Записки

Записки

ЭПИГРАФ

4

ЭПИГРАФ

«Сахалин - это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек, вольный или подневольный…

Жалею, что я не сентиментален, а то бы я сказал, что в а, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы...»

Из письма Чехова А.П. Суворину А. С.

9 марта 1889 года

I. ШТРАФНЯК

6

I. ШТРАФНЯК

Я поставил в угол лыжи, разделся и сел за стол. Вкусно поев и выпив горячего какао, пустил в ванну воду и через несколько минут вытягивал уставшие ноги и нежился в горячей воде. "Кейфовал". Жена уже дважды спрашивала из-за двери - жив ли я? А я вспоминал.

НО - Я ВЕРНУЛСЯ С ЛЫЖНИ, ПОСТАВИЛ В УГОЛ ЛЫЖИ, ПОВЕСИЛ НА ГОРЯЧИЕ РАДИАТОРЫ ПОТНОЕ БЕЛЬЕ, ЛЫЖНЫЕ БОТИНКИ, ВКУСНО ПОЕЛ, ВЫПИЛ КАКАО И ЛЕЖУ В БЕЛОЙ ВАННЕ.

Ты скажешь: "...И что?"

Лежа в ванне, я вспоминал, в который раз - далекие сороковые годы. Так, зиму 1944-45 гг. я провел на "ШТРАФНЯ-КЕ", - в штрафном лагере, куда отправляли злостных нарушителей лагерного режима: за попытку или совершение побега, за поножовщину, грабеж, систематический отказ от работы, воровство и т.д. Так что на штрафняке представлены были сливки общества.

Обычно срок пребывания на штрафняке определялся прокурором в 3-4 месяца. За наиболее серьезные нарушения - 6 месяцев. Но считалось, что полгода - срок не реальный, не выдержать. Многие, чтобы любой ценой покинуть штрафняк, делали "мастырки" - искусственно вызывали симптомы каких-нибудь тяжелых заболеваний, от флегмоны до сифилиса. "Зека" имели большой арсенал "мастырок" (от слова "замастырить"). А некоторые - рубили себе пальцы рук. Или - головы своих недругов: увезут в следственный изолятор, а там в камере тепло, и не гоняют в мороз в каменный карьер, а что будет потом? "А! Уж хуже-то все равно не будет!"

Меня же на штрафняк отправили НА ГОД...

Помню, намерзшись в карьере на тридцатиградусном морозе, ввалившись в барак, бегом занял я место у чуть теплой печки-голландки и стараясь прилипнуть к ней каждой клеткой спины, рук, плеч, ягодиц, тощих ног, стараясь вда-

7

виться в кирпичи, - замер, вместе с другими прижавшимися штрафниками. А сбоку все втискивался между нами робко, но настойчиво один доходяга. И все приставал ко мне с вопросами:

"А правда, что ты здесь - за убийство?" "А под следствием долго сидел? А били - сильно?" "А в следственном - как кормят? Нет, правда, тебя не били? А других?"

От тепла, все же проникавшего понемногу в тело, клонило ко сну. Но все равно надо ждать ужина, - так уж погреться, сколько можно. А уж потом, выпив баланду, растянуться на нарах. Нары были сплошные, вдоль обеих стен, в два яруса, из неструганных досок, а где и из горбыля. Постелью служили - телогрейка, бушлат, кто в чем ходил на работу. Даже если весь день работали под дождем осенним, спали в промокшей одежде. А под голову - ботинки, миска, либо черный, из кровельного железа ржавый и закопченный "котелок" - банка с проволочкой дужкой. Тепло на нарах будет в июне.

Я лениво, через дрему отвечал назойливому соседу, - звали его, кажется, Женька, - а может и не Женька.

"А ну тебя! Отвяжись! Чего пристал?" - огрызнулся, наконец, я - но в общем-то сонно. Теплые кирпичи умиротворяли. Повернулся, следя, чтобы соседи не воспользовались моментом, не потеснили, и отвернув в сторону голову, прижался щекой, грудью, животом, коленями - ах, как промерзли колени, никак не отходят!..

А на завтра этот доходяга Женька - а может и не Женька, -подойдя сзади к сидящему у костра придурку - вчера разжалованному коменданту изолятора, - со словами: "Вот тебе запеканка!" - опустил ему на череп тяжелое кайло. Подергал, пытаясь кайло зачем-то выдернуть, потом выпустил его из рук, посмотрел на заваливающегося на бок коменданта и уже менее уверенно повторив: "Вот тебе запеканка!..", поплелся к начальнику конвоя - докладывать. Он считал, что этот раз -

8

обманул смерть. Будет сидеть остальные зимние месяцы в теплой камере следственного изолятора.

"Запеканкой" называлась холодная кашица - ее студили, вылив на противень, и затем нарезали квадратиками - примерно 10x10 см, а то и меньше. Ее давали в ужин "на второе" тем, кто работал. А когда Женька сидел за что-то в "кандее" - так называли карцер, штрафной изолятор, - комендант кандея передавал ему одну баланду, а "запеканки" присваивал, мол, "не работаете - не положено".

"Ишь, нажрал морду на наших кусках!" - с ненавистью говорили сидящие в кандее, но связываться боялись: морда, действительно, сорок на сорок! Но комендант чем-то не угодил начальству - и загремел со своей сытой и теплой должности в карьер. И вот возмездие. И тема для пересудов. Ни на одном лице я не заметил выражения ужаса, возмущения - "Так гаду и надо, собаке!"

Может, ты помнишь франко-итальянский цветной, широкоэкранный фильм "Отверженные"? Его создатели пытались показать работу каторжников в каменном карьере. Похоже. Но там показан только непосильно тяжелый физический труд. И все. Тот карьер, где долбили мы, был очень похож. Заготовить камень - разбирая, где можно, скалу ломом, кайлом, разбивая большие глыбы кувалдой, чтобы навалить на тачку и по трапу-доске, одной доске, гнущейся и пружинящей под тяжестью, завезти и свалить на стоящую внизу ж. д. платформу. А тачка показывает характер, виляет, норовит соскочить с трапа или скинуть тебя под платформу. И мы вгрызаемся в скалу, как другие вгрызались до нас: карьер, как крутой амфитеатр, обращенный к реке Турье. За верхним его краем виднеются вершины сосен, елей, лиственниц. С боков - флангов - вышки со стрелками охраны, наверху, на скале - еще и пулемет. Вышки и вдоль берега реки. Летом еще кое-как, хоть и тяжко, но зимой с реки дует пронизывающий, злой

9

ветер - и никуда от него не деться. То, что на себе носим - на такой холод, во всяком случае, не рассчитано. Впрочем, кто и что там рассчитывал? Особенно обувь. То "ЧТЗ" - громоздкие, тяжеленные, склеенные из автомобильных покрышек и оставляющие след как от гусеничного трактора. На холоде - накаляются страшно! А то бурки, сшитые из списанных телогреек, быстро рвущиеся на щебенке карьера, а еще быстрее прогорающие у костра... Однажды мне в конце дня повезло - удалось набрать щепок, веток, - я весь день все, что попадалось, складывал под скалой, - и раздул костерчик, к тому же начальство куда-то отошло - и мы сбились в кучу, подставляя огоньку ладони, обожженные морозом и ветром лица, колени - ах, как хорошо! КОСТЕР - ЧЕЛОВЕК!¹ И мы блаженствовали, делая вид, что не слышим дважды прозвучавшую команду: "Становись!" - То есть, мы знали, что надо строиться, - но ведь еще не все построились!.. Ну, хоть еще секунду!.. Наконец семиэтажный мат бригадира, замах лопатой - и нас как ветром сдуло. Кого-то он успел достать лопатой по спине, - короткий вой, - а мы уже в строю. Тепла немножко запасли, довольны.

Пересчитав раз пять или шесть, конвой, наконец, удостоверился, что ни одного не проворонил и мы все на месте, - и серая вереница двинулась с берега вниз и по замерзшей реке. "Социализм - это учет!" - вспомнил кто-то сзади ленинский лозунг. И где-то на середине реки мне начинает жечь большой палец ноги... Пода я понял, в чем дело жечь стало невыносимо! Это на матерчатый верх бурки из костра упала искорка, незаметно точечкой прожгла, - и теперь горит, тлеет вата подкладки бурки! Пытаюсь затушить огонь, тыча на ходу носком в снежный наст, танцую и подвываю, нарушая строй, - и вот уже замечен конвоем, на мены орут. "Скинь бурок!" -


¹ В данном случае «человек» - это не гомо сапиенс, тут «человек» - ВОР в ЗАКОНЕ. А мы - черти. Или - мужики.

10

советуют соседи. Я б уже скинул, не смотря на тридцатиградусный мороз, но попробуй, скинь на ходу, если он перевязан над щиколоткой веревкой, что бы не свалился! А останавливаться нельзя - конвой может стрелять без предупреждения, это мы хорошо усвоили!

Однако когда вышли со льда на берег, раздалась команда "Стой!" - подтягивают растянувшиеся шеренги, и я получил возможность - а уже и не надеялся! - потушить пожар. Но дыра выгорела порядочная, да я и теребил, как мог, вырывал тлеющую вату, - что потом страшно огорчало меня каждое утро: как, чем залатать, заткнуть эту дыру, чтобы не обморозить ногу?

А однажды - правда, весной, - начальника штрафняка озарило: "Кой черт выдавать этим гадам ботинки! Ботинки-то почем?! Не напасешься!" И он закупил где-то воз лаптей. Хорошая, отличная обувка! И портянки дали новые, некоторые даже приплясывали обувшись. Но эта обувь отличная на пахоте и сенокосе, на камнях на щебенке карьера быстро превращалась в мочало. На следующий день все шли на работу, перекинув через плечо вторую пару лаптей, - в обед придется скинуть размочаленные и обуть запасные. Воза лаптей не хватило на неделю...

А у костра посидеть удавалось редко. Во первых, не разрешали сидеть: работай! И всего свирепее гнал от костра свой брат - бригадир. Не всех, конечно. Уркам он ничего не говорил, даже подсаживался к ним, закуривал, если есть - или просил докурить. Но чем ниже стоял зека в лагерной иерархии, тем свирепее обрушивался на него бригадир. И доходяги теряли силу, падали духом - и так работа не под силу, да вечный холод и голод - передышка необходима, а посидеть, погреться - не дают.

"Ломом грейся, кувалдой!" - кричит Бугор.

11

Однажды, когда я присел к огоньку рядом с урками, ко мне подскочил мой Витька-бригадир и с матом замахнулся ломом. Огрызаясь, я вскочил. Витька отбросил лом и пошел к костру. Тогда, взяв лом, я огрел его поперек спины. Не настолько сильно, чтобы сломать позвоночник, но достаточно, чтобы на какое-то время его обезопасить. Витька корчился у костра, испуганно смотрели мои собригадники, - я, демонстрируя спокойствие, отправился к своей тачке, прихватив лом. Спустя сколько-то дней Витька спросил меня:

"Ты почему меня тогда ударил? Я ж только замахнулся?"

"А чтоб не замахивался зря! Замахиваться - тоже не на всех можно. Я замахнулся - так и ударил. Чего зря махать!" Я конечно, сыграл роль теперь бы сказали "крутого". Но бригадир на меня больше не кидался, хотя некоторое время я старался держать его в поле зрения, спиной к нему не поворачивался. Роль удалась - Витька запомнил, что не на всех можно замахиваться.

А костер развести не из чего. Хорошо после взрывных работ - сверху сваливаются пни, сучья, иногда и целая сосенка. Но взрывают редко, лишь когда мы уж совсем "зачистим" карьер и платформы долго простаивают. Порой в карьере - ну, ни щепки, - и тогда, оглядываясь и карауля, чтобы не заметило начальство, превращают в дрова плаху от трапа, по которому гонят тачки. Трап становится короче, приходится дальше подтаскивать к тачкам тяжелые камни, - но это после, а сейчас будет тепло, будет отдых. Топоров в карьере нет, если ломаются тачки - присылают вольного плотника, который около карьера их ремонтирует. Но зека научились обходиться без топора - лом, кайло - и вот в несколько минут толстая плаха превращена в щепки. Пока один занят заготовкой, второй, выдернув из дыры телогрейки клок сухой ваты, скатывает ее особым способом, слоями, веревочкой и начинает "закатывать" ее сухой дощечкой на какой-нибудь - сухой - доске.

12

Катает быстро-быстро, ему становится жарко. Иногда, не выдержав, просит: "Валяй теперь ты!" Но вот запахло подгорелым молоком, показался дымок, жиденький, едва заметный, желтоватый, - вату раздергивают в этом месте на два куска и начинают раздувать, раздувать, потом подставляют тоненькие, тоньше спички, лучинки из середины, сердцевины доски. Еще немного - и заиграл, заплясал огонек. Но садиться раньше времени не спешат: если заметит начальство, затопчет раньше, чем погреемся, поэтому делают вид, что работают, - и все краем глаза следят за огоньком. Но вот огонек стал костром - и рассаживаются вокруг, кто на чем, протягивая к огню прежде всего - ладони. И обязательно кто-нибудь скажет:

"Ташкент!"

"Костер - человек!"

"Лучше маленький Ташкент, чем большая тачка!"…

Привозят в полдень обед - баланду в бочках, термосах. Его ждут с нетерпением изголодавшихся людей, стараясь по солнцу или другим приметам определить, угадать время: звонят в подвешенный кусок рельса и каждый вытаскивает откуда-то из-под камней, большую консервную банку, ржавый "котелок" - и бежит к раздатчику, где уже вытягивается нервная очередь.

"Ты мешай, чего с верху черпаешь!" - кричит очередной. "Я те как замешаю в лоб! - грозит раздатчик, - не видишь, мешал?!" - "Сейчас всю гущу выловят!.." беспокоятся в конце очереди.

"Да там и вылавливать нечего - одна вода!" Ссорятся из-за очереди. Баланду пьют через край банки, сохраняя тепло, а потом выскребают на дне "гущу':' - в лучшем случает несколько зернышек разварившейся овсянки или перловки. Кто - ложкой, кто грязным пальцем - чтобы не дай бог, зернышка не осталось! - а над ним стоят в очереди за

13

посудой, торопят: ладно, хватит лизать! Не нажрался!.. Иногда вырывают - и бегут получать, и так же выскребывают и вылизывают, смотрят, - не осталось ли в термосе, не "обломится" ли добавки? Некоторые выгадывают. Специально получают последними и едят где-нибудь рядом с раздатчиком, чтобы в случае удачи - выскрести термос. Поев - забрасывают или прячут уже обледеневшую посуду на прежнее место. Так и живет эта банка, ржавея, моют ее лишь дожди да вешняя вода.

"А я дома - вспоминает по этому поводу один зека, - сырую воду не пил - только кипяченую! Чтоб не заболеть. Всегда в графине стояла - кипяченая. И за стол мать не пускала, если руки не вымыл!" "Ну, да! - отзывается сосед, - все вы на воле были помещики! Ни одного простого мужика-работяги - интеллигенция все! Вашу мать!.."

Иногда бригадиры налаживают контакты с десятником. Собирают с работяг по пол-пайки (пайку на двоих), да то, что дают на второе, вроде тех же запеканок; и некоторые брали, чтобы за это получше закрыть бригаде наряд. Видать, голод не тетка.

Как-то, нагружая тачку, я натужился и поднял тяжелый камень с острым, как нож, краем, но не удержал и камень прижал к тачке пальцы левой руки, прорезав на сгибе указательный. Рука болела сильно и долго, почему-то я не владел и средним, и безымянным пальцем, кирку, лопату левая рука удерживала большим и мизинцем, хорошо еще, что левая! Конечно, ни на один день от работы меня не освободили. Кисть я постепенно "разработал", но указательный и сейчас, через 50 лет, не сгибается в последнем суставе - память штрафняка.

Построившись, много раз пересчитаны - у конвойного начальника дощечка с номерами бригад и числом вышедших сегодня на работу, - тронулись! Перешли по льду реку, выхо-

14

дим на берег, начинает смеркаться, конвой торопит. Ведут улицей поселка - и чуткие наши ноздри улавливают запах свежевыпеченного хлеба. С каким наслаждением, со вздохами, тянут в себя воздух! Эх, булку бы теплого, пахучего! - глотают слюну, обмениваются вполголоса фразами. А животы приросли к позвоночнику, и только неистощимая какая-то жизнестойкость позволяет еще вертеть головой, чем-то интересоваться, шутить потихоньку.

В окнах домишек загорается свет. Вон в одном раздвинуты занавески и я вижу за столом мужчину в белой рубахе нательной, читающего газету. На столе посуда, видно, поели, чаю попили.

"Черт, а ведь в избе тепло, раз в нательной рубахе сидит!"

"Знамо - вольняшки! Дров что ли мало! - Кругом тайга..."

И тут мне недоступным счастьем показалось - сидеть в белой рубахе в теплой комнате за столом, покрытым скатертью, за своим столом. И пить чай, потому, что есть уже не хочешь!

Нет, разве так бывает? Чтобы есть - не хотелось! Чтобы так насытиться - что есть не хочется? Умом - вроде бы и понимал, но чувства, особенно чувство постоянно непроходящего голода - не верили, протестовали, это противоестественно - не хотеть есть! Тем более, когда есть, что жевать!

Долго мерещился мне этот мужчина в белой рубахе с газетой сидящий за столом в теплой комнате с занавесками...

И потому сегодня, вернувшись с лыжни, повесив на горячий радиатор лыжный костюм, белье, взмокшее от пота, вкусно поев и залезая в белую ванну - снова, через 50 лет вспомнил ту дорогу из каменного карьера, освещенное окно и мужчину в белой рубахе! И свои тогдашние чувства...

Но мы уже притопали к вахте лагеря. Снова пересчитывает конвой, теперь вместе с охраной лагеря и надзирателями, снова и снова что-то у них не сходится, еще и еще счита-

15

ют и орут, злясь, на зека. Не дай бог в такую минуту дать повод сорвать на себе злость! Потом начинают работу надзиратели: шеренгой по пять подходят зека, снимают на морозе телогрейки, спускают брюки, - прежде, чем пустить в зону, на штрафняк, их обязательно обыщут.

"А если что найдут?.." - спрашивает какой-то новичок у соседа, дожидаясь своей очереди.

"Найдут что - не пустят в зону! - поясняет сосед под общий хохот, - на той неделе у одного НАШЛИ - три дня ходил вокруг, просился! Еле пустили!" - От хохота, кажется, вздрагивают верхушки заснеженных елей, со столба ограды испуганно шарахается ворона.

"А ну, тихо там!" - рявкает старший надзиратель, наблюдающий за шмоном.

"Тихо, ребята! Работать мешаете!" - вполголоса продолжает давешний шутник. Смех уходит в подполье. Под конец у надзирателей мерзнут руки, они начинают торопиться, но все еще надеются найти что-нибудь запретное.

...С шумом, криком, обыденным беспредметным матом вваливаемся в барак.

"Дневальный! Стерва, падла, гад! Опять не топил, сволочь! Спал, сука!"

"Дров привезли - вот тока! Сам весь день дуба давал..." оправдывается дневальный, худой, истощенный какой-то болезнью. Зря здорового в зоне не оставят. Гремят засовы - один, второй - дверь до утра заперта. Ужин подадут в окошечко в двери - маленькое, только миску просунуть, но тоже закрывающееся на отдельный замок. Слева от двери рукомойник и ее величество параша. Тускло горят две лампочки на закопченных шнурах проводки. Сумрачно, холодно, голодно. Говорят у урок в третьей бригаде - теплее, но туда никто не старается попасть - там "законники", аристократия. Их идеализируют, а о "Дяде Османе", чеченце, рассказывают

16

легенды. Урки лучше одеты, урки не гоняют тачку, не долбят скалу - им "не положено" воровской моралью. Впрочем, не это главная тема вечерних бесед. Проглотив скудный ужин и раздразнив аппетит, начинают вспоминать вслух, что ели дома - на свободе, способы приготовления, - при этом разгораются споры, летят оскорбления, порой случаются и потасовки. На нарах играют в карты - несмотря на запреты и ежедневные обыски, самодельные карты есть. Их делают из газетной бумаги, склеивают хлебным клейстером, обрезают. Жгут резину - кусок какого-нибудь сапога и собрав на дне миски сажу, по трафарету пальцем печатают бубны, пики, крести.. Играют на все - на недельную, месячную пайку сахара, на "запеканку", на последние штаны. Под запретом лишь пайка хлеба - кровная пайка. И здесь разгораются споры, божба, ругань. Надзиратели, мающиеся от скуки на дежурстве, затаившись за дверью, стараются неслышно открыть запоры и внезапно ворваться, захватить "на месте преступления", но в полутьме игроки успевают засунуть в какую-нибудь щель колоду и принять невинные позы.

"Жуков! Опять королю бороду чесал!" - обвиняет надзиратель.

"Что вы, гражданин начальник! Я их забыл, какие они! Да я уже засыпал, а вы как затопали - разбудили! Мне что играть-то - вшей?"

Надзиратель лезет на нары, светит фонариком: "А это - что? Вот семерка бубей, а!"

"Подкинули, гражданин начальник, ей богу, подкинули! Я же спал! Сенька, ты, гад, подкинул?! Хочешь, чтоб меня из-за тебя в кандей посадили?!"

"Ну, Жуков! Смотри, попадешься еще с картами - не вылезешь из кандея!" - грозит клюнувший на "гражданина начальника" сержант.

17

"Чтоб мне свободы не видать!" - божится Жуков и строит в спину надзирателю дурацкую морду.

Рядом с Колькой Жуковым лежит Иван Абрамов, его основной партнер по картам и вечный противник в конфликтах. Споры их яростны, проклятия ужасны. Свежий человек думает, что если теперь один из них уснет, другой этой же ночью его задушит. А между тем Иван обязан Жукову жизнью.

Это было еще не на штрафняке - в обычном лагере, на работе. Бригадир Абрамов, пригревшись на майском солнышке, уснул на тачке. Имевший на него зуб бригадник - что там между ними было, не знаю, - подошел и ударил спящего по голове кувалдой. Подумал с секунду - еще ударил по окровавленной голове и озверев, поднял кувалду снова, но подскочил сзади Жуков и вырвал кувалду. Каким образом врачи спасли Абрамову жизнь - непонятно, но глубокая, в кулак, вмятина с правой стороны лба не дает забыть об этом случае.

