и Софью.
Мы решили похитить девочку ночью. Когда стемнело, мы пришли и с помощью подкупа и угроз забрали Софью.
Назавтра утром явились польские полицейские и обвинили нас в похищении девочки из христианского заведения. Мы спорили, утверждая, что это поклеп, стараясь оттянуть время. В это утро нам сообщили, что в больнице скончалась Това, сестра Хаима. Мы поспешили вписать имя Софьи в удостоверение Товы и в разрешение на выезд в Эрец-Исраэль. Теперь можно было размахивать документами, где черным по белому значилось, что Софья Гелерштейн - воспитанница еврейского детского дома.
А Хаим горевал по умершей сестре и мучился угрызениями совести, что не смог уберечь ее, как обещал родителям. Он очень изменился: от живого деятельного подростка не осталось и следа. Нам с трудом удалось убедить его взять себя в руки ради его оставшейся сестры Сары. Только этот довод на него и подействовал. Хаим вместе с другими детьми занялся подготовкой празднования бар-мицвы Антека.
Диту и Софью включили в одну группу. Они льнули ко всем девочкам и воспитательнице Ганке, маме Меирки, которая пела им нежным голосом, как пели когда-то их мамы. Детям так не хватало семейного тепла, прикосновения маминых рук. Ганка рассказывала им сказки, успокаивала, ласкала» а они забрасывали ее вопросами об Эрец-Исраэль. Теперь, когда они больше не голодали и не должны были думать, как бы дожить до завтра, они чаще вспоминали прошлое и старались представить себе будущее. У Хаима и Сары сохранилось несколько семейных фотографий, которые они берегли как зеницу ока, подолгу рассматривали их и показывали воспитателям, какие красивые и хорошие родители у них были, и как они одеты, и как много родных у них было.
Угрюмый и молчаливый Адам неожиданно разволновался, увидев Софью и узнав в ней дочку друзей его родителей. Казалось, он приходит в себя, но встряска подействовала ненадолго. Он снова стал ко всему безразличен. Елена тоже обрадовалась, увидев Софью, но вскоре снова начала думать только о еде.
Все с нетерпением ждали разрешения на выезд, а его снова и снова откладывали. Иракцы не согласились, чтобы детей перевозили через их страну: не хотели способствовать иммиграции евреев в Эрец-Исраэль. По этим и другим причинам отказала и Турция. Возникла мысль переправить детей воздушным путем, но из-за войны союзники не могли предоставить самолеты, и мы оставались в Тегеране. В таком неопределенном положении мы старались развеселить детей, при любой возможности устраивать для них праздник. Фрукты, которые посылала тегеранская еврейская община, мы давали им в дни рождения и по пятницам на встрече субботы.
Когда праздновали день рождения Лили, которой исполнилось 14 лет, мы украсили палатку ее группы, на вентилятор накинули большую раскрашенную занавеску, скатали одеяла, на столе, который Хаим
собственноручно сделал специально к этому дню, расстелили простыню, поставили фрукты, орехи и конфеты. За стол уселись все девочки Лилиной группы и их воспитательница. Были приглашены и гости - мальчики из группы Рахели, некоторые воспитатели и я. Места для всех приглашенных не хватило, поэтому поставили еще ящик и расстелили на нем одеяло - простыней больше не было. В пустые консервные банки поставили собранные на соседнем поле полевые цветы. Лили сидела во главе стола, сияя от счастья. Женя, подружившаяся с ней в последнее время, горячо поздравила ее и пожелала, чтобы следующий день рождения она весело отпраздновала с родителями в Эрец-Исраэль. Гости написали Лили поздравления с рисунками в ее дневнике - тетради, на обложке которой была надпись замысловатыми персидскими буквами и фотография членов шахской семьи. Декламировали, пели, Лили была счастлива, получив в подарок набор цветных карандашей, и сразу же начала рисовать в своем дневнике. Она любила писать и рисовать и участвовала в выпуске ежедневной стенной газеты. Занятость немного облегчала ей ожидание встречи с родителями в Эрец-Исраэль. Она очень хотела, чтобы на день рождения пришел Хаим, с которым подружилась, но он так горевал по умершей сестренке, что ему было не до праздников.
Мы сидели в палатке Лили, когда меня срочно вызвали к воротам лагеря, куда подъехала пролетка. Я подумал было, что нам привезли фрукты и овощи от местной общины, но с пролетки сошла женщина, слегка косившая, с собранными в пучок темными волосами и представилась: Ципора Шерток (впоследствии - Шарет). Она приехала помогать нам. Я удивился: как ей удалось до нас добраться? Союзные войска на Ближнем Востоке несли тяжелые поражения. Из разговора с ней я узнал, что она -жена Моше Шертока, который стоял тогда во главе Отдела внешних отношений Сохнута и занимался мобилизацией евреев из Эрец-Исраэль в британскую армию.
Англичане не разрешали евреям отправлять посланцев в Иран, но она чувствовала, что обязана помочь нам. Ее муж обратился лично к верховному британскому наместнику в Эрец-Исраэль и получил разрешение. Ципора Шерток оставила дома дочку и двух маленьких сыновей и уехала помогать детям в Тегеране. Она действительно очень помогала: вела бесконечные переговоры с англичанами, поляками и персами относительно нашего выезда в Эрец-Исраэль; ухаживала за детьми, бралась за любую работу, от мелочей до больших дел.
В пятницу на той же неделе мы, наконец, отправились с воспитанниками на нашу первую, давно обещанную им экскурсию. Мы даже лазали по горам, хотя у некоторых детей еще не было обуви и они шли босиком. Но глаза сияли, все радовались, пели разученные на иврите песни. Шломек и Дита, держась за руки, громко рассказывали друг другу, как им будет хорошо, когда они поплывут на пароходе в Эрец-Исраэль, как будут гулять там, где им вздумается, как не будут бояться ни голода, ни холода.
Мы проходили мимо польского лагеря под завистливые взгляды:
еврейские дети скоро поедут на свою родину - в Эрец-Исраэль, а их ждет еще одно изгнание. Поляки завидовали евреям - такого еще не бывало.
В очередной раз нам назначили срок выезда - конец октября. В Эрец-Исраэль был создан специальный штаб под руководством Генриэтты Сольд для помощи детям из Тегерана. Я с ней переписывался. Она ценила нашу работу с детьми, знала, что ни один из воспитателей не получил педагогического образования и не имеет ни диплома, ни опыта, что не помешало нам очень много сделать.
Одна фраза в ее последнем письме удивила меня: приеду ли я вместе с детьми в Эрец-Исраэль или останусь в Иране. Конечно же, приеду вместе с ними! Я обязательно привезу их к надежному берегу. Сколько я мечтал попасть в Эрец-Исраэль, и теперь, наконец, наступает это время. Никакое другое место на земле мне не нужно ни за какие блага в мире.
Я очень привязался к детям, а они - ко мне. Мы уже обдумали, как будем шагать по родной стране, по Эрец-Исраэль, аккуратно одетые и подтянутые - "сыновья, вернувшиеся в пределы свои"¹
Мы прилагали все усилия, чтобы еще до выезда прилично одеть и обуть каждого ребенка.
¹ "И возвратятся сыновья в пределы свои" (Ирмияху 31:16).
ГЛАВА 14 ЕВРЕЙСКИЙ ДЕТСКИЙ ДОМ
ГЛАВА 14
ЕВРЕЙСКИЙ ДЕТСКИЙ ДОМ
Время шло, а срок нашего выезда из Тегерана по-прежнему откладывался. Изматывающие переговоры, обещания, уговоры, хлопоты, бесконечные обуждения. Моше Шерток сообщал жене зашифрованные сведения о том, как движется дело, а она передавала их мне.
Наконец, пришло сообщение, что первая группа детей выедет из Тегерана в Ирак 10 ноября 1942 года и иракцы "закроют глаза" на то, что детей перевозят на американских, английских или польских грузовиках. Началась подготовка к отъезду, но вскоре назначили другой срок - конец ноября.
Между тем, осень была в полном разгаре, похолодало, начались дожди, и нам становилось все труднее.
В кружок шитья под руководством Зальцмана вошли семьдесят детей. Работа в мастерской на трех швейных машинах велась в несколько смен. Дневную продукцию мы продавали и на вырученные деньги покупали вещи первой необходимости, а по вечерам шили для нас самих.
Дети вязали к зиме свитеры, зная, что в начале зимы мы еще будем здесь. Ледяные ночи и утра. Трудно вылезать из-под одеял, даже чтобы выйти в уборную. Ко всем бедам прибавились еще фурункулы на руках и ногах. По утрам приходилось заставлять детей поскорее принести завтрак из кухни и выйти на линейку, которую мы продолжали ежедневно проводить. К нам все прибывали и прибывали дети. Были случаи, когда родители, находившиеся в соседнем польском лагере, приводили их к нам, и мы делали все возможное, чтобы оправдать оказанное нам доверие.
Несмотря на холод, продолжались спортивные упражнения и игры. Мы хотели привезти в Эрец-Исраэль детей, умеющих шагать в ногу, приученных к спартанским порядкам. Продолжались и ежедневные занятия с утра до полудня. Уроки иногда прерывались из-за разных комиссий, посланных английским правительством или польским в изгнании.
Мы старались давать детям знания, несмотря на нехватку учителей и учебников. Многим трудно было сосредоточиться. Учиться-то они в большинстве своем хотели, но их занимали другие мысли. Если, скажем, распространялся слух, что что-то выдают, весь лагерь приходил в
движение. Ребята выскакивали из палаток в середине урока и мчались в очередь, толкались, ссорились, кричали. Сестренка Хаима призывала его на помощь, и он, не стесняясь, расталкивал всех, пользуясь тем, что сильнее других. В такие минуты он готов был даже соврать, и в нем трудно было узнать честного, прямого мальчика. Раздобыв лишний тюбик зубной пасты, он разрезал его пополам для себя и сестренки. Шломек тоже готов был на все ради Диты.
Из-за постоянной неуверенности в завтрашнем дне дети собирали и хранили все: зубную пасту, старую одежду, обувь и даже тряпки. Самых маленьких тоже коснулась эта эпидемия. Еще одной бедой, с которой мы не могли справиться, была торговля. Дети продавали друг другу, покупали друг у друга, меняли помидоры на яблоки, собирали яйца, которые им выдавали, и продавали их тем, кто подходил к нашему забору. Иногда весь лагерь казался одним большим рынком. Получив новую одежду, они прятали старую в свой узел, а иногда новую продавали. Мрачноватый крепыш Мошик клялся, обливаясь слезами, что у него нет ботинок, ходил босой, хотя у него уже были две пары, полученные за счет других детей. Шломек и Дита сушили хлеб, завязывали его в мешочек и прятали между одеялами. Но однажды в палатку просочился дождь, и оказалось, что весь хлеб заплесневел. Они рыдали. Тщетно мы пытались убедить ребят не копить продукты.
Некоторые воспитанники носили с собой или тщательно прятали фотографию, украшение или еще какой-нибудь сувенир из дома, но не всегда удавалось их сохранить: Антек умел добраться до любого потайного места, не было такого замка или двери, которые он не мог бы открыть. Даже наш маленький склад он навещал, когда там никого не было.
На складе около вещевого шкафа всегда толпилась очередь: кто что-то получает, кто - меняет. Дети просили, умоляли, спорили. В шкафу лежал мешок с обувью, одеяла, фонарики и разные другие вещи. Обычно одежда не подходила ребятам по размеру, и ее подгоняли на них в швейной мастерской, но ботинки не подгонишь, и ребята носили, какие есть.
Выезда ждали все, и тем не менее некоторые его боялись: они окажутся еще дальше от оставшихся в Союзе родных. В их числе были Женя, Береле, а Ицик волновался, как бы мы не выехали прежде, чем он найдет брата. Мы продолжали поиски, но надежда была невелика.
Однажды я и Ципора Шерток поехали в Тегеран. У меня была назначена встреча с господином Вителесом, представителем Джойнта, финансировавшего наш переезд. Официально он был директором банка "Барклес", но по поручению Сохнута помогал еврейским беженцам и хлопотал о нашем выезде.
Главная улица Тегерана пересекает весь город. Мы ехали мимо каких-то построек, видели рабочих, взрослых и детей, оборванных, босых. Они
таскали мешки с цементом и поднимали их в плетеных корзинах на строительные леса. Пили они прямо из канавы, где текла родниковая вода вперемешку с образовавшейся из талого снега. В той же канаве женщины и стирали. Крайняя нищета соседствовала с непомерным богатством; роскошные дома, виллы, утопающие в садах, гостиницы, магазины, рестораны, откуда неслась музыка, уживались с жалкими лачугами с их оборванными обитателями. В Тегеран приезжали из Советского Союза, хотя там шла война, а из Тегерана отправлялись в Советский Союз. Город был переполнен военными и жил напряженной жизнью.
Я сошел в центре, а Ципора поехала в аптеку запастись лекарствами и мазями. Чтобы сэкономить деньги на пролетку, мы договорились, что через час она за мной приедет и мы вместе вернемся в лагерь. Я зашел в гостиницу, где жил господин Вителес. Я хотел хоть что-нибудь узнать о семьях наших воспитанников, но никаких сведений о них не было. Господина же Вителеса интересовала жизнь в Советском Союзе, откуда я недавно выбрался. Он спрашивал, сколько стоит там мыло, как выглядят талоны на питание и т.д. Мне не понравилось, что он записывает мои ответы: у меня был печальный опыт знакомства с НКВД. Он успокоил меня и продолжал записывать. Постучали в дверь: работник гостиницы, стоя на пороге, сказал, что господина Вителеса вызывают к телефону в вестибюле. Мой собеседник извинился и вышел, оставив на столе документы и свои записи. Я ждал его некоторое время и ушел, не попрощавшись, потому что Ципора уже ждала меня, как мы договорились. Если у господина Вителеса есть еще вопросы, мы поговорим в другой раз.
В лагере я снова погрузился в бесконечные дела, засидевшись до поздней ночи в конторе, как это уже не раз случалось. Снова я не поговорил с Рахелью, которую в последние дни почти не видел. Завтра зайду к ней обязательно!
Утром я действительно зашел в ее палатку. Со свойственным детям чутьем они заметили особые отношения, которые начали складываться между мной и их воспитательницей, и огорченно сказали мне, что госпожи Рахели нет, а ей потом доложили, что ее искал господин заведующий. Я чувствовал, что Рахель тоже ко мне неравнодушна, но побыть наедине нам не удавалось: мы оба были загружены выше головы. Она день и ночь была с детьми, им так хотелось, чтобы за ними поухаживали, побаловали их. Жизненный опыт у них был как у взрослых, даже как у старых людей, но они оставались детьми. В Рахели они видели мать, подругу, сестру и были очень привязаны к ней.
При выходе из палатки я столкнулся с Ципорой Шерток, которая каждое утро приходила к нам их гостиницы, где она остановилась.
- Давид, зачем ты это сделал?- возмущенно спросила она.
Я не понял, в чем дело. Оказывается, господин Вителес подозревает меня в том, что я, боясь НКВД, забрал его записи. Действительно, такой поступок мог бы быть оправдан разумной осторожностью, но ведь я ничего
не забирал! К сожалению, мне не удалось убедить ни Ципору, ни Вителеса в своей непричастности, и на душе у меня остался горький осадок.
Только через много лет, когда я снова встретился с ним, он извинился передо мной: энкаведешники украли его бумаги, для чего и вызвали из комнаты. Уже не раз они под разными предлогами вызывали его из комнаты, чтобы порыться в документах и кое-что изъять.
В те дни у меня было много первоочередных дел по подготовке к отъезду. Вид лагеря значительно улучшился. Были вымощены дорожки, аккуратно прибраны палатки. Хаим, а с ним и другие мальчики показывали пример остальным, и мы заняли первое место по чистоте и порядку среди всех лагерей беженцев этого района. Дети были горды и счастливы, когда я сообщил об этом на линейке. Они воодушевленно пели:
"- Мы идем вперед и поем..."
Занять первое место - не шутка, особенно для тех, кто все последние годы оставался на отшибе.
Срок выезда приближался, и мы готовили списки с учетом очередности выезда. Предполагалось выезжать в несколько смен. Все дети хотели быть в первой партии: а вдруг, когда дойдет до них очередь, уже нельзя будет выехать? Спорили, и кто с кем поедет, но главное - чтобы в первую очередь. На нас наседали, объясняли, просили, плакали. Перед выездом воспитанникам сделали прививку против фурункулеза: у них на руках и ногах появились фурункулы. Маленькая аптечка в конце коридора не могла обеспечить всех марлей для перевязок. Две наших медсестры и фельдшерица и без того были заняты по горло, а теперь и вовсе не справлялись. Прививка была болезненной, особенно для тех, кто страдал кожными болезнями, а таких было немало. Детей мучили чесотка и парша, они буквально рвали на себе кожу. Даже ихтиоловая мазь плохо помогала. Я смотрел на них с жалостью: покрыты черными пятнами от вонючей мази, как Каиновой печатью, засвидетельствовавшей нищету, грязь, скитания.
Никак не удавалось вывести вши. Завелись они и у Лили, в ее красивых каштановых волосах. От ее волос воняло керосином, и она горько плакала. Я успокаивал ее, говорил, что мы скоро уедем и она встретится в Эрец-Исраэль с родителями. Слезы высыхали на ее больших печальных глазах: она так ждала встречи с папой и мамой, что само обещание помогало. Она вглядывалась в высокие мрачные горы на горизонте, которые, как ей казалось, касаются неба; в самолеты на соседнем аэродроме - вот бы на них полететь к папе и маме. Может, она будет летчицей, когда вырастет, -думала она вслух.
Мы все еще ждали выезда, когда выяснилось, что есть новые осложнения. Из Ирака начали приходить телеграммы о том, что влиятельные лица требуют деньги, и с каждым разом все больше. Возможность ехать через Ирак практически отпала. Возникла мысль перевезти детей на английских пароходах, на которых переправляли солдат польской армии, для чего нужно получить разрешение на проезд
через Турцию. Опять переговоры, опять нервотрепка: оказывается, нужно согласие не только турецких, но и советских властей, контролирующих северную территорию Ирана, а они не спешили его давать. Мало того, что нам трудно доставать грузовики, так еще и дороги никудышные, на них много аварий и грабителей. А мысль перевезти детей в форме солдат польской армии просто насмешила нас: кто же поверит, что двухлетний Меирка, четырехлетняя Мария и другие малыши - солдаты?! Даже те, кто постарше - Хая, Антек, Хаим, Лили,- не по возрасту худые и низкорослые, не сойдут они за солдат.
Скопление беженцев, прибывших в Иран, сказалось на экономике страны, и население начало требовать выслать их. Росла нехватка продуктов, и тегеранская пресса обвиняла в этом британское правительство и беженцев, которых она называла "британскими паразитами".
Было решено выселить беженцев в шестимесячный срок. В Иране находилось около 25 000 польских граждан, включая примерно две тысячи евреев, большинство которых составляли дети. На выезд в Эрец-Исраэль мы получили только 150 сертификатов¹, а у нас уже было семьсот детей, и с каждым днем число их росло. В списки на переезд мы хотели включить и воспитателей, и членов семей наших детей: мать Хай и Хавы, мать Рахели, мать Меирки, и других. Сертификатов нужно во много раз больше, чем нам выдали, и, ко всеобщему огорчению, мы оставались в лагере.
Я понимал, что и Рахель подавлена из-за того, что переезд откладывается, и вечером зашел в ее палатку. Она сидела в углу около Ицика, болевшего тяжелым воспалением уха, и, укрыв его одеялом, рассказывала о красивой и теплой стране Эрец-Исраэль. Мальчик очень скучал по брату, но тут Рахель не могла его утешить: оба понимали, что вряд ли он его встретит. Все равно не надо терять надежду. Нашлись же родители Береле, которые приехали вчера вечером, к великой радости мальчика. Поговорить с Рахелью мне снова не удалось.
Зима была уже в полном разгаре, но не все дети были одеты как следует. Поскольку выяснилось, что Ирак и Турция окончательно отказались пропустить нас через свою территорию, начали подробнее изучать, нет ли все-таки возможности использовать британские самолеты.
Ципора Шерток посылала письма в Сохнут, в "Молодежную алию", Генриэтте Сольд, рисуя наше тяжелое положение, ухудшившееся с приходом зимы, и торопила их помочь нам. Но мы так и оставались на месте, и Ципора старалась нас подбодрить, напоминая, что она представляет Эрец-Исраэль, который нас помнит и делает все возможное, чтобы нам помочь. Она ходила по лагерю с пульверизатором, выводя насекомых,
¹ Сертификат - разрешение на въезд еврея в Палестину, выдававшееся британскими мандатными властями в крайне ограниченном количестве.
самоотверженно ухаживала за маленькими, проверяла, чего у кого не хватает, кто в чем больше всего нуждается, мыла детям головы, смазывала их болячки, а сама тосковала по своим детям, оставшимся в Эрец-Исраэль. Оттуда ей прислали для нас подарки и немного денег, на которые мы не знали, что раньше купить.
Представители польского правительства в изгнании обещали до наступления зимы обеспечить всех детей одеждой и обувью, но пока мы получили только триста пар обуви, и неясно было, когда получим остальные. Не лучше обстояло дело и с одеждой. А когда на деньги, собранные разными еврейскими организациями, мы купили самое необходимое, нам заявили, что больше вещей не дадут.
Однажды в швейной мастерской, куда я зашел посмотреть, как продвигается починка одежды, я встретил отца Береле, портного по профессии. Он помогал подгонять на ребят полученную одежду. Мы разговорились, и он рассказал, что в соседнем лагере его попросили починить кое-что для светловолосого голубоглазого мальчика из группы юнаков¹ - ребят допризывного возраста, проходивших военную подготовку; им выдавали форму и готовили к армии. Мальчик почему-то показался ему евреем. Ицик услышал наш разговор и загорелся. Он хочет с ним встретиться: по описанию мальчик похож на его брата Элимелеха. Я обещал пойти с ним, когда закончу неотложные дела, но Ицику не терпелось, и пришлось пойти сразу. Я захватил с собой разрешение польских властей переводить в наш лагерь еврейских детей.
В польском лагере, как и раньше, нас встретили грубо. На вопрос о мальчике мне ответили "Вон отсюда!"
Но в конце концов нам удалось до него добраться. Да, надежду никогда нельзя терять: это действительно был Элимелех!
Братья обнимались, целовались. Говорили они по-польски. Ицик уговаривал брата пойти с нами, а тот отказывался: ему хорошо и здесь, и он вовсе не намерен переходить к евреям; наоборот, пусть старший брат перейдет сюда. Элимелех был красивым стройным мальчиком, ему очень шла форма. Он рассказал брату, как интересно у юнаков, сравнивал себя с кое-как одетым братом и так его уговаривал, что я побоялся, как бы Ицик не согласился, и поторопил его вернуться в лагерь, а Элимелеху посоветовал подумать.
Ицик был расстроен до слез и повторял мне, что мама просила его беречь брата и не разлучаться с ним. Рахель и я долго беседовали с Ициком и убедили, что его место не там, а брата не удалось убедить перейти к нам. Он так и остался с юнаками, а Ицик - с нами, и только забор разделял их.
Ицик с головой ушел в работу: помогал привозить еду, раздавать ее, играл с детьми в классы, в пять камешков, поражая всех своей ловкостью, занимался в физкультурном кружке. Чувствовалось, что он хочет так уставать, чтобы сразу заснуть, не думая о брате.
¹ Юнаки - польская молодежная организация .
Занять себя и не думать о своих горестях старались и другие. Женя с Хаимом и Лили помогали готовиться к задуманному нами большому празднику перед отъездом (мы надеялись, что он все же состоится до начала 1943 года), на который мы собирались пригласить гостей из еврейской общины и представителей Сохнута.
В послеполуденные часы в лагере слышались пение и смех, который начал понемногу возвращаться к детям. По пятницам вечером дети сами готовили ужин и выступления под руководством избранной ими же комиссии. Они сочиняли песни, постановки, танцевали и показывали гимнастические упражнения.
К торжественному вечеру Лили рисовала украшения для зала, Мошик участвовал в живой пирамиде. Женя готовила стенгазету. Составили несколько хоровых групп. Не разделял общего подъема только Ицик: выяснилось, что лагерь юнаков скоро отправят в Африку.
Мы снова пошли туда, но опять ничего не добились: Элимелех больше не встретится с Ициком? Пусть Ицик присоединится к нему! Ицик кричал, плакал, братья чуть не подрались. Я буквально приволок Ицика обратно в лагерь.
Выедем ли мы до 1943 года?
К нам приехали солдаты из Эрец-Исраэль, служившие в британской армии. Они привезли сладости и очень тепло отнеслись к детям. Рассказывали об Эрец-Исраэль благодарным слушателям, ни разу не видевшим свою страну.
То, что отъезд без конца откладывался, мешало и нашей воспитательской работе: дети, не знавшие о наших хлопотах, беготне, переговорах, были горько разочарованы, решив, что их снова обманули. Нам очень помогли бы воспитатели из Эрец-Исраэль, но мандатные власти не давали им разрешения на выезд.
Рахель и две ее подруги устроили себе в конце палатки нечто вроде кабины для мытья, завесив это место одеялом, и в теплые дни купались там, принося воду из крана около конторы.
С наступлением холодов купаться в палатке стало невозможно, а дети старались даже не умываться.
Моше Шерток был в это время в Лондоне и хлопотал о разрешении на наш переезд в Эрец-Исраэль пароходом. Допустим, дадут судно - каким путем ехать? Средиземное море полно вражеских подводных лодок и мин. Нам предложили ждать, пока его очистят.
Осенью 1942 года силы союзников под командованием Монтгомери одержали победу над немецким генералом Роммелем в Эль-Альмине, возле границы между Египтом и Тунисом на побережье Средиземного моря. Англичане и американцы вступили в западную часть северной Африки. Мир перевернулся вверх дном! В СССР войска начали контрнаступление, сняв
немецкую осаду Сталинграда. Похоже, что война, длящаяся уже три года, подходит к концу.
При встрече с Ципорой Шерток полковник Рос, отвечавший за беженцев, предложил, чтобы до выезда мы перевели детей из палаток в дома. В Тегеране свободного жилья не было, а на предложение Роса переехать в отдаленный провинциальный город мы не согласились: в Тегеране была помогавшая нам еврейская община, а в маленьком городке отношение к беженцам, особенно к евреям, будет гораздо хуже.
Ципора Шерток встретилась с британским послом в Тегеране и с польским министром. В очередной раз нам предложили запастись терпением. Но в тех условиях, в которых мы жили, да еще после перенесенных лишений, нелегко бесконечно ждать. Воспитатели старались занять детей, но до каких пор можно рассказывать сказки, показывать виды Эрец-Исраэль!
Воспитатели делали все, чтобы дети почувствовали страну своей родиной, и, думаю, им это удавалось. Даже у Адама, за много недель не произнесшего ни слова, явно появился интерес к Эрец-Исраэль и к нашему переезду туда. Это была единственная тема, которая вызывала у него улыбку и интерес в потухших глазах.
Прошла первая неделя декабря, за ней вторая, а мы все еще в Тегеране.
ГЛАВА 15 ДВА ЗОЛОТЫХ КОЛЬЦА
ГЛАВА 15
ДВА ЗОЛОТЫХ КОЛЬЦА
Был конец декабря 1942 года. Я сидел в конторе, как всегда занятый делами, когда вошел стройный офицер в польской военной форме и, обратившись ко мне на идише, представился: доктор Гелерштейн, зубной врач в польской армии. После разгрома польской армии он попал в плен к советским, и его сослали в лагерь для военнопленных в двухстах пятидесяти километрах от областного города Смоленска. Много пережил. В конце 1941 г., после вторжения немцев на территорию Советского Союза, пленных из лагеря выпустили. После долгой мучительной дороги добрался сюда и устроился врачом в тегеранскую больницу. Он ищет семью - жену и двоих детей, с которыми расстался около двух лет назад и с тех пор ничего о них не знает. Нет ли у меня каких-нибудь сведений? Имя Гелерштейн показалось мне знакомым, но я не знал имен всех наших воспитанников. Мы вместе просмотрели список имен, и отец нашел имя дочери - Софьи!
Девочка не узнала отца, и он ее не узнал, но она помнила имена матери и брата, да и по сходству можно было понять, что он ее отец. Оба плакали, и мы вместе с ними. К радости примешивалась печаль: где мама, где брат? Софья не знала. Мама посадила ее и брата в поезд, в котором дети польского дома сирот ехали из Бухары в порт, чтобы оттуда выехать из Союза. За это мама отдала свои драгоценности и все деньги, какие у нее были. Их приняли, когда она повесила им на шею кресты. Но брат неосторожно сказал ей что-то на идише, и его высадили из поезда. Маленькая Софья сделала вид, что не знает его. С тех пор она не видела ни брата, ни маму. Теперь она плакала вместе с отцом, и никто не мог их утешить. Оставалось только надеяться. Скитались миллионы людей, выброшенных из их домов, оторванных от семей.
Доктор Гелерштейн оставил Софью у нас. К Адаму с Еленой - детям его друга-врача - он относился, как к собственной дочери; ежедневно приходя ее навестить, обязательно встречался и с ними. Поиски жены и сына он продолжал. Я обещал, если получу известие о них, сразу же дать ему знать. Авось кто-нибудь из тех, кто занимается беженцами из Союза, поможет выйти на их след, как это уже не раз бывало.
Ципора Шерток сказала, что хочет представить меня своему брату, Шаулю Меерову, директору еврейской компании в Эрец-Исраэль, занимающейся прокладкой дорог. Ему нужно получить от меня некоторые сведения, какие - она не уточнила. Я решил воспользоваться встречей и
выяснить, не знает ли он чего-нибудь о членах семей наших воспитанников.
Несколько слов о Шауле Меерове. Он родился в Латвии, но большую часть лет, проведенных в России, жил в Могилеве-Подольском. Тринадцати лет прибыл с матерью и сестрой в Палестину.
С 1934 года до образования Государства Израиль активно участвовал в репатриации евреев в Палестину вопреки запрету английских властей.
В Войну за Независимость погиб его сын, Гур Мееров, и Шауль взял себе псевдоним Авигур (отец Гура).
Авигур был одним из организаторов и первых руководителей Хаганы, одним из инициаторов создания военной промышленности, возглавлял деятельность по оказанию помощи евреям Советского Союза. Под его руководством проводились кампании за свободный выезд советских евреев в Израиль и организация мероприятий по борьбе за достижение этой цели.
В 1973 г. Авигуру была присуждена Государственная премия Израиля за деятельность на благо еврейского народа и государства Израиль.
В Тегеране посланцы Эрец-Исраэль занимали должности директоров банков, глав различных компаний и т.д., но главная их задача была помочь еврейским беженцам, все еще находившимся в Союзе и брошенным на произвол судьбы польским правительством. Эта помощь заключалась не только в отправке им продуктовых и других посылок, но и в попытках вывезти их оттуда. Возглавлял эту деятельность Шауль Мееров.
Вместе с Ципорой мы отправились на пролетке в город и приехали в его контору. Он оглядел меня с ног до головы и предложил стакан чаю, продолжая меня изучать. Сидя против него, я смотрел, как он брал в рот кусочки сахару, отпивая чай, как принято у русских, вприкуску называется, и понял, что родом он из Союза. На столе лежало много бумаг, писем от беженцев, в том числе и от Жени, искавшей своих родных, и от адвоката Левина, поручившего ей свою маленькую дочку, и от Шломека и Диты, искавших мать, и от многих других.
Ципора оставила меня с братом и отправилась в город навестить наших больных в больницах, купить для них овощи и фрукты на рынке, получить лекарства в аптеке, а главное - узнать у работников Сохнута, не назначили ли уже окончательную дату нашего отъезда. Она собиралась попасть сегодня по этому поводу и к британскому послу, и к полковнику Росу, уполномоченному по делам беженцев. Мы договорились, что я присоединюсь к Ципоре, как только освобожусь.
Хорошенько изучив меня и, видно, решив, что перед ним человек надежный, Мееров спросил, что бы я сказал на предложение вернуться в Союз помогать еврейским беженцам. Насколько ему известно, в Союзе остались еще тысячи еврейских детей, скитающихся по дорогам, и им надо помочь.
В первую минуту я опешил. Я, можно сказать, чудом вырвался из страны ссылок и живо помнил все, что пережил там. Но тут же пришел в себя и
ответил, что готов поехать, если он действительно уполномочен послать меня: я хорошо знал, как тяжело в Союзе беженцам, особенно детям. Если Сохнут может им помочь и мне поручают такое задание, я не могу отказаться, даже рискуя снова попасть в лагерь. Конечно, скоро наш детский дом так или иначе выедет в Эрец-Исраэль, а я столько лет об этом мечтал, но раз нужно, я поеду.
В следующем месяце мне стукнет двадцать восемь. Я хочу обзавестись семьей и знаю, что именно Рахель - та, с кем я хотел бы связать свою жизнь. Я собирался просить ее стать моей женой и надеялся на положительный ответ. Но мне некогда было ухаживать за ней, некогда было говорить о любви. Мне казалось, что она чувствует мое отношение к ней и без слов, которые мне по моему характеру трудно говорить.
Несмотря на тяжелые условия, в лагере начала проявляться любовь между воспитателями и воспитательницами, между мальчиками и девочками. У меня для разговора с Рахелью нет ни минуты, а теперь придется вернуться в Союз помогать еврейским беженцам.
Шауль Мееров сказал, что мне дадут знать, когда я понадоблюсь. От него я пошел в Сохнут и там узнал, что нам разрешено выехать из Ирана морем в город Карачи в Индии¹, а оттуда на другом пароходе мы поплывем к Суэцкому каналу. Отъезд назначен на 3-е января 1943 года.
Вернувшись в лагерь, я столкнулся с молодым польским офицером, который сказал, что пришел навестить Рахель. Он - ее друг по Самарканду, помог ей добраться сюда, дав письмо к польскому полковнику. Рахель отказалась встретиться с ним, и я велел ему уйти из лагеря и больше не приходить. Он ушел рассерженный, и я боялся, как бы мы о нем еще не услышали.
В лагере начали усиленно готовиться к отъезду. Я надеялся выехать вместе со всеми. Как я уже сказал, число сертификатов было ограничено, а мы хотели вывезти как можно больше детей и взрослых. Ципора Шерток предложила воспитателям заключить фиктивные браки, тогда на двоих понадобится только один сертификат, и число выезжающих таким образом увеличится до тысячи с лишним.
На доске объявлений были записаны "семейные пары". Я, конечно, записал как свою "жену" Рахель и вернулся к делам. Но поздно вечером, проходя мимо доски объявлений, я с удивлением увидел, что Рахель вычеркнула мое имя и записалась "женой" другого воспитателя. Я вычеркнул его имя и вписал свое. Затем пошел к палатке Рахели поговорить с ней. Была уже ночь, и у входа в палатку стояла пара военных ботинок. Я знал, что это значит: одна из воспитательниц снова привела на ночь своего приятеля, солдата польской армии. Я не раз требовал, чтобы она прекратила такие штуки, и она обещала приводить его только тогда, когда в палатке никого нет. И вот - пожалуйста! А ведь она была не единственной. В палатке, где жила Лили, иранский парень провел ночь
¹ Теперь - в Пакистане.