"Гад! Падло! Мусор! - орет, проигрывая, Жуков, - и такого падлу я спасал?! Надо было мне еще самому тебя кувалдой долбануть!.." Абрамов не уступает ему в ругани. Все с интересом слушают.

А за что же я угодил на "штарфняк" - на целый год? Подожди.

МЕДИЦИНСКИЙСЛУЧАЙ.

(Веселый рассказ из невеселой жизни)

Вечером, переполошив обитателей барака, загремели засовы. С чего бы вдруг открывают двери? В полумраке заводились, придвинулись, с верхних нар спустили ноги: какие новости?

В сопровождении надзирателей, с полным сознанием своего могущества и величия входит Начальник в белом новень-

18

ком полушубке с недавно введенными погонами, Он неторопливо выходит на середину, озирая барак. Вслед за ним зорко водят глазами надзиратели. Впрочем, напрасно: все недозволенное при первом же стуке замка спрятано в надежные "заначки"

"Вши - есть?" - спрашивает начальник, ибо раз пришел, то надо что-то спрашивать.

"А как же? Хватает!" - весело отзывается Колька-чума. И сразу барак оживает: ясно, что приход начальства никакими репрессиями не грозит. Робко: "Начальник, а баня скоро?"

Смелее: "Гражданин начальник, белье бы сменить! Аж засалилось!"

"Замерзаем, начальник, третьи сутки дров не везут!"

Обилие вопросов, сыплющихся так беспорядочно, дает ему возможность не отвечать никому. Однако чтобы не молчать, не уронить своего достоинства, он говорит:

"Просить вы все мастера! А работать, нормы - кто за вас выполнять будет? Вот ты, Жуков! - он тычет пальцем в Кольку-чуму - Жрать просишь, бушлат рвешь, а в карьере? У костра кантуешься, да королю бороду чешешь!"¹

"Хорошо работать - надо харчи! - гнусаво бросает с верхних нар Мишка-Кремлевский-Повар, - а на свекольной ботве скоро до карьера не дойдем!" - И торопясь, чтобы не перебили, выпаливает: "В карьере пропадаешь от мороза, зубами стучишь, и в барак придешь - холод собачий! Печь третий день не топлена, а обмундирование - сто десятого срока, одни заплаты греют! И вши заели, хоть бы в баню сводили погреться! Утром встанешь..."

"Ладно, ладно, расплакались!" - нетерпеливо перебивает старший надзиратель. Он еще не ужинал, торопится и злится, - Вы что, на курорт приехали? Родит вам сейчас начальник и обмундирование, и дрова, и баню?"


¹ «Чесать королю бороду» - играть в карты.

19

Но начальник настроен благодушно. Он хорошо поужинал, пропустил не одну стопку и его тянет поговорить.

"Вот вы жалуетесь - кормят плохо. Шестьсот граммом - мало вам! А на фронте..."

"Не шестьсот, а четыреста!" - выкрикивают с нар. Но Начальник не реагирует: "...А я вот сам всего семьсот грамм получаю! Так ведь у меня двое детей, да жена, на нее, как на иждивенку - всего триста! Их прокормить - надо? А корову прокормить - надо? Или вы мне ее прокормите?"

В голосе Начальника ноты возмущения. Он слегка задумавшись, пошатнулся, но тут же вспомнил и про собеседников:

"А об вас сколько беспокойства! Накорми вас всех, напой, на работу отправь, с работы приведи..."

На нарах смех.

"А вы здесь на всем готовом!.."

"Эх, жаль нам тебя, Начальник!" - выкрикивает кто-то из темного угла. "Так и быть! - нагло предлагает Колько-Чума, - давай, Начальник, местами махнемся! Пусть мне будет хуже!"

Теперь уже откровенный хохот.

Но Кремлевский Повар, мысли которого приняли почему-то другое направление, снова гнусит:

"Гражданин Начальник, а почему комиссии нет? У меня вот "легкий труд" категория, а гоняют в карьер, да еще норму требуют!"

Начальник рад переменить тему:

"Это кто ж тебе сказал, что у тебя "легкий труд"? Ты что - врач?"

"У меня - геморрой!"

"А ты откуда знаешь? Ты что - врач?"

"То ли я - не знаю, - он у меня уже сколько!" - не без гордости говорит Кремлевский Повар, единственный в бараке обладатель такого преимущества.

20

"А ну покажи!.." - требует Начальник.

Видимо, выпитое за ужином действует.

"Да вы разве врач?"

"Давай, показывай, раз жалуешься!"

Мишка выходит на середину, под тусклую лампочку и показывает.

"Ну и нет ничего! - убежденно и весело восклицает Начальник, - ну, хоть ты, Жуков, посмотри - есть геморрой?"

Кольке наплевать, но чтоб позлить Начальника, он убежденно утверждает: "Ясно, есть! Третьей стадии!"

Третья стадия немного сбивает Начальника с позиций, но он не сдается:

"Много ты знаешь! Вот ты, Попов! - говорит он пожилому надзирателю, - скажи, - есть геморрой?"

Надзиратель угодливо-внимательно рассматривает:

"Ни одного нет, товарищ лейтенант!"

Все снова хохочут. Мишка, ничего не добился и устал показывать.

"Дураком вас назвать, вы пожалуй, обидитесь," - в сердцах говорит он, натягивая свои невероятно засаленные "шкеры".

"Попробуй, назови! Я тебе назову!" - с угрозой предупреждает Начальник. И с чувством Выполненного Долга, не шатаясь, решительно направляется к выходу.

А за что же я угодил на штрафняк, да еще на целый год?

Подожди, расскажу.

А как же оказывалась медицинская помощь на ШТРАФНЯКЕ?

Изредка, если было что серьезное, вели или везли, конечно, под конвоем, в Центральную больницу, а там либо оказывали помощь, либо оставляли в стационаре, - но такого добиться было почти невозможно. Во всяком случае, когда я

21

в карьере покалечил кисть левой руки, никакой помощи не получил. Иногда привозили врача - и к нему лезли чуть не весь штрафняк в надежде "закосить"¹ - в крайнем случае, хоть на день-два освобождение от работы. На приеме всегда присутствовал старший надзиратель, выгонявший более наглых и муллитов и по своему усмотрению прекращавший прием. Зачастую те, кому действительно нужна была помощь - получить ее не успевали.

Но однажды, когда мой штрафной срок подходил к концу - прислали постоянного фельдшера. Я узнал его - он работал при мне в филиале Центральной больницы. Это был крупный мужик этак сантиметров на сто восемьдесят пять, довольно упитанный, - он же землю не копал и не в камкарьере ишачил. Фамилия его была, кажется, Пилипенко. Под "санчасть" отгородили тесом угол барака, поставили шкафчик для лекарств, стол, топчан, пару табуреток, койку для фельдшера. Но это его не устроило, и выпросив инструмент, он еще день укреплял дверь и какие-то хитроумные запоры: ужасно боялся урок, шпаны. Они, конечно, атаковали его непрерывно - одни выпрашивали наркотики, другие - "косили" освобождение, несмотря на присутствие надзирателя.

Меня Пилипенко сразу узнал и обрадовался: "Вот здорово, будешь мне помогать на приеме!" Но уговорить начальство освободить меня от карьера не смог: я был штрафник. А помогать ему после работы, когда еле притащишься из карьера - не большая радость! Впрочем, чтобы на час-два покинуть мрачный, опостылевший за год вонючий барак, я иногда соглашался. За это, когда фельдшеру приносили ужин - приносили баланды и мне.

Блатные, не найдя с ним общий язык, стали действовать угрозами и так запугали мужика, - впрочем, он и так не чаял, как вырваться из этой тюрьмы на общий лагпункт, - что он


¹ «Закосить» - выпросить или получить что-либо незаконно.

22

объявил у себя какую-то опасную болезнь и добился отправки в больницу. Впрочем, и бояться были причины: сунуть нож под ребра там ничего не стоило. Но к этому времени создалось мнение, что вести прием не хуже "лепилы" может и Сосновский, и об этом кто-то наговорил начальнику. И как я не объяснял про мои скудные медицинские познания, - "Аспирин дать или перевязать что сможешь!" - решил хозяин.

"И укол делать умеет!" - подсказал надзиратель. "Сделать укол - не вопрос, но надо же знать, от чего и чем его делать!" - защищался я.

"Какая разница - не подохнут!"

"Иди! - ты чего?! Хоть покантуешься малость! - советовали в бригаде, - столько промантулил!"

Мой штрафной срок вот-вот кончался и было уже действительно невмоготу. Я согласился. Жить продолжал в бараке, днем меня переводили в санчасть, утром и вечером "вел прием" в присутствии старшего надзирателя. Блатные, привыкшие ко мне в каменном карьере, к моему удивлению, сильно на меня не давили, а я дал им удостовериться, к их досаде, что никаких кокаинов - кофеинов в моей аптечке нет.

Вскоре срок мой штрафной кончился. Начальник предложил мне остаться "штатным" фельдшером, - но это было равносильно предложению не выходить на СВОБОДУ!

И все равно, маленькую передышку перед выходом на обычный ОЛП я получил: там ведь меня тоже ждали кайло, лопата, да тачка.

II. НАЧАЛА

24

II. НАЧАЛА

В моем свидетельстве о рождении запись:

Время рождения: 3 декабря 1920 года. Месторождения: Москва, Кремль, б. Офицерский корпус 10.

Ну, этого мне помнить не дано. Для этого надо было случиться, чтобы мой отец в 1919 году вновь был послан на Урал, где стал председателем губревкома Екатеринбурга; чтобы мама моя, осужденная колчаковским военно-полевым судом "на пожизненные каторжные работы" и бежавшая из колчаковского плена, - в лесу, с этапа, - добралась до Екатеринбурга, чтобы они встретились - и он привез ее в Москву. Точных дат у меня нет, но на фотографии: "В.И. Ленин на закладке памятника Карлу Марксу 1 мая 1920 года" рядом с Ильичем, вместе с моим папой - и мама, выглядывающая из-за плеча Ленина. Это было за семь месяцев до моего появления на свет в "быв. Офицерском корпусе".

Было, вероятно, прохладно, - на маме панамка повязана черной косынкой. По свидетельству очевидцев, отец часто встречался с Ильичем, бывал у него.

……………………….

"Владимир Ильич, у нас родился сын и мы назвали его вашим именем!" - похвастались счастливые родители.

"Ну, назвать, - это еще не все!" - ответил, по словам мамы, Ильич.

Как я там рос, сосал соску; как варили мне кисель из картофельной кожуры - помнить мне не положено. И того, как в полтора года побывал я в Германии, где после участия в Генуэзской конференции был в командировке отец. Из Германии мы вернулись поздней осенью 1922 года, шел сильный дождь и, говорят, я на каждую большую лужу реагировал кри-

25

ком: - А вот амория! А вот еще амория (то есть - море)! - А на все большие кирпичные дома:

-А вот Берлин! А вот еще Берлин!

Жизнь в Кремле в моей памяти тоже следа не оставила, смутно помню только провалившуюся плиту в полу коридора, которой я боялся. Благодаря семейным воспоминаниям, помню одного из соседей - громадного С.И. Сырцова, который подбрасывал меня к потолку, а я пугался и уговаривал его:

-Дядя Селеза, не обизай меня! Ведь я маленький!¹

………………………….

Рассказывает член партии с 1914 г. К.П. Чудинова: приехав 25 мая 1921 года из Сибири в командировку, решила проведать товарища по подпольной работе - Ольгу Сосновскую, которая жила на территории Кремля, "...и вдруг увидела на скамейке Владимира Ильича и мужа Ольги - Л.С. Сосновского..."

"Известия" от 21.13.1971 г.

очерк Суханова "Комиссар Ксения"

……………………………


¹ Через 20 лет жена уже расстрелянного С.И. Сырцова, красивая и приветливая Ася, подвергалась страшным пыткам и избиениям на Лубянке, ее довели до галлюцинации - и она дала показания, - вернее подписала готовый протокол, написанный следователем, о том, что она с моей мамой и Н.В. Уборевич женой тоже расстрелянного командира Уборевича организовали террористическую группу жён, с целью совершения террористических актов против руководства партии и страны. После чего такие же показания жестоко выбивали и из мамы и Уборевич. Около двух лет шло «следствие».

6 июля 1941 года Военная коллегия Верховного суда под председательством Ульриха, не смотря на то, что кроме выбитых из женщин признаний никаких доказательств не было, а они на заседании суда показали, что показания из них были выбиты, суд вынес им ВМН - расстрел по статье 58 п.8 - террор...

26

А также дружбу нашей семьи с семьей Якова Михайловича Свердлова, Клавдией Тимофеевной Новгородцевой, вдовой Я.М., Адиком и Верой.

С Клавдией Тимофеевной отец познакомился в само начале своей революционной работы, в 1903 году, на Урале а с 1905 года - и с Яковом Михайловичем, которого очень любил и уважал.

Не смотря на большую разницу в возрасте, мой старший брат Лева беззаветно дружил с Адиком (Андреем) и когда в 1926 году мама родила еще одного братишку, предложил назвать его Адиком - Андреем. "Андрей" - была подпольно кличка Якова Михайловича, по ней назван был и их сын. О нем я еще упомяну впоследствии.

Теперь пора объяснить появление старшего брата. Еще до революции моя мама, Ольга Даниловна Гержеван-Лати, учащаяся фельдшерско-акушерской школы в Тобольске осуществляла по поручению подпольной организации связь с товарищами, сидевшими в тюрьме, для чего ей приходилось выдавать себя за невесту заключенного юноши, Залмана Лобкова. Свидания разрешались только членам семьи и невестам. Это партийное поручение привело к тому, что молодые люди полюбили друг друга, - а по свидетельству подруг, Ольга была красавица, - и по выходе "жениха" из тюрьмы - поженились. 22 июля 1916 года и родился Лева Лобков. Залман Лобков был талантливым пропагандистом и организатором, пользовался большим уважением и любовью в рабочей среде и после Октябрьской революции - двадцати лет от роду, был избран председателем Омского губкома. Во время Колчаковщины за ним шла охота, ему удалось скрыться, но в Москве он узнал, что подполье провалилось, схватили его друзей, соратников, в том числе - жену Ольгу. Добившись разрешения ЦК, Лобков с чужим паспортом пробира-

27

ется в Сибирь, но на Урале был выдан предателем и зверски зарублен колчаковцами.

А сын его, Лева, был в 1920 году усыновлен моим отцом и до 1937 года носил нашу фамилию - Лев Львович Сосновский.

-Знаешь, мама, - с волнением говорит четырехлетний Лева, - в Москву пробрались белые...

-Что ты, что ты... Откуда ты взял?

-Я их видел... Они ехали очень быстро на автомобиле. На автомобиле у них трехцветный флаг, как у белых в Тобольске.

Лева хорошо запомнил трехцветный флаг и чего можно ожидать от белых. Отец его, большевик, зверски замучен белыми, а дедушка, безобидный обыватель, мелкий торговец, тоже казнен колчаковцами в Тобольске во время краткого торжества трехцветного флага в Западной Сибири. Самого Леву прятали родственники, - колчаковцы искали и его, - чтобы взять, как заложника. И когда мальчик увидел на каком-то дипломатическом автомобиле трехцветный флаг, сердце его забилось тревогой. Он не разобрал только разницу в цветах.

А когда через два года папу в апреле 1922 года провожали на Генуэзскую конференцию, Лева отозвал его в сторону и шепотом сказал ему на ухо:

-Ты непременно возьми в карман револьвер!

-Зачем же?

-Чудак ты, папа! Ведь Италия белая! Они тебя могут убить!

Так рано приобщались дети к политике.

Различия между нами никогда не делалось, и я лишь юношей узнал, что мой отец Леве отчим.

Ввиду того, что квартира в Кремле была в аварийном состоянии, мы переехали в Шереметьевский переулок (теперь улица Грановского), дом № 3, именовавшийся "Пятым домом Советов". Переезда я совершенно не помню, вероятно, в нем

28

не участвовал. Нас, детей, году, вероятно, в 1923, вывезли в Мамонтовку, где были вциковские дачи, - бывшая собственность буржуазии. Поскольку нам еще не надо было ходить в школу, мы жили на даче круглый год. Отец лишь наезжал на дачу, а в воскресенье иногда приезжали гости, бывало шумно и весело. Впрочем, веселье то не было похоже на сегодняшние гулянки. За столом крепче чая напитков не было.

Одной из традиций была игра в городки. Из тех впечатлений: я прихожу с прогулки, на площадке во дворе заканчивается партия и проигравшие должны катать на спине победителей. Шум, хохот, и на самого маленького залазит здоровенный дядя. Мне жалко маленького, я разражаюсь страшным ревом, все бросаются меня успокаивать. А отца из города все нет и я реву еще и потому.

Самым частым гостем в Мамонтовке был Демьян Бедный, дача которого была на той же улице, носившей красивое название: "Ленточка". С сыновьями Демьяна, Светиком и Димкой, отчаянными хулиганами, я часто играл. Лева дружил с дочерью - Сусанной.

Демьян Бедный занимал двухэтажную дачу, где на втором этаже был его рабочий кабинет. Летом в открытое окно видно было, как сидит он за столом в халате и тюбетейке, со вставленной в мундштук папиросой. Помню, мы пришли с папой, Демьян сидит в своем кабинете. У отца в руках появилась откуда-то гармонь, он начал играть. Демьян высовывается из окна и бросает какие-то медяки.

В усадьбе Демьяна было полно кур, индюков, кажется, и гусей. А в детской комнате, где спали мальчики и няня, был во всю стену киот - в доме самого ярого в стране антирелигиозного поэта, автора сатирического "Нового завета без изъяна евангелиста Демьяна".

О гармошке. Слух у отца был прекрасный, он легко подбирал мелодии на разных инструментах, хоть никогда не учил-

29

ся. Отец был одним из организаторов 1-го Всесоюзного конкypca гармонистов и баянистов, на котором был с ним и я. Отец выступал с трибуны, писал о конкурсе в печати.

О Демьяне Бедном. Их с отцом знакомство шло с 1912 года, когда оба начали сотрудничать в "Правде". Уже в № 8 "Правды" под псевдонимом А. Алексеев появилась статья Сосновкого "Хулиганство и рабочие", впоследствии еще ряд статей ("Истинные и мнимые друзья мира", "Некролог о B.Л. Ефремове", "Из впечатлений участника совещания", "Кто заботится о здоровье общества" и др.). Долгое время они очень дружили. Демьян даже ездил с отцом в командировки по Тверской губернии, на дымовский процесс, о котором отец писал и выступал на процессе общественным обвинителем (дело об убийстве селькора Малиновского), и еще куда-то, и с агитпоездами ВЦИКа, в организации которых большое участие принимал Сосновский, как член Президиума ВЦИК и ЦИК СССР, а в 1921 году - и зав. агитпроп ЦК ВКП(б). Но с года 1926 или 1927-го они рассорились, - причины мне, по тогдашнему малолетству, не совсем ясны. Возможно, это связано с событиями партийной жизни, может быть - с вопросами этики.

Одно время отдыхал с нами на даче М.С. Богуславский с семьей, в которой почему-то было две жены. Он запомнился мне с тех ранних лет, может быть потому, что был горбат. Запомнился среди гостей художник - карикатурист Дени. Бывший, как говорили, циркач, он крутил во дворе колесо, фляки, сальто, чем совершенно поражал нас ребят. Из художников бывали Радимов, Кацман, Герасимов, другие - отец принимал участие в их интересах, бывал на выставках и т.д.

Народу бывало много, но запоминались по особым приметам. Так запомнил, что подаривший мне кустарную игрушку - кузнец и медведь, вырезанные из дерева, если двигать дощечки, поочередно бьют молотами по наковальне, - так

30

вот, я запомнил, что подаривший мне эту игрушку был С.М. Буденный. Еще что-то подарил мне, вероятно, здоровяк с бритой, как у папы головой, иначе я не запомнил бы фамилию Котовского, так как больше его никогда не видел.

Мама тоже где-то работала или, как тогда говорили, "служила". Может, в то время, а может, несколько раньше - была она чекисткой - в детской комиссии ЧеКа. Но ничего конкретного об этом факте я не помню.

Мы часто оставались одни, на попечении старушки - няни очень к нам привязанной.

Как я уже сказал, отец бывал с нами редко и в его приезды я старался от него не отходить ни на шаг. Зимой гуляли в лесу, чистили от снега тропинки во дворе, летом собирали ягоды, грибы, которых было очень много, купались в речке Уче.

Был морозный январский день, мы немного отошли от дома, когда я увидел на сосне белку. Я побежал за ней, крича:

-Папа, белка! Смотри, белка!..

Но отец стоял на тропинке, не отвечая. Когда я вернулся к нему с вопросом: - Папа, ты видел белку? - я увидел на глазах у него слезы. Никогда, ни раньше ни потом, не видел я его плачущим.

-Володя - Ленин умер, - сказал папа. Возможно, встретился почтальон, я не помню. Папа взял меня за руку, отвел домой - и тут же уехал. Этот день - самое ранее воспоминание мое, да еще надо удивляться, что оно сохранилось, - мне лишь пошел четвертый год. Через полвека узнал я: папа стоял в почетном карауле от ЦК ВКП(б) у гроба Ленина в колон ном зале.

Вскоре нам пришлось перебраться в московскую квартиру - Леве надо было идти в школу. Он был очень рад: в ту школу, где в старших классах учился его любимый Адик Свердлов.

Я же пока учился прутиком на снегу писать печатные буквы, складывая их в слова. Впрочем, в пять лет я «по печатно-

31

му» хорошо читал, мне стали покупать книжки, мне их не только читали - читал их и сам, и порядочно.

В традициях нашей семьи было совместное чтение вслух. Собирались вечером за столом и отец читал. Обычно - классиков, Пушкина, Некрасова, Гоголя, - читал он очень хорошо, выразительно. Так развивалась у нас на всю жизнь любовь к книге.

Иногда забирались все на большой диван и мены просили:

-Володя, расскажи фантазеру!