с воспитательницей, и лежавшая по соседству Лили была свидетельницей всего, что происходило в соседней постели.
Справиться с этими делами было трудно. Одна воспитательница даже забеременела, и мне пришлось ею заниматься.
Итак, я подошел к палатке Рахели, встал около того места, где она спит, и тихо, чтобы не разбудить воспитанников, позвал ее. Она не ответила, и я позвал снова. На этот раз она вышла заспанная и спросила, в чем дело. Я сказал, что хочу узнать, почему она "сосватала" себе кого-то другого. Она ответила, что слишком молода, чтобы решиться на замужество, а "сватовство" с другим ее ни к чему не обязывает. Я настаивал, зная, что Рахель не принимает решений сразу, не обдумав как следует. Она слушала меня, и наконец по ее молчанию я понял, что получил согласие. Пожелав мне спокойной ночи, она вернулась в палатку. И на том спасибо!
Мы задумали устроить в лагере день самоуправления: воспитанники останутся без воспитателей с утра до вечера. В этом крылась немалая опасность, и все же мы решили возложить ответственность на комиссии, которые выбрали сами ребята. Детское руководство не всегда и не во всем соглашалось с руководством лагеря, так же как и действовавший у нас суд воспитанников. Но я полагался на тех ребят, в честности и организаторских способностях которых давно убедился: на Хаима, Хаву, Береле, Женю, Лили, Ицика (хотя он не всегда оправдывал мои надежды) и на других. А опасался я за Антека, который по-прежнему тащил все, что плохо лежало, за Мошика, поступки которого трудно было предсказать. Однажды он собрал целую группу около моей конторы, и она громко возмущалась тем, что мы не дали Йцику еще одну пару ботинок; тот уверял, что его ботинки украли, хотя все понимали, что он их продал на черном рынке. А Елена без присмотра старших могла съесть все, что найдет. А что будет с такими малышами, как Меирка?
В день самоуправления детей не пришлось поторапливать, они сами поднялись утром, несмотря на холод, вышли на линейку, и, уезжая на пролетках в Тегеран, мы слышали, как они поют гимн.
Конечно на душе у меня было неспокойно: не уйдет ли Ицик к брату, единственному, кто уцелел из семьи; не стащит ли Антек деньги, которые я дал Хаиму на весь день, не случится ли еще что-нибудь.
Дети должны были приготовить уроки, повторить пройденное, потом старшие мальчики должны пойти в польский лагерь и принести из центральной кухни обед. А что если Мошик ввяжется там в ссору и некому будет вызволить его? Сегодня должна прийти прачка, кто ей заплатит, кто купит хозяйственное мыло в армейской лавке польского лагеря; а кто отгонит от нашего забора персидских солдат?
Я пытался не думать о лагере - сколько можно! У меня в кои-то веки несколько свободных часов, и я хочу обязательно сделать сегодня предложение Рахели. Надежда побыть с ней наедине лопнула: с нами в пролетке ехали две самые близкие подруги Рахели еще из местечка Лунинец около Пинска, куда она бежала от немцев, - Алла и Галина.
Приехав в Тегеран, мы всей компанией расхаживали по улицам, рассматривали витрины многочисленных ювелирных магазинов, сверкавшие так, будто в мире никакой войны и в помине нет. Я попросил Рахель зайти со мной в магазин помочь выбрать часы в подарок брату в Эрец-Исраэль - предлог вполне убедительный. Рахель согласилась, а ее подруги, как бы вняв моей молитве, с таинственным выражением лица направились в соседний ювелирный магазин. Я попросил продавца показать часы и два золотых кольца для родных в Эрец-Исраэль, а Рахель - не только помочь выбрать, но и примерить одно из них, чтобы я был уверен в размере. Кольца и часы ей не понравились, мы вышли и зашагали по шумному городу.
Я предложил Рахели зайти в ресторан пообедать, надеясь там и поговорить с ней с глазу на глаз. Она назвала ресторан, о котором слышала, что там отлично кормят и играет оркестр.
Вообще-то я почти не делал личных трат из зарплаты, которую получал как заведующий лагерем, только самый минимум, а остальное отдавал Ципоре Шерток, и она покупала детям овощи, нитки, шерсть для вязки и другие необходимые вещи. Даже на просьбы Рахели и ее подруг купить им фрукты я не соглашался, рискуя выглядеть в их глазах скрягой. Но в этот день, который должен был стать особым в моей жизни, я решил купить часы брату, обручальные кольца и пообедать в ресторане.
В ресторане за длинным столом сидела знакомая компания: несколько воспитателей, посланцы Эрец-Исраэль и работники Сохнута. Они пригласили нас подсесть к ним, Рахель обрадовалась, увидев подруг, и мне, скрепя сердце, пришлось согласиться.
Это был роскошный ресторан, большая люстра освещала зал приятным мягким светом. Мы заказали обед и ждали, что его вот-вот подадут, когда вошел молодой польский офицер. Проходя по залу, он заметил Рахель и подошел к нам. Я узнал в нем приходившего в лагерь ее поклонника из Самарканда. Щелкнув шпорами, он пригласил ее на танец заплетающимся языком - он явно перебрал.
Рахель отказала ему и один раз, и второй, а когда он продолжал настаивать, заявила, что с пьяными не танцует. Офицер оскорбился: она избегает его, хотя он так помог ее семье, не из-за меня ли, который не разрешил ему даже заходить в лагерь. Он так разошелся, что выхватил пистолет и в пьяном бешенстве выстрелил в люстру. Она с треском разлетелась на кусочки, зал погрузился во мрак, поднялась суматоха, явилась полиция из польской армии, и офицера арестовали. А мы, воспользовавшись темнотой, поскорей унесли ноги, не дождавшись заказанного обеда. Мы вышли на вечернюю улицу, и я обрадовался тому, что снова оказался наедине с Рахелью. Мы опять зашли в ювелирный магазин и там, к моей радости, нашли два кольца, понравившиеся нам обоим, и подходящие часы. Расплатившись и выйдя из магазина, я протянул Рахели то кольцо, которое она по моей просьбе примерила, и сказал, что купил его для нее.
Рахель растерялась и ничего не сказала, а я, приняв ее молчание за
согласие выйти за меня замуж, добавил, что поговорю с ее мамой. Мы вернулись в лагерь, и там я уже не мог заняться личными делами, как бы важны они ни были.
В лагере в наше отсутствие все шло как следует. Исчезло только несколько буханок хлеба. Больные в медпункте и в палатках для больных получили нужный уход, уроки прошли хорошо, репетиция к прощальному вечеру тоже. Настроение в лагере было приподнятое, и я был доволен. Даже Адам улыбнулся мне и сказал, что все в порядке. Действительно, "дети Тегерана" очень изменились к лучшему за те несколько месяцев, которые они жили в нашем лагере.
Была у меня еще одна радость: Алла и Галина, расставшись с нами и зайдя в соседний ювелирный магазин, купили мне ко дню рождения, приходившемуся на 7-е декабря, о чем, конечно же, сказала им Рахель, серебряный портсигар и выгравировали на нем: "Заведующему от друзей". Портсигар я с тех пор берегу, хотя никогда не курил.
Как и следовало ожидать, во время подготовки к отъезду возникла очередная неприятность: польские власти решили мобилизовать в армию семерых наших воспитателей, заявив, что их только "одолжили" нам помогать детям беженцев, а теперь, когда детей отсюда увозят, они должны выполнить свой гражданский долг. Мы не хотели служить в этой антисемитской армии, но против властей не пойдешь.
Тогда в дело включился Шауль Мееров и помог отправить шестерых воспитателей поездом из Тегерана в Багдад. Поездка эта была очень опасна: объединенные отряды польских и иракских патрулей искали по всем поездам дезертиров. Воспитатели вошли ночью в поезд в сопровождении молодого еврея - участника сионистского движения в Ираке. Они стояли в темном коридоре, закрыв головы плащом, а сопровождающий отвечал любопытным, что везет шестерых глухонемых к врачу. Тридцать шесть часов длилась эта поездка, а когда они приехали, к ним подошел носильщик, взял их чемоданы и сделал знак следовать за ним. Он привел их в подвал, где они и спрятались. "Носильщик" представился им: Энцо Серени, член кибуца Гиват-Бренер. Его послали в Ирак. После шестинедельного пребывания в Багдаде воспитателей, переодев в британскую военную форму, с помощью местных евреев отправили как мобилизованных строительной компанией "Солель-боне", направляющихся в отпуск в Эрец-Исраэль. Они проехали пустыню, Рабат-Амон, мост Алленби и прибыли в Иерусалим. Рассказ об их опасной поездке я услышал позднее.
Седьмым воспитателем в списке был я, но я не мог оставить лагерь именно теперь, перед отъездом, хотя страх перед поляками и мобилизацией меня не отпускал. Ципора Шерток и представители Сохнута в Тегеране обратились к польскому правительству с просьбой освободить меня от службы в армии, так как я заведую еврейским детским домом и заменить меня некому. Ответ долго не поступал. Оставаться в лагере было опасно, поэтому Ципора посоветовала мне скрываться в больнице, пока не придет ответ польского правительства.
Дав кому следует немалую взятку, я получил направление на госпитализацию, хотя был совершенно здоров. Пришлось надеть пижаму и лежать в постели. Тяжело было уйти из лагеря именно теперь, но выхода не было.
Рахель ежедневно навещала меня и рассказывала, что происходит в лагере, как туго идут переговоры о моем освобождении от мобилизации, какие новости из Эрец-Исраэль.
Однажды вечером Рахель сказала, что меня могут и не освободить, и на этот случай у нее есть план: вместе с другой воспитательницей они договорились с иранским евреем, товарищем этой воспитательницы, что я сбегу из больницы и спрячусь у него, потом он поможет мне выбраться из Ирана, а там я уже доберусь до Эрец-Исраэль. Рахель со свойственной ей энергией и обстоятельностью продумала каждую мелочь, и я согласился. Значит, встретимся в Эрец-Исраэль, куда они могут приехать раньше меня.
Я попросил Рахель начать строить в Эрец-Исраэль наш будущий дом к моему приезду. Рахель еще не была уверена, что выйдет замуж: она так молода, ей столько пришлось пережить, и она еще не готова к семейной жизни.
Я спрятал вещи, которые она принесла, чтобы сразу надеть их, если понадобится уйти из больницы. Я верил, что в конце концов сумею убедить Рахель стать моей женой.
На следующее утро в больницу пришла Ципора Шерток с доброй вестью: представители Сохнута обратились в самые высокие инстанции и добились успеха. В течение двух дней я получу из польской армии официальное назначение на должность инспектора в еврейский детский дом, выезжающий из Тегерана в Индию, а оттуда - в Эрец-Исраэль. Когда мы туда приедем,- посоветовала Ципора,- мне стоит попросить в польской армии отпуск. Наверно, через Польский комитет помощи беженцам мне предоставят длительный отпуск, чтобы продолжить работу с детьми и помочь им устроиться на новом месте.
Теперь мне уже не нужно было скрываться. Я надел форму польской армии, вышел из больницы и вернулся в лагерь. По словам Рахели, меня с нетерпением здесь ждали. Воспитательницам непросто было получать положенные нам продукты и вещи, которые обычно выдавали только мне как заведующему.
Я был тронут тем, как меня встретили дети. Увидев меня, Мошик, Хаим, Ицик и остальные воспитанники Рахели помчались сообщить ей, что вернулся заведующий. Рахель не ждала меня в тот день, она удивилась и обрадовалась. У меня было чувство, что я вернулся к себе домой, в свою семью.
До отъезда оставалось два дня. Мошик, уверенный, что в Индии тепло, а с ним и Антек бросились продавать свои одеяла. Я не переставал отгонять от забора покупателей. Усилил охрану. В нее вошли Хаим, Хава, Ицик, Женя, Лили и другие.
Дети были так возбуждены, что с ними трудно было справиться. Укладывая немногие свои вещички и ни с одной не желая расставаться, дети паковали даже тряпки. Мы предложили каждому взять с собой небольшой пакет самых дорогих и важных для него вещей, а остальное пойдет багажом, и они без конца переупаковывали свои узелки, не зная, с чем расстаться. А вдруг в дороге что-нибудь пропадет.
К предотъездной радости и возбуждению примешивались печаль и тревога: родные, оставшиеся в Союзе, будут теперь еще дальше от них. А в дороге что их ждет? А в Эрец-Исраэль?
Ицику было мучительно трудно расстаться с Элимелехом. Шломек не соглашался ехать с сестренкой на разных грузовиках. Хаим тоже не хотел ехать отдельно от сестры. Как уже не раз бывало, этот обычно уравновешенный подросток впал в истерику, боясь, как бы не потерялась его единственная теперь сестра. Он кричал, грубил, буйствовал.
Женя ни за что не хотела расстаться со своей подопечной - Марией. Малышка была в другой возрастной группе, но опекала ее Женя. Береле ни на минуту не хотел расстаться с родителями; Лили поедет только вместе с Хаимом, своим лучшим другом; Мошик, влюбленный в красивую Хаву, делал все возможное, чтобы им ехать вместе. В общем, хлопот хватало. А доктор Гелерштейн не знал, что делать: расстаться со своей вновь обретенной дочуркой или оставить ее у себя. А может, дезертировать из польской армии и поехать с нами? Софья горько плакала при одной мысли о скорой разлуке с папой.
В последние ночи стоял такой рев, какого мы уже давно не слышали. Лили была сама не своя от волнения перед предстоящей встречей с родителями. До сих пор ей как-то удавалось справляться со своим нетерпением, а теперь она совсем распустилась. Женя умоляла меня написать ее, Жени, родным, послать им посылку, сообщить, что она едет в Эрец-Исраэль, установить связь с отцом Марии. Но у нас не было их адресов. С Рахелью ехала ее мать, а мобилизованный в армию отец оставался в Ираке. О Шае и Аве ничего не было известно.
Мы ждали грузовиков для переезда в иранский порт.
Пришлось отказаться от намеченного порядка переезда, потому что мы не хотели воевать с ребятами, и они расселись по грузовикам как хотели. Самых маленьких сопровождали няни. Были среди воспитанников и парни восемнадцати лет и старше, они попали в лагерь, скрыв свой возраст. Теперь они уезжали вместе с нами.
Все взяли с собой и узлы, и остальные вещи, несмотря на наши указания. Но и на это пришлось закрыть глаза.
Мы еще стояли в ожидании грузовиков, когда из польского лагеря к нам подбежал светловолосый и светлоглазый паренек в форме юнаков, крича, что едет с нами. Это был Элимелех, буквально в последнюю минуту решивший присоединиться к нам. Братья не могли прийти в себя от волнения, мы тоже. К счастью, получилось так, что мы выезжали раньше,
чем юнаки, и он успел перебежать к нам. Недалеко от него стоял доктор Гелерштейн, держа на руках Софью. Он все-таки решил отправить ее с нами; мы обещали беречь ее и продолжать поиски его жены и сына. Ему с трудом удалось убедить девочку расстаться с ним. Тяжело воспринял разлуку и Адам, цеплявшийся за Гелерштейна, убежденный, что это его отец.
Прибыла колонна грузовиков, и началась толкотня, все хотели первыми сесть, боясь, что не хватит места. Мы убеждали, что все приедут в порт, но уговоры не помогали.
Ципора Шерток провожала нас в порту. Она хотела убедиться, что мы, наконец, уезжаем. Нашему отъезду способствовало и давление персов, которые стремились избавиться от беженцев. Теперь мы прибудем в Индию как переправленные туда польские граждане. Ципора боялась, как бы мы там не застряли, эта мысль не давала ей покоя. Я тоже предвидел такую опасность, но старался надеяться на лучшее, кроме того, я верил в находчивость Ципоры.
Итак, тем холодным зимним утром мы покинули лагерь в Тегеране. Позади остались брошенные палатки, пустой барак и белевшие на горизонте покрытые снегом горы. Открылась новая страница в нашей жизни. Мы покинули важный перевалочный пункт на нашем пути, но сам путь еще не закончен, мы лишь отправились к следующему перед конечной остановкой - Эрец-Исраэль, нашей родиной, о которой мы мечтали.
ГЛАВА 16 ОТПЛЫТИЕ
ГЛАВА 16
ОТПЛЫТИЕ
Колонна грузовиков приехала в порт Бандархашпур, откуда мы должны были отплыть в Карачи. До прибытия нашего парохода "Донора" нам пришлось провести несколько дней на побережье. Здесь мы отпраздновали день рождения Шломека. Стола не было, поэтому сложили несколько одеял и покрыли простыней. Рассевшись вокруг, дети лакомились фруктами, конфетами и орехами. Лили преподнесла Шломеку свой рисунок, от нас он получил в подарок полный тюбик зубной пасты и был счастлив. Воспитанники пели, декламировали и качали именинника, сиявшего от счастья. Рядом с ним сидела его сестренка - ну прямо два прелестных цветка! Родителям бы увидеть их! Шломек думал о матери. Появись она у него на дне рождения, его счастью не было бы конца. Но чуда не произошло, она не появилась. Наверно, ее нет в живых, как и отца, как и многих других, умерших в эти тяжелые годы.
В порту как на крыльях разнесся слух, что конечный пункт нашего пути - Эрец-Исраэль, и к нам бросились беженцы, надеясь уехать с нами. В большинстве это были женщины без всяких документов. Среди них оказалась и Шула, бывшая наша воспитательница. Она умоляла взять ее.
Сертификатов было ровно столько, сколько уезжающих, но я живо помнил, в каком состоянии сам поднимался на пароход прошлым летом. Нужно помочь Шуле - помогла же мне тогда польская женщина, так неужели же я не помогу Шуле. Адам, который пришел в себя, как только мы выехали из Тегерана, сказал, что он все устроит, но я боялся на него положиться
Оглянувшись, я увидел Береле, собиравшегося подняться на пароход. Паренек сильный, энергичный, он сделает доброе дело, если с ним умело поговорить. Правда, он - единственный сын у родителей, с которыми только недавно встретился. Я понимал, какая опасность может ему грозить, и все-таки обратился к нему.