Все мои "фантазеры" начинались одинаково: "Пошел я раз на охоту!.." Рос я очень домашним мальчиком, маменькиным сынком, не в пример брату, который всегда норовил удрать от меня. Летом смывался ранним утром в окно, прихватив у папы хороших папирос - и к пастухам. Там научился он верховой езде, поил лошадей, купал, запрягал. Я же хныкал, что он от меня убежал, жаловался.

И вот мы в квартире на улице Грановского. Дом большой и во дворе армия ребят всех возрастов. Среди них часто звучали такие известные фамилии, как Ярославского, Буденного, Кассиора, Ворошилова, Смидовича и т.д. Там же жила семья Фрунзе, но мальчик и девочка гуляли с воспитателем (или воспитательницей - не помню), с нами играть их не пускали.

Однажды за обедом, когда мне было еще года четыре, я неожиданно спросил папу:

-А что, в Японии все еще есть царь?

Как бы извиняясь за какой-то промах, папа ответил:

-Есть еще покамест.

-Что же они так долго?

Ответ получился для меня неубедительным. Вопрос же такой простой. В России тоже был царь, и его прогнали. В

32

Германии тоже прогнали. В Турции прогнали. Без царей жить лучше. В чем же дело?

Вообще странные эти взрослые. Многие верят в бога, хотя мне хорошо известно, что никакого бога нет, и все это выдумали попы, те самые, у которых такие смешные рукава. Проходя мимо церкви, я спросил, кто живет в этом большом доме? Получив ответ, что никто не живет, а только люди ходят слушать рассказы и песни попа про бога ("которого не бывает"), я изумился, что такой хороший большой дом занят таким глупым делом. И никому до этого нет дела.

Помню, лет пяти меня мальчики постарше "стравили" с другим мальчиком и хотя после нескольких тычков ревели мы оба, меня объявили победителем, так как у противника был разбит нос. Крепость носа тоже может играть важную роль в жизни. Эта "победа" зародила во мне некоторую гордость и уверенность в своих возможностях.

Сережка Буденный, приемный сын полководца, завоевывал авторитет тем, что вытаскивал во двор что-нибудь из арсенала Семена Михайловича, у которого оружия была полна квартира, начиная от прихожей - какую-нибудь шашку или кинжал, рапиру, раз даже нацепил шпоры, но они на его башмаках не держались.

А однажды, вооружившись прутьями, мы атаковали самого Семена Михайловича у ворот, где его ждал автомобиль. Тогда он схватил меня и еще одного вояку, посадил на брезентовый верх машины и крикнул шоферу;

-Заводи! Поехали!

Ясно, мы подняли визг на весь переулок.

Но часто ординарец приезжал верхом, ведя в поводу коня Буденного. И мы замирали от восторга, глядя, как Семен Михайлович прямо у крыльца подъезда вскакивал в седло и под музыку цокота копыт по булыжнику выезжал со двора.

33

Очень запомнилось такое событие. Семен Михайлович пригласил моего отца со всей семьей в манеж. Туда, где теперь центральный выставочный зал. Сначала показал конюшни, где мы любовались красавицами и красавцами всех мастей, а потом на арене манежа занимался вольтижировкой, выездкой. Левка заявил, что тоже умеет ездить верхом - и Будённый разрешил ему это доказать, несмотря на некоторый испуг мамы. А меня, в утешение, посадил к себе в седло и немного покатал. Боялся ли я, теперь уже не помню, но скорее всего - да.

Однажды мы шли с папой по Тверской. Папа сказал:

-Вот редакция "Правды", мне надо сюда зайти!

Я уже знал, что в "Правде" печатают папины статьи. Он завел меня в какой-то кабинет, где за большим столом письменным сидела пожилая тетенька.

-Мария Ильинична, можно, я оставлю у вас Володю. Мне нужно найти... - папа назвал какую-то фамилию.

-Конечно... - тетенька вышла из-за стола, посадила меня в кресло, что-то спросила, потом достала коробку шоколадных конфет:

-Угощайся, Володя!

Конфеты были в виде бутылочек, заполненных внутри ликером. Я, конечно, тогда не знал и слова ликер, и конфеты такие пробовал первый раз. Поговорив со мной немного, Мария Ильинична сказала:

-Мне надо поработать, а ты - порисуй! Ты умеешь рисовать?

И положила на угол стола лист бумаги и карандаш. Я начал что-то рисовать, но тут пришел папа и не дал мне закончить. Поблагодарив Марию Ильиничну, он увел меня, лишь в коридоре спросил:

-А ты знаешь кто такая Мария Ильинична? Это сестра Ленина.

34

В те дни я начал ходить в детский сад. Сначала до дворе "Крестьянской газеты" на Воздвиженке (теперь - проспект Калинина), а потом с года 1926, - в дет сад им. Клары Цеткин на улице Воровского, дом 50, где теперь ЦДЛ. В нашей группе была и внучка Клары Цеткин, Котя Миловидова, она же Генриета. Позже я с ней и некоторыми детсадниками вместе учился - с 3 по 6 класс - в школе № 6, на Малой Никитской. Из детсадовских впечатлений: я рисую цветными карандашами портрет Буденного. Мы знали и Клару Цеткин, и всех вождей революции - политика жила вокруг нас, мы жили среди политики. Это было время НЭПА - и партмаксимума, вихри революции и гражданской войны еще кружились - в головах и сердцах.

К семи годам я в садик стал ходить "сам" - один. Выходил из улицы Грановского на Воздвиженку, шел по Арбатской площади, пересекал бульвар, переходя трамвайные пути и дальней долгий путь по Поварской, разглядывая старинные особняки московской аристократии, - во многих теперь помещались посольства.

Шел 1927 год. Я жил своей дошкольной жизнью, со своими мальчишескими открытиями, проблемами, увлечениями. Но то, что проходило вокруг меня, так или иначе откладывалось во мне. Не случайно же я так любил, не смотря на полное отсутствие слуха, петь революционные песни. Родные говорили, что песни у меня все на один мотив, но петь мне нравилось и я во все горло распевал и "Интернационал", и "Марш Буденного", "Мы- кузнецы" и другие. Теперь, через шестьдесят лет, я вообще не слышу, чтобы дети пели - если только их не сгоняют принудительно на "общешкольный хор" накануне районного смотра. Не поют и внуки мои. Да и кто сейчас поет, если трезвый?

Также подспудно откладывались в памяти имена политических деятелей - Троцкого, Бухарина, Каменева, Рыкова,

35

Зиновьева, Радека, Покровского, Смилги, Сокольникова, И.Н. Смирнова, Раковского и многих еще. Иные просто запоминались, как часто повторяемые взрослыми, кое-кого я уже знал в лицо - того же Христиана Георгиевича Раковского с его женой, так смешно выговаривающей простые слова (она говорила с сильным акцентов). Знал Смилгу, Карла Радека - его всегда встречал с восторгом, всегда ждал какого-нибудь сюрприза, шутки. Да и внешне он мне очень нравился, такой ни на кого не похожий - с бакенбардами, соединявшимися под подбородком, - никто из знакомых таких не носил, в сильных очках, брюках гольф и кожаных крагах, шнурующихся до колен. То у него какой-то стек из очень прочного дерева, то - хромированная трубка, из которой при взмахе вылетают плотно скрученные толстые пружины со свинцовым шариком на конце - то ли орудие полицейского, то ли наоборот, - для будущих классовых боев. Такую дубинку подарил он Леве, вероятно, в предчувствии близких классовых схваток. Курил Радек трубки и имел их целую коллекцию (одну подарил папе, но папа курил папиросы). И во внешности, подвижности его было что-то от моих любимых мартышек - у их клеток в зоопарке я мог простоять час.

Вот кто-то принес фотоаппарат, взрослые устраиваются на диване, - тесно, маленький Богуславский мостится на диванном валике, - а Радек, подкараулив, быстро выдергивает валик - Михаил Соломонович летит на пол, и хотя виновник тут же его подхватывает, шутка вызывав? порицание, кроме, конечно, нас, мальчишек.

А еще, пораньше, - когда на диване перед объективом расселся Демьян с моим папой, который в этот период тоже не был худ, хоть и, далеко ему было до Демьяна, - Радек по обезьяньи устроился у них на коленях. Взрослые все чаще собирались, все громче спорили, что-то обсуждали. А однажды, вернувшись со двора, чем-то страшно озабоченный, я прямо

36

двинулся в кабинет отца. Обычно не было заведено так вот туда вламываться - с отцом мы встречались в других комнатах, а кабинет для работы и мешать не разрешалось. Но на этот раз я, видно, был так возмущен какой-то не справедливостью, что рванул напрямик. И даже не обращал внимания на то, что в кабинете полно народу - сходу обратился со своими вопросами к папе. Но папа сделал мне замечание, что я не спросил разрешения войти и ни с кем не поздоровался. Взрослые засмеялись, а я огляделся. Никогда папы не собиралось столько народу в кабинете. Были тут старые знакомые и вовсе новые для меня люди. Все они стояли, так как в кабинете не было стульев, либо были один два. Лишь в папином кресле посредине сидел человек в пенсне с густой гривой седых волос и небольшой седой бородкой. Он притянул меня к себе:

-Ну, давай познакомимся! Как тебя зовут?

-Это - Троцкий, Володя! - подсказал папа. Я знал Троцкого по множеству фотографий и портретов, но там он был черноволос и бородка совсем маленькая, а теперь побольше седая. "Наверно, подросла!" - подумал я.

-А куда у тебя зубы делись? - спрашивает Лев Давидович, усадив меня на колени себе. Это был мой больной вопрос, зубов было - через один. Но видимо, я все же влез не во время - отец снял меня с колен и выставил за дверь. Как узнал я лишь через семьдесят лет, это было важнейшее совещание или конференция левой оппозиции большевиков-ленинцев перед XV-м съездом. Только не знаю, - перед 7-м ноября или чуть позже.

А 7-го ноября Троцкий и его соратники решили выступить перед колоннами демонстрантов с балконов, обратиться к трудящимся Москвы и Ленинграда. Но выступление их сорвали. Позже я читал, - и говорили в школе, что "рабочие забросали троцкистов тухлыми яйцами и рваными калоша-

37

ми". Много лет ломал я голову: откуда на демонстрации в честь 10-летия Великого Октября - столько тухлых яиц и рваных калош? Где их брали?

А потом был XV-й съезд партии, на котором каждого «троцкиста2 на трибуне встречали обструкцией: топали, свисли, орали - и лишали слова. Но это я узнал много лет спуТя из стенограммы съезда. И председательствующий Г.И. Петровский говорил оратору: - Товарищ Раковский (или Муралов, или еще кто-то), ввиду того, что делегаты не хотят вас слушать, я даю слово следующему оратору!

Вот так "демократично". Тех, что топали и кричали (такое им было, видимо, задание) - было, может, не много, - шум создать может и небольшая кучка...

Вот тогда, в декабре 1927 года, папа сказал мне однажды:

-Володя, меня... Нас исключили из партии.

Я представлял себе, что партия - это что-то очень-очень важное. Может, самое главное. Не даром же папа всю жизнь в партии.

-А кто исключил? ,

-Съезд.

- Не очень понятно.

-А кто же был против вас?

-Сталин.

-Сталин? А он - кто?

Вот так: в 27-м можно было еще не слышать этого имени! Даже если знаешь десятки достойных имен!

Но на исключении ОН не остановился.

Троцкий, выселенный из Кремля, разместился временно и пашем доме - "5-м доме Советов".

И вот однажды мама пошла за чем-то в эту квартиру, - и попала в "засаду": гепеушники проводили обыск, пропуская всех, но никого не выпуская, такое правило - до конца "акции". Но дома - маленький Адик, дома ее потеряют, - и мама,

38

улучив момент, вскакивает на подоконник и кричит в форточку:

-Лева! Передай дома, что я арестована у Троцких!¹

Но ее уже тащат, сняли с подоконника.

Лева, среди своих дел и игр услышав голос мамы, сразу, конечно, не все разобрал, - и отправился к Троцким, чтобы уточнить, что надо передать дома? И тоже был задержан. Было ему тогда 11 лет. Он то и рассказал мне впоследствии об этом событии.

Лев Давидович сидел в кожаном кресле. Когда обыск закончился, тот, что им руководил, предложил Троцкому следовать с ними в машину. Может, он и ордер предъявил, не знаю. Троцкий сказал: - Не пойду.

-Мы вынесем!

-Несите!

Несколько гепеушников подняли кресло вместе с Троцким - и понесли. Пока они замешкались, сын Льва Давидовича, Лев Седов выскочил на лестницу, стал звонить во все квартиры и открывавшим двери - кричал:

-Смотрите, как выносят Троцкого!

Троцкий был выслан в город Верный (теперь - Алма-Ата).

Случилось это чуть раньше или чуть позже, - выслали и моего папу, в Барнаул. Насколько я помню - 2 января 1928 года. Мы вскоре стали готовиться - ехать к нему в ссылку.

В это время Адик заболел скарлатиной. Как полагалось, - остальных детей надо было изолировать. Не помню, кто приютил Леву, но меня поместили в ту самую комнату, где был последний московский кабинет Троцкого! Я спал на его диване, ел, что мне приносили, - и рылся в книгах. А так как


¹ Было не так, узнал я позже: мама в окно увидела знакомую, направляющуюся к этому подъезду - и вскочив на подоконник, крикнула ей, что у Троцких - засада. А Лева, услышав голос мамы - пошел «выяснить»...

39

хозяин в спешке не оставил в кабинете детских книг, я воткнулся в "Историю Земли" Рубакина. Что я мог в ней понять в 7 лет, не знаю, но несколько дней я сидел над ней. Временами, устав, я поднимал голову - и видел на противоположной стене над письменным столом картину: на гребне баррикады в кожаной тужурке стоит Троцкий, выбросив вперед руку с указующим перстом. Видимо, показывает куда стрелять, думал я. И вздыхал: скоро будет мировая революция, а я еще маленький, не смогу в ней участвовать!

В то время еще не очень боялись связей с опальными семьями. Нас еще многие посещали. Самыми близкими были журналисты А. Зорич (псевдоним Василия Тимофеевича Локтя) и его жена Фанни Марковна Маковская, люди исключительной честности и порядочности. Их поглотил 1937 год...

В тот период произошло и еще одно событие, получившее тогда огласку. Еще когда папа был дома, сидел у него однажды популярный молодой журналист Михаил Кольцов. По словам старого друга нашей семьи Софьи Михайловны Антоновой, Кольцов сказал отцу, что если с ним (папой) что-нибудь случится, Кольцов обещает помогать его семье. Папа отверг это предложение, сказав, что надеется в любом случае о своей семье позаботиться самому. Он еще не мог предвидеть, - в 1928 году, - КАКИЕ "любые случаи" уготовит им всем - да и всей стране! - Сталин.

А когда через несколько дней папу выслали, Кольцов сразу забыл наш адрес. Но кому-то и кому-то болтанул, якобы перед ссылкой Сосновский просил Кольцова помогать его семье. Слухи эти дошли до мамы. И вот, встретив Кольцова на каком-то вечере или концерте в Доме ученых, - мама влепила ему пощечину. Правда, сей рыцарь успел дать ей сдачи. Но сам факт стал очень известным в Москве - некоторые помнят его до сих пор.

40

Когда у Левы кончился учебный год, - а может, и по каким другим причинам мы задержались, - двинулись мы в Сибирь. Дня за три доехали до Новосибирска, где останавливались на день у Богуславского, туда высланного (кажется, и наш кремлевский сосед, С.И. Сырцов, был в это время в Новосибирске). Отец приехал за нами - и до Барнаула мы доплыли по Оби на пароходе.

В Барнауле отец уже снял квартиру на Никитинской -110, на втором этаже. Дом был деревянный, двухэтажный - выше в городе тогда и не было. И когда на улице Гоголя начали строительство четырехэтажного дома, - люди ходили смотреть на "небоскреб".

В Барнауле только-только появились автомобили. Вместо автобуса на вокзал возил обыкновенный грузовик со скамейками в кузове: называли "автобус". А когда по городу проехали первые трактора "Фордзон-путиловец", за ними бежали не только мальчишки и собаки.

Ссыльными в Барнауле были не только мы. Прибыл сюда зам. Наркомфина О.А. Мальский, ленинградский профессор Томах, молодой Амо Саакян, венгр Сиарто, молодой рабочий Зацепин, кто-то еще... А значительно позже появился и Христиан Георгиевич Раковский с женой, Александрой Георгиевной. Все они где-нибудь работали. Отец - в барнаульском исполкоме, в каком-то отделе. Даже печатался в газете "Красный» Алтай". Так фельетоном "Барнаульская гидра" в июле 1928 года (подписана: А. Сеев) он восстановил оклеветанного и выгнанного с работы талантливого учителя - подвижника Андриана Митрофановича Топорова. Топоров узнал, что в Барнауле Сосновский - и приехал к нему со своей бедой, не подозревая, что Сосновский-то - ссыльный. После появления фельетона в село Верх-Жилинское, где работал Топоров, из Москвы приехал журналист А. Аграновский (старший) и 7.11.1928 г. появилась статья о Топорове в

41

"Известиях", факты проверило высокое начальство из Новосибирска - учителя восстановили. Впоследствии отец заступался за Топорова еще - в середине тридцатых, что бедному Андриану Митрофановичу и припомнили - в 38-м...

В стране совершались события, головокружения и другие - а я в Барнауле пошел в первый класс. Учиться мне было скучно: учили писать палочки да закорючки - элементы букв, а я уже и письмо писал, и кучу всяких книжек прочел. А вскоре на меня навалилась какая-то хворь. То ли от перемены климата, то ли нарушен был обмен веществ, но с меня не сходили чирьи, болячки, что-то вроде экземы, - словом, в первом классе мне учиться почти не пришлось. Кое-как занимался дома.

Незаметно кончился 28-й год, наступил 29-й. И вот в апреле, перед самым первомаем, - снова обыски, снова аресты - всех ссыльных. И не только в Барнауле - повсеместно. Через несколько дней отца увезли. Потом пришло от него письмо - из Челябинской тюрьмы, где он уже дважды сидел - при царизме. Теперь содержался он - в одиночке. Большинство арестованных, с известными фамилиями - вскоре заявили о своей лояльности - их повыпускали. Отец наш, а также Х.Г. Раковский - просидели до 1934 года (впрочем Раковский - в ссылке). Месяца через 4-5 двинулись и мы из Сибири - в Москву. По дороге заехали в Челябинск, где мама выхлопотала нам свидание с папой, - и в тот же день поехали дальше. Печальное то было свидание. Лишь маленький Адик, ничего не понимая, играл с каким-то перышком...

Прибыли в столицу. Леве уже 13 лет, мне - девятый, Адику - четвертый. Вот такая компания. А в Москве-то жилье - кто нами приготовил? Несколько дней жили "по людям". Нас с Левой поместили в квартире журналиста Виктора Кина, как я позже узнал - интереснейшей личности. Но мы его так и не увидели, он был в отъезде. Жена его, Цецилия Кин, оче-

42

видно, не очень была нам рада, а может быть побаивалась за такое гостеприимство ответить. Живя в одной квартире, мы с ней почти не встречались. Мы жили в кабинете хозяина, да гуляли во дворе.

Но что это был за кабинет!

Он весь был набит, увешан, заставлен моделями кораблей - фрегаты, шхуны, корветы, яхты, - чего только там не было! И оружие: шпаги, кинжалы, пистолеты, мушкеты, рапиры, пищали, - разных эпох, разных стран! Чего только там не было! Конечно, мы обещали, что ничего не будем трогать...

Мама, тщетно помыкавшись по Москве, ухватилась за единственную возможность: на станции Отдых, по Рязанской дороге, в дачном кооперативе старых большевиков "Красный бор" был наш пай на полдачи. Кажется, он даже не целиком был выплачен. И мы переехали "на дачу", когда все дачники благополучно вернулись в город. Мы часто мерзли, сидели дома в пальто. Лева брал ножевку - и шел пилить какую-нибудь сухую сосенку, рискуя быть пойманным лесником. Таскать дрова помогал ему и я. Мама вела хозяйство, как-то добывала денег, что-то продавала, вероятно, позже куда-то устроилась в Москве на работу. Лева ходил в школу в Красково, записали и меня, во второй класс, но с наступлением зимы, когда утром совсем темно, пускать меня не стали - и лесом надо было идти долго, и через железнодорожные пути переходить - так что и во втором классе я тоже не учился. Мама давала мне задания - по письму, по арифметике. Но больше я - читал! Было на даче и наших книг много, а еще, мне давал книги председатель дачного кооператива, старый большевик - сибиряк А. Попов. У него была хорошая библиотека. В ней я познакомился с "Животным миром" Брема. Этой книгой я бредил, многие ее главы перечитывал помногу раз, некоторые страницы знал на память. Был у Попова и второй подобный труд - доктора Гааге, но Брэм был инте-

43

ресней. Он на долгие годы привил мне любовь к животным, к природе.

Были у нас и свои питомцы. Так Лева подобрал выпавшего из гнезда сороченка, - и не только выкормил его, но и сделал совсем ручным, Сорока летала вокруг дома и всегда возвращалась, летела на Левин голос, садилась ему на плечо, на голову, во время завтрака - норовила сесть на стол.

Дачный поселок "Красный бор" был новым, лес почти не вырублен, плотно окружал дом. Так, среди снегов и сосен перезимовали долгую и трудную зиму. Особо тоскливы были дни, когда ждали маму из города, а Лева еще в школе и мы одни с Адиком, и так рано темнеет.

Но перезимовали, и вот весна, дачи наполняются шумом, жильцами, появляются приятели. По соседству оказалась дача писателя Феоктиста Березовского. Там всегда было много народа, родственников и друзей, и постоянно играли в волейбол, была и площадка средь сосен, и сетка. Мне нравилось следить за игрой и при случае - сбегать за отлетевшим мячом, чтобы и самому разок ударить по нему. Впоследствии волейбол так и стал любимой моей игрой.

За лето я перезнакомился со многими ребятами из соседних дач, - но вот и лето пролетело и снова все отъезжают - и мы остаемся одни.

Летом большую поддержку оказывал лес: то на обед грибной суп, или жаренные маслята, то - черничный, любимый нами кисель, - стоит лишь часок походить по лесу. Но снова унылая осенняя пора, заколоченные дачи, опустевшие клумбы, облетающие деревья, мокрые от дождей дорожки...

А потом нам повезло, да и мамины неослабевающие хлопоты должны же были когда-то вознаградиться: все тот же Сергей Иванович Сырцов, в это время председатель Совнаркома РСФСР, - каким-то образом устраивает нам квартиру на Новинском бульваре!

44

Это были две маленькие комнаты и кухонька в кирпичном флигеле, одном из домиков, принадлежавших ранее Федору Ивановичу Шаляпину. В одном из них в то время еще жила жена Шаляпина, - вероятно, первая, - так говорили ребята во дворе. Сам Федор Иванович был уже за границей. Мне всегда было непонятно, зачем великому артисту - столько домов? В глубине двора домики были снесены - там высются шестиэтажный "дом-пароход" - 2-й дом Совнаркома, построенный архитектором Корбюзье. Окна в нем идут сплошные, во весь этаж, также и балконы - как пароходная палуба на крыше - двор, выложенный бетонной плиткой - верхняя палуба. Большая часть дома стоит на железобетонных столбах (сваях), под домом можно и бегать, и кататься на велосипеде. Но при этом в громадном дворе что-то еще должны были строить - рыли какие-то котлованы. Весной они наполнялись водой - как магнит, притягивая нас: то пускать корабли, то - сооружать плот, то - играть в морской бой. Нет-нет, да кто-нибудь и выкупается в ледяной воде.

Квартира была очень сырая и темная, окна выходили на глухую стену соседнего здания, отстоявшего в метре или двух от нашей стены.

Но - это была все же Москва!

Мы пошли учиться, а Адик - в детский сад, мама устроилась на работу. К моей великой радости - в правление московского зоопарка! Теперь я мог в свободное время приходить к ней, получить разовый пропуск - хоть целый день бродить по зоопарку.

-Надо сказать, нам здорово повезло: Сырцова, ярого врага! Сталина, вскоре снова сняли с работы. Впоследствии он был расстрелян (1937 г.). Но он успел нам помочь!

Жили мы, конечно, скудно. Мама постоянно чинила, штопала на нас, ведь все на нас "огнем горело". Первые длинные брюки мне пошили из папиных - уже в пятом классе. Одно

45

время не было ботинок - я ходил в калошах, потом мне в школе, как остро нуждавшемуся, выдали ордер на приобретение ботинок. Это были годы карточной системы, годы страшного голода в некоторых областях страны. Мы жили, привыкая ко всему - так жили все. Почти все.

А в школу мы попали как раз в ту, где Лева начинал учиться в первых классах. Только тогда она называлась Кремлевской, - а теперь школа № 6, и Адик Свердлов в ней уже не учился. У Левы появились новые друзья. Я же пошел в 3-й класс, с опозданием месяца на два - мы переехали поздней осенью.

В классе оказалось много ребят, с которыми я был в детском саду на улице Воровского. Но они меня то ли забыли, то ли делали вид. Когда меня спрашивали, откуда я приехал, я отвечал - из Сибири. Это было интересно, кроме меня в Сибири никто не был.

Учился неважно - чем дальше, тем хуже. Во-первых, к третьему классу у ребят был уже кое-какой опыт, навык учиться, система. И многие азы, которые им за два года втолковали, что-то дали, я этого был лишен. Учительница, вероятно, этого не знала. Кроме того, чувствуя, что я довольно таки маменькин сынок, - я старался во всю создать себе репутацию отчаянного парня.

Я подрастал - и все больше задумывался о судьбе нашей семьи. Как могло случиться, что профессиональный революционер, соратник Ленина, столько раз арестовывавшийся при царе, и сидит в тюрьме при советской власти? В самом справедливом государстве!? Что он сделал? Просто за то, что имел свое мнение? Так разве иметь свое мнение это преступление? Вопросы эти сидели во мне, как занозы, требовали ответов, а я их не находил. С товарищами на эту тему завести разговор я не мог.

46

Приняли меня в пионеры, я с гордостью одел красный галстук и что-то делал в отряде, выпускал стенгазету, участвовал в пионерских сборах, - то "Свободу Гарри Айзману!", то по другим поводам. И каждое лето выезжал в пионерлагерь, словом, был вроде бы как все. Но у всех дома были отцы, каждый мог объяснить, - кто его отец. А я не мог рассказать, за что сидит в тюрьме мой папа, которым я в душе всегда гордился.

Из челябинской тюрьмы, - добавив срок!, - его перевели в томский политизолятор. Там он тоже сидел в одиночке. Ему разрешали переписку и даже обеспечивали нужными книгами - по его заявкам приносили из библиотеки университета. Как и все революционеры, время в тюрьмах он использовал для самообразования. Владея немецким и французским, теперь учил английский. Мы писали папе письма, с нетерпением ждали ответа, обо всем с ним советовались - все очень любили друг друга. Этому способствовала и самоотверженность мамы. Даже в самые черные дни нашей жизни она окружала нас любовью и лаской. Что, впрочем, не исключало ремня - мы же были мальчишками!

После пятого класса, как неподдающегося, меня из класса "Б" перевели в 6-й "В" - крайняя мера.

Лева в старших классах был самым большим авторитетом признанным лидером, - и за разносторонние знания, и как лучший физкультурник, гимнаст, легкоатлет, - и вероятно, по темпераменту, силе характера. Кончив семь классов - тогда была семилетка, - он поступил на завод слесарем, потом в техникум.

Однажды нашу школу посетил нарком просвещения А. Бубнов. Когда мы выбежали на большую перемену на двор, он там стоял, с директором школы, окруженный ребятами, я тоже притискался поближе. И вдруг нарком спрашивает директора:

47

- А что, Сосновский у вас еще учится?

Директор работал первый год, Леву не знал.

- Да, - говорит, - есть такой...

-А что, - продолжает Бубнов, - он все еще Маркса цитирует?

-Да нет, - был ответ, - он больше хулиганством занимается..

Недослушав, я потихоньку выбрался из толпы - и в сторону.

Мое увлечение животным миром благодаря работе мамы и зоопарке, разгорелось еще больше. От толстых томов Брэма - к вольерам и клеткам со зверями, птицами, рептилиями! Я проводил там многие часы и дни, свободные от уроков, особенно в каникулы. Здесь познакомился я мальчишкой с замечательным человеком и ученым, профессором П.А. Мангейфелем, заведующим научным сектором зоопарка. Помимо большой научно работы, - он руководил еще и кружком юных биологов зоопарка (КЮБЗ), старших ребят, увлеченных наблюдениями и опытами. В их числе был и Лева. Некоторые с занятий в КЮБЗе определили свой жизненный путь.

Когда я встречал в зоопарке Мантейфеля, я буквально приклеивался к нему, - ходил за ним следом, слушая его рассказы, указания, советы сотрудникам или кружковцам. Однажды, значительно позднее, мне посчастливилось сопровождать его в поездке на станцию Киево, Савеловской ж. д. - там, буквально в двух шагах от Москвы, на заболоченном озере был птичий базар, место гнездования десятков тысяч водоплавающих птиц, - только чаек, по подсчетам научных сотрудников, там гнездилось около пятнадцати тысяч! А Мантейфель все время рассказывал - он мог даже о самом ничтожном жучке или бабочке рассказать целую повесть, поэму. Его знания природы потрясали меня.

Через несколько лет и он, и его заместитель по научному сектору профессор Калмансон, были репрессированы, как "враги народа".

48

Сколько интересного узнавал я, сопровождая его по территории зоопарка! Отчего до этого времени не размножались в неволе соболя, зачем нужны рога пятнистого оленя, - многие из этих знаний раскрывал потом на уроках биологии, зарабатывая редкие хорошие отметки.

Одним из многочисленных сравнительно кратковременных моих увлечений была филателия, которой вдруг увлеклись чуть не все мои приятели. И среди других марок у меня было несколько турецких, со штемпелем Стамбула: в 1929 году в Турцию был выслан Л.Д. Троцкий. Дочь его, Зинаида Львовна, оставалась в Москве - и получая от отца письма, марки несколько раз отдавала мне. А потом, в 1931 или 32-м году ей разрешили поехать на лечение за границу, т.к. у Зины был туберкулез, который в России тогда не лечили, С собой разрешили взять лишь одного ребенка из двух. Она взяла четырехлетнего Севу, семилетняя Сашенька осталась у родственников в Москве. Кто мог тогда предсказать, что она осталась сиротой?

Однажды, вернувшись из школы, я застал дома Сашу и Севу. Мама сказала мне, что Зине разрешили поездку за границу, она хлопочет со сборами - и привела детей к нам. Я взял санки и повел их кататься на бульвар - мы жили на Новинском бульваре. По Новинскому тогда ходили трамваи, переходить было опасно. На другой день детей увели и я о них очень долго не слышал. Когда Зинаида Львовна уже собиралась домой, в Россию, она узнала из газеты, что и Троцкого, и всю их семью Сталин объявил вне закона, лишил советского гражданства. Зина покончила с собой, - отравилась газом.

Сева воспитывался дедом, вплоть до его убийства 21 августа 1940 года, - да так и остался на вею жизнь в Мексике. Впоследствии стал негоциантом. А Сашеньке, сироте, досталось на долю все, что "полагалось" детям "врагов народа".

49

Сиротство, тюрьмы, ссылки. О братишке она ничего не знала 59 лет.

В 1988 году я почти случайно напал на ее "след" и удалось узнать ее адрес. Она жила уже в Москве, по фамилии мужа - Бахвалова Александра Захаровна. Я написал ей, получил ответ. Сашенька была уже очень тяжело больна, писала с трудом...

"1 ноября 1988 г.

Дорогой Володя!

Очень мне было приятно твое письмо!!! С пеленочного возраста я помню и люблю: "Поздравляю Сашеньку с днем рождения", на книге "Рольф в лесах", на всю страницу большого формата - от Адика Сосновского... Это запомнилось на всю жизнь. А было мне..."

И еще:

"Я очень рада, что ты нашелся!!! Но сейчас я нашла своего маленького братишку, от которого была оторвана 59 лет".

Они поговорили по телефону на разных языках - Сева совсем не помнит русского. Потом он прилетел, они держали друг друга за руки, но говорить приходилось все время... через переводчика.

На второе письмо Сашенька уже не смогла ответить - была очень больна, слаба.

27 декабря 1989 года я приехал в Москву на Учредительную Конференцию Общества "Мемориал", которая проходила 28 и 29 января. В тот день узнал я, что накануне скончался один из зачинателей "Мемориала" Игорь Пятницкий, мой товарищ, с которым я учился в 3-5-м классах, а еще раньше ходил в детский сад, - и вновь встретились в 1988 году. После конференции мы его хоронили. Вечером я позвонил Сашеньке - дочь Оля сказала, что она уже спит. На второй день мне надо было уезжать... 9 марта Сашеньки не стало. Об этом мне сообщила дочь ее, Оля Бахвалова. Через два года, вновь

50

побывав в столице, я познакомился с Олей у вдовы Игоря Пятницкого, Зори Николаевны, она организовала нам встречу, мы много вспоминали...

В феврале 1934 года, когда заканчивался уже пятый год папиного заключения, мама получила разрешение на свидание и оставив за старшего Леву, поехала к папе в Томск.

А через несколько дней в школе подходит ко мне перед уроком Левка Мильграм из нашего класса и говорит:

-Сосна, твой отец скоро вернется!

Я оторопело спросил, - у меня в горле сразу пересохло: откуда он это взял?

-А сегодня в "Известиях" была его телеграмма в ЦЕКА!

Левка, конечно, от отца слышал. Я с невероятным трудом дождался конца уроков и страшно волнуясь помчался домой. Лева уже знал - на столе лежала газета и я прочел:

ТЕЛЕГРАММА СОСНОВСКОГО В ЦК ВКПб)

"Москва, ЦК ВКПб)

Настоящим заверяю о полном и безоговорочном разрыве с контрреволюционным троцкизмом и готовности активно проводить политику партии. Надеюсь преданной работой под руководством и контролем партии доказать на деле искренность этого заявления.

Лев Сосновский"¹

И вот мы получаем телеграмму. И вот едем на вокзал встречать долгожданного, горячо любимого отца! После пятилетней разлуки! Радости, счастью - не было границ. Мы верили, что наша жизнь во всем обновится. Пока же мирились со своей убогой, нищенской обстановкой.


¹ «Известия» от 9 февраля 1934 г. № 35 (5283)

51

Кстати, одна из первых новостей, которую я почему-то объявил папе еще на вокзале, - что отменили карточки. Хлеб и другие продукты продают не по талонам, а свободно.

Лично мою жизнь омрачало то, что не могу порадовать папу школьными успехами, - ни оценками, ни поведением. Папа даже не представлял себе, насколько я запустил свои школьные дела. Но я решил взять себя в руки и "начать все сначала", восстановить свою честь! Но как назло, в это время болел и долго провалялся, почему и вовсе отстал от программы. Тогда я решил обречь себя на позор второгодничества, чтобы добросовестно закрепить материал шестого класса и дальше - учиться как следует. Это было мое собственное решение, - и родители, выслушав мои доводы, - к моему удивлению, согласились.

Через несколько дней по возвращении отца, когда мы сидели за обеденным столом с гостями - по случаю приезда отца, пришла чета Зоричей, впрочем, никогда не забывавших нас и в годы его заключения, - в дверь постучали. Вошел человек в полувоенной форме и спросил:

-Кто здесь товарищ Сосновский?

Отец поднялся.

-Где мы можем с вами поговорить? Я из отдела печати ЦК.

-Ну... Только на кухне!

В убогой, темной и тесной кухоньке, среди примусов и керосинок пришедший пояснил отцу, что имеет поручение - просить отца согласие на публикацию в центральной печати его заявления в ЦК ВКП(б).

Отец согласие дал, - о чем и сообщил, вернувшись за стол. Через несколько дней заявление это было опубликовано в "Правде", в марте 1934 года. Подвергалось ли оно какой-нибудь редакции, ставили ли какие-нибудь условия? Об этом я

52

задумался лишь лет через сорок, перечитывая его в старых подшивках.

Сначала отец начал работать в газете "Социалистическое земледелие", - переименованной из "Бедноты", первым главным редактором которой с ее основания в 1918 году был Сосновский. Газета была органом Наркомзема - и нам через несколько месяцев дали квартиру в доме 67/69 по Новослободской, принадлежавшем Наркомзему. Это была четырех комнатная квартира со светлой детской - для нас с Адиком, и светлой столовой, она же спальня родителей. Отдельную комнату получил и Лева, правда, довольно темную, на север, - и был кабинет отца, откуда стук письменной машинки раздавался гораздо раньше, чем мы просыпались, - работал отец страшно много. Причем статьи свои не перепечатывал, а сразу "писал" на машинке. Может, это и имел ввиду В. Маяковский, писавший:

"Что перо?

Гусиные обноски,

Только зря

Бумагу рвут.

Сто статей

напишет

про меня Сосновский,

Каждый день

меняя Ундервуд".

Вскоре последовало и восстановление в партии. Отца особенно обрадовало, что его восстановили с его партийным стажем - с 1904 года. Правда, он считал - с 1903-го. В этот же период отца принял Сталин. Единственное, что я помню об этом - вернувшись, отец уронил фразу:

53

"КАК ОН ВЫРОС!" Мне помнилось, что в 1927-29 годах оппозиционеры среди которых было много выдающихся людей революции, соратников Ленина, - весьма невысоко оценивали способности и возможности Сталина. Они были теоретики, -а он оказался "великим практиком" и беспощадно с ними разделался.

А вскоре папа перешел работать в "Известия", где главным редактором был Николай Иванович Бухарин, который поручил ему заведование отделом читательских писем. Громадное количество этих писем, ежедневно приходящих в редакцию, а дальше и на имя отца, помогало лучше знакомится с жизнью страны, ее нуждами. На страницах "Известий" частые статьи, фельетоны, очерки его, большинство из них были для читателей событием, - о них говорили, их обсуждали. Мне говорили многие, что беря в руки "Известия", прежде смотрели, есть ли там Сосновский. Точно также в двадцатые годы - в "Правде", которую тогда редактировал Бухарин.

Иногда я бывал с отцом в редакции, а однажды и в кабинете главного редактора. Бухарин был очень прост в обращении, весел и остроумен, в комбинате "Известий" его любили все рабочие и сотрудники.

В связи с переездом на новую квартиру я перевелся и в новую школу, стоящую почти напротив дома. Это была громадная, сверх переполненная школа с совершенным отсутствием дисциплины. В классах сидели по трое за партой, только шестых классов было - девять! Причем последние Шестые -

6 "И", 6 "К" - были составлены целиком из второгодников! Правда, я попал не в такой класс. В этой вольнице я почувствовал себя как рыба в воде, и хотя был в классе вторым учеником, это не стоило мне никаких усилий, - так низок был Общий уровень. Но и тут не обошлось без вызовов родители к директору. Тогда они перевели меня в находящуюся тоже


64

V

А. ЗОРИЧ

(Василий Тимофеевич Локоть)

Школьники собирали макулатуру. Как во всем при советской власти, между классами было объявлено соцсоревнование - кто натащит больше бумаги - не важно, какой. А с детским энтузиазмом - что сравнишь? Что только не несли! От каких-то ветхих книг и журналов, ведомостей до... Полной медицинской энциклопедии - клянусь! Были там и классики русской и зарубежной литературы, и справочники, и чего только не было! И страшно жалко было, что ни дети, ни их воспитатели, выполняя чьи-то указания, - не понимали ценности того, что обрекали на уничтожение. И ведь не в одной, во всех школах города! Что там - по всему Союзу! Многое из тех куч - у каждого класса куча своя, - нашло бы место в библиотеках или архивах. Но выбрать что-нибудь себе - "не этично"... Впрочем, маленький бельгийско-русский и русско-бельгийский словарик дореволюционного издания я подобрал - для городского музея.

А вот подмоченные, растрепанные, пожелтевшие страницы журналов. И надо же - распахнуты именно на той странице, где я увидел такое знакомое имя: А. Зорич. Я порылся в куче, нашел еще три его фельетона. Это были страницы "Огонька" за 1926 год. Я спросил учительницу литературы, надзирающую за "субботником" - знает ли она такого автора? Конечно, нет. Ибо после 1937 года А. Зорич был включен в списки, по которым из библиотек и читальных залов изымались сотни книг "антисоветских" и "враждебных" авторов... А. Зорич - псевдоним Василия Тимофеевича Локтя, популярнейшего журналиста и публициста 20-х и 30-х годов.

65

А. Зорич (Локоть) родился в Евпатории в 1899 г., русский, Из служащих, б/п, образование среднее, литературный сотрудник газеты "Известия", жил в Москве... Арестован 22 августа 1937 г. Приговорен к расстрелу 15 декабря 1937 г. Военной коллегией Верховного Суда СССР по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации. ("Расстрельные списки. Москва. 1937-1941 г.г. "Коммунарка", Бутово).

А. Зорич был талантливым журналистом и публицистом, как и многие, погибший в той страшной мясорубке. Расстрелян в тот же день вынесения приговора. Уже в черниговской гимназии, которую он кончил в 1918 г., Василий был связан революционной молодежью. И первую свою статью, которая была опубликована в одной киевской газете - написал еще в гимназии. С самого детства у него был костный туберкулез ноги - всю жизнь он был обречен ходить с костылями, что, конечно, сильно омрачало его жизнь. Может, еще и это подтолкнуло его к литературным занятиям. Совсем молоденьким двадцатилетним юношей Василий приезжает в Москву и вскоре его статьи, фельетоны, очерки появляются в "Правде", в журналах "Огонек", "Прожектор" и других изданиях. Позже выходили и отдельные его книги.

Некоторое время он работает в бюро расследований реакции "Правды", которым руководила Мария Ильинична Ульянова, - ответственный секретарь редакции. Большую помощь оказывал ему один из популярнейших журналистов rex лет, сотрудник "Правды" с 1912 года и одно время соредактор "Правды" - Л.С. Сосновский, признательность к которому Зорич сохранил на всю жизнь.

"В своих рассказах и фельетонах А. Зорич всегда выступал, как боевой агитатор. О людях революции он говорил с подъемом, с пафосом и восторгом. О честных незаметных труженниках, зачастую отсталых, но всей душой тянущихся к новой

66

жизни - с сердечным сочувствием, лиризмом и порою с добрым юмором. О врагах же, бюрократах, самодурах, захребетниках, стяжателях, тунеядцах он говорил с гневом и ненавистью, не жалея на них сатирического бича", - пишет биограф Зорина Н. Атаров, - "очень много бичует он всяческое мещанство, обывательщину, всяческие отрицательные явления и поступки людей".

Конечно, болезнь, хромота, необходимость не расставаться с громоздкими костылями - сильно затрудняло работу журналиста, требующую ходить, ездить, бывать в разных уголка ч страны - и тем не менее в книге "В горах Дагестана" и других его работах были плоды его длительных путешествий. Побывал он и в Карелии, на Волховской гидростанции, участвовал а автопробеге Москва - Севастополь, добирался и до российской глухомани, дальних деревень. В конце 20 - х или в самом начале 30-х Василий Тимофеевич находит выход - покупает "Шевроле" (что было тогда редкостью), овладевает шоферской профессией, это избавляет его от многих затруднений. Жена его, Фанни Марковна Маковская, тоже была газетным работником и его верным спутником и помощником - их дружба началась еще в Чернигове, в ранней молодости, где были они товарищами в революционных кружках.

С первых лет журналистской работы Василий Тимофеевич был связан узами дружбы с семьей своего старшего и по возрасту, и по опыту, и авторитету товарища - моего отца, одно время соредактора "Правды" и главного редактора "Бедноты" - была такая очень популярная газета, ее тираж был больше, чем у "Правды", и еще газеты "Коммунист". (В середине 20 -х годов статьи и фельетоны Сосновского были изданы четырехтомником "Дела и люди", правда, два последних тома вышли небольшими. За журналистской работой

67

Л.Сосновского внимательно следил В.И. Ленин, порою давал ему поручения, ссылался на него).

Прямой, бескомпромиссный, А. Зорич иногда обрушивал свой сатирический бич на какого-нибудь высокопоставленного туза, за что не раз жестоко платился: его переставали печатать, надолго отстраняли - по указанию "сверху" - от газетной работы, он глубоко переживал эти несправедливости, но приспосабливаться не умел.