Если он проберется на пароход, минуя контроль, и юркнет в толпу пассажиров, Шула сможет пройти вместо него. Береле долго объяснять не пришлось. Он незаметно проскочил на пароход и спрятался в спасательной шлюпке. Даже родители не знали, где он. Прекрасно понимая, какая опасность ему грозит, он все же пошел на риск, причем ради чужой женщины. Действительно, огромный путь проделали наши воспитанники за несколько месяцев. Я гордился им.
Шула поднялась на "Донору" как сопровождающая. К счастью, на палубе считали, сходится ли число входящих с количеством сертификатов, не
сверяя имен. Береле спрятался под полотнищем, прикрывавшим спасательную шлюпку, и сидел там, пока пароход не отчалил.
Ципора Шерток, провожавшая нас в порт, поднялась на пароход и представила меня капитану как начальника по перевозкам беженцев. Я вырос в его глазах, и он предложил мне отдельную маленькую каюту. Пароход был грузовой, кают было мало, и он спросил, один я или с семьей.
Ципора спросила, можно ли представить Рахель и ее мать как мою семью. Хана Дрекслер, давно считавшая меня членом семьи, утвердительно кивнула, но Рахель колебалась, поскольку мы еще не женаты. Капитан предложил тут же поженить нас, пользуясь своим правом заключать браки на корабле, но Рахель предпочла подождать.
Подходило время отплытия. Ципора взволнованно попрощалась с нами в надежде скоро увидеться в Эрец-Исраэль. Судно вышло в море, и я долго смотрел на ее удаляющуюся фигурку на берегу. Хрупкая женщина, энергичная и находчивая, она от всей души помогала нам, и я порой удивлялся, откуда у нее на все берутся физические и душевные силы. Трудно выразить словами ту огромную роль, которую она сыграла в жизни еврейского детского дома в Тегеране и в его переезде в Эрец-Исраэль. Может, когда-нибудь о ней напишут книгу.
Мы постепенно удалялись от порта Бандархашпур с нашим драгоценным грузом - более семисот детей, от младенцев до юношей, и группа сопровождающих, среди которых были две беременные женщины. Нас ожидало опасное плавание по морю, где было полно вражеских подводных лодок и мин, но я надеялся, что мы благополучно доберемся до заветной цели.
Как я уже говорил, проехать кратчайшим путем по суше из Тегерана через Ирак в Иерусалим или более кружным путем - через Турцию и Сирию на север Эрец-Исраэль нам не дали, а перевезти детей воздушным путем нельзя было, поскольку британские самолеты были на фронте. Нам пришлось отправиться в длительное круговое плавание из Персидского залива в Оманский, а оттуда Аравийским морем в Индию, в порт Карачи. После короткой остановки там мы надеялись продолжить путь к Аденскому заливу, затем через Красное море к Суэцкому каналу, а оттуда уже поездом в Эрец-Исраэль. Другого пути у нас не было.
"Донора"- большой пароход с каютами только для команды и некоторых пассажиров, с кладовыми в трюме и, к сожалению, без душа.
Теперь все уголки заполнили дети и взрослые. На небольшой палубе негде яблоку упасть. Иногда, пробираясь через толпу, приходилось пригибаться, чтобы не полететь за борт. Антек уже присвоил что-то бесхозное, Адам буянил, разыскивая своего отца; Елена плакала; Хаим хотел убедиться, что на пароходе будет кошерная пища; Женя искала куда-то вдруг запропастившуюся Марию, а та с ревом разыскивала ее; Хая как тень следовала за мамой, ее охватывал страх, когда мамы не было рядом; Шломек дразнил Диту; Меирка ревел, и невозможно было его успокоить;
Софья не переставала плакать с тех пор, как рассталась с отцом; Лили искала укромный уголок, чтобы писать дневник; Хава потеряла свою лучшую блузку, последнюю память о доме, и Мошик вызвался искать ее, роясь у всех в сумках, невзирая на громкие протесты: он был готов на все, лишь бы удостоиться внимания красивой девушки; Элимелех хвастал строевыми упражнениями, которым научился в польском лагере; родители Береле с беспокойством разыскивали сына, и я сказал им по секрету, что он выполняет мое задание, но не уточнил, какое.
"Донора" сначала шла вдоль залива, и были видны берега с зелеными пальмами. Лили, найдя в конце концов местечко, взяла дневник и, крепко сжимая его в руке, стояла на палубе, восторгаясь видом и бормоча, что ей и во сне не снилось, что когда-нибудь она увидит Индию. Она не могла дождаться встречи с родителями и немного завидовала Береле, ехавшему с папой и мамой, и Хаве с Хаей, мама которых тоже была на пароходе. И Меирка был с мамой. Но мало кому так повезло. А Шломек и Дита, Хаим и Сара, Ицик и Элимелех, Елена и Адам были хоть и не с родителями, но по крайней мере кто с братом, кто с сестрой.
Ребят поместили в трюм, и они пришли в восторг от развешенных там гамаков. Все очень устали, но не ложились и продолжали бегать, не в силах успокоиться. Они так шумели, что, казалось, у нас лопнут барабанные перепонки.
Медленно плыл пароход; когда мы далеко отошли от берега, Береле выбрался из укрытия и присоединился к ребятам. Они носились по всему пароходу, совали нос в каюты и возбужденно выкрикивали, что там видят. Дул легкий ветерок, и "Донора" плавно скользила по серебристым волнам. Послышался шум приближающегося мотора, и все высыпали на палубу посмотреть на встречное судно. У меня забилось сердце: только бы не устроили проверку и не обнаружили лишнюю пассажирку! Но судно развернулось и пошло в другом направлении. Море снова стало спокойным и тихим.
Постепенно солнце начало опускаться за красноватый горизонт. Картина была потрясающая. Лили как зачарованная смотрела на золотой шар, погружающийся в море.
А я припомнил другие дни и другое плавание. С тех пор не прошло и года, а как много изменилось в моей жизни! Нет больше отчаявшегося оборванного беженца, скрывающегося без документов. На мне польская военная форма цвета хаки: штаны до колен, высокие носки, подпоясанная ремнем гимнастерка, в нагрудном кармане лежат документы, подтверждающие, что я назначен начальником транспорта. На голове конфедератка с блестящим значком. Я радовался своему назначению и гордился возложенной на меня ответственностью.
Наступила ночь. Кругом только темная вода и плывущая по ней желтая луна. В трюме и в подсобных помещениях пассажиры улеглись в гамаки, которых для всех не хватало, и некоторым детям предстояло спать на
одеялах. Впрочем, им не привыкать. Но когда мы велели старшим мальчикам расстелить свои одеяла, выяснилось, что, несмотря на всю нашу воспитательную работу, Мошик, Антек и, к моему удивлению, Хава с Хаей умудрились продать одеяла при выезде из лагеря. Что ж, пусть теперь спят прямо на твердом полу - сами виноваты! Но я знал, что виноваты не столько они, сколько их горький жизненный опыт. Нет, подлинная вина лежит на тех, кто довел их до этого, и мы раздали им одеяла из запасных. Перевоспитать подростков за короткое время не так-то просто, еще много усилий придется приложить, прежде чем наши воспитанники станут нормальными ребятами.
С того момента, как мы поднялись на пароход, и до позднего вечера ни на минуту не прекращались шум, плач, крики. Ночью усталые дети уснули, но утром все началось сначала. Как это ни трудно, нужно добиться достигнутого в лагере порядка. Воспитатели пытались собрать вокруг себя ребят, поиграть с ними, попеть, побеседовать - словом, занять чем-нибудь. Но, как они ни старались, ничего не получалось.
Перед выездом нам дали еще две швейные машины. В Тегеране мы закупили ткань и теперь объявили соревнование на скорость пошива. Нужно приехать в Эрец-Исраэль прилично одетыми, чтобы нас не жалели. Так нам удалось занять тридцать воспитанников.
По опыту мы уже знали, что лучший способ объединить детей - готовить вечер. Начали проводить репетиции к празднику в честь приезда в Индию. Дети разучивали танцы, кружились по палубе в хороводе, танцевали польку и краковяк. Кроме того, как и в тегеранском лагере, они должны были по очереди выполнять разные обязанности: подавать еду, мыть посуду, скрести палубу, и так далее.
Не раз на пароходе раздавался сигнал тревоги, и все поднимались на верхнюю палубу. Чтобы не сеять панику, мы объясняли, что так принято на пароходе, хотя тревоги были настоящими, потому что встречались и мины, и подводные лодки, и бури поднимались. А судно перегружено, и спасательных поясов не хватает.
Пароход разделен на отсеки, каждый из которых можно герметически закрыть, чтобы вода не попадала в другие. Капитан требовал, чтобы во время тревоги все поднимались на верхнюю палубу. Мы делали вид, будто так положено, что не уменьшало моего беспокойства.
Разбушевался Адам, как это случалось и в Тегеране, когда он начинал искать отца и, не находя, хотел покончить с собой. Он понимал, что отец умер, но не мог в это поверить, кричал, что тот его бросил, умолял вернуться. Мы боялись, как бы он не бросился в море. Его сестра Елена продолжала все время есть, ее выворачивало, но остановиться она не могла.
Питание на пароходе было совсем не таким, как в Тегеране. В основном мы получали мясные консервы. Дети уже не набрасывались на еду, как раньше, не было изголодавшихся. Иногда кто-нибудь отказывался от еды:
тошнило из-за морской качки. Меня беспокоило, что они получают недостаточно овощей и фруктов, не было усиленного питания для больных и ослабленных, как в Тегеране. Хотя дети были не голодны, некоторые продолжали копить куски хлеба, припасенные еще в Тегеране.
Пароход шел в Оманский залив. В открытом море у многих началась морская болезнь. Хаим трогательно ухаживал за сестренкой, Дита - за Шломеком; Женя, подружившаяся с Лили, поддерживала ее. Когда Лили чувствовала себя хорошо, она вела дневник и рисовала в нем цветными карандашами, которые ей подарили ко дню рождения. Они были ее главным сокровищем. Но чаще она чувствовала себя плохо, ее тошнило, она плакала, и трудно было ее утешить. Женя ее ругала: едет к родителям, а беспокоится. Женя от морской болезни не страдала.
Как и раньше, наш лагерь походил на бурлящий котел, в нем клокотали юношеская энергия, любовь, ненависть, возникали новые пары, распадались прежние, счастье сменялось горем, душевный подъем - мрачным настроением - все, как бывает у молодежи в любом месте. Но здесь все усугублялось скученностью, отсутствием своего уголка, постоянным пребыванием у всех на виду.
Репетиции продолжались, ребята уделяли им много часов. Я наблюдал, как красиво танцует хорошенькая Хава, как завороженно смотрит на нее Мошик, ради нее присоединившийся к танцующим, как погружена в свой дневник Лили. Когда я заглянул в него и похвалил ее рисунки, она передернула плечами - не привыкла к похвалам.
Вскоре пароход должен был прибыть в Карачи, но капитан предупредил меня, что возможны непредвиденные задержки. Вечер мы назначили на 20-е января 1943 года в надежде на следующий день бросить якорь у берегов Индии.
Только бы не было бури! Мы плыли уже больше двух недель. Дети снова разболтались. Теснота, душа нет, они ходят немытые, в грязной одежде, тем более что многих рвет, увеличилась вшивость, - словом, вернулась знакомая картина. Больше всех чешется Антек. Я обнаружил, что у него в шапке кишмя кишат вши, и посоветовал выкинуть ее в море, но он ни за что не соглашался и неожиданно заявил , что ему нельзя ходить с непокрытой головой: он религиозный! У нас были дети из религиозных семей, но кто-кто, а уж Антек никак не принадлежал к их числу! Когда в Тегеране Хаим предложил ему отпраздновать бар-мицву, он согласился, по его же словам, только ради угощения и вечеринки. Я принес ему новую шапку, но Антек ухватился за свое вшивое сокровище и упрямо не хотел с ним расстаться. А ведь его шапка вред наносила не только ему, но и другим. Не обращая внимания на его упорство, я бросил ее в море. Что тут началось! Антек разревелся, начал лихорадочно искать какую-нибудь палку, чтобы выудить шапку из воды, но она быстро исчезла в волнах.
Антек впал в истерику, бился головой о борт, и, наконец, выяснилось, что в шапке были спрятаны доллары, которые он заработал на черном
рынке. Он оплакивал свое состояние, но нельзя было понять, насколько оно велико. Сначала он говорил о пяти "зелененьких", которые он привез из Союза, затем - о десяти, потом о сорока, о пятидесяти, о сотне. Так я и не узнал, сколько он заработал нелегким, а иногда и нечестным трудом. На еде он тоже экономил, зная, что "зелененькие" могут спасти его от голода, от болезни и даже от смерти.
Его нельзя было успокоить, не помогали заверения, что мы о нем позаботимся, привезем в Эрец-Исраэль, там ему будет хорошо. Жизнь научила его ни на кого не полагаться.
Вспыхнула снова и чесотка. Наши медики - врач и несколько медсестер - боролись с ней не покладая рук. Состояние больных и ослабленных детей ухудшилось из-за отсутствия свежих овощей, из-за качки и других неудобств. Елену мучили и вши, и чесотка, и боли в животе, так что настроение у нее было жуткое. Я испугался, видя, как она перегнулась через борт: только этого не хватало. Смерть унесла ее отца, мать, двух близнецов-братьев. Я знал, что она не забывает ни их, ни свой благополучный дом отца-врача. Теперь одни во всем мире она и душевнобольной брат. Я попытался разговорить ее, и она призналась, что нет у нее больше сил. Там, в воде, так спокойно! Потерпеть минутку - и все!
А плавание все не подходило к концу. Снова плач по ночам, снова загрустила Хава, так и не нашедшая свою блузку. Даже танцы, которые она так любила, ее не утешали. Ее мать не переставала думать о маленьком сыне, который потерялся во время скитаний. Ее мучила совесть: она едет в Эрец-Исраэль, не зная, где он, жив ли. Что она скажет мужу, когда они встретятся? И когда они встретятся? Тщетно искала она поддержки у Хавы, которая избегала и ее, и сестру, тоже в ней нуждавшуюся.
Расстаться с местом, где дети прожили больше полугода, было совсем непросто: снова куда-то ехать, и еще дальше от родных, снова неизвестность. Добраться бы уже до места. А что их ждет там? Они боялись попасть в кибуц. У некоторых был опыт жизни в колхозе. А еще могут разлучить с братьями, сестрами, друзьями.
Ицик, ни на минуту не отходивший от брата с тех пор, как тот сбежал к нам из лагеря юнаков, заявил, что они ни за что не расстанутся. Дита плакала при одной мысли, что Шломека пошлют куда-нибудь без нее; Хаим и думать не хотел, что не будет вместе с сестрой; Женя огорчалась, что ей придется расстаться с Лили и с маленькой Марией, которая будет жить в Эрец-Исраэль у дяди и тети; а Лили - что ей придется расстаться с Хаимом.
Мы все плывем и плывем. Качка, детей рвет, теснота, негде помыться. Я удивлялся, почему не выбрасывают в море остатки продуктов, даже уже несвежих. Капитан объяснил, что их дадут рабочим в порту за уборку. Хоть бы не началась, Боже упаси, эпидемия на пароходе.
Вместе с адвокатом Рудницким мы продумали, как организовать лагерь в Карачи, если придется там пробыть долго. Нельзя допустить, чтобы и в Карачи продолжался такой беспорядок, как на пароходе. Нужно сразу же
установить строгий режим.
Несмотря на все трудности, переезд из Ирана в Индию произвел на всех неизгладимое впечатление. Недалеко от Карачи море разбушевалось так, что страшно стало, хотя за время пути мы пережили не одну бурю. Но эта была самой тяжелой, отчасти, может, потому, что силы и терпение у нас уже иссякли.
В трюме стоял отвратительный запах рвоты, а вымыться и выстирать перепачканные одеяла и одежду негде. В углу лежала и плакала Лили, Женя утешала ее. Толстушка Женя с неправильными чертами лица вытянулась и повзрослела с тех пор, как прибыла к нам. Сначала она мягким тоном уговаривала подругу, потом начала отчитывать.
Когда я проходил мимо, измученная Лили подняла голову и спросила, скоро ли мы доберемся. Я не решился передать ей, что капитан говорил о возможных задержках. Я знал, что он имеет в виду и стихийные бедствия и бедствия, созданные человеческими руками, а тут еще наш пароход перегружен - дальше некуда.
Ну и буря! Я поднялся на палубу. Небо и вода одинаково серого цвета, волны налетают на "Донору" и вот-вот разнесут ее в щепки. "Это последние минуты моей жизни",- подумал я, и она вся пронеслась у меня перед глазами: детство в украинском местечке, погром, юношеские годы в Вильно, первая любовь, польская армия, война, арест, ссылка... До сих пор судьба меня миловала, неужели же мне пришел конец в этой адской пучине? И Рахель, и порученные мне дети погибнут вместе со мной?
Вдруг я вспомнил, как не раз бывало и раньше в тяжелые минуты, слова предсказания бывшего ешиботника, к которому я ходил. До сих пор, к моему удивлению, они сбывались. А предсказал он мне, что я буду помогать детям, попаду в невиданную страну (не знаю, имел он в виду Иран или Индию), что буду долго служить в армии еврейского государства. Выходит, меня еще ждут дела в Земле Обетованной. Надо же, ищу утешения в каких-то предсказаниях, рассердился я, но тем не менее мне стало легче.