Насилий Тимофеевич - "дядя Вася" и Фанни Марковна были самыми близкими друзьями нашей семьи. Обрушившиеся на нас репрессии их не оттолкнули. Когда наш отец, после алтайской ссылки, был осужден на тюремное заключение, где находился пять лет в одиночке политизолятора, а мама с тремя детьми (младшему три года) вернулась в Москву, где мы долго не могли добиться ни квартиры, ни средств, ЗОРИЧИ, как мы называли их, помогали маме.

Здесь вспоминаю забавный эпизод. Я шел в школу, может быть, в 4 или в 5 класс, и у меня оторвалась от штанов какая-то ответственная пуговица. Пришлось вернуться с полдороги, сделать прогул. Василий Тимофеевич, посмеявшись, использовал этот сюжет, только в его фельетоне такую аварию терпит директор швейной фабрики по дороге на работу.

Однажды находящийся в тюрьме папа попросил надзирателей купить ему в тюремном магазинчике селедку. Ему принесли ее, завернутую в страницу из какого-то журнала (в то время на обертку шла любая периодика). По привычке папа читает этот без начала и конца текст, а там история директора швейной фабрики! Конечно, папа узнал по стилю руку Василия Тимофеевича, а так как мы писали ему о моем приключений с пуговицей, он понял, кто подал фабулу фельетона... Когда в феврале 1934 г. отец освободился, первыми пришли и его и нас поздравить, конечно, Зоричи.

68

Вскоре Бухарину, бывшему в это время главным редактором "Известий", "сверху" разрешили принять папу на работу в редакцию. Казалось, наша жизнь начала налаживаться. Но тут грянуло ПЕРВОЕ ДЕКАБРЯ - был убит С.М. Киров. Папа от редакции вылетел в Ленинград и вернулся на завтра чернее тучи. Я думал, что он так переживает только из-за Сергея Мироновича, которого хорошо знал. Но папа-то уже понял, что это убийство - провокация и начало большого террора. Тем более, что в тот же день (!) вышло постановление о мерах самой беспощадной борьбы с террором. В убийстве Кирова были обвинены Зиновьев и Каменев. Отец-то понимал, что они не причастны. С нами, конечно, об этом on не говорил. А народ верил, проклинал убийц и предателей, на предприятиях проходили митинги, все требовали расстрела... Пошли аресты, аресты, аресты. И громкие - на весь мир - процессы. 23 октября 1936 г. дошла очередь и до нашего папы. Через восемь месяцев следствия его расстреляли, мы этого не знали... Нам многого не говорили.

Фанни Марковна была в страшном волнении. Из отрывков их разговоров с мамой я понял, что Василий Тимофеевич в ужасном состоянии, на грани психического помешательства и покушался на самоубийство. Фанни Марковна выкрала у него пистолет и принесла нашей маме. Конечно, ничего нелепей и опасней придумать было нельзя: отец сидит на Лубянке, в любой день, ночь могут постучать с обыском - и постучали. В июле 1937 г. арестовали и маму. А тогда мама не хотела принять пистолета, и они впервые поссорились. Мама понимала, чем это ей грозит. По другой версии - нам, детям, ведь ничего не говорили - мама отнесла пистолет в милицию. Конечно, еще нельзя было предположить, что позже и маме предъявят обвинение в террористическом заговоре и расстреляют... Но я не знаю, как было на самом деле. Фанни Марковна восприняла отказ мамы как преда-

69

тельство. Так прервалась столь долголетняя дружба. Я лишь понимал, что между двумя домами пробежала черная кошка.

Мне было шестнадцать лет. и мною владело сильнейшее увлечение волейболом, в те времена самой народной игрой. Это была страсть. Как ни кажется невероятным, все удары судьбы не смогли ее погасить. А может, волейбол помогал мне на какое-то время забыться, обезболить душу.

Однажды шел я из Марьиной рощи по Октябрьской улице и услышал удары мяча. Играли во дворе дома № 4, где, я помнил, жили Зоричи. И я забыл, куда и зачем шел, свернул в ворота на звук мяча. На обшарпанном, пыльном, без единого деревца дворе между двух столбов была натянута сетка. Наверное, был выходной день: кроме двух игравших команд вокруг толпились еще несколько человек. Играли, по тогдашнему обычаю, "на вылет" - проигравшая команда выбывает, ее заменяют следующие игроки. Недолго было снять ботинки - и вот я уже в команде.

И тем не менее я не забывал, что я во дворе дома наших недавних самых дорогих друзей, всю мою жизнь близких мне, как родня. И в паузах игры краем глаза я вижу, что Фанни Марковна вышла на балкон и смотрит на игру. Их корпус был на порядочном расстоянии от площадки, в дальнем конце двора, но, по-видимому, она меня разглядела. Когда я снова в паузу игры посмотрел в ее сторону, на балконе был и Василий Тимофеевич, он смотрел в бинокль, потом передал его жене. Я стал волноваться, делать ошибки в игре. Обулся и ушел. Больше я Зоричей никогда не видал.

Как знаю я теперь из Книги памяти, Василия Тимофеевича арестовали через месяц после мамы - в августе 1937. Прах его, как я узнал теперь, лежит в безымянной могиле на полигоне "Коммунарка", там же, где и моя мама. О судьбе Фанни Марковны до сих пор ничего не знаю.

70

В 1975 г. младший брат подарил мне вышедшую во время недолгой хрущевской "оттепели" книжечку А. Зорича "Самое главное". Дорогой подарок! И в ней самая лучшая фотография автора, с добрыми, умными глазами, когда-то у нас в дома стояла такая в рамке.

"Основную роль моих разоблачительных статей, - пишет Зорич, - я в том именно понимаю, чтобы... у тысяч и десятков тысяч людей, которые эти фельетоны прочтут, они вызывали бы боль за те уродства, которые сохранились еще в нашей жизни и стремление эти уродства пресечь и уничтожить"!

"Мало привести отрицательный факт, нужно рассказать о нем так, чтобы рассказ этот взял читателя за живое". Дела это Василий Тимофеевич талантливо. Читатель, развертывая "Известия", искал глазами, есть ли там фамилия А. Зорича. Увы, сегодня даже профессиональные журналисты в большинстве не знают этого имени...

Каждый невинно осужденный, каждая замученная жертва в любом уголке земного шара достойна того, чтобы о ней кто-то вспомнил, чтобы имя ее бередило чью-то совесть.

III. В ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМ

72

III. В ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМ

С мамой я не простился... Мы с Адиком, закончившим третий класс, были в пионерском лагере (я уже как комсомолец), когда ее арестовали. Приехав - застал дома одного Леву. У меня даже не хватило мужества расспрашивать о подробностях, - я только представил ее, когда после ареста любимого человека, - нашего отца, - ее оторвали от детей. Горячо и нежно любимых детей. Что ждало их? Во второй половине тридцать седьмого года уже представляли, какие перспективы у детей "врагов народа".

Бедная мама! Не тюрьмы, этапы, лагеря - это она в какой-то мере испытала в колчаковском плену, когда военно-полевой суд приговорил ее к "пожизненным каторжным работам"; — разлука с детьми, боль, страдания за их судьбу было сильнейшим горем.

Спустя двадцать лет мы добьемся справки о ее реабилитации, как невинно осужденной, да липовой справки о ее смерти якобы в сентябре 1944 года. Лишь через шестьдесят лет, когда не будет уже ни Левы, ни Адика, узнаю я правду, неделю читая ее "ДЕЛО"...

Некоторое время мы жили втроем, три брата. Лева работал инструктором физкультуры, мы с Адиком готовились к учебному году. Днем ходили обедать в дешевую столовую института инженеров железнодорожного транспорта - Лева оставлял нам на питание. Иногда я "экономил" копейки, чтобы побаловать Адика клюквенным морсом. Но однажды, когда мы собрались идти в столовую, явилась женщина с милиционером. Показав мне какую-то бумагу? заявила мне, что Адика забирают в детский дом, так как я еще мал, чтобы его воспитывать. Я смотрел в бумагу и не видел букв, не понимал там ни слова... Потеря отца и матери, от обоих никаких вестей, и теперь мой маленький братишка, Адик, к которому вместе с любовью испытывал щемящую боль, жалость, всем сердцем ощущая его сиротство. Ни ума, ни смелости, ни жи-

73

тейского опыта, чтобы удержать, не отдать его, у меня не хватило. Как в бреду, скрывая слезы, собрал я кое-что из его вещичек...

Приехавший с работы брат изругал меня всячески, зачем я отдал - а я в моем горе не мог ему ничего ответить. Лева кинулся на поиски: - Адик оказался в Даниловском "детприемнике", куда собирали детей репрессированных. Отвезли ему кое-что из необходимого, кое-какой еды... Вскоре его увезли из Москвы.

Я с ним встречусь в декабре 1953 года, когда приеду, освободившись, к нему в Прокопьевск. Расставшись с одиннадцатилетним мальчиком - я приехал к отцу троих сыновей.

ПЕРВОЕ ПИСЬМО ОТ АДИКА.

5/IХ 1937 г.

Дорогой Лева!

Я живу в городе Балашове в детском доме. Приехал сегодня утром. Таких, как я, нас несколько. Лева! Скажи прямо, возьмешь ли ты меня или нет, а то я беспокоюсь и часто плачу. Если возьмешь, то как можно скорее, потому что здесь все ребята беспризорники, они очень грубы и кричат на нас, чтобы мы уехали, откуда приехали¹. Ты говорил, что будешь следовать за мной по детдомам. Если ты меня не возьмешь, пришли денег 15-20 рублей и еще одежды и обуви. И я буду в детдоме до совершеннолетия. Тогда приезжай ко мне. Мой адрес:

г. Балашов, Саратовской области (с Павелецкого вокзалa, какой дороги я не знаю). Рабочая улица д. 15 (детдом №1).

Целую тебя крепко, твой брат

Адик.

Пиши скорее.


¹ Впоследствии Адик так освоился, в детдоме, что в старших классах, но словам Дуси, его жены, б. детдомовки - был лидером мальчишек.

74

ЕЩЕ ПИСЬМО ОТ АДИКА

7.ХI.37 г. (?)

Лева, Володя! Только сейчас получили письмо от... МАМЫ!

Нет слов передать мою радость. Я чуть не заплакал. О всем узнаете из письма. А о вашем положении я написал ей.

Может, это ее расстроит, но я постарался ее успокоить.

Ну пока все, целую вас обоих.

Адик

Прилагаю письмо мамы. У нее наверно нет приличной бумаги.

Имея строгое ограничение (или запрет) в переписке, мама при возможности написала младшему, которого было особенно жалко, и который больше всех нуждался в матери.

Телеграмма

3 июля 1938 (или 39 ?) г.

ПРЕКРАТИТЕ ПИСЬМА ПОСЫЛКИ СВЯЗИ ПЕРЕМЕНОЙ АДРЕСА ВОЗМОЖНОСТИ СООБЩУ = МАМА

Не сообщила.

И НЕ МОГЛА СООБЩИТЬ. Арестовав, после расстрелов мужей, по статье ЧСИР (Член Семьи изменника Родины) многих женщин, как и маму, их держали в Темниковских лагерях (в Мордовии, ст. Потьма), условия там были еще более - менее сносные, разрешали (ограниченно) письма, посылки (если было кому посылать).

А чекистам нужен был "материал" - и они его делали.

В июле 1938 (39 ?..) года из Темниковского лагеря берут на этап Асю Сырцову-Попову - когда-то нашу соседку по Крем-

75

левской квартире, а также нашу маму и жену Уборевича, бывшего командующего Белорусским военным округом. Их мужья, как и наш папа, были в 1937 г. уже расстреляны, хоть мы об этом не знали.

Асю Сырцову (девичья фамилия была Попова) начали допрашивать первой - в самой страшной по изощренности и жестокости пыток Сухановской тюрьме. Всевозможными пытками, издевательствами, избиениями - иногда на допросах она теряла сознание, ее стали преследовать галлюцинации, - от нее добились "признания": она подписала протокол, что вместе с Сосновской и Уборевич организовали террористическую группу с целью отомстить за своих мужей террактом против руководителей страны. Потом, совершенно сломленной, ей сделали очную ставку с мамой и Н. Уборевич, где она, под страхом новых пыток, - подтвердила свои показания.

- Что ты говоришь?! Ты хоть о наших детях - подумала?..

Но теперь взялись за них. Мама долго отказывалась "признаться в своей контрреволюционной деятельности" - но и она была не из железа. Избитая, обессиленная, не слушающейся рукой, жалкими каракулями после долгих допросов подписала она протокол "признаний" (я читал эти протоколы - и эти подписи, они обо всем сказали).

Их судили 6 июля 1941 года через два года после начала "следствия". Судила Военная Коллегия Верховного Суда СССР под председательством Ульриха - главного палача тех лет (в тот же день и в том же составе судили мужа Марины Цветаевой, Сергея Эфрона, а может, и еще многих - многих, суд вершили быстро). Всего 95 смертных приговоров.

И хотя мама заявила, что никакой контрреволюционной деятельностью не занималась, а показания на следствии дала "под моральным и физическим воздействием" (так в протоколе записано секретарем, возможно, она сказала и более кон-

76

кретно); что она не знает, почему ее оговорила Попова-Сырцова; и что Н. Уборевич она впервые встретила - на Лубянке, в тюрьме; и после нее такое же заявление, изменив свои показания, сделала и Н. Уборевич, и Попова-Сырцова сказала, что она оклеветала этих женщин, не выдержав "моральных и физических воздействией...". Суд удалился на совещание. И вернувшись, огласил приговор: всем трем, по статье 58-8 (террор) - ВМН (высшая мера наказания - расстрел). Позже к этому "ДЕЛУ" пришили жен Тухачевского и Гамарника, их расстреляли в Орловской тюрьме.

Маму расстреляли 28 ИЮЛЯ 1941 года. Я в это время служил в армии. Я еще долго надеялся, что мама где-то в лагере, что может, выживет, и мы ее еще увидим...

IV. ИЗ КОМСОМОЛА

78

IV. ИЗ КОМСОМОЛА

(«Советские органы не ошибаются!»)

Как разно и розно помнят люди одни и те же факты!

Комсомольское собрание в школе № 204 осенью 1937 года.

В повестке дня - исключение из ВЛКСМ меня, Левки Безыменского и Гальки Лифшиц¹, как детей врагов народа. Впрочем, в повестке это формулировалось как-то иначе.

Это была трагедия, ибо в 30-х годах комсомольцы мы были искренние, убежденные до фанатизма. Это был вопрос жизни (не случайно, когда Октябрьский РК утвердил мое исключение, Наташка Нацентова ждала меня в коридоре, а потом долго-долго ходила со мной по улицам, - боясь, как потом призналась, оставить меня одного).

И на том собрании для большинства, если не для всех, было непонятно, за ЧТО же, все-таки нас НАДО исключать? Но на ребят снова и снова давил бывший тогда в школе комсорг ЦК Михаил Паршков, его заданно поддерживала вожатая Нина, глупо и не аргументировано. Спорили долго, страстно. Мне вменялось в вину, - помимо факта ареста родителей, что на первомайской демонстрации я "бросал транспаранты с политическими лозунгами". Какой-то растяпа выкрасил древки пачкающейся краской, моросил дождь и мы с Женькой Жаровым были в белых рубашках, - ну и постарались поскорее поставить транспарант к стенке. Было это чуть не год назад - так ведь кто-то припомнил! Вытащил! Припомнили мне и "Сколопендру" - сатирический листок, который я выпускал на двойном тетрадном листе, не без помощи "сотрудников" за первых два урока и которую на последующих читатели рвали друг у друга из рук - "Сколопендра" теперь оказалась "аполитичным листком, порочащим советс-


¹ Я. Лифшиц был зам. НК путей сообщения. Расстрелян в 1937 г. Галя умерла в 2002 г.

У поэта А. Безыменского, Левкиного отца, неприятности были, но ею вскоре восстановили. Левка ныне - известный журналист-международник.

79

скую школу и советских педагогов!" И даже обвинил меня Паршков в попытке скрыть факт ареста родителей. Между тем, в день ареста матери, в августе 1937 г., совершено потерянный, я зачем-то пошел в школу, - и встретив у ворот Паршкова, ему первому сообщил. А раньше - наутро после ареста отца (24.10.36 г.) поделился своим горем с парторгом школы, завучем и классным руководителем Лией Леоновной Штейн, единственной, искренне мне сочувствующей учительнице.

И вот - скрыл! Я вскакивал, чтобы опровергнуть - меня призвали к порядку. Поскольку на Левку и Гальку, вероятно, и таких "доказательств" не было, больше всего шума было вокруг моего имени.

-А некоторые комсомольцы, - выкрикивала с заднего ряда вожатая Нина, - продолжают дружить с Сосновским.

- Так что же, - вскочила Валя Бултышкина, никогда со мной дружившая, - с ним и дружить нельзя?!

Ей, конечно, назидательно разъяснили. (Лет через 25-30 встретился я случайно с Лилей Маркович, теперь Лунгиной, переводчицей "Карлсона, который живет на крыше" и др., она училась с Левкой Безыменским. Она рассказала, что чуть позже ее исключили из комсомола за то, что на комитете комсомола голосовала против нашего исключения). Я продолжал утверждать, что убежден в честности и правоте, невиновности своих родителей, профессиональных революционеров, большевиков-ленинцев, что с ними ошибка и в конце концов с ней разберутся, все разъяснится (был ли я тогда уверен в последнем? Что разберутся? Скорее всего - искренне).

- Советские органы не ошибаются! - с пафосом ответил Паршков, в голосе его звенел металл.

-Защищаешь врагов народа! - вторила ему вожатая.

80

Галька Лифшиц билась в истерике, у нее с детства было какое-то нервное заболевание, но кем-то подготовленная (матерью?) Она сразу же переменила фамилию на Троицкую – (по матери), она все же выкрикнула среди рыдания: - Я вместе со своим народом!.. - и чуть ли не "расстрелять изменников!" - что-то в таком плане. Левку же Безыменского в той обстановке кипящей помню плохо, сидел он с другими ребятами: по-моему, он мудро отмалчивался, не привлекая к себе лишнего внимания.

Исключили всех троих, хотя и не все с охотой подымали руки, а кто-то, может, еще и не поднял.

-Единогласно! - радостно воскликнул Паршков, словно хорошо потрудился и сделал доброе дело. До этого, посмеиваясь над его серостью, мы его явно недооценивали. Это было ЕГО ВРЕМЯ, ЕГО ЭПОХА. Недавно я слышал, что он - чуть ли не доктор исторических наук, то ли в МИИТе, то ли в МЭМИИТе. Тогда паршковы, работая локтями, лезли на места спихнутых.

РК исключение мое утвердил, не сомневаясь, видно, была инструкция. Прошло порядочно времени - и вдруг ищет меня по школе Паршков:

-Сосновский, собирайся, тебя вызывают в МК комсомола! - в тоне его исчезла враждебность.

-Зачем мне?

-Ну, не знаю, может, хотят тебя послушать!

За длинным столом - человек двадцать взрослых молодых людей. Сначала вызвали Паршкова, через некоторое время - и меня. Я отвечал на вопросы хмуро, хорошего не ожидал. Помню один:

-Вот тебя исключили - что ты думаешь делать? Как жить?

Я отвечал, что, отобрав билет, нельзя переделать сущность человека, я остался таким же комсомольцем, каким и был. Что-то в таком смысле.

81

- Что же, организацию беспартийных комсомольцев будешь создавать? - не очень удачно сострил один.

-Подожди, Сосновский, в коридоре, не уходи!

По тону беседы я чувствовал, что всерьез меня, мальчишка, не принимают. Уныло сижу в коридоре, - зачем, думаю, им еще и эта волокита? Выходит Паршков, и радостно! ОН! РАДОСТНО?! - сообщает:

-Ну, Володя, поздравляю! Бюро МК восстановило тебя в рядах ВЛКСМ! Поздравляю! Теперь... - и что-то еще. Помню, вместо радости я испытывал какое-то тяжелое чувство сначала - может от того, что меня поразило это его двуличие - Паршков же сделал все, чтобы меня исключили - и теперь спешит меня поздравить! Можно подумать, что он боролся мое восстановление - и рад, что своего добился! Какая-то апатия навалилась на меня и вместо того, чтобы высказать ему, что я о нем думаю, - я повернулся и ушел. Л потом меня снова вызвали в Октябрьский РК и тоном инквизитора объявили:

- Восстановили тебя враги народа, они разоблачены! Выложи комсомольский билет! - и секретарь хлопнул ладонью по столу, показывая, куда положить. После этого и оставаться в школе я не видел смысла, к тому же - надо было на что-то жить. Выкинутый из квартиры, обитал я у Юрки Карякина, чьи беспартийные родители дали мне приют и очень тепло относились в моих несчастьях - но чужой кусок... (Дружба с Юрой оборвалась его смертью в августе 1983 года от инсульта, после 3-х инфарктов и удаления желчного пузыря. Хорошая, проверенная временем дружба).

Утром я старался выскользнуть без завтрака, что удавалось редко - меня задерживали. Помню, однажды, ускользнув, забежал в хлебный магазин, взял на 17 копеек двести граммов ржаного теплого хлеба и только начал уплетать у окошка - в

82

магазин пришла за хлебом Юркина сестренка, Иришка. Скандал!

Правда, хотел сначала меня приютить отец Шурки Вавулина, второго (а может, и первого, тогда) моего друга, хоть и жили они в одной комнате в коммунальной квартире. Но пошел Вавулин-отец посоветоваться с директором школы Клавдией Васильевной Полтавской, а она ему:

-Дело ваше. Но не забывайте...

Так благословила меня школа в 9-м классе.

И вот - в январе 1976 года, через 38 лет, на зимних каникулах прикатил я в Москву. Я уже приезжал - в 1956, 58-м, 62-м годах и позже, но на этот раз Зинка Грудская решила собрать всех одноклассников. И действительно, собрались - на меня. Шикарный банкет устроили у Ксеньки Чехович, многих, большинство я не видел с 1939 года, когда еще был в Москве. Конечно, вспомнили наших мальчишек, погибших на войне. Но встреча была шумная, теплая - даже горячая, куча вопросов (а сначала заставили меня угадывать - "а это кто?" - но я не оплошал) - я отвечал и так, и стихами.

Была и Галька Троицкая-Лифшиц, сильнее всех состарившаяся, с палочкой-батожком. Я долго держал за зубами один вопрос, но видно оттого, что зубов осталось всего ничего, он все-таки выскочил:

-Ребята! А кто помнит то комсомольское собрание, на котором нас исключали из комсомола - меня, Гальку, Левку?

Оказалось - нет, не помнят. А Галька сказала, что ее исключили не на том собрании, а - раньше.

Юрка Карякин (он не был тогда комсомольцем и на ТОМ собрании, как и Шурка, не был) писал мне по этому поводу: им стыдно было признаться в собственной подлости! Но я и не хотел обличать, на них-то, тогда ребятишек, - что катить? - хотелось восстановить их тогдашнее восприятие, уточнить детали.

V. ПУТЬ К ПОЗНАНИЮ

84

V. ПУТЬ К ПОЗНАНИЮ

С первых минут в тюремной камере - и вот уже сорок лет, в самых разных обстоятельствах, и самые разные люди нет-нет, да и зададут мне вопрос: "За что вас посадили?" или "За что вы сидели?"

Зеленщик Кренкебиль у Анатоля Франса попал в тюрьму потому, что полицейскому показалось, будто Кренкебиль крикнул: "Смерть коровам!" И выйдя из тюрьмы, он никому не мог объяснить, за что его посадили. Мои рассказы, да еще на фоне грандиозных событий тех лет, возможно, выглядят столь же неубедительно.

В июне 1941 года почувствовал я в пятках зуд: уже почти год, как живу в г. Энгельсе - много! Время бежит, - а сколько еще мест, в которых я не бывал!

Со мной согласился сосед по бараку - сегодня совершенно не помню ни имени, ни лица его, были рядом считанные дни, а может, и всего день. И на первых порах решили мы посмотреть Ташкент. А чтобы попрощаться с Волгой - день-два порыбачить на ее берегах. Уже рассчитались в своей конторе - Энгельсгражданстрое, получили кое-какие копейки, уложили в торбу хлеб, картошку, лук, соль, кусок сала, что-то еще - и двинулись. Сияло солнышко, бегали легкие облака.

-Подожди! - попросил мой спутник, - я мигом! - и показал на дощатый нужник в глубине двора. Я сбросил котомку и только хотел присесть, как в калитку вошла комендант общежития.

-Сосновский? Тебе повестка, распишись! - Военный комиссариат гор. Энгельса предписывал мне явиться завтра, 17 июня 1941 г. с вещами. Иметь при себе...

-Эх, пропала рыбалка! - сообщил я возвратившемуся напарнику.

19 июня мы прибыли в Чапаевск, за окраиной которого в нами поставленных палатках началась наша служба. 22-го к Левке, бойцу нашей роты, приехала жена, - он куйбышевский,

85

всего 40 км, - и сообщила ему, что началась война. Когда мы строились идти в столовую, он сказал:

-Володька, война! Немец напал сегодня утром, уже бомбил города - сейчас Надя рассказывала!

-Бабьи сплетни! - возмутился я, - а ты веришь! Утром немец напал, - а Надя твоя уже знает?! Чушь!

-Она радио слушала - Молотов выступал. - Это немного сбило мою уверенность, зародило тревогу, возмущение. После обеда, - в столовую мы ходили в город, свою - пока лишь строили, - нас целый час никто не тревожил, потом появились командиры. Построили поротно, повзводно - и комиссар батальона подтвердил: война. Через час я и несколько моих товарищей толпились у штабной палатки, у каждого был листок с "рапортом" - "прошу отправить меня в действующую армию". Все рапорты были написаны одним почерком, - писать доверили мне.

Потянулись дни ожидания, - а нас, между тем, гоняли на строевые занятия, и на политчас, и на всякие работы. Стали учить винтовке - образца 1891 года. В свободное время болтались на турнике, поднимали двухпудовку - кто больше, волейбольную площадку сделали. На фронт никого не брали.

Принимали присягу.

(В этот день Володька Гофман из 2-й роты, сын председателя Верховного Совета автономной республики немцев Поволжья, сам уголовник, - увы, и так бывало, - был задержан пьяным, сопротивлялся, дрался с командирами - и был посажен на губу и отдан под следствие за неоднократные самовольные отлучки и пьянки.. Потом его судил Военный трибунал, - прямо в батальоне, "под открытым небом"; приговор был - высшая мера. После суда его почему-то сразу не увели, - охраняемый конвоем, он лег на скамейку, положив пилотку под голову.

- Ну что, Володька? - спросил кто-то из наших.

-Все равно убегу! - довольно спокойно ответил осужденный.

86

Приняв присягу, мы снова - я, Иван Макарющенко, Серега Пчелинцев, еще кто-то - опять подали рапорты с просьбой отправить на фронт. Кто-то из старших бойцов, - а мы уже знали, что служат с нами парни не только 1920-21 годов рождения, но и много старше, - убеждали нас, что рапорта наши - блажь, никто нас раньше времени не отправит. Еще мы узнали, что часть наша - отдельный строительный батальон. Из разговоров постепенно выяснилось, что у многих бойцов наших родители были раскулачены либо репрессированы, либо сами успели побывать за решеткой - из тех, кто постарше.

-Вот почему, - сказал мне один из бывалых "стариков", - и не возьмут нас на фронт - не доверяют! Лопату, лом - это тебе пожалуйста... И не хрена писать рапорт - бесполезно.

Он разбудил в душе смятение. Сводки информбюро были удручающе печальны. Мы, большинство, - на земляных работах - роем траншеи, котлованы. Пошли дожди, глина в котлованах густая грязь, ноги не выдернешь, ни лопаты. В нашем отделении подобрались здоровяки, спортсмены, - чего стоил двухметровый правофланговый - Иван Макарющенко!

Мы справлялись с нормами, ходили в передовых, быстрее других освоили кайло, лопату. А многие - не выдерживали, простужались, болели. Ботинки с "трехметровыми голенищами", - как называли трикотажные обмотки, - в такую мокреть не спасали. Стоишь в траншее, - с неба льет и льет, и вся эта вода - под ногами, месишь ее - и никуда от нее не деться.

Построили казармы со сплошными нарами ("как в тюряге" - определили бывалые). Часто стали водить на завод - на разгрузку и погрузку вагонов. Тут оказалось, одного бойца нашей роты взяли технологом в цех - у него техническое образование. Он-то и предложил мне и Ивану устроить в кузницу молотобойцами: "Не легко - да все ж не под дождем!". Освоили и эту специальность, - особенно лихо получалось у Ивана с его силищей. Работали по 12, по 16 часов, иногда - засыпали стоя, опер-

87

шись на кувалду - пока нагревалась в горне заготовка. Сну не мешал даже грохот пневматических молотов!

Резко ухудшилось питание, становилось голодно, холодно. Ребята из "южных наций" - узбеки, туркмены, - шли на работу, укутавшись в одеяло, мы над ними смеялись. Начались кражи - то одеяло, то шинель у кого пропадет. Дошла очередь и до меня - утром не обнаружил под нарами своих ботинок. Пометался, поспрашивал, потом пошел к старшине, долго с ним ругался:

-На работу почему не пошел?

Популярно объясняю.

-Поедешь на лошади на овощехранилище - собирайся!

-Если ботинки дашь - поеду!

После долгих проклятий - кивок на кучу старья: - Выбирай! Черт с тобой!

Выбирать, однако, было нечего - старые ботинки были лишь мелких номеров - на 1-2 меньше, чем мне надо. На босу ногу не лезли. Плюнув, я вернулся на нары: хоть высплюсь! Однако, спать не дали.

-Сосновский, к дежурному по части!

-А кто сегодня - дежурный?

-А наш политрук!

Это хорошего не предвещало, хоть я и не видел за собой вины. Политрук Триколенко - нудный, мелочно-придирчивый, уважением в роте не пользовался. Я охотно помогал политруку 2 роты оформить какой-нибудь "уголок", выпустить стенгазету, но со своим не ладил, да еще имел привычку его "подковырнуть". Рассказывает он на политчасе о гражданской войне, разгроме Деникина в Крыму, - я подсказываю: - Врангеля!

-Что? Да-да, Врангелю там тоже досталось!

- Ребятам смех.

По городу афиша: "Кремлевские куранты".

-Товарищ политрук, что это такое - кремлевские куранты?

Триколенко невозмутимо:

-Защитники Кремля!

А я ему песенку:

88

"На башне бьют куранты,

Уходят музыканты

И елка догорела до конца..."

-Товарищ политрук, кого бьют куранты?

- Музыкантов? А за что?

Опять смех. Ясно, что любить меня ему было не за что.

И вот я - перед его грозные очи. Он лежал - сбросил с койки ноги, сел. На нем одна на другой две гимнастерки, ворот верхней расстегнут и кубики в петлицах в два рада выходят - по четыре на каждой стороне! И при этом худая гусиная шея. Сдерживая разбирающий смех - докладываю:

-Рядовой Сосновский по вашему приказанию явился!

-Рядовой Сосновский, почему, вместо того, чтобы идти в наряд, валяетесь в постели?

-Я уже доложил старшине роты - у меня украли ботинки! Ночью.

-Старшина вам давал ботинки?

-Старшина давал, но они...

-Нет - почему вы не пошли в наряд?!

-Я ж вам объясняю!..

-Не машите руками! Старшина ботинки - давал?

Вот поговори с таким занудой!

-Так номера же - 38-й, 39-й - а мне сороковой на босу ногу еле-еле!..

-Сейчас же отправляйтесь в наряд, Сосновский!

-Босиком?

-Вас старшина...

-Не лезут же!..

-Разговоры! Приказ слушали? Марш в наряд - выполняйте!

-Я дурацких приказов не выполняю! - лопнуло мое терпение, развернулся - и на нары. Однако вновь меня тянут за ногу - старшина с дежурным по роте:

89

-Собирайся на гауптвахту! Ремень, обмотки - давай! Не положено на "губе".

Нашли мне какие-то опорки - и я водворен на "губу", которую недавно "организовали" из тамбура одной казармы, заколотив досками наружные двери. Грязный - на дворе дождь - заплечный пол, в углу параша - вонючее ведро - вся мебель. Приказом дежурного по части политрука Триколенко я получил пять суток.

-Ладно - отдохнем! На телогрейке сплю, шинелью укрываюсь - отчего солдат гладок?

Огрызком карандаша пишу - сочиняю вирши на когда-то побеленной стене. Вечером к двери приходят друзья – сочувствуют, пайку хлеба принесли. Через несколько дней приводят напарника - дезертира: Базар Бегибазаров удрал из части, а через два дня был задержан, когда собирал в гражданской столовой объедки со столов (потом говорили, что у него в телогрейке были зашиты две тысячи). Говорили мало - он почти не понимал по-русски. Повара подкармливали, - однако Триколенко стал сам проверять суп, - увидит, что несут на гауптвахту, берет половник и крутит в ведре. Если густо - отправляет обратно. Но повара - свои ребята: положат на дно, что получше, а сверху эмалированную миску спустят - и плеснут баланды. Политрук поварешкой крутит, она о миску стучит - в ведре одна жидкая баланда.

Однако, вот уже пять суток прошло - а меня не выпускают.

Вызываю начальника караула: пять суток прошло - выпускай!

-А тебе комиссар батальона десять добавил. Вот так вот!

А потом повели меня во вторую роту. Почему во вторую, - я в третьей?

-Так приказано.

Встретил меня симпатичный политрук второй роты – тоже фамилию не помню.

90

Объяснил: на меня заведено дело, я отдан под следствие за невыполнение приказа командира.

-Политрука? - говорю.

-Это все равно. А мне приказано вести дознание.

"Это - следствие?"

Политрук сочувственно вздохнул и обмакнул перо в чернильницу.

-Ты хоть понимаешь, что тебе грозит? Невыполнение приказа в военное время!

-А что я такого сделал?

Вздохнул политрук: - Я б на твоем месте вел себя - не так!

Эту фразу он мне потом на допросах еще повторял. Я - не понял ее.

Видно, считал он меня умнее, чем я был.

И вот я уже не штрафник на "губе", а подследственный.

В понедельник батальон моется в городской бане. А позже повели мыться меня: два конвоира с винтовками, штыки примкнуты, и начальник конвоя, сержант с пистолетом.

Моюсь в моечном - один. В жизни так не мылся! Конвоиры под окнами, нач. караула - в дверях. Будто ждут, что я выскочу в окно голый и убегу.

Дни тянутся. Но вот объявляют: завтра идешь в военный трибунал! Опять строгий конвой ведет меня по городу, винтовки наперевес! Иду небритый, шинель без ремня, ботинки без обмоток. День солнечный, веселый. Громко щебечут воробьи над конским навозом на мостовой. Иду через лужи, подпрыгиваю, - что я такого сделал? Нет ни уныния, ни страха, лишь подсознание, что скоро с вонючей "губой" распрощаюсь, что впереди неизвестное новое - что? Молодость! Иду, прохожих рассматриваю. А народ на меня глазеет без сочувствия, мало того - со злобой, с ненавистью. Ибо и радио все слушают, и газеты читают, всем понятно: ведут - значит, не просто так! Просто так с винтовками, со штыками - не водят! Либо завод взорвать хотел,

91

либо - шпионил! Ах, как они на меня смотрели - особенно бабы! Ведь у каждой если не муж, так сын, брат ушли на фронт. А некоторые уже и похоронку получили. Мне хотелось встретить взгляд сочувствия - где там! Вон какая симпатичная девчонка на тротуаре - а как она смотрит!

Меня завели в здание городского нарсуда. В маленькой - примерно 3X3 комнате за обыкновенным канцелярским столом трое молодых военных (военюристы - подумал я; а, может, разглядел в петлицах какие знаки - не помню). Начконвоя - в дверях, конвоиры - в коридоре. Через полчаса, или того меньше - мне зачитали приговор (какое слово!): за невыполнение приказа командира в военное время приговорить по ст. 193 ч. II пункт 2 "г" - к десяти годам лишения свободы с отбытием в исправительно-трудовых лагерях (статья гласит - до высшей меры).

Обратно иду не столь весело, но в общем - унынья нет. В "последнем слове" - попросил отправить на фронт, - но уже не веря: теперь и вовсе не отправят!

В батальоне узнали быстро. Друзья приходят, ободряют, сочувствуют за дверью. В день отправки хлеба надавали, - килограмма 2, если не больше, пайками, сложили в чью-то наволочку - и передали. Пришли провожать Витька Благов со своим аккордеоном (он в гражданке - профессиональный музыкант), Стас - с мандолиной, а латыш один - со скрипкой: Что тебе сыграть? - спрашивают через дверь. Я им заказываю - они играют. "Калинку" сыграли, "Зимний вечер", сейчас, думаю, попрошу "Осень, прозрачное утро" - но слышу крик. Политрук Триколенко, гад, прибежал, то ли настучал кто, то ли сам: - Пр-рекратить! Государственный преступник сидит! Осужден военным трибуналом! А вы ему - музыку?!

Разогнал. Уж не слышал я, что ему ребята сказали. Не дал путем попрощаться, гад.

И снова шагаем - на вокзал. Еще строже и еще злее конвой. В Вагоне - битком набито. Стоя едут. Однако, конвой, освободил

92

купе, один сел со мной, второй напротив, третий - в проходе. Я то думал - хоть с попутчиками поговорю!

Сижу со своей наволочкой, нет-нет, да вытащу оттуда пайку - жую от нечего делать. А конвой глотает слюну - никто им не принес на дорогу.

Гудок, застучали колеса - поехали. Что там впереди?

А ехали не долго, вылезли на маленькой станции, пошли полем, наезженной дорогой. Тюрьма Кряж. Первый раз название услышал, когда конвой дорогу спрашивал у встречного. Говорят, - бывшие конюшни какого-то графа. Стены - метр толщины.

Снова формальности, проверка анкетных данных.

-Вот - говорю, - жизнь настала! Без анкеты даже в тюрьму не пускают! Вот...

-А ну, заткнись! - рявкнул дежурный по тюрьме. И помощнику: - Сидоренко, двинь ему разок, чтоб не гавкал!

Но Сидоренко усердно перетряхивал и перещупывал мое барахло, скинутое, вплоть до трусов на пол и возможности двинуть не соблазнился, а может, ему уже осточертело всех двигать. В конце концов, на нем была такая же шинель. Зато он отобрал абсолютно все: бумагу, фотографии, записную книжку с адресами, брючный ремень.

-Фамилия, имя?

-Сосновский Владимир Львович…

-Год рождения?

-Двадцатый!

-Девятьсот двадцатый!

-Ясно - не семьсот двадцатый!

-Поговори у меня! Я тебя живо выучу свободу любить! Веди, Сидоренко.

-Ну, пошел! Шагай.

-Так дайте ж одеться!

93

-Я тебе дам сейчас! Живо! Возится, - на курорт, понимаешь, приехал!.. Веди, Сидоренко.

Не было соответствующего месту мрачного настроения, когда шагал по гулкому бесконечному коридору мимо железных, с мудреными запорами дверей. Еще не покинуло меня возбуждение, вызванное путешествием по свежему воздуху, новизной, - а может и нервное возбуждение.

У одной двери остановились. Надзиратель погремел запором, открыл тяжелую дверь, - в уши ударил многоголосый гул, а в ноздри - ядовитый, страшной густоты, тошнотворный запах человеческих испражнений. Я остановился на пороге - так шибануло в нос. Дверь, подтолкнув в спину, захлопнулась, снова загремели замки. Вперед шагнуть было некуда, пол был плотно завален человеческими телами. Вдоль трех стен камеры, на высоте побольше метра тянулись деревянные нары, на которых хоть и плотно, но все же лежали человек двадцать пять. Под нарами же и на всем полу, даже на пороге, даже привалившись спиной к вонючей параше, всюду жался бледный, серый, худой народ - арестанты. Но разглядывать неприлично и как человек воспитанный, я гаркнул:

-Здорово, братцы!

-Несколько голосов лениво откликнулись вопросами:

-Ты откуда?

-За что?

-По какой попал (в смысле статье уголовного кодекса)?

-Сколько дали?

-Лезь давай сюда. - Эй! - позвали с нар. И минуту назад не знавший, куда поставить ногу, я с удивлением увидел; что на нарах есть как раз столько места, чтобы лечь одному человеку - именно мне. "Все ж таки мне иногда везет! - подумал я. - Там, под парами - настоящий ад! Ног не вытянуть!"

94

Впоследствии узнал, что с этого места выгнан был новичок, после того, как шпана в один присест съела принесенную им с воли снедь, не вернув даже сумки.

Однако, пройти между сидящими, скорчившимися на полу людьми я еще не мог.

-Подвиньтесь, эй, дьяволы!.. - и закончив обращение многоэтажным матом, человек в еще приличном, хотя сильно измятом пиджаке приподнялся на локте и запустил с нар, не целясь, хромовым сапогом. Он знал, что промахнуться невозможно, а кто пострадает, его, видимо, не заботило.

-Ой-ой-ой! - заскулил ушибленный, потирая бок, но тут же по требованию хозяина услужливо передал назад сапог. Он даже не возмутился. Скоты, подумал я: но в чужой монастырь... - Ладно, пока помолчим.

Прижимаясь, чуть не залезая друг на друга, мне дали пройти. И вот я уже на нарах, вытянулся в узком пространстве между соседями на чьих-то грязных, пропитанных запахами камеры тряпках, И сразу почувствовал, как устало тело - хорошо, что удалось вытянуться.

-Пожрать ничего не принес? - спросил тот, что швырнул сапог.

Вот почему меня на нары позвали, частично догадался я. Я для них был "с воли", - а жрать в тюрьме всегда хочется.

-Хлеб только - вот, лопайте.

-Что так вшиво?

-Да на губе загорал больше месяца под следствием...

Я положил, как в детстве, под щеку ладонь и закрыл глаза. Над моей наволочкой склонилось человек пять. Кто-то, повежливей, потрогал за руку:

-А ты что - не хочешь?

-Спать хочу... Оставьте паечку - остальное лопайте.

И я заснул, словно вернулся домой.

VI. ПОВОЛЖЬЕ

96

VI. ПОВОЛЖЬЕ

Куйбышевская пересылка. Прошли через нее сотни тысяч, а может, и миллионы. Одни уходили в местные лагеря - Красную горку, Безымянку, доходяги - на Гаврилову поляну, инвалидную командировку. И шли дальше этапы - на Урал, на Дальний Восток, в Казахстан, в Норильск, Салехард.

Куйбышевскую пересылку и Солженицын упоминает "Архипелаге ГУЛАГ", и он ее не миновал. Для меня с нее начался долгий лагерный опыт, когда весной сорок второго пришли мы пешим этапом из тюрьмы Кряж, что в нескольких километрах от Куйбышева.

Высоченный "баркас" - сплошной деревянный забор, поверх несколько рядов колючей проволоки под током, конвойные вышки, внутри ограды длинные двухэтажные бараки. В "секциях" - сплошные двухъярусные нары. Грязно, шумно, все время стоит гул от большого скопления людей. У дальней торцевой стены уселась группа мужиков, - не нашлось места на нарах, а может, не захотели заползать туда. Мужички видно из дома недавно, все с мешками, котомками - "сидорами" по лагерному. Сели на пол, развязали сидоры, достают хлеб, сало, яйца, лук, не обращая внимания, что с верхних нар, где расположилось ворье, их уже держат на прицеле. И неожиданно, как коршун, сигает им на голову молодой воришка хромовых сапогах, не беспокоясь о том, кому и куда попадет каблуком. Испуганно шарахнулись врассыпную, - а он схватил котомку, зашвырнул на верхние нары, туда же отправил и второй сидор, хозяин, опомнившись, вцепился было в свое добро - и тут же получил с размаха в глаз. Крики возмущения - а грабитель уже на нарах, в кругу сотоварищей - дербаня добычу. Высыпали на чье-то одеяло, пируют не таясь: здесь они хозяева. Попробуй, сунься к ним - там и ножи, и дружна воровская спайка, которой у мужиков нет. "Мужиками" зовут зека - работяг - не блатных: "мужики", "черти". Их в бараке

97

подавляющее большинство, а ворья - ничтожный процент, урки здесь хозяева.