Неистовствуют волны, качают пароход как скорлупку - картина жуткая и величественная. Я стоял на палубе, пока буря не улеглась так же внезапно, как и началась. Потом спустился в каюту, где, кроме меня, ехали еще Рахель с мамой. К моему разочарованию, Рахель куда-то вышла, а мне так хотелось поделиться с ней моими мыслями.
Даже каюте мать Рахели сумела придать домашний вид, снова отметил я про себя. Маленький столик покрыт скатертью, на нем аккуратно стоит стопка тарелок и другая посуда. Хана заботливо спросила, поел ли я, я вспомнил, что весь день ничего в рот не брал, и сразу же почувствовал, что голоден, как волк. Хана открыла консервы, полученные на троих. Я уплетал их, не замечая, с каким осуждением смотрит на меня мать Рахели. Позже выяснилось, что я сел в лужу: воспитанные люди не набрасываются на еду. Тогда же я не мог прочесть Ханиных мыслей: до сих пор она заступалась за меня перед Рахелью. Кончив есть, я поспешил вниз посмотреть, как чувствуют себя дети после бури. Нужно подбодрить их. Поэтому я сказал, что вечер прощания с Ираном и встречи с Индией мы устроим завтра.
Дети немного оживились, а некоторые даже принялись упаковывать свои вещички. Береле аккуратно уложил сумку; Женя огорчилась, что у нее нет такого платья, как было когда-то дома. Ничего у нее нет: ни любви, как у Хавы и Лили, ни родителей, ни сестер - ничего. И все же она старалась не падать духом, уверяя себя и других, что вскоре все будет по-другому - нужно только приехать в Эрец-Йсраэль. Ей так хотелось в это верить! Меня поражала сила ее воли. Хоть бы она не разочаровалась, хоть бы встретилась с родителями и сестрами, по которым так тосковала.
Я тоже думал о родных, оставшихся в огне войны. Кто знает, когда я увижу их, и увижу ли вообще. Мой младший брат Цви в Эрец-Исраэль. Как мы встретимся после стольких лет разлуки? Согласится ли Рахель стать моей женой? Я-то надеялся на лучшее, но не все же ребята похожи на меня. Я старше их, сильнее, опытнее, в детстве у меня был домашний очаг. А они настрадались, измучились. Я верил, что "Молодежная алия" во главе с Генриэттой Сольд и другие еврейские организации сумеют создать теплый дом для этих маленьких стоиков, по горло сытых скитаниями и бедами. Я останусь с ними, сколько смогу и пока буду им нужен.
Прошли последние репетиции. Состоялся вечер. Дети танцевали под качку и рокот волн. Они выступали с разными номерами, но то один, то другой выскакивал, потому что его рвало. Вот и Хава, танцевавшая с Мошиком польку, вдруг осталась без кавалера, но продолжала танцевать, легко и плавно двигаясь в изношенных ботинках; Женя танцевала неуклюже; танцевал и Хаим, но его партнерша Лили вскоре оставила его из-за качки.
Через два дня после вечера мы бросили якорь в порту Карачи. На борт поднялись полуголые смуглые портовые рабочие. Каждый получил пакет с остатками еды.
Все сошли на берег. У Жени вдруг развязался узелок, и из него выпало несколько кусков хлеба. Значит, и она его копила? Были в узелке и тряпки, которые она поспешно собирала, краснея перед Хаимом. Ей было стыдно, но она была не в силах что-нибудь выбросить. Несмотря на жару, она оставалась в своем желтом пальто, боясь, как бы его не украли.
Ну, вот! Мы в Индии. Под ногами твердая земля, но она словно еще качается. Что ждет нас тут?
ГЛАВА 17 НАШ ЛАГЕРЬ В КАРАЧИ
ГЛАВА 17
НАШ ЛАГЕРЬ В КАРАЧИ
Колонна грузовиков прибыла в порт, мы расселись и в сопровождении индусских солдат под командованием англичан поехали в британский военный лагерь около Карачи.
Нас привезли к палаткам, разбитым на улице со странным для нас названием. Вокруг - пески, сверху - палящее солнце. В Тегеране теперь холодная зима, здесь - невыносимая жара.
Вдали высится город Карачи, пестрый, удивительный. Мы - в Индии! Не думал я, что когда-нибудь попаду сюда. Не эту ли страну имел в виду предсказатель будущего?
Несколько недель назад дети выехали из Тегерана более или менее чистыми, аккуратными, прилично одетыми. Сейчас они опять неряшливые, грязные, вшивые, словно и не было тегеранского лагеря.
В первый же вечер Антек пожаловался, что его укусила собака. Сначала я подумал, не очередная ли это выдумка, чтобы что-нибудь выклянчить. Но на ноге у него был след настоящего укуса. В нашем импровизированном медпункте Антеку сделали укол против бешенства. Один из охранявших наш временный лагерь, смуглый молодой человек в звании капрала подошел к Антеку, осмотрел его ногу и шепотом сказал мне, что, по его мнению, это укус шакала. Я перепугался. Только этого нам не хватало!
Капрал успокоил меня, обещав позаботиться, чтобы шакалы нас не беспокоили. Он представился как наш связной, проявил подлинную заботу и явное сочувствие, и мне показалось, что он не тот, за кого себя выдает. У него на самом деле такое невысокое звание? Во всем его облике, в его манерах, в особом тоне чувствовалась не только уверенность в себе, но и что-то еще, что трудно передать словами.
Капрал поставил несколько солдат-индусов охранять нас и велел отогнать шакалов от лагеря. Это успокоило детей, потому что слух о шакале, укусившем Антека, распространился с быстротой молнии и сильно перепугал их.
В первую ночь в лагере было темно и мрачно. Шакалов от лагеря отогнали, но их вой отчетливо доносился и напоминал тягучий плач, будто они жаловались на что-то. Наши малыши - Меирка, Софья, Дита и другие - тоже заплакали. К детям вернулся страх. Не по себе стало и взрослым.
Мы опять распределили детей по возрастным группам и собирались
уложить их спать, оставив все серьезные дела - дезинфекцию, уборку, стирку - на завтра: уж очень мы устали с дороги.
Из Тегерана с нами выехала только часть воспитателей, поэтому мы рады были помощи, которую нам оказывали родственники детей. Родители Береле, мать Меирки и другие, как и Шула, впряглись в работу. Капрал, назвавшийся Питером, предложил нам любую помощь, какая только понадобится, а я уже знал, что он слов на ветер не бросает. По его отношению к нам я предположил, что он еврей, и он подтвердил мою догадку. Родился он в Германии в 1922 году, покинул страну вместе с семьей после прихода к власти нацистов и живет с тех пор в Лондоне, где и учился. С началом войны его мобилизовали в британскую армию и послали в Индию. У меня сложилось впечатление, что в его рассказе осталось много недосказанного.
К нашей общей радости, в палатках оказалось достаточно кроватей, чего не было у нас в Тегеране. Там лежать в удобной постели могли только тяжело больные.
Поздно ночью я тоже лег и только уснул, как меня разбудили целые полчища клопов, разгуливавших по кровати. Пришлось уступить им место и лечь на пол.
Встал я рано. Никто не знал, сколько мы здесь пробудем, поэтому надо было готовиться и к длительному пребыванию, а значит, наладить быт. Лагерь еще крепко спал, когда пришел наш капрал с парикмахером-индусом. Его даже не приходилось ни о чем просить - он сам замечал все, что нам нужно.
После завтрака воспитатели проверили головы ребят, записали всех, у кого была парша или вши, посадили в ряд, и парикмахер приступил к делу. Забелели бритые головы, и я надеялся, что мы выведем эту заразу до приезда в Эрец-Исраэль.
Но не все завшивевшие дети согласились, чтобы им брили голову. Антек прятался, пока парикмахер не ушел. И не он один. Так моя надежда не сбылась. Вернулась и притихшая было чесотка.
Ко всему добавилась новая напасть - клопы, и многие предпочитали спать на полу, к чему давно привыкли. Как мы ни старались, не удалось нам справиться и с грязью, тем более что дети продолжали хранить хлеб и всякие тряпки.
А с рваной одеждой мы справились быстро. В лагерь пришел невысокий смуглый человек из еврейской общины Бомбея, бросил взгляд на ребят, попросил у меня список мальчиков и девочек с указанием возраста и обещал обеспечить всех новой одеждой, бельем, обувью и пробковыми шлемами для защиты от солнца. Это будет подарок местных евреев, возглавляемых богатой и известной семьей Сасон.
Стоявший около меня Хаим услышал его обещание, и вскоре весь лагерь плясал от радости. Я надеялся, что зарождающемуся у детей чувству доверия, которое мы с таким трудом им прививали, не будет нанесен удар.
Прошло несколько дней - и дети получили обещанное. Нам прислали и ткани на случай, если что придется дошить, и даже простыни. Дети гордились новенькой одеждой, и не было их счастливее, когда они надели на голову тропические пробковые шлемы. Теперь, в новых ботинках и в носках до коленок, они выглядели совсем иначе.
Старую одежду - рассадник вшей и грязи - нужно было сжечь. Но не тут-то было. Повторилась знакомая история: некоторые увязали старые вещи в узелки и отказались с ними расстаться. Они и слышать не хотели о том, чтобы их сжечь. Кое-кто обещал, но не сдержал слова. Хаима, Женю, Ицика и других ребят постарше мы кое-как убедили, но с малышами - Шломеком, Дитой, Софьей - не было сладу. Антек и Мошик твердили свое: старые вещи - их собственность, и никто не имеет права ею распоряжаться. Спорить с ними было бесполезно. Нас ждали дела поважнее: наладить нормальный режим, распределить обязанности, назначить дежурства и так далее.
Вот уже неделя, как мы здесь и ждем, когда нас заберет судно. Но пока ничего не слышно.
Быт мы наладили такой, как в Тегеране, распорядок дня - тоже: утренняя линейка, физкультура. Малыши ею занимались в трусиках и пробковых шлемах, с упоением делали все упражнения - одно удовольствие смотреть. Ладные, гибкие Дита и Шломек. Где их мать? Выпадет ли ей счастье увидеть своих детей?
На второй неделе нам сообщили, что в четверг мы уедем, но я по опыту хорошо знал, что срок могут перенести и детям ничего говорить не надо: хватит с них разочарований.
Вторая неделя в Карачи. Дети немного успокоились. Новая одежда их преобразила. Не всем она пришлась впору, особенно маленьким, и швейная бригада подгоняла платья и штаны по размеру. Стояла невыносимая жарища, но в Эрец-Исраэль мы приедем зимой, поэтому необходимо вязать свитеры: они нужны и заполняют время тех, кто вяжет.
Женя вязала как одержимая, каждую свободную минутку. Даже Елену ей удалось засадить за работу. Девочка больше не страдала от голода, но очень грустила и сказала мне с иронией и жалостью к самой себе, что, может, к старости ей удастся закончить свитер. Скоро должны были отпраздновать ее двенадцатилетие, и она ждала этого дня. Но на ее день рождения разбушевался Адам: схватил нож, которым резали пирог, и грозил зарезать им себя. Воспитатель с трудом его отнял. Тогда Адам начал бегать, искать отца, орать, что тот бросил их на произвол судьбы, и испортил весь праздник. Елена плакала, причитая, что нет у них родителей, а брат даже об этом не помнит. Наши утешения не помогли, да и не могли помочь.
В лагере родились два младенца - прибавление семейства.
Дети шили, вязали и, конечно, готовились к прощальному вечеру, который мы устроим перед отъездом из Карачи. Снова репетиции. По утрам ребята приводили в порядок палатки, раздавали завтрак. Из старших мальчиков мы составили собственную "полицию", которая следила за
порядком и охраняла лагерь от шакалов. Вооруженный большой палкой Мошик охотно и добросовестно выполнял свои обязанности, пользуясь данной ему властью на общее благо.
В форме, в галстуках и шлемах дети казались членами молодежного движения, приехавшими в летний лагерь. Но только казалось: до настоящих членов им было еще далеко.
Когда я поблагодарил господина Сасона за его щедрость и заботу о детях, он ответил со слезами на глазах, что все евреи должны помогать друг другу, и это, мы чувствовали, были не пустые слова. Люди, еще недавно совсем чужие этим детям, теперь делали для них все, что могли, как и сотрудники еврейских организаций.
С молодым капралом у меня наладилось полное взаимопонимание. Этот ассимилированный еврей начал интересоваться Эрец-Исраэль, расспрашивал о положении в стране, о еврейских поселениях, а как я мог рассказывать о том, чего никогда не видел. Все, что я знал как член "Хашомер хацаир", а затем как воспитатель, я ему сказал, но его интерес к стране рос по мере того, как он о ней узнавал.
Со своей стороны, он рассказывал мне об Индии, очень меня заинтересовавшей. Поэтому меня обрадовало его приглашение вместе съездить в ближайший пригород. Поехать далеко я не мог себе позволить, был слишком занят, но на несколько часов - дело другое; а когда капрал предложил мне взять кого-нибудь еще, я, конечно, пригласил Рахель, которую почти не видел со времени приезда в Карачи. Наша дружба ни для кого не была секретом, наверно и капрал о ней знал .
Первое, что бросилось нам в глаза, - огромная толпа, непрерывный людской поток на фоне финиковых пальм и много нищих с протянутой рукой. Заметив, что мы не местные, они нас окружили и преградили дорогу, не давая пройти. К моему удивлению, капрал силой расталкивал их и даже стегнул тростью женщину в сари с двумя детьми, которая не отставала от нас. Такая, мягко говоря, грубость нас покоробила, но капрал объяснил, что человек, незнакомый с этой страной, просто не понимает: иначе вести себя здесь нельзя.
Ничего подобного я в жизни не видел. Масса голов, черных, коричневых и даже совсем светлых, бритых наголо, наполовину, на треть или на четверть; попадались люди с косами, с шевелюрами, не знавшими ножниц, в хороших костюмах, и рядом - в тряпье, в тюрбанах, в платках, в тюбетейках. Кто эти люди? Почему такая толпа? Я спросил нашего проводника, не случилось ли чего-нибудь. Почему все высыпали на улицу? Может, сейчас обеденное время? Забастовка? Нет, это обычный будний день. Капрал объяснил, что по одежде можно определить, к какой религиозной секте или касте принадлежит тот или иной человек. Число каст в Индии доходит до двадцати тысяч, а богов и идолов - до тридцати.
Все было для нас необычно и очень интересно. Мы смотрели как завороженные и не могли насмотреться. Хотя стояла жара, встречались
люди, закутанные в одеяла и в меховых шапках, какие носят жители Кашмира, а рядом с ними - почти совсем голые, только в набедренной повязке.
Около четырехсот миллионов человек живет в Индии, - сказал капрал, - в этой стране Гималайских гор, покрытых вечными снегами, долин Кашмира, просторов Бенгалии, необитаемых пустынь и зеленых лесов.
Женщины двигались в людском потоке бесшумно и опустив глаза. Цветы у них в волосах издавали пряный сладковатый и незнакомый запах, будто из другого мира. Казалось, все эти люди отстали от современной цивилизации на много веков, хотя попадались и европейские прически, и современная одежда.
Огромный нескончаемый спокойный человеческий поток, босые ноги бесшумно ступают по тротуару, сандалии скользят беззвучно, словно в немом фильме. Уличная тишина странно контрастирует с людскими толпами. Да, все тут странно и непривычно.
Мы шли гуськом по тротуару, стараясь никого не задеть. Я не заметил, чтобы кто-нибудь шел под руку или в обнимку. Капрал объяснил, что в Индии при встрече не пожимают друг другу руку и не похлопывают по плечу - не то чтобы ходить под руку или в обнимку. Встречаясь со знакомыми, люди издали поднимают обе ладони в знак того, чтобы к ним не приближались даже члены семьи или возлюбленные.
Разглядывая все вокруг и всему удивляясь, мы дошли до индийского ресторана, и капрал пригласил нас пообедать. В киоске сувениров при входе я купил себе шахматы и еще кое-какие мелочи и храню их до сих пор.
Мы уселись за стол. Подошел официант с черными как смоль волосами и в сверкающей белизной куртке. Мы не знали, что заказать, тогда капрал, придя нам на помощь, велел официанту принести первое блюдо, название которого звучало весьма обещающе. Долго ждать не пришлось, на столе появился рис с кусочками белого мяса, запах которого возбуждал аппетит. В последние годы ни я, ни Рахель не были избалованы вкусными блюдами. Мы наполнили тарелки и принялись есть, поинтересовавшись, что за мясо в рисе. Наш спутник сказал, что это местный деликатес: мясо белых мышей. Бедная Рахель, чуть не подавившись, выплюнула все изо рта, я тоже не мог больше есть. Так закончилась наша трапеза.
Мы вышли из ресторана на шумную улицу. Я прислушивался к речи прохожих, не понимая ни слова. Капрал улыбнулся, когда я ему об этом сказал: он владеет персидским и арабским, в университете изучал семитские языки и все равно не понимает местных жителей.
Взглянув на часы, я увидел, что уже полтора часа как мы ушли из лагеря, и стал беспокоиться. Конечно, я полагался на воспитательниц, да и на старших воспитанников, прекрасно влиявших на ребят, но все-таки пора возвращаться. По дороге капрал, как обычно, спросил, нет ли каких-нибудь просьб или пожеланий.
Я решился попросить его сфотографировать детей в новой одежде и в пробковых шлемах, когда они занимаются физкультурой и в другие
моменты; воспитателей, медиков и солдат, которые помогают нам и которыми он командует,- словом, наш лагерь.
Еще из Тегерана я послал Генриэтте Сольд, как и обещал, фотографии детей. Мы даже составили альбом Еврейского детского дома в Тегеране. Теперь я хотел сохранить память и о Карачи. Капрал обещал, и уже назавтра пришел с фотографом. Так у нас появились фотографии детей и воспитателей в различные моменты нашей жизни, и все они у меня хранятся.
На одной из фотографий рядом со мной стоит капрал с ребенком на руках. Не ради снимка он взял его на руки: он действительно тепло относился к детям, чувствуя, как они в этом нуждаются.
Благодаря этой фотографии я узнал его через двадцать лет, увидев в газете "Маарив" портрет с подписью: "Разведчик, умерший от солнечного удара". Из заметки выяснилось, что моего знакомого капрала, которого я знал как Питера и который казался мне немного загадочным, на самом деле звали Меир Бен-Шауль, что его арестовали в Багдаде, обвинив в шпионаже в пользу Израиля, приговорили к смертной казни, но потом освободили, и он скончался в Германии в 1950 году. Тело привезли в Израиль и здесь похоронили. Я подумал, что, возможно, этот ассимилированный еврей с высоким лбом и вечной трубкой во рту стал сионистом благодаря встрече с еврейскими детьми в Карачи. Как я и догадывался, он не был простым капралом, а закончил офицерскую школу, получил звание майора и служил в отборных войсках (командос) и в разведке. После службы в Индии он установил связь с Эрец-Исраэль и работал в разведке Хаганы¹. Тогда в Индии я знал о нем не более того, что он сам мне рассказал, но впечатление он произвел на меня большое. Теперь я не без гордости думал, что, возможно, причастен к первой встрече этого ассимилированного немецкого еврея, сына богатого коммерсанта, с иудаизмом и сионизмом. Может быть, именно под нашим влиянием он начал агитировать евреев Индии иммигрировать в Эрец-Исраэль.
Подружился я не только с капралом, но еще и с семнадцатилетним пареньком, который заинтересовался нами и очень помог лагерю. Однажды он рассказал, что он индийский еврей, и показал цепочку с магендавидом на шее. Просил меня побывать у него дома, но времени у меня не было, и я зашел ненадолго к его родственникам, жившим недалеко от нашего лагеря.
В этот второй мой выход из лагеря я впервые увидел живого верблюда, до сих пор верблюдов я видел только на картинках. Мы увековечили и эту встречу на фотографии, которая у меня тоже сохранилась. У воспитателей были маленькие фотоаппараты, так что и они делали снимки. Не будь всех фотографий, те далекие события казались бы просто сном.
¹ Еврейская подпольная военная организация в Палестине во время английского мандата.
Мы вернулись в лагерь, а там - скандал. Началось с давнего спора. Мошик кричал, что не должен выносить мусор из медпункта. Почему он? Это не его мусор. Он вынесет свой, а они пусть выносят свой. Некоторые воспитанники никак не могли понять, почему они должны что-то делать для других. Ицик был согласен с Мошиком, а Элимелех смотрел на дело иначе. Спор перешел в скандал, а затем и в драку. Разбушевавшиеся страсти трудно было унять.
Жара, тяжелые условия, напряженное ожидание отъезда - как тут не стать раздражительным, суеверным. Так, Береле однажды приснилось, что к нему пришел Йосеф Лесский, умерший в Тегеране, и сказал, что в Эрец-Исраэль мы приедем только на Песах, и Береле пришел в отчаяние. Он готов был верить во что угодно. Поверили в его сон и другие дети и приуныли.
Скандал из-за "чужого" мусора прекратил крик "Раздают!" Все помчались в очередь, и драка началась там. А когда я разнял дерущихся и попытался их урезонить, они, невинно глядя мне прямо в глаза, заявили, что и не думали драться.
Трудно было не поверить Дите, когда, глядя на меня своими ангельскими голубыми глазами, она заявляла: "Нет у меня шлема!" А тут еще Шломек клялся, что это правда. Теперь он опекал и Софью, подружку его сестры со времен польского лагеря, поэтому пытался достать дополнительный шлем и для нее.
Неожиданно Ицик и Элимелех выяснили, что Мошик - их дальний-дальний родственник. Этого было достаточно, чтобы сблизиться и горой стоять друг за друга. Задавал тон Мошик, сильный и дерзкий мальчишка. "Это свинский мир,"- заявлял он, и дети охотно слушали его. - Нужно все хватать, иначе другие получат то, что полагается тебе". Теперь эта троица совсем отбилась от рук. Не было замка, который выдержал бы их натиск. Они болтались по лагерю, засунув руки в карманы, увиливали от обязанностей и никого не слушались. Приходилось силой призывать их к порядку.
Массу претензий предъявляла и Женя: недостаточно упорно ищут папу маленькой Марии, оставшегося в Союзе, ее тетю в Эрец-Исраэль, обижают малышку, дают ей вещи не по размеру - как она в таком виде приедет к родным? А Лили? Она тоже должна быть хорошо одета при встрече с родителями.
О себе Женя не заботилась, одета была кое-как, не расставалась со своим желтым пальто. Ее-то никто не придет встречать,- отвечала она на замечания.
У Антека во рту сверкали коронки, отнюдь не красившие мальчика, а у Мошика зубы были и вовсе запущены.
Мне иногда трудно было скрывать, что у меня есть "любимчики", например, милая Мария, красивые Шломек и Дита. Я старался относиться к
остальным, как к ним, не выказывать невольное отвращение к парше, чесотке, вшам. Дети не должны чувствовать, что одного любят больше, чем другого.
В Тегеране мы уже насиделись, а сколько нам еще сидеть в этой раскаленной печи?
Капрал, каждое утро приходивший с трубкой во рту - одной из многих в его богатой коллекции, - заверял меня, что скоро мы выедем. И действительно, после двухнедельного пребывания в Карачи был назначен день отъезда. Из Индии мы поплывем к Суэцкому каналу, а оттуда поездом - в Эрец-Исраэль.
ГЛАВА 18 ЧЕРЕЗ ИНДИЮ В ЭРЕЦ-ИСРАЭЛЬ
ГЛАВА 18
ЧЕРЕЗ ИНДИЮ В ЭРЕЦ-ИСРАЭЛЬ
Итак, после двухнедельного пребывания в Карачи, в изнуряющей жаре, при которой мы все же соблюдали установленный режим, мы отправились дальше, на этот раз - к конечному пункту нашего пути, в Эрец-Исраэль.
Перед отъездом капрал устроил в нашу честь концерт местного оркестра. Дети внимательно слушали и с любопытством разглядывали незнакомые странные инструменты. Маленькая Лили, вглядываясь, зарисовывала в дневнике музыкантов. Ее дневник был, как я понимал, отдушиной для нараставшего по мере приближения к стране волнения.
Снова предотъездная лихорадка, снова дети упаковывают свой скудный скарб, изношенные вещи, рваные ботинки, хотя и обещали сжечь их, когда получали новые. Мошик в ответ на мои увещевания заявил, что изношенные вещи - часть его самого и он не может с ними расстаться.
Ребята не захотели разбиваться на возрастные группы, и я не стал настаивать: не только дети, но и мы, взрослые, кое - чему научились за это время. Теперь ребята распределялись по группам, как сами хотели.
Хава, получив от матери несколько монеток, купила себе зеркальце. Она изменила прическу, и сидевший рядом с ней Мошик всячески выражал ей свое восхищение. Елена плакала то ли оттого, что хотела есть, то ли оттого, что переела, и жаловалась, что у нее никого нет на свете, даже худой собаки. Адам, как обычно, не обращал внимания на то, что происходит вокруг, но был по крайней мере спокоен. Сказать бы Елене, что она не одинока, что мне не безразличны ее горести, но я, как и остальные взрослые, был слишком занят предотъездными делами. Легкая закуска перед дорогой ненадолго ободрила Елену: она все-таки еще боялась, как бы очередная раздача еды не оказалась последней. Что случилось с Ициком, Элимелехом? Почему они попали под влияние Мошика? - с беспокойством поглядывал я на новообразованную троицу.
В порту нас поджидало судно " Ноуролия". Детей поместили в трюм, и тут же поднялась невообразимая суматоха. Хаим уложил сестренку в гамак, заботливо прикрыл одеялом и даже раздобыл подушку. Елена крепко сжимала в руке сумку с едой, которую она все время подкапливала. Дита горько плакала, уверяя, что у нее украли ее самое красивое платье, и воспитательница никак не могла ее успокоить. Шломек устроил розыск, вызвав гнев тех, в чьих узлах он рылся. А когда он попытался заглянуть и в вещи Мошика, тот сильно побил его, так что Шломек тоже ревел.
Плач заразителен. Заплакал и Меирка, которого даже мать не смогла унять; за ним Софья, которую пугал своим странным поведением Адам; Береле не достался гамак, и он его громко требовал, поддержанный родителями: " Ему полагается!". Лили, как обычно, была погружена в дневник, хотя у нее-то были причины радоваться: вот - вот встретится с родителями. А остальные были грустны и беспокоились без конкретного повода.
Женя посмеивалась над Хаей, которая крепко держала куклу: такая большая, а не расстается с куклой. Хая обиделась, дальше - больше, и девочки вцепились друг другу в волосы. Вмешалась сестра Хай Хава, начался настоящий скандал.
На этом пароходе у меня не было отдельной каюты, так что я тоже, как и Рахель с матерью, расположился в трюме. Даже во время наших плаваний мы старались, несмотря ни на что, придерживаться режима дня. Готовились к маршу, которым мы пройдем, когда приедем в Эрец-Исраэль.
Питались мы скудно и однообразно, судно сильно качало, но мы настаивали, чтобы дети дежурили как положено: мыли бы посуду, полы и т.д.
Было жарко, Женя сняла, наконец, свое заплатанное желтое пальто, с которым до сих не расставалась, и - его стащили! Может, кто-то решил посмеяться над ней, но оно исчезло. Женя рыдала, как будто случилась настоящая трагедия. Видно, пальто было только поводом, а оплакивала она свою судьбу. Маленькая Мария ревела заодно. До сих пор я никогда не видел Женю плачущей. Наоборот, она всегда подбадривала других. Мошик предложил отыскать пальто, если она что-нибудь ему за это даст, но у Жени ничего не было. Хана, которой уже надоело зеркальце, обменяла его у Антека на пачку сухарей. Хаим пытался показывать свои семейные фотографии Адаму, который их еще не видел, но тот не обращал внимания ни на Хаима, ни на фотографии.
Было душно в битком набитом трюме, пот лил с меня ручьем. Я предпочел спать на палубе, там прохладнее. Многие поднялись туда подышать свежим морским воздухом и отдохнуть от шума.
Лили осталась внизу и продолжала писать дневник. Когда она приедет в Эрец-Исраэль, она даст родителям его прочесть, они узнают, как она мучилась, пожалеют ее и будут еще больше любить. Рисунки она им тоже покажет. Под конец и она решила подняться на палубу, хоть и боялась, как бы не украли гамак с подушечкой. Одеяла ей не досталось, и она чувствовала себя обиженной - неважно, что в такую жару одеяло ни к чему. Ей хотелось есть. Может, она забудет об этом во сне, сказала она мне и закрыла глаза. Я видел ее маленькое измученное личико, беспокойно моргающие глаза. Уснуть ей так и не удалось.
Назавтра Лили была дежурной. Сколько посуды! И какой грязный пол! А Елена радовалась, что сегодня еды будет побольше: праздновали бар-мицву Антека, и он был очень рад. Хаим помнил, как праздновали бар-мицву дома, и, стараясь, чтобы церемония проходила по всем правилам,
одолжил у одного из взрослых талит и тфилин.¹
Виновник торжества не читал отрывка из Торы, но все пели, лакомились конфетами, а Хаим рассказывал, как на бар-мицву в синагоге из верхней галереи для женщин градом сыпались сладости. Сестренка недоверчиво уставилась на него: разве такое бывает? Разинув рот, она ловила каждое его слово, а когда он на минуту умолкал, требовала, чтобы он поскорей продолжал. Потом попросила написать письмо папе и маме. А их уже не было в живых... Письмо маме уселся писать Шломек. Соорудил из газетной бумаги конверт, наклеил использованную марку и надеялся не только отправить письмо, но и получить ответ. Адреса мамы он не знал. Спустя несколько дней мы прибыли в Аден. Потрясающе красивый порт. Кружатся чайки, много пароходов, парусных лодок, с берега видна ласкающая взгляд цепь гор.
Я смотрел с палубы на местных детей, игравших в мяч, на мать, обнимавшую дочку. Как не похож наш мир на тот, в котором живут они. Капитан напомнил мне, что нужно спуститься вниз, в Адене нам нельзя оставаться на палубе, чтобы у местных арабских жителей не возникали нежелательные вопросы. В первую очередь это относится к девушкам: по обычаю мусульман женщине нельзя показываться на людях без чадры. Я спустился вниз. В трюме праздновали пятнадцатилетие Мошика. Угощение состояло из конфет, а в подарок он получил пару носков, чему очень обрадовался. Но еще больше он радовался празднику, устроенному в его честь. А раньше мне казалось, что ничто не может его растрогать - слишком много испытал он за свои пятнадцать лет.
Жара невыносимая. Стало чуть полегче, когда снова можно было выйти на палубу в ожидании парохода, на который мы должны были пересесть.
Не раз раздавался сигнал тревоги, как это бывало и на предыдущем пароходе. Мы надевали спасательные пояса, от которых становилось еще жарче, да и двигаться тяжелее. Мы повторяли детям, что это только тренировка, но они чувствовали, что опасность настоящая. И действительно, в море было полно мин и вражеских подводных лодок. Смерть, преследовавшая всех нас уже много лет, казалось, доберется до нас раньше, чем мы - до Эрец- Исраэль.
Елена говорила, что не боится: одна мина - и все кончено, и никто не заплачет по ней. Меня пугало ее настроение. Оживлялась она только когда ела, но продуктов на пароходе было в обрез. А Адам ни в чем не находил утешения. Он рыдал и искал Софью, которая в бреду казалась ему мамой, и девочка в страхе убегала от него.
¹ Талит - молитвенная накидка еврея; тфилин - принадлежности для молитвы, представляющие собой две кожаные коробочки с текстом из ТАНАХа, надеваемые на левую руку и на лоб.
Трудно будет вернуть этим детям жизнерадостность. Легче тем, у кого есть любящие родные: Береле, Меирке, Лили, сестричкам Клейн. Волновались все. Хотелось поскорее добраться до места, а с другой стороны, не отпускал страх: что их там ждет? В Союзе они научились ненавидеть работу, насмотревшись, как бедствовали те, кто работал, и благоденствовали начальники, которые не работали. А что если их пошлют в кибуц и заставят работать? Правда, по рассказам воспитателей кибуц совсем не похож на то, что они видели в колхозе, но кто знает, так ли это.
Мы медленно плыли в Красном море по направлению к Суэцкому каналу.
Однажды вечером меня вызвал капитан. У нас установились хорошие отношения со всем экипажем, включая судового врача, который помогал нашим медикам ухаживать за больными детьми, особенно за теми, кто страдал от морской болезни.
Капитан был серьезен и сдержан: мы попали в минное поле. Мины союзников, но от этого не легче, мины есть мины. Он просил меня проверить, все ли надели спасательные пояса и заперт ли трюм. Я оказался перед дилеммой: сказать воспитателям или нет. Все равно помочь они не могут, а они и без того измучены. Зачем пугать Рахель? Она с таким радостным нетерпением ждет прибытия в Суэц. Не сказал я и ее матери, надеявшейся на встречу с мужем и сыном.
Может, рассказать представителю Сохнута адвокату Рудницкому, сопровождавшему нас? Трудно одному справляться с таким волнением. Но зачем мучить и других? Я только сказал детям и воспитателям, что всем нужно спуститься вниз: если будет повреждена одна часть парохода, остальные отсеки не зальет. Кроме того, я велел всю ночь не снимать спасательных поясов, объяснив, что проходит очередная тренировка пассажиров.
Эта ночь была самой длинной и тяжелой в моей жизни. Я не сомкнул глаз.
Наконец, пробились первые лучи света, над морем поднялась заря. Я пошел к капитану и узнал, что опасность миновала. Он был вконец измотан и сказал, что случилось настоящее чудо. Может, благодаря еврейским детям на пароходе? Всю ночь пароход плыл в полном мраке по минному полю! Я облегченно вздохнул, радуясь, что никому не сказал ни слова.
Пароход продолжал плыть к Суэцкому каналу. Все было как в счастливом сне. Еще немного - и мы будем в Эрец-Исраэль. Только бы не возникли новые препятствия! Сколько раз я уже был близок к отъезду в эту страну, но сначала меня задержала болезнь мамы и материальные затруднения, потом - мобилизация в польскую армию, война и арест. Нет, теперь-то я туда попаду. Я еще не знал, что мы ушли от вражеской подводной лодки, которая следила за нами.
И снова репетиции: мы будем танцевать, проходя по улицам Тель-Авива. В ближайшую среду войдем в Суэцкий канал, а оттуда поездом - в Эрец-Исраэль. Воспитанники приготовили форму.
С одной стороны, среди детей носились зловещие слухи, что в Эрец-Исраэль их поместят в концлагерь, сожгут все их вещи, и т. п., с другой - предстоящий приезд казался им сном: слишком хорошо, чтобы быть правдой.
На палубе подняли наш флаг с магендавидом и надписью: " Еврейский детский дом Тегерана". Адвокат Рудницкий произнес речь. Он говорил о флаге и о родине, в глазах у него стояли слезы, впрочем, как и у всех, кто его слушал.
Лили оправдывалась тем, что, когда поднимают флаг, всегда плачут. А Женя не понимала, чего плакать, раз еще немного - и Лили встретится с родными. Не то, что она - один Бог знает, когда она увидит своих. Лили огорчала близкая разлука с лучшей подругой, но она повторяла, что в Эрец-Исраэль не проронит ни слезинки - это здесь она плачет в три ручья.
Судно шло по серому зимнему морю. Всем хотелось увидеть вход в Суэцкий канал. Наконец - вот он. Спустили флаг, передав его членам старшей группы, которые понесут его на марше, когда мы приедем.