Бараки были днем открытыми, ходи по зоне, хоть в столовую, хоть куда, что после тюрьмы очень "освежало". Лишь после отбоя загоняли в барак, грозили карцером. С первых дней я скорешовался с Мишкой Осиповым, тоже ходившим в солдатской шинели. Воровские выходки, их наглость и презрение к "фраерам" нас возмущали, но люди опытные нас предупреждали: на связывайтесь! Да и малый тюремный опыт кое-что подсказывал. В одиночку или вдвоем - кишки выпустят запросто. И скажут, что так и было.

Вечером в секции появилась откуда-то гитара, нашелся и гитарист, и блатные, кто как умел, "бацали" цыганочку-чечетку. Лучше всех, прямо виртуозно, плясал тот молодой вор, что днем отнимал котомки у мужиков, звали его, я почему-то запомнил - Коля Иванов. Может, это была и не настоящая фамилия, у урок иногда в деле значится до полдюжины фамилий. Впоследствии, в лагере был слух, что некоторым ворам срок заменили отправкой на фронт, в том числе и этому молодому Кольке, но в эшелон попала бомба, Кольке оторвало ноги. Или - ногу. Но это слух - и позже. А танцевал он просто талантливо, вполне мог бы работать в каком-нибудь ансамбле. "И при таком таланте - такая черная душа!" - думал я на нарах. Мужику жена передачу принесла, может, из последних копеек, может, от детишек оторвала, провожая... И провожала, может - навсегда... В сорок втором, сорок третьем, да и позже - сколько загнулось по лагерям от Белого до Охотского на просторах нашей Родины! Широка страна моя родная!" - Пели мы в праздничных колоннах.

"Я другой такой страны не знаю,

где так вольно дышит человек!" - Уверенно утверждали и искренне в это верили. До поры до времени.

98

В те дни немец подошел к Москве. Говорили, что Правительство переехало в Куйбышев, но Сталин остался в Кремле. Многие этим гордились: вот он у нас какой, наш любимый Вождь и Учитель!

Однажды над городом появился немецкий самолет, вероятно, разведчик - он не сбросил ни одной бомбы. И тут со многих крыш, даже ближних к нам, начали палить из зенитных пулеметов, до того мы и не подозревали о их присутствии. Самолет спокойно развернулся и улетел. Ну и вояки! Ну и оборона! - Говорили бывалые люди, бывшие вояки, их было уже много в зоне.

Были в пересылке и женские бараки, женщины ходили в столовую, в здравпункт. Большинство - в телогрейках, лишь изредка - в "вольных" платьях. Нас, новоиспеченных зеков, они мало интересовали: недавно с воли, да и другие заботы заполняли башку. Но блатные тут случая не упускали, находили "своих" быстро. Надо сказать, бытовики, то есть, осужденные не по политической, а по "бытовой" статье, в том числе и бытовички, зачастую в лагере начинали строить из себя блатных, быстро перенимая поведение, повадки, их аморальность, "ботать по фене" - то есть, говорить на блатном жаргоне, тем пытаясь подтвердить свою приверженность к блатному миру. Хотя на воле, может, слесарил, шофером работал, продавщицей в бакалее. Спали на нарах тесно, вплотную, воздух был сперт ужасно. Разумеется, никакой постели - голые нары, оттого и не раздевались, лишь расстелешь шинель или телогрейку под бок.

Я проснулся от каких-то толчков в ногу, в бок. Раз, два,- еще.

-Кончай толкаться... - буркнул я, но толчки нет-нет и повторялись и как я потом вспомнил, довольно ритмично. Раз уж проснулся, решил пойти в уборную. В бараке почти темно, тусклая лампочка посредине на черном шнуре. Когда я

99

вернулся, с нижних нар, с того места, где я спал, вылезла девка. Натянула ватные штаны, собрала волосы по задрипанную кепку и шепнув в глубину нар: "Ну, пока" - покралась к двери. Ибо могли снова затащить на нары - и не один, а "хором". Я влез на нары. Тот, что был с девкой, - сел, закурил. Потрепанная морда лет под сорок. Так это мне было дико - такое с кидание среди множества людей, даже касаясь соседей! Да, лагерь открывался все новыми и новыми сюрпризами.

Кормили плохо, как и на Кряже (в Кряже?). То из тухлой селедки да зеленого капустного листа, то такая жидкая баланда, что и не сразу поймешь, что там варилось, лишь на дне миски с пол ложки перловой или овсяной крупы обнаружишь. Видимо, разворовывали арестантский харч напропалую.

Слоняясь по двору, мы с Мишкой зашли в неурочный час в столовую. Из дверей кухни с двумя эмалированными ведрами вышел сержант, поставил ведра и вернулся на кухню. Из ведер шел аппетитный запах, мы подошли. В ведрах среди вкуснейшей лапши плавали куски мяса, сверху добрый слой жира... Как жалели, что не было с собой никакой посудины! "Это собакам, что вокруг зоны бегают!" - сообразил Мишка. "Давай, стащим ведро? Вот погужуемся!" - предложил я, наплевав на соображения морали. Но из кухни вышел сержант с половником, сунул его в ведро и понес на вахту.

-Гады! Люди с голоду пухнут, доходят, война идет, - а они собак - мясом! - На разные лады ругались мы, рассказывая товарищам, а наши желудки рычали от голода.

А потом вновь вызывали по "формулярам" - на этап. Формуляр - это двойной листок плотной, обычно грубой сероватой бумаги, где из "личного дела" выписаны все твои данные: ФИО, год рождения, статья, срок... И приметы – вроде татуировки или еще чего. На случай, если уйти на этап под другой фамилией, может, с меньшим сроком, или по другой

100

причине. Формуляр кочует за арестантом с лагпункта на лагпункт, а личное дело будет лежать в управлении лагеря, куда прибудешь... А на лагпункте в канцелярии один формуляр. В него крупные твои нарушения запишут в случае чего, - пояснили мне. Все текущие провинности - отказ от работы, пребывание в буре.

И вот мы построены во дворе пересылки и сержант вызывает, называя фамилии:

-Имя, отчество?

-Год рождения?

-Статья, срок?..

Нас, вызванных, выводят на вахту, сажают на грузовик с высокими бортами, лицом назад. Впереди три конвоира сидят спиной к кабинке. Но перед тем прочитана "молитва" о том, что конвой применяет оружие "без предупреждения!" - такова его концовка. Машин много, целая колонна. Везут недалеко, километров сорок-пятьдесят - до Чапаевска, где я недавно служил в стройбате и где судил меня военный трибунал. Но провозят мимо города, подальше в степь. Там новая, лишь сцепленная высокой оградой из колючей проволоки зона. Жилье наше - палатки, а в них - опять двухъярусные нары. Нам предстояло построить в степи военный аэродром, Мы с Мишкой угодили в одну бригаду, чему были рады. Все еще в шинелях, еще не заморенные, молодые силы еще сохранились.

Машины подвозят и подвозят камень. Мы разбиваем более крупные кувалдой, грузим на тачку, везем по крутому трапу к камнедробилке. Она установлена на высоком помосте - чтоб щебенка ссыпалась в кузов самосвала. По крутому трапу с разгону загоняю тачку на эстакаду, мне б ее не одолеть, но в самом начале трапа специально поставленный парень крючком подцепляет передок тачки и помогает тащить. Вывалив камень в барабан камнедробилки, спускаюсь с другой стороны, гоню тачку под погрузку. С напарником уговор: десять

101

тачек я, десять - он. Пока один гонит тачку, у второго перерыв, отдых. А нагружаем вместе. Тачка с камнем тяжелая, уже к обеду выматываешься. На обед - строят, пересчитывают, вновь читают молитву - "В пути следования... шаг влево, шаг вправо считается побегом... без предупреждения..." Обедать ведут в жилую зону, совсем близко, с полкилометра или чуть больше. У вахты снова считают, и не раз, и не два - такие счетчики, считает начальник конвоя и дежурный на вахте.

После обеда также считают.

На аэродроме и ограды построить не успели, просто стоит густое оцепление солдат с овчарками. И тем не менее...

Однажды самосвал свалил камень и шофер зачем-то вышел, может, прикурить. И моментально - видимо, был точный расчет, - трое прыгают в машину - двое в кабину, третий на подножку, - и рванули, только щебенка фонтаном из под колес! Поднялась страшная суматоха, пока по тревоге отправили погоню, - думаю, не догнали. Ведь по обычаю ГУЛАГа было - пойманных беглецов привезти в лагерь, откуда они бежали и выставить у вахты на общее обозрение, а то и бросить у вахты, если после обработки уже не держится на ногах: смотрите, мол, что ждет каждого беглеца!

Говорили, что бежавшие - шофер, летчик и механик. Но опять-таки говорили.

А через несколько дней бежал наш сосед по нарам, угрюмый и необщительный, ходивший почему-то, даже в теплую погоду в черном пальто. Впрочем, вероятно, боялся оставить - сопрут. Нас с Мишкой вызвали на вахту, допрашивал сам начальник лагпункта, но мы действительно ничего не знали, как он мог уйти! Так что и притворяться не было нужды.

А еще был в бригаде веселый парень, москвич Женька Висков. Даже и жил он от меня в Москве недалеко - на Каляевской. Ходил Женька в выцветшем, когда-то голубом ком-

102

бинезоне и шлеме-буденовке времен гражданской войны, времен тачанок и кавалерийских атак, неизвестно как сохранившемся. В последнее время он стал моим напарником по тачке: Мишку бригадир поставил на камнедробилку.

Когда вышли с обеда с зоны, построенные и пересчитанные, навстречу нашей колонне шла большая группа рабочих с аэродрома - часть его уже была окончена, и там взлетали и садились ИЛЫ. Шли слесари, мотористы, механики, может быть, большинство в спецовках и рабочих комбинезонах, Идущий впереди конвоир скомандовал им отойти в сторону, но они не зеки и не очень уважительно отнеслись к такой команде, да еще отданной в грубой форме, как привыкли орать на зека. И чуть обойдя нашу колонну, продолжали идти своим путем. На какой-то миг конвой сплоховал - его правая цепь осталась за вольными. И шедший крайним Женька Висков спокойно повернулся и пошел, затесавшись в эту группу! Был ли он готов к побегу или мысль эта родилась мгновенно - из-за оплошности конвоя? Осенило вдруг? Вольняшки, видимо, с пониманием отнеслись - никто виду не подал. А, может, просто не обратили внимания. Начальник конвоя, убедившись, что оцепление уже на местах, без счета пустил нас в рабочую зону.

Итак, я работал один, - сам гружу тачку, сам ее гоняю. Терплю и чтоб не выдохнуться раньше времени умышленно снижаю темп. Через часок подходит бригадир Бережной, бывший офицер:

-А где твой напарник?

-А я хотел тебя спросить: куда его перевел? Надо же взамен кого, я что, лысый - один вкалывать? И гружу и тачку гоняю!

Бережной что-то пробормотал и побежал по бригаде: Женьки нигде не было. Доложил начальству, через несколько

103

минут нас построили, пересчитали и повели в зону, к радости работяг.

А ночью меня и Мишу Осипова вызвали "с вещами" на вахту - вещей то у нас никаких не было - посадили в кузов трехтонки, сели конвоиры и машина, освещая фарами кочки рытвины, повезла нас в неизвестность. Начальник проявил запоздалую бдительность: очень уж все три побега были "около нас". Нас привезли на какую-то новую командировку, где все работали на каменном карьере - заготовляли камень для аэродрома. Жили в бараке. Кормили здесь еще хуже, но большинство зека были местные, им таскали и возили часто, они не голодали.

Но еще вернусь к судьбе Женьки Вискова.

Вскоре бригадиру Бережному пришло помилование, он должен был вновь вернуться к воинской службе. А в это время несколько доходяг отправляли на Гаврилову поляну - инвалидную колонию и конвоировать их должен был тот начальник, у которого убежал Висков.

-Слушай, - сказал он Бережному, стоявшему у вахты в ожидании документа - справки об освобождении, - Ты теперь вольный, помоги мне, поедем вместе, отвезем этих фитилей. Хоть и доходяги, а все ж одному - не отойти... Польщенный доверием, Бережной согласился. А когда в Куйбышеве проходили мимо пивного ларька, в очереди за пивом Бережной узнал Женьку Вискова, и не промолчал, а сказал конвоиру, который, оставив Бережного сторожить зеков, побежал за милицией - и Женька пива не попил! Его взяли в следственный изолятор той же Куйбышевской пересылки. Узнал я это много позже, где-то на этапах. Правда, легенда добавляла, что он сбежал и из изолятора, но это трудно проверить.

Работа в каменном карьере - не сахар. Нам: кроме пайки в 600 граммов и баланды ничего не получавшим, пришлось

104

очень туго. А соседи по бригаде достают из сидоров кто сало, кто масло, домашний хлеб, всякую снедь. Иные сидели из одной деревни, обедают вместе, угощают друг друга. От этого еще свирепей рычит голодный желудок.

-Кулачье проклятое! - ругается Мишка, - Нет бы отрезать сала кусок!

А те нас в упор не видят. В работе мы стараемся от них не отставать, но это дается нам все тяжелей. И мы идем на риск: ночью забираемся в один из сидоров, берем хлеба, масла - ровно столько, чтобы не было остатка. Это видит еще один зек, москвич, водитель троллейбуса, тоже, как и мы, живущий на пайке. Угощаем и его.

Дня через три операцию повторяем. На шум и ругань утром - не реагируем, как нас это не касается. Днем москвич нам шепчет: "Ребята - кончайте! Будут каждую ночь караулить, поймают - убьют!"

На счастье, вскоре мы снова угодили на этап и опять через Куйбышевскую пересылку. Следующий этап нас разлучил - больше не встречались.

VII. ОТ ЭТАПА ДО ЭТАПА

106

VII. ОТ ЭТАПА ДО ЭТАПА

Телячьи красные вагоны с зарешеченными окошечками. Погрузили после Куйбышевской пересылки, состав длинный, охраны, наверное, батальон, а то и больше. Рвущиеся на поводках овчарки.

В вагоне человек 50-60, двойные нары. "Удобства" - дыра в полу у задних дверей и желоб к ней из двух досок.

Я - еще не 58-ая, осужден по статье 193, "военной", пункт 2 "г" - за невыполнение приказания командира в военное время. Хоть и не командир, а политрук роты, и не в боевой обстановке. Но - за ответ: "Я дурацких приказов вне выполняю" - военный трибунал и срок - десять лет исправительно-трудовых лагерей. Чтоб другим неповадно было.

Ну, а раз я не политический, то и еду с соответствующим контингентом, то есть - всевозможным.

Кормят то раз в сутки, то - два. Хлеб съедаешь сразу, так как запросто стащат, да и терпения нет беречь весь день кусок хлеба, когда "кишка кишке фигу кажет"! И раз в день воды дают - по кружке. Зато на каждой остановке вагоны обстукивают деревянными молотками вроде киянок, только на длинных ручках. Лазят по крышам, под вагонами - нет ли подготовки к побегу, не прорезали ли пол?

Периодически пересчитывают - может, кто сквозь стены ушел? И - обыскивают. Перегонят всех на одну половину вагона, вторую обшарят, все вещи перекидают - пойди потом найди свои! - затем по одному перегоняют после каждого шмона на осмотренную половину, на всякий случай ударяя деревянным молотком - по "горбу", по чему попало. Просто так, для поднятия настроения.

Ехали недели две. Блатные резались в карты, шмонали мужиков, нет ли чего-нибудь стоящего, чтобы, отняв, поставить на кон. Карты самодельные из газеты или книги, склеенные хлебным клейстером. Если неудачно спрятал, при обыске найдут, - отнимут - вскоре вновь появятся. По ночам

107

на голых досках довольно холодно, но печек в вагонах еще нет. Ехали тринадцатые или четырнадцатые сутки, мы уже определили, что едем по Уралу, - от Свердловска на север повернули, - на какой-то станции дверь вагона приоткрылась, вошло несколько конвоиров с фонарями, два офицера. Пересчитали обычным способом и спрашивают:

- Кто сейчас разговаривал о побеге?

-Никто.

Никто и не слышал, да и стук колес ведь.

-Кто староста вагона? - Вышел староста, зека лет тридцати пяти.

-Староста, кто говорил про побег?

-Я не слыхал... - Молотком его - и к двери. Порыскали глазами - на меня уставились, фонарь в лицо:

-Ну ты, цыган, - кто говорил про побег?

-Никто вроде... Я не слыхал... - Удар деревянным молотком, я успел голову пригнуть - по плечу попали.

-Выходи... твою мать!!

Лесенкой воспользоваться не успели, - спасаясь от молотка прыгнули в темноту ночи - и перед самым носом - оскаленные собачьи морды, так и рвутся вцепиться, рвать. Солдаты их и не очень сдерживают. - Налево!

Чтоб молотком не получить и не отведать собачьих клыков, бегу впереди. Старосте досталось и того, и другого. Окажется, в составе есть и вагонзак - "столыпинский вагон", как плацкартный, но купе отделены от коридора стальной решеткой, конечно, и на окнах решетки. Сидел ли кто в других купе-камерах - уж не помню. Нас запихнули и заперлм двоем. И около двух суток - ни пить, ни есть. И в туалет разу ни сводили. Староста не выдержал, обмочился в штаны. Еще его мучило отсутствие курева.

-Начальник!.. Начальник, оставь докурить... - смиряя гордость просит он ходящего с папиросой взад-вперед солдата. Тот останавливается перед нашим "купе", еще раза два-три с

108

удовольствием затягивается, и насмешливо глядя в глаза - растаптывает окурок. И видно, какое ему громадное от этого удовольствие.

Томительны и тягостны эти два дня с пустым желудком. И в окна даже смотреть не охота, - на горы, на тайгу. И вдруг в конце вторых суток открывают двери и вносят по котелку - солдатскому котелку густого, как каша, супа-лапши, да с мясом и по несколько больших - через всю булку отрезанных ржаных сухарей. Радости нашей - не описать:

- За два дня дали!

- Ну, это, ясно - не из арестантского котла! Ясно, из своего, солдатского! - Вслух соображали мы. Поезд стоял. К нам пришли: - А ну, на выход!

-Постой, начальник, мы еще не доели!..

-Давай, давай, быстро! Не курорт тебе!

Не отдаем котелки, через край пытаемся доесть - не скоро придется так попировать! Отняли котелки, выводят наружу, кто-то называет станцию: Турьинские рудники. Далее возникает название: БОГОСЛОВЛАГ - недалеко город Богословск (теперь - Карпинск). И еще - БАЗстрой - строительство Богословского алюминиевого завода. Нашим рабским трудом на костях сотен тысяч зека здесь вырастет город Краснотурьинск и громадный алюминиевый комбинат. И когда в 1988 году я встречу двух молодых людей - бутафоров Краснотурьинского кукольного театра, родившихся и проживших все свои годы в Краснотурьинске, - оказалось, они ПОНЯТИЯ НЕ ИМЕЮТ, КАК и КЕМ строился их родной город. Что он стоит на крови и костях заключенных. Они были поражены моим рассказом. Но это все - позже, позже. А пока - холодные бараки, голодные харчи, работа на строительстве по 10-12 часов. Ни постелей, ни сушилок для обуви, одежды - в чем придешь с работы, хоть до нитки мокрый - в этом и спи. И шапку свою лагерную под подбородком завяжи, да не бантиком - а то сопрут! И единственное свое достояние -

109

посудину свою, ржавую жестяную банку на проволочкой дужке - под голову, вместо подушки держи, А то утащат - и утром не во что будет баланду получить и топай на работу без "завтрака"! А в обед - снова баланда, без хлеба.

Роем котлованы, траншеи, гоняем тачки, кто сооружает опалубки, кто на электросварке, на монтаже. В лагерь приведут в темноте, скорее за ужином - та же баланда - и на нары. Если заболел - в санчасти в очереди сотни больных, все равно до отбоя к врачу не попадешь, для этого надо не пойти на работу, чтоб занять очередь днем. Но за невыход на работу - ловят надзиратели и - еще хуже - нарядчики, главные лагерные придурки, эти особенно жестоки. За отказ от работы - лупка, карцер, штрафной паек, а то и в БУР угодишь - бригаду усиленного режима. А сил нет, болезнь тебя корежит, - кто с гриппом, кто с пневмонией, кто с дизентерией. По полсотни человек ходят на рытье могил, - "братских могил", куда сваливают, как сдохшую скотину. Чтобы обмануть постоянный голод, некоторые в котелок с водой, иногда литров до двух, крошат пайку хлеба, кипятят, если соли разжиться удастся - посолят. И желудок наливается полный, но еще быстрее от такого варева слабеют, отекают, ноги раздувает, как у слона, - это уже не жилец. Или варят всякую дрянь - картофельные очистки, подобранные за кухней, селедочные головки, - все это прямой путь на кладбище. Так, не получая врачебной помощи, слабея день от дня, от самой пустяковой хворобы доходяга гибнет. Иной, в страхе перед "отказом" плетется утром на развод, кое-как доплетется до работы, - а вечером тащат его, проклиная, собригадники. Да и как не проклинать, когда сами ноги еле-еле переставляют, завтра сами будут такие же - а тащат, так как если бросить - на вахте одного не досчитаются и бригаду в зону не пустят, стой хоть до утра! Сколько вышло утром на развод - столько бригадир и пред-

110

ставь! Хоть мертвого. Да, случалось - и мертвого! Лишь бы счет сошелся¹.

Замечая, как доходят и мрут вокруг, я не сразу понял, что тоже стою на той же тропе. Труд не по силам, отсутствие самого элементарного - отдыха для восстановления сил, человеческих условий - постели, бани, наискуднейшая пища - то суп из морковной ботвы, которая не уваривается, жесткая, как палка, не угрызешь, - да и что ее грызть? То суп из совершенно мерзлой картошки, черной, даже не мытой, от которой воротит даже голодного; то щи из зеленого капустного листа с тухлой камсой... Силы таяли.

Однажды наша бригада стояла на бетонировании фундаментов. Кажется, электростанции. Большая часть ковырялась в котловане, уже более трех метров глубины, а часть, я в том числе, гоняли тачки с бетоном, железные тяжелые тачки. Над котлованом приемный ящик с желобом в котлован. Подогнав по трапу тачку, вываливаю бетон, а стоящая рядом девушка - зечка лопатой счищает с тачки бетон, а то он быстро примерзает к железу. И подталкиваемый бетон скатывается в котлован. Несмотря на лагерные шмотки - ватные штаны, рваную телогрейку, симпатичная татарочка и мне еще хочется показать себя молодцом. И к концу трапа я почти бегом гоню тачку - а она все тяжелее, бетон все равно с каждым рейсом намерзает на ее железо, - махом ее опрокидываю, и пока девушка орудует лопатой что-нибудь говорю ей или спрошу. Затем разворачиваю тачку и "бодро" гоню ее за новой порцией бетона. И вот, заболтавшись, разворачиваюсь, пятясь, но слишком широким кругом - оступаюсь и лечу вместе с тачкой в котлован, от удара о твердый грунт теряю сознание. Бог ли, Судьба ли меня спасла - тачка накрыла меня, как крышка гроба, упади она на несколько сантиметров ниже - не уцелеть


¹ 4319 зека умерли на Базстрое в 1942 г. (из 10.000). Не меньше – в 1943. Этапы шли и шли.

111

бы моему черепу! Когда открыл глаза, тачку ребята уже сняли, а над котлованом склонился матерящийся прораб: "Это он нарочно! Работать не хочет, лодырь!" - Донеслась до меня его брань. Мне помогли встать. Кто-то усадил меня у костерка. Вечером в зону я еле передвигал ноги, меня поддерживали с двух сторон, а идти было не близко, может, километров пять, а может, все семь.

Конечно, на прием к врачу я не попал, прием уже кончился и наутро я вновь поплелся на работу где толку от меня не было: ни тачку гонять, ни грунт долбить я не мог. И что то случилось с моей нервной системой: я стал слезлив, даже по пустякам, плакал от малейшей обиды, а порой и по непонятной причине. Какой то срыв... И решив со всем этим разом кончить, я забрался на самые высокие леса, кажется, на двенадцатую отметку, а может, и выше, - чтобы оттуда прыгнуть. И в это время рядом со мной появился тот самый прораб, Кабанов и схватил меня за плечо:

-Ты это что, идиот!? Ты что надумал!? В двадцать лет с жизнью расстаться? Второй не будет!..

-А!.. Такая жизнь... Кому нужна... Дойти и подохнуть... Вон, каждый день хоронят...

-А ты - борись! Ты - не сдавайся, ты - борись! Еще все будет, и на свободе будешь! Если сам не сдашься! Я ведь десятку отсидел, тоже и доходил... Ты сколько сидишь? - первый год!

Словом, прораб меня хорошо проработал. Может, на меня подействовала его убежденность, а пуще того - его неравнодушие к моей судьбе - мне и правда захотелось выжить. Я стал помаленьку ковыряться в котловане, силясь не очень отставать от остальных. Доходили все по-разному: разным темпом. Одни раньше, другие позже, третьих - уже оттащили.

112

В ту осень донашивали мы брезентовые ботинки, легкие, но в дождливую погоду моментально промокавшие, а просушить не удавалось - негде. Так в мокрых и спали. А тут ударил первый мороз. Мне сильно прихватило большие пальцы на обеих ногах. В обед я разулся - пальцы побелели. Снова обулся. Они болели все сильней, через несколько дней стали гноиться. Кто-то сказал, что здравпункт есть и на стройплощадке, я отпросился у бугра и отправился туда. В коридоре на полу кто-то лежал с закрытыми глазами. Другой сидел, зажав одной рукой другую в окровавленной тряпке - угодил топором. Коридор полон зека.

-А у тебя - что? - спросил санитар.

-Ноги отморозил, пальцы... - начал я.

-Ну, с такой ерундой пришел! Иди, работай! В лагере на прием сходишь.

Конечно, в лагере я на прием опоздал, прием давно кончился. Тогда я не вышел на работу - так сильно болели пальцы. Рискуя попасть в отказчики, я спрятался от развода - и пошел-таки к врачу. Чем-то смочили марлю, обмотали пальцы, перевязали. Помаленьку пальцы стали отходить, но и много лет спустя были очень чувствительны. На работу я ходил, хотя о выполнении каких-либо нормативов не могло быть и речи. Питание не улучшилось, наоборот, пайка снизилась до пятиста граммов: мы же не выполняли норм! А тут еще куда-то девалась соль - стали варить совсем несоленую баланду.

Однажды перед разводом в барак зашел нарядчик колонны - в лагере было несколько колонн, - и зачитал список; где была и моя фамилия:

-Идете на этап! .

Я понял только: на работу СЕГОДНЯ не идти, оттого обрадовался. Так зимой 1942-43 года я оказался на лесном участке. Но это уже другой рассказ...

VIII. ДАЛЕКО-ДАЛЕКО

114

V. ДАЛЕКО-ДАЛЕКО

Стеной стоит тайга. Шесть-семь бревенчатых строений, соединенных протоптанными по снегу тропинками, отрезаны от всего мира.

-За тысячу верст от советской власти! Любит повторять Сенька-Вилка, Закон-тайга, прокурор-медведь!

Сеньке что! Его уже год не гоняют на работу после того, как положил он однажды левую руку на чурбаки и хрястнул по пальцам топором: "Чтоб враз отмучиться!"

Правда, после этого он побывал на "штрафняке" но и т не работал. Зато теперь, до конца своего долгого срока, избавлен от общих работ. Живется ему от этого легче многих он помогает на кухне, жрет до сыта баланду, на хлеб меняет! махру. Я безотчетно ненавижу Сеньку-Вилку (кликуху ему дали за оставшиеся на левой руке два пальца), но знаю, что связываться с ним нельзя: силы не те, да и к коменданту Вилка подлизался, шестерит ему.

Да, силы не те!

В сентябре пригнали нас сюда этапом с большой стройки, полтораста человек, пешком. Пригнали валить, заготовлять для стройки лес, но уже через два месяца никто из нас для этой работы не годился, да и в живых осталось меньше сотни. Тогда из двух бараков нас согнали в один, снова укомплектовали бригады, снова погнали на лесоповал. Но даже дойти до делянки шесть-семь километров оказалось страшно трудно: зеки вязли в снегу, спотыкались, падали. Орал, подгоняя, конвой, хрипло лаяли овчарки... (Много лет спустя 6:., я смотреть фильмы, где гитлеровцы гоняли собаками пленных? и всегда буду вспоминать третий лесной лагпункт, штрафняк и другие "страницы своей жизни").

Дойдя до места, разжигали костры и жались к теплу, а когда десятник или конвой пинками и подзатыльниками отгонял от огня - тупо молчали, другие оправдывались, иные плакали как дети. ими Но взять пилу и свалить толстую листвен-

115

ницу - на это уже не осталось сил. И жались к костру, в котором с треском горели сухие сучья, неожиданно стреляя красными угольками, то и дело то один, то другой вскакивает, хватая снег, тушит загоревшиеся ватные брюки, телогрейку. Здорово горит эта вата! Упади на колени маленькая искорка - глядь, через несколько секунд выгорел здоровенный клок, аж ногу обожгло! А мороз уже лезет в дыру... У костра гляди в оба, не спи!

Но как назло, только согреешься - сами закрываются, слипаются глаза...

Через неделю бригады настолько обгорели и настолько доказали свою бесполезность на повале, что на работу нас выводить перестали: "по разутости" и "по раздетости".

А еще подвела баня.

Баня стояла за зоной, в овраге там протекал ручей. Кто хоть раз в жизни помылся в той бане, всю жизнь ее не забудет. С утра по баракам проносится тревожная весть: сегодня баня! Доходит очередь распахивается дверь:

"А ну, Доходяги, вылетайте!" с добавлением большей, чем нужно порцией брани кричит комендант Ковалевский. Он тоже зека, но "строя свое благополучие", растопчет хоть сотню доходяг, лишь бы сохранить свою сытую должность. Человечности в нем не больше, чем в конвойной овчарке, надрессированной против зека.

-А ну, гады, без последнего!

И "гады" спешат, одеваясь на ходу, проскочить в дверь, Потому что Ковалевский стоит с дубиной и последнему попадет по горбу. Хохочет рядом с комендантом молодой надзиратель, ему шибко нравится шутка с "последним". А последним в этот раз оказался Гришка Школа, парень, отощавший настолько, что похож на подростка, хотя в тюрьму попал из армии.

116

-Эй ты, гад, опять придуриваешься!. - Кричит комендант и не дождавшись жертвы, входит в барак. Но Школа только того и ждал: когда Ковалевский прошел полбарака, Гришка с необычайной для истощенного доходяги скоростью юркнул вокруг холодной печки, опередив коменданта пулей вылетел в дверь и спрятался в толпе рваных бушлатов. Колонна радостно загудела: ненавистный комендант остался с носом.

Нашел бы Ковалевский Гришку, но уже пришел конвой, строят по пять, и вот уже потянулась, извиваясь среди сугробов, серая гудящая лохматая змея.

-Подтянись!

-Не растягивайся!!

-...Разговоры там!!

Вот и спустились в овраг, к закопченной баньке.

-Заходи!

-Раздевайся, живо! Шмотки на кольца!

Дверь почти не закрывается, в нее все заходят и заходят. В предбаннике густым облаком гуляет морозный воздух (на дворе градусов -25-30), но с этим не считаются, скорей хватай железное кольцо, вешай на него, наизнанку вывернув, худую свою одежонку и сдавай в дезокамеру.

В дверях моечной банщик лопаточкой кладет в подставленные ладони повидлообразное мыло. Но прежде надо встать в очередь к парикмахерам - их два: один стрижет головы, другой все остальное. Наконец, весь усыпанный своими и чужими волосами, посиневший от холода, стуча зубами, вхожу в моечное. Теперь надо стоять в очереди за водой. С корытцем, вернее с ящичком, заменяющем таз, подхожу к баку. Банщик плещет в ящичек горячей воды, ставлю его на пол и намыливаю голову. Но когда начал смывать мыло, увидел, что ящик течет - воды почти не осталось! Торопливо плещу на голову, лицо грязные потоки стекают по телу.

117

-Браток! Плесни пол-ковшика! Ящик худой, вытек! Дай хоть чуток домоюсь! - умоляю банщика.

-Иди, иди, дьявол! Ишь ты, барин, размылся, воды ему не хватило! Натаскаешься тут на вас! На воле надо было чистоту наводить! Две бригады еще не мылись!

"Огреть бы его по башке этим ящиком, сразу бы хвост подал!" - думаю я, хорошо зная, что ни силы, ни воли на это не хватит. Еще лучше знал это банщик...

"Воды, сволочи, и то жалеют! Подлюки!" сочувствует кто-то в углу. А в предбаннике "помывшиеся" уже роются в горячих после дезокамеры лохмотьях, по знакомым дырам и заплатам отыскивая свое барахло, все в грязных засохших полосах на расчесанных костлявых телах. Ребра, лопатки так и выпирают из пупырчатой посиневшей кожи.

Злость, тоска душат меня, тоска безысходности.

Выйдя из бани и становясь в строй, с надеждой смотрю на нетронутую целину сугробов перед стеной тайги. РВАНУТЬ? Пробежать двадцать-тридцать шагов, грохнут выстрелы - навсегда окончатся мучения, унижения, голод... Но Гришка Школа толкает в бок: -На! Да тихо... У парикмахера разжился! И сует окурок, которым можно еще жадно затянуться два-три раза.

Но однажды баня подвела.

Давно было замечено, что после дезокамеры количество насекомых в одежде не уменьшается. Слишком уж много шмоток загружается в каждый прием, слишком малое время находятся вещи в камере - паразиты только отогревались и становились еще активней, еще яростнее грызли зека. На это было кем-то указано и банщики решили, что надо поднять градус.

И вот однажды, когда в бане еще размазывали по телам грязь, расчесывая ногтями зудящиеся от укусов тела, дезокамера загорелась...

118

Конвой выстрелом в воздух вызвал подкрепление и выпустил из бани голых зека. С вахты выбежало дежурное отделение - можно было подумать, что заключенные кинутся сейчас удирать по сугробам в чем мать родила! Из дверей валил дым и летели штаны, бушлаты, майки, телогрейки, валенки, шапки... Какие уцелевшие, другие уже обгорели. Хватали, клацая зубами, натягивали на себя, чье попадало под руку, лишь бы скорее придти в барак... А что барак? И там холодище, печь не топлена, поди...

У начальника конвоя, как всегда, не ладилось со счетом, - трижды, четырежды пересчитывал он дрожащих людей, пока убедился, что никто не убежал голышом.

Нечем было согреться и в бараке: то, что носили на себе, было все имущество зека, движимое и недвижимое, если не считать ложек и черных ржавых котелков, с которыми зека не расставались. Постелей не полагалось.

Мне еще повезло: у меня сгорело только белье, давно утратившее свой первоначальный цвет и вид. Тайно мечтал, что может новое дадут?

-Холодновато, без бельишко-то! Ну, да зато сколько вши на этот раз действительно сгорело! Мои только кальсоны с рубашкой - целый зверосовхоз был!

-Все равно остались!

-Одно средство, сказал пожилой зека, облить керосином и поджечь усю эту дачу!

-Нет, сгори ты сам - я еще до свободы дожить хочу!

-Доживешь, как же на сорок втором квартале!

Сорок второй квартал - в тайге, арестантское кладбище. Из-за морозов и немощи могильщиков могилы роют мелкие - говорят, весной волки выкапывают трупы...

В печке давно остыла зола - не в той печке, что сложена, из кирпича - ее уже неделю не топят, а в железной, с коленчатой трубой, что стоит посреди барака. Эту топят щепками,

119

корой, она быстро накаляется докрасна и радостно гудит. В такие минуты у печки возня, ругань за место, страшные проклятия. Но обогреть барак печурка не может. На дальних нарах лежит иней и поутру заменяющий постель бушлат часто примерзает к доскам нар.

В ту ночь после бани многие метались в жару. Поутру в санчасти некуда было класть. Партию больных этапом отправили в больницу. А еще через день трое - которым не хватило места в санчасти - умерли в бараке. Потом еще...

На нарах становилось все свободнее и все холоднее. Из-за нехватки одежды объединялись: так, у Гришки в результате пожара не было брюк, а Поликарпов, пожилой колхозник, остался без бушлата, в одной гимнастерке. Спали в обнимку, по очереди ходили на кухню за баландой. Потом кто-то сказал Гришке, что Поликарпов по дороге отхлебывает из котелка, Гришка кинулся драться, расцарапал своему приятелю щеку, пролил остаток баланды.

Каждый день начинался подъемом - ударами по куску рельс, висящему у ворот. Это вахтер возвещал начало рабочего дня. На дворе еще совсем темно, но уже снуют по снегу черные фигурки.

В нашем бараке на работу давно никто не ходит. Но не опят задолго до подъема: их поднимает лютый голод. Намного раньше, чем надо, будят бригадира:

-Никола, вставай! Никола, а Никола! Пора, а то опять последние получим!..

Бригадир, от обязанностей которого только и осталось - получение и раздача пищи, сначала отмахивается, отговаривается, что еще рано, но все больше голосов, все настойчивей посылают его к хлеборезке. Наконец, он поднимается, трет глаза и говорит во мрак барака: - Мишка! Тащи ящик!

Кто-то спрыгивает с нар и гремя громоздким ящиком, выскакивает за дверь. Он поставит ящик у двери хлеборезки, что-

120

бы занять очередь. Через минуту уходит и бригадир. А минуты через две они возвращаются, с отчаянным матом: о подъема еще два часа и вахтер пригрозил им кандеем¹. Долго еще ругается бригадир, понося и Мишку, своего "шестерку" и тех, кто поднял его в четыре утра. Но теперь все молчат, притворяясь спящими: Николай зол за прерванный сон и запросто может надавать по шее, так лучше не подавать повода. Но вот прозвенел подъем, хлеборез в окно отсчитывав пайки - ломти хлеба с пришпиленными лучинкой "довесками". Доходяги не доверяют хлеборезу, и не без основания, а пришпиленный колышком довесок выглядит все же убедительно.

Чтобы не выказывать малодушие, глотая слюну, с головой заворачиваюсь в свой рваный бушлат, делаю вид, что сплю.

-Несут! Несут! - раздается от дверей. Ящик с хлебом водворяют на верхние нары. Николай, посадив Мишку спиной к ящику, вопрошает:

-Кому?

-Кому?

-Кому?

-Школе! Сеньке! Гороху! - Выкрикивает Мишка. Однако и при такой дележке остаются недовольные.

-Опять серединка! Четвертый день все серединка! - Возмущается Поликарпов, бить надо таких бригадиров!

-Что я тебе, стерва колхозная, выбираю что ли!? - взвивается Николай. Поликарпов трусит, смывается подальше. Гришка доволен вдвойне: и что досталась горбушка, и тем, что злится Поликарпов, так ему и надо, будет знать, скотина, как баланду половинить!

Гришка выдвигается на край нар, расстилает "чистую" тряпочку и кладет на нее горбушку, чтобы видел и завидовал Поликарпов.


¹ Кандей - штрафной изолятор, карцер

121

Суть раздоров в том, что "горбушка" - пайка, отрезанная от угла буханки, более пропеченная и потому объемом больше серединки, хотя может весить даже меньше. Из-за "несправедливости" при распределении паек случаются жестокие драки. Причина та же: голод могуч, люди доверены до крайнего истощения, до животного состояния. Четыреста граммов сырого, испеченного пополам с мякиной хлеба не могут не то что насытить - червячка заморить.

Большинство заглатывает пайку раньше, чем получит баланду: не хватает терпения, да и безопасней, ибо немало "шакалов" охотятся за чужими пайками. Был в бараке баптист Митрич. Он считал грехом вкушать хлеб без молитвы. И сколько раз, пока благодарил он господа за дарованный хлеб, пайка таинственно исчезала, Митрич оставался голодным.

-Бог подаст! - "утешал" с хохотом Сенька-Вилка, - ни хрена, видно, толку от твоего бога, старик!

Так вот мы и жили, если не кощунство называть это жизнью. К концу третьего месяца осталось не более семидесяти человек. К этому времени начальство перестало пугать работой, да и заглядывать в последний барак старалось пореже, если не считать надзирателей, с комендантом дважды в день, в любую погоду, выгонявших всех на "поверку".

Стали к бараку подвозить дрова. Сбросят с саней бревно обхвата в два и бесконвойный возчик крикнет в дверь:

-Эй, фитили! Индия! Бери пилу, грейся!

Но несмотря на страшный холод, бревно оставалось не распиленным: "Индия" давно убедилась, что такой подвиг ей не по силам. Бревно лежало... А утром его уже не было. Зато в соседнем бараке, в бригаде Мамедова, ходили в одном белье - так здорово шуровал печь дневальный. Впро-

122

чем, что говорить о мамедовцах: пол-бригады у них безконвойные. Они бывают в населенных пунктах, встречаются с вольными, продают лагерные шмотки, взятые у доходяг за спичечную коробку махорки, за кусочек хлеба. Ходят слухи, что и мясо, которое им варит дневальный, недавно мычало в хлеву у хозяйки в соседней деревне. Еще говорят однажды мамедовцы остановили на таежной дороге машину с продуктами - конвой в это время спрятался за деревьями... мамедовцы - жили!

Они давали на повале до 150%, для них однажды начальник привез агитбригаду - концерт состоялся прямо в бараке, а потом Мамедов угощал артистов обедом.

Сам Мамед из басмачей, ненавидящий все советское и русское, но за двенадцать лет ловко приспособившийся к лагерной жизни. Его здоровая бригада хорошо работала, резко отличаясь от остальной массы зека, и им создавали лучшие условия, лучше одевали и кормили и сквозь пальцы смотрели на мамедовские порядки.

На дворе сумерки, в бараках темно: говорят, сломался движок, что дает участку энергию. В темноте заняться нечем, а спать рано и от этого еще тоскливей и еще холодней.

-Печку б затопить... - говорит кто-то в темноте. Молчание. Кто-то опять говорит соседу о еде, вспоминает домашние кушанья.

-Мишка, сходи, набери дровишек! - не то приказывает, не то просит бригадир.

-Што я один, што ли в бараке!? Я вот ходил! - Заныл Мишка. Началась торговля, препирательства, угрозы и оскорбления. "Насколько человек может опуститься! Как все мы... облик человеческий потеряли!" - думал я, кутаясь в рваный бушлат. И вспомнил, что сам-то, даже в тюрьме удивлявший всех строгим соблюдением режима, ежеднев-

123

ной гимнастикой, сегодня, да и вчера, даже не умывался. Правда в бочке вода замерзла, но ведь можно было снегом!.. "Скотина ты!" мысленно выругал себя. И спустившись с нар, зашагал к выходу. Около мамедовского барака, погладывая на дверь, набрал охапку корья и щепок, у кухни воспользовавшись темнотой, стянул пару коротких разовых поленьев. Расшуровал железную печку, и уже жмутся вокруг фитили, набирая про запас тепла на ночь, прежде, чем залезать на холодные нары. Лениво, нехотя текла беседа, главным образом о еде. Больше всего на эту тему треплется Мишка - ему даже кличку дали - Кремлевский Повар. Впрочем, последнее время он и сам завирается, что работал заведующим кремлевской столовой "общественной столовой Кремля"! И при этом упоминает такие блюда, что собеседники в растерянности умолкают - кто может возразить против "бифштекса из дельфина" или "акульей печенки в сметане"?

-Вот бы пожрать!.. Вздыхает кто-то в темноте. - Ерунда все это... - лениво говорю я. Противно до тошноты Мишкино вранье, но лень разоблачать его.

-То ли дело вареники в масле! - слышится из-за печки.

-В сметане вкусней... - давясь слюной, возражает другой. Но постепенно сон одолевает. То один, то другой за ползает на нары, плотно закутывается в лохмотья, положив голову на черный ржавый котелок или миску засыпает, чтобы во сне досыта наесться супа, хлеба - чего угодно, что только не приснится фитилю, потерявшему от голода вид человеческий.

Темнота наполняется храпом, бормотанием, стонами...

Гришка Школа в этот вечер долго дремал, сидя