А вот и Суэцкий порт - ворота в Эрец-Исраэль. Бросили якорь. К "Ноуролие" подошли лодки, ребята начали спускаться, крепко держа свои узелки. Сначала сошли самые маленькие вместе с сопровождающими и поплыли к берегу. Во вторую лодку спустились старшие дети, за ними юноши и взрослые.
Мы попросили взволнованных ребят скорей затянуть песню, и дрогнувшие голоса запели:
Мы идем вперед и поем,
Хотя позади остались развалины и трупы.
Пришел конец нашим мытарствам? Долгим годам войны, ссылкам в лагеря, скитаниям, месяцам, проведенным в Тегеране, долгим неделям пути сюда? Мы вступаем в Обетованную Землю, на родину? Я взглянул на Марию. От той малышки, похожей на картинку, которую отец передал Жене меньше года назад, не осталось и следа. Похудела, побледнела от морской болезни, вымазана черной мазью от чесотки, головка снова обрита из-за вшей, грязное и рваное платье не по росту, сквозь дыры проглядывает худое тельце, ботинки велики. Она крепко сжимает в руках узелок, перевязанный веревкой. Ей четыре года, а какие печальные у нее глаза. Робко идет она по берегу, всех слушается, только расстаться со своим узелком отказывается. Женя и Лили взволнованы до слез. Они тоже плохо выглядят, бледные, в измятой одежде.
И у Антека вид не лучше. На бритой голове парша, в отрепьях, штаны на нем болтаются, грязная рубашка и женские ботинки не по ноге, один носок
поднят, другой спустился, в руках два пакета, наверно, с ботинками и хорошей одеждой. Никак не убедить было детей надеть перед приездом в Эрец-Исраэль форму. На лицах стоявших у причала солдат отразился ужас при виде детей. Мошик вообще шел босиком. Где его ботинки? Ведь они у него есть.
От Сохнута нас встретили представители отдела алии, а от "Молодежной алии" - Ганс Байт, заместитель Генриэтты Сольд. Они приготовили для нашего переезда в Эрец-Исраэль два специальных поезда. Среди ожидавших нас были и представители строительной компании "Солель-боне". Все встретили нас как "сыновей, вернувшихся к своим пределам". Но мы еще не доехали.
Все смотрели на детей со слезами на глазах. Сара волочила ноги в ботинках на несколько номеров больше ее размера (видно, это были ботинки Хаима), без чулок; у Хавы разорвалась сумка, и рассыпались все ее тряпки; Адам начал буйствовать; Елена плакала, но продолжала есть. Немногим лучше выглядели и другие дети. Солдаты велели рассесться на берегу и ждать подходивших лодок. Когда все собрались и выстроились, колонна прошла к соседнему зданию, где был буфет. Солдаты пеклись о нас, как заботливые отцы и старшие братья. На погоне у них было слово "Палестина" и магендавид. Сначала наши ребята испугались при виде солдат, но постепенно разговорились с ними, и те со сжимающимся сердцем слушали их страшные рассказы.
Меня потряс рассказ Мошика, который я услышал впервые: немцы с улицы стреляли в окна домов и застрелили отца прямо у него на глазах. Семья хоронила отца и не успела еще прочесть кадиш, как зазвонил колокол, извещавший о начале комендантского часа. А не успели они вернуться домой, как немцы забрали их: мать с шестью детьми. Им велели вырыть яму, спуститься в нее и погребли всех заживо. Только ему удалось сбежать. До сих пор мальчик молчал.
Один офицер нес на руках Софью, которая обняла его за шею, словно своего отца - офицера польской армии, оставшегося в Тегеране. Девочка по-польски рассказывала офицеру про своего папу. Он ни слова не понимал, но снова и снова целовал ее. Солдаты гладили льнувших к ним детей, брали их на руки. Взволнованы были и те и другие. Лили крутилась среди военных и все спрашивала о своем отце. Ей почему-то представлялось, что он мобилизован и вместе с другими военными придет встречать ее. Не найдя его, она ужасно огорчилась.
Шула тоже искала и не находила своего мужа. А Мария рассказывала каждому, кто готов был ее слушать, что у нее есть тетя в Тель-Авиве, около моря. Я надеялся, что Женя помнит адрес этой тети, иначе - как мы ее найдем? Грустно было думать о детях, умерших в дороге и не дождавшихся счастья приехать в страну.
Нас было чуть больше тысячи двухсот человек. Солдаты проводили нас на поезд и вручили детям подарки: мешочек со сладостями и бело-голубой флажок. На мешочках была надпись: "И возвратились сыновья в пределы
свои". На детских лицах расцвели улыбки, слышался смех. Я искал глазами Рахель и увидел ее с воспитанниками, как обычно, погруженную в заботы о них. Вскоре мы прибудем в Эрец-Исраэль, и наша миссия будет выполнена. Мы сможем создать семью, наши дети родятся под небом своей страны и будут счастливыми. Сумею ли я убедить Рахель не откладывать нашу свадьбу?
Первый из двух поездов, предоставленных нам египтянами, двинулся по направлению к границе между Египтом и Эрец-Исраэль. Было холодно. Через закрытые окна мы видели пустыню, пески и голубое небо над ними. Скорее, скорее! От нетерпения у меня перехватило дыхание. Вспомнился другой поезд, который вез меня из Пинска на север СССР. А теперь через несколько часов мы будем в Эрец-Исраэль! Перестук колес отзывался у меня в ушах мелодией сбывающейся надежды, песней, сопровождавшей меня на пути из мрака к свету.
ГЛАВА 19 И ВОЗВРАТИЛИСЬ СЫНОВЬЯ В ПРЕДЕЛЫ СВОИ
ГЛАВА 19
И ВОЗВРАТИЛИСЬ СЫНОВЬЯ В ПРЕДЕЛЫ СВОИ
Перед нами на пограничном столбе надпись, буквы кажутся нам сверкающими: "Египет - Палестина". Не помня себя от волнения и радости, воспитанники и воспитатели смеются, плачут, танцуют. Я посмотрел на Рахель, она - на меня, и нам не понадобилось слов.
Утром мы пересекли границу. Я жадно смотрел через окно на пустыню, все больше зеленевшую по мере того, как мы удалялись от Египта. Вот уже появились и апельсиновые рощи - "пардесим" на иврите.
Все зелено, земля обработана, деревья ухожены, мирно белеют дома в селениях. Волнующие и радующие взгляд картины. Наша страна. Мы в Эрец-Исраэль!
Утром, миновав Реховот, едем в Лод - центральный тогда железнодорожный узел в стране. Там нас встречают представители Сохнута и Хакерен Хакаемет, из которых знаю я только Ципору Шерток. В том, что мы прибыли, большая доля ее трудов. Немало усилий она затратила, чтобы увидеть нас здесь. Так что встреча с ней меня растрогала особенно.
Нас ждал сюрприз: сотни писем. Больше местных, меньше - из Советского Союза. Их раздавали представители Сохнута. Среди счастливчиков оказалась Мария: ей прибыло письмо от отца, и Женя прочитала его девочке. А вот Женя не получила ничего, хотя Шауль Мееров и его люди продолжали разыскивать ее родителей. Женя радовалась за свою подопечную, у которой теперь есть точный адрес тети в Эрец-Исраэль, и огорчалась предстоящей разлукой с Марией, Письмо от родных в Эрец-Исраэль ожидало и Йосефа Лесского. Они ждут его, хотят принять в свою семью: ведь он остался без родителей. Но письмо опоздало: мальчика уже не было в живых. Шломек горько разрыдался, ничего не получив от мамы, он был уверен, что ее письмо ждет его здесь. Антек и Хаим ликовали: они, наконец, на Земле Обетованной!
Из Лода мы поехали дальше. Когда поезд тронулся, Хава вдруг показала пальцем на мужчину в польской военной форме и крикнула: "Папа!" Она кричала, чтобы остановили поезд, позвала маму, чтобы и та посмотрела! Госпожа Клейн поспешила к окну и, узнав мужа, потеряла сознание. А мужчина в форме бежал за поездом, и из всех окон ему махали руками в знак приветствия. Я успокаивал мать и дочек: он приедет в Атлит, и там они встретятся. Как уже говорилось, несколько месяцев назад они расстались в Иране: Йехуда Клейн мобилизовался в польскую армию, и его перевели в Ирак, а жена с дочками присоединились к нам. Теперь семья воссоединится, но без сына, который попал в Пехлеви в больницу, и с тех
пор его след затерялся. Госпожа Клейн, придя в себя, разрыдалась. Она все еще не писала мужу, что их младшенький, поздний сын пропал. Из семьи в пять человек в Эрец-Исраэль прибыли четверо. По сравнению с другими это было хорошо, но этим не утешишься.
Мы едем дальше. Дети выглядывают из окон вагонов и машут бело-голубыми флажками, полученными от солдат. Мы уже в Хадере. Нас встречают жители Хадеры и окрестностей - тысячи людей, подносят нам бутерброды, фрукты, пироги. Случаются и трогательные встречи.
Рахель произвела сильное впечатление на группу молодых людей, спросивших, одна ли она приехала. Она ответила, что она здесь с мамой и со своим другом Давидом Лаумбергом.
- Лаумберг!- воскликнул один из них. - У нас в кибуце тоже есть Лаумберг! Вон он. Лаумберг, иди сюда, - позвал он кого-то, и ко мне подбежал мой брат. Словами нашу встречу не описать. Он мальчиком уехал из Вильно, а теперь передо мной стоит высокий широкоплечий мужчина. Мы оба тогда еще не знали, что мы единственные, кто уцелел из всей нашей большой семьи, - остальных уничтожили немцы.
Цви и его товарищи предложили мне и Рахели сразу вступить в их кибуц, но мы должны были сопровождать детей до последней станции. В Хадеру приехали и родственники Марии, готовые сразу забрать ее, но и они должны были немного подождать.
Поезд направлялся в Атлит. Оттуда детей отправят в разные места. На всем пути до Атлита, как и раньше до других станций, по сторонам дороги стояли люди и бросали сладости и апельсины детям, "вернувшимся к своим пределам". "Детей Тегерана" поразило обилие апельсинов и лимонов, которые тогда были большой редкостью в Европе и в Союзе: надо же! Здесь апельсины - как там картошка. Дай Бог, чтобы у их родных в Советском Союзе было хоть немножко того, что есть здесь. Дети, хоть и не помнили себя от восторга, думали о родных.
Шломек не мог успокоиться: он с сестрой приехали, а мама? Она осталась так далеко! Плача, он зашелся в тяжелом приступе кашля, который меня очень обеспокоил. Клейны ждали отца, но он еще не успел приехать из Лода, и я успокаивал их, заверяя, что они скоро встретятся.
Дети облепили окна, как виноградные гроздья, вглядываясь в страну, о которой так мечтали. Они громко восторгались еврейскими полицейскими, еврейскими земледельцами. Полицейские - евреи! Не может быть! И поля еврейские! И апельсиновые рощи!
Как только мы приехали в Атлит и поезд остановился, в вагон ворвался взволнованный мужчина и спросил о Лили. Через мгновение девочка, смеясь и плача, оказалась в объятиях отца. Многие и радовались вместе с ней, и огорчались, что у них нет родителей в Эрец-Исраэль и кто знает, есть ли они вообще.
Лили забеспокоилась, где мама, и сколько ни уговаривал ее отец, заверяя, что мама ждет на станции, Лили успокоилась только когда
увидела ее.
В Атлите нас встретила Генриэтта Сольд, возглавлявшая "Молодежную алию". До сих пор я ее знал только по переписке. Она родилась в Соединенных Штатах, была одной их основательниц "Хадасы" и возглавила ее. Когда она переехала в Эрец-Исраэль, ее выбрали в Национальный комитет, и она возглавила в нем Отдел помощи еврейскому населению Палестины. Во время Второй мировой войны Генриэтта Сольд помогла спасти десятки тысяч еврейских детей и подростков, оставшихся без дома и семьи. В учебных заведениях "Молодежной алии" они почувствовали себя дома, получили воспитание и образование. У нее самой никогда не было семьи. Вся жизнь заключалась для нее в ее деятельности. Меня взволновала встреча с этой удивительной старой женщиной с грустным лицом и озабоченным взглядом больших глаз. Позволю себе добавить выдержку из книги Брахи Хабас "Генриэтта Сольд" об этой замечательной женщине: "одной из самых известных и любимых в еврейском мире личностей за последние века... "Матери в Израиле". Она удостоилась этого высокого звания после долгих лет жизни, полной больших дел и новаторских начинаний для своего народа, сначала - в Америке, где она родилась, а затем - в Эрец-Исраэль, стране, которая была ее идеалом. Выросшая в доме своего отца - раввина общины "Любящие мир" в Балтиморе, молодая девушка встречала евреев, бежавших от погромов на юге России в прошлом столетии... И в конце своих дней, уже седой старой женщиной, она снова, в жару и в дождливые дни, встречала в Хайфском порту каждое судно, которое везло еврейских детей, избежавших уничтожения в гитлеровской Европе и искавших убежища в стране предков".
Вместе с ней пришли работники иммиграционного отдела Гистадрута, представители Хайфы, многие жители Атлита и соседних поселений. Встречали нас с большим душевным подъемом. Детям раздавали сладости, игрушки, цветы. Перрон гудел от голосов массы людей, которые носились от одного вагона к другому, мелькали плакаты "Добро пожаловать". Пришли десятки воспитателей из "Молодежной алии" и медработники, несшие плакаты с магендавидом. Были и кареты скорой помощи, потому что опасались за состояние приехавших. Но измученные долгой дорогой дети Тегерана все же сами вышли из вагонов, не понадобились приготовленные для них носилки.
Нас осаждали журналисты, фотокорреспонденты, полицейские, охранники. Мать Лили, держа в руках плакат с магендавидом, подбежала к нам и прильнула к дочке, а та повисла на ней, едва выговаривая "мама, мама", но, заметив взгляд Жени, начала называть маму "пани" - так "дети Тегерана" обращались по-польски к няням и воспитательницам. Чуткая девочка не хотела показывать, как она счастлива, когда вокруг столько сирот и детей, у которых почти нет надежды встретиться с родными.
Только часть "детей Тегерана" оделась поаккуратнее, остальные не
захотели переодеваться до предстоящего марша и остались в старой рваной одежде. Некоторые надели пробковые шлемы, а узелки несли все.
Старшие ребята со своими воспитателями выстроились, чтобы приветствовать Генриэтту Сольд. Затем мы поехали автобусами в устроенный для нас временный лагерь: обнесенные забором бараки. Мошик жаловался, что их снова будут держать взаперти; Женя боялась дезинфекции; Антек сразу же заявил, что не позволит сжечь свои старые вещи.
Из такси к нам бежал Йегуда Клейн. Наконец-то он с женой и дочками!
Кое-кто из встречавших нашел в наших списках знакомые имена, но большинство детей остались одинокими и тут.
В лагере их ждали добровольные помощницы. Женщины в белых фартуках, на лицах светятся доброта и сострадание. В самых больших бараках кровати застланы белоснежными простынями, под каждой подушкой лежит записка: "Добро пожаловать" и "Вернулись сыновья к пределам своим". Дети пришли в восторг от постелей, им не верилось, что можно лечь в такую белоснежную постель. В лагере были две кухни: молочная и мясная. На большом складе лежали вещи для детей, собранные Комитетом помощи польским евреям. Дети получили по стакану молока, и их повели купаться в душ, а потом переодеваться. Маленькие девочки не хотели расстаться с куклами, которые им подарили. Все умоляли, чтобы новые вещи подобрали по размеру. По возможности им так и подбирали.
Я приехал в Атлит первым поездом. Второй пришел немного позже, и его пассажиров так же горячо встречали. Дети с волнением рассказывали, что на станции Реховот их ждали тысячи детей и взрослых. Поезд вместо девяти утра пришел только в полдень, но встречавшие не разошлись. Теперь мы снова собрались вместе.
В Атлите мы быстро и окончательно расстались с ребятами, которых передали воспитателям и няням из "Молодежной алии", к огорчению многих из нас. Даже марш, к которому мы так готовились, не состоялся.
Мы испытали странное чувство, когда нас направили в барак для взрослых. До сих пор воспитатели круглые сутки были вместе с детьми. Теперь уже другие заботились о них, кормили, поили, мыли, волновались за них: приступы кашля у Шломека, сильные боли в животе у Елены, объедавшейся сладостями.
Мошик, которого раздражал забор, попытался сразу исчезнуть. Он хотел сбежать в соседнюю Хайфу, потому что ему опротивело, по его словам, быть в заключении, и я вполне его понимал.
Антек отказывался выбросить свою грязную одежду. Адам ничего не ел и снова впал в буйное состояние. Бегал под дождем, месил грязь. Дети с восторгом встречали каждое новое сообщение о том, что что-то раздают, и мчались, боясь опоздать.
Они чуть ли не взбунтовались, услышав, что младших детей переводят отсюда. Что за новости? И куда? Не дадим! Мошик, Береле и другие чувствовали свою ответственность за малышей, и трудно было их убедить, что это делается для блага самих малышей, для которых тут нет нужных
условий.
Бараки справа отвели девочкам, а слева - мальчикам. И опять все то же самое: Шломек не хочет разлучаться с Дитой, а Хаим с Сарой. Хаима убедить не удалось, он надел на бритую голову сестренки кипу и провел ее в барак для мальчиков. А Щломек с Дитой не пошли ни в один барак. Все это я наблюдал уже со стороны.
Во временном лагере в Атлите мы еще не почувствовали себя по-настоящему в Эрец-Исраэль. Это была всего лишь последняя станция долгого пути. Но я знал, что даже когда детей переведут отсюда, понадобится время, пока они "вернутся в свои пределы". Нужно многое вложить в них, чтобы они почувствовали себя на родине, стали сыновьями этой земли. С них еще не скоро спадет груз тяжелых воспоминаний.
Судя по тому, как нас приняли, я понимал, что для "детей Тегерана" сделают все возможное. Взрослых приехало около шестидесяти человек. В первую же ночь мы побеседовали с представителями "Молодежной алии", рассказали, что пережили, подвели, так сказать, итоги. Теперь их очередь заботиться о детях.
Здесь ребята пройдут медосмотр; здесь проверят уровень их знаний; разделят на религиозных и нерелигиозных; выяснят, у кого есть в Эрец-Исраэль родственники, и так далее, после чего направят в подходящие для них места. Уже поступили просьбы дать ребенка на воспитание, и нужную для этого проверку дети пройдут тоже здесь.
Поздней ночью Рахель и я разошлись по своим баракам, от усталости даже не поговорив толком. По дороге мы снова услышали хорошо знакомый нам плач, просьбы не гасить свет, опасения, что нападут шакалы. Но дети в хороших руках, и мы можем уже подумать о себе.
Я хотел, чтобы мы сразу поженились, а она все еще колебалась, что меня огорчало, но на том мы и разошлись по баракам.
На следующее утро я поднялся рано. Был пасмурный зимний день. Через узкую калитку дети вышли на центральную площадь, полную людей, а я пошел к женскому бараку, хотел встретиться с Рахелью, но ее там не было.
В канаве около лагеря лежала огромная куча апельсинов, которые как магнитом притягивали наших ребят. С раннего утра они бегом бежали к этому оранжевому кладу и без конца наполняли свои пробковые шлемы, карманы, сумки. Затем они спешили в барак, прятали свои трофеи и возвращались. Среди них была Сара, переодетая в мальчика, Дита с Софой и даже маленький Меирка. Они бежали от бараков к канаве и обратно по топкой грязи, образовавшейся после ночного дождя, босые, в рваных башмаках или сандалиях, откусывая по дороге апельсин, как будто завтра не останется ни кусочка. Трудно было их убедить, что апельсинов хватит надолго, да это уже и не входило в мои обязанности. И все равно трудно было оторваться от детей. Я попытался обратить их внимание на гору Кармель, на море, но они отвлекались только на минуту. Антек заявил, что
гора вовсе не такая высокая, как он думал, поворчал на дождь и снова стал рыться в апельсинах.
У Сары был приступ малярии, она дрожала от холода, но не могла оторваться от апельсинов. Хаим отвел ее в барак, укрыл несколькими одеялами и даже лег поверх одеял, чтобы согреть ее. Вдруг он забормотал: "В этом месяце исполнился год, как папа умер!"
Мария, получившая вчера от тети куклу, была занята тем, что рыла могилу для куклы, которая, по ее словам, заболела и умерла. Она украсила песчаный холмик полевыми цветами, сорванными неподалеку. Все мои попытки убедить ее, что кукла жива, ни к чему не привели. Софья, тоже получившая в подарок куклу, уложила ее рядом с собой и положила на нее руку - так делала мама, чтобы дочка чувствовала ее и не боялась темноты.
Я пошел в барак к девочкам посмотреть, как они обжились, и спросил, какие у них планы. Возможностей было несколько: пойти в кибуц, в заведения "Молодежной алии" или в сельскохозяйственные школы. Они не знали, что выбрать. Вот приедут родные, тогда они посмотрят, как будет лучше не только для них, но и для родных. Так рассуждала вслух Женя.
Кибуц пугал ребят, потому что они все-таки считали его колхозом, и я снова пытался их разубедить. Во время разговора у Шломека снова начался приступ кашля. Я испугался, видя, что он харкает кровью, а мальчик сказал, что о себе не беспокоится, только бы с сестрой все было хорошо. Он и так, мол, прожил дольше многих других детей. Он с умилением смотрел на сестренку - способную, смышленую, красивую. Вот бы ее увидели мама и папа!
Ицик тоже гордился своим братом. Учись Элимелех в нормальных условиях, он многого достиг бы. Ицик надеялся, что теперь брат наверстает упущенное, стоит ему только захотеть. Братья решили идти в кибуц. Для ребят организовали экскурсию в кибуц, и некоторые убедились, что там есть немало хорошего. И в школу можно ходить! Но раньше всего они хотели знать, каким образом спасут их родителей и привезут в Эрец-Исраэль. Пусть, наконец, их привезут.
Такие мысли не беспокоили Мошика, у которого никого из семьи не осталось. Он собирался бросить лагерь и подбивал дружков, которые уехали бы с ним в Тель-Авив. Я отговаривал его, в ответ на что Мошик заявил, что я уже не имею права запрещать ему: он не маленький, а Атлит - не лагерь для заключенных, и если он не получит разрешения, то уйдет и без него. Все, что происходило в лагере, раздражало его. Только футбол, который он же и организовал, занимал его.
Дети начали разъезжаться. Лили со всеми попрощалась и уехала с родителями, Береле тоже. Хава и Хая ушли с мамой и папой, который приехал в Эрец-Исраэль как врач польской армии Андерса. Уехали и Меирка с мамой. Каждый, у кого в стране был родственник, поехал его навестить. Любой родственник, даже самый далекий, был нужен и дорог "детям Тегерана", искавшим хоть какие-нибудь семейные связи. Марию
забрала сестра ее мамы. А как пристроить детей, у которых в Эрец-Исраэль никого нет, например, Хаима и Сару? Они решили пойти в религиозную школу. Туда же направили Мошика, сына раввина.
Специальная комиссия "Молодежной алии" долго билась над тем, как размещать детей. Спорили о том, из чего исходить: из того ли, что ребенок из религиозной или нерелигиозной семьи, или из других соображений. Мошик, например, вовсе не стремился в религиозное заведение, куда его определили. К моему удивлению, он решил примкнуть к группе в десять девочек и мальчиков, включавшую Хаю, Ицика, Элимелеха и, что для него было важнее всего, Хаву, которые собирались в кибуц. Елену направили в Детский дом в Иерусалиме. Ее брат Адам был в очень тяжелом состоянии. Еще раньше он довел себя до дистрофии, а теперь совсем перестал есть, так что приходилось кормить его с ложечки. Однажды утром, через два дня после нашего приезда, несчастный мальчик не проснулся.
Шломек искал родственников, или хотя бы тех, кто был знаком с его родителями, или просто земляков, но никого не находил. Расстаться с Дитой он не соглашался. Его нужно было направить в больницу, боялись, что у него туберкулез, но он заявил, что они с Дитой не расстанутся, - пусть их хоть режут. Беда была еще и в том, что он хотел пойти в киббуц, а Дита - туда, куда направили ее подружку Софью. Хаим хотел поступить в иешиву. Но тогда как же его сестра? Сара горько плакала, и он совсем потерял голову.
Дети не знали, что выбрать, какое место самое хорошее, колебались, меняли решения. Комиссии "Молодежной алии" приходилось нелегко.
Приехавшая молодежь меняла имена на еврейские.
Я пробыл в Атлите несколько дней, но решать что-нибудь мне уже не полагалось. У нас, воспитателей, было чувство, что недостаточно оценили нашу работу, не вполне поняли, что мы пережили и в каких условиях работали.
Некоторые воспитанники Рахели стали религиозными, надели кипы, обзавелись талитами, и она не могла даже разговаривать с ними. Для нее это было странно и тяжело. Ей здесь уже нечего было делать, и она решила уехать вместе с мамой к двоюродной сестре в Хайфу. В ответ на мой вопрос, когда мы поженимся, она сказала, что еще не решила, ей трудно взять на себя какие-нибудь обязательства. Мы мирно расстались. Она предложила взять на сохранение мои вещи, и я их отдал. В Атлите и мне больше нечего было делать, и я уехал в Иерусалим, где жила Генриэтта Сольд, которая назначила меня консультантом по делам "детей Тегерана". В Тегеране образовалась еще одна группа молодых беженцев, и нужно было решать, как их привезти в страну. Я согласился.
На сердце у меня кошки скребли: в Хайфе живет мой соперник, первая любовь Рахели, брат ее подруги. Тогда он был студентом Техниона, теперь, наверно уже закончил его. Конечно, она захочет с ним встретиться. Я тосковал по ней с той самой минуты, как мы расстались, - привык ежедневно видеть ее, даже если и не было времени с ней поговорить. А что
будет теперь? Я представлял себе, что двоюродная сестра познакомит Рахель со своими друзьями, а Рахель всегда привлекает внимание. Я видел, как на нее смотрели, когда мы приехали.
После нескольких недель работы в Иерусалиме я поехал в Хайфу к Рахели за своими вещами. Больших надежд я не питал, но очень хотелось ее увидеть. Рахель радостно встретила меня, обняла, и мои опасения рассеялись.
Мы решили пожениться и обосноваться в кибуце "Мишмар Хаэмек" ("Стража долины"), куда попало много "детей Тегерана", частично из группы Рахели.
Мои товарищи по "Хахшаре", приехавшие в страну перед началом войны, создали кибуц "Месилот" ("Дороги"). Брат предложил поселиться в его киббуце "Йакум" ("Возрождение"). Были и другие предложения. Как воспитанник "Хашомер хацаир" я хотел стать членом одного из кибуцов этого движения, тем более что там мы будем рядом с нашими воспитанниками, тоже поселившимися в кибуце "Мишмар Хаэмек".
Но до кибуца у нас были еще кое-какие дела. Мы поехали в Тель-Авив, остановились у родственников Рахели, и они устроили нам свадебный вечер. Они жили в районе йеменцев, около центральной автобусной станции. Однажды, когда мы с Рахелью шли по улице, разговаривая между собой по-польски, нас остановила женщина и взволнованно спросила, не имеем ли мы отношения к "детям Тегерана". Она дала обет, что, встретив кого-нибудь из спасшихся от Катастрофы, даст им комнату в своей квартире и будет работать, чтобы содержать их. Она небогата, но сделает все для кого-нибудь из спасшихся. Ее слова тронули меня до глубины души - вот как израильтяне относятся к нам. Я сказал, что мы собираемся вступить в кибуц, а ей дам адрес кого-нибудь, кому нужна помощь, и направил ее к Шломеку и Дите, которые так искали родных или знакомых.
До вступления в кибуц я должен был посетить жену доктора Марголина, как и обещал ему. Осужденный на пять лет, он все еще был в заключении в страшном советском лагере. И вот мы с Рахелью пошли на улицу Шенкин в Тель-Авиве, где жила госпожа Марголина с сыном. Дверь нам открыла женщина - на лице ни намека на косметику, темные волосы собраны в узел. Я рассказал обо всем, что происходило с ее мужем до того дня, когда мы расстались. Передал его просьбу воспитать сына в ненависти к режиму, который растоптал его достоинство, издевался над ним. При моем рассказе присутствовал десятилетний мальчик, который так же, как мать, с волнением и болью вслушивался в каждое мое слово. Мы сидели в большой гостиной и пили чай из красивых чашек, с пирогом, какого мы в Польше не знали.
Когда мы вышли, Рахель подумала, будет ли у нее когда-нибудь такой дом с красивой посудой и мебелью. Пока же у нас не было ничего, и так мы явились в кибуц. Наши воспитанники понемногу осваивались там, хотя
тоска по родным не оставляла их. Они продолжали писать письма без адресов. Иногда через Сохнут прибывала телеграмма или письмо, но случалось это редко, а вести, как правило, были печальные: либо о смерти кого-то из близких, либо о голоде, болезнях, о невозможности выехать из Союза, и день, когда прибывало такое письмо, становился днем траура и печали. Плакали даже те, кто получал письма без дурных известий: очень они соскучились по родным.
Возобновилась связь между Женей и ее родителями в СССР, они нашли друг друга. Но вскоре мама перестала писать, и Женя боялась, что она умерла. Потом оказалось, что так оно и было. Теперь Женя с нетерпением ждала приезда отца и сестер. Некоторые дети так беспокоились за родителей и с таким нетерпением ждали их, что ушли из кибуца, чтобы заработать деньги и приготовить для них жилье. Многие родители приехали спустя годы, а многие не приехали вообще.
В кибуце моя связь с "детьми Тегерана" оборвалась: они хотели забыть прошлое и стать такими же, как местные жители. Три с половиной года мы с Рахелью оставались членами кибуца. Здесь родилась наша дочь Эдна. Были трудности с вхождением в новую жизнь, особенно у Рахели, которая по своим взглядам была далека от членов этого кибуца, воспитанных в "Хашомер хацаир". Тем не менее, она включилась в работу и не отставала от других.
Я был бы доволен нашей жизнью здесь, если бы не сочувственное отношение членов кибуца к советской власти и к Советскому Союзу. Когда-то я тоже думал, как они, пока не испытал на себе ужасы этого режима. Поэтому мы оставили кибуц и переехали в Тель-Авив. Мне предложили учебную стипендию "Молодежной алии", но я отказался и брался за любую работу, чтобы прокормить мою маленькую семью. Жили мы в одной комнате вместе с родителями Рахели, которые помогали нам ухаживать за Эдной. После работы с "детьми Тегерана" Рахель решила учиться на курсах воспитательниц детских садов. Она прилежно занималась, несмотря на бытовые трудности и тяжелое материальное положение. Со временем она окончила институт, потом защитила диссертацию по проблемам воспитания молодежи и получила звание доктора педагогических наук.
Только через несколько лет после нашего приезда в Эрец-Исраэль пришло первое известие от брата Рахели Шаи и его жены Авы. После войны они, как и многие другие еврейские беженцы, попали в Германию, а оттуда - в Эрец-Исраэль. Из моей семьи, оставшейся в Польше, не приехал никто.
Когда вспыхнула Война за Независимость, я мобилизовался в Армию Обороны Израиля (ЦАХАЛ) по рекомендации знавшего меня по Тегерану Шауля Авигура (Меерова), который стал заместителем министра безопасности в созданном тогда Государстве Израиль. В армии я был одним из создателей отрядов "Йехидат махаль" (отряд иностранных
добровольцев) и Тахаль" (отряд мобилизованных иностранцев). Двадцать пять лет служил я в Израильской армии, получил чин офицера, точно как предрек мне тот странный предсказатель будущего накануне моей мобилизации в польскую армию. Нелегкий путь прошел я с тех пор. Когда у нас родился сын, мы назвали его Нахман, по имени моего отца, да будет благословенна память о нем.
Я чувствовал, что должен рассказать обо всем, что пережил. Нельзя забывать того, что случилось со мной и многими другими. В Израиле я поменял фамилию Лаумберг на Лаор¹ - намек на выход из тьмы к свету, мой и моих собратьев по судьбе.
Через несколько месяцев после нашего приезда прибыли еще сто десять "детей Тегерана", которые оставались там из-за болезни или по каким-то другим причинам. Большинство воспитанников еврейского детского дома почувствовали себя в Эрец-Исраэль на родине и хорошо устроились. Процент уехавших из страны был ничтожным. Но не всем была суждена здесь долгая и спокойная жизнь. Некоторых заболевших еще во время их мытарств настигла смерть уже в Эрец-Исраэль. Сорок пять "детей Тегерана" потом погибли в войнах Израиля. Один из них, Имануэль Ландау, был награжден орденом "Герой Израиля", который был вручен его сестре после его смерти ( его сестра - Илана Карниэль - старший социальный работник; она тоже одна из "детей Тегерана"). Он погиб в Войне за Независимость при нападении на арабскую вооруженную транспортную колонну около Кирьят-Моцкина. Когда он пытался захватить машину с оружием, она взорвалась.
Часть "детей Тегерана" поступила, как и я, на долголетнюю военную службу, возможно, для того, чтобы мы больше не были беззащитными, и некоторые из них дослужились до старших офицерских чинов в ЦАХАЛе. Показательно, что двое из тех, кто получил звание генерала, занимали в Войну Судного дня решающие посты: генерал Хаим Эрез командовал танковой бригадой на юге. Его бригада первой переправилась через Суэцкий канал (недалеко от города Суэц). Генералом стал и Януш Бен-Гал, который командовал 7-ой бригадой, остановившей сирийцев около знаменитой "Долины слез".
А их воспитатели, как, например, Рахель, посвятили жизнь воспитательской деятельности, помогая детям и молодежи, в том числе и вновь прибывающим, как помогли в свое время и им, когда они приехали в страну и так нуждались в поддержке.
"Дети Тегерана" обрели в Израиле свой дом и добились успеха во многих и разнообразных областях. Например, Мордехаи Пельцур был первым послом Израиля в Польше, после установления дипломатических отношений с этой страной, граждане которой, сами будучи беженцами, в свое время так травмировали "детей Тегерана" своим антисемитизмом. Действительно, ирония судьбы! Теперь в Израиле есть "дети Тегерана",
¹ Лаор (ивр.) - "к свету".
занимающие высокие должности во многих областях. Например, Алекс Гилади, автор интересной книги, один из кинорежиссеров и лауреатов израильского телевидения; Арье Минткевич - председатель комиссии по ценным бумагам. Оба были тогда младенцами и выглядывали из окна поезда на руках у своих мам. Другие проявили себя в науке, в поселенческом движении, в архитектуре, психологии, литературе, искусстве, ремесле и торговле, по существу - почти во всех областях жизни страны.
Что же до меня и Рахели, то я стал социальным работником, 25 лет прослужил в ЦАХАЛе в звании подполковника, теперь я председатель организации "Дети Тегерана и их воспитатели"; Рахель стала доктором педагогических наук, членом Международного правления "Совета по планированию преподавания и системы обучения".
Но кем бы мы ни стали, чем бы ни занимались в жизни, нам не забыть тех тяжелых времен нашей молодости, когда мы, сами страдая, помогали "детям Тегерана" преодолеть все трудности и добраться до Эрец-Исраэль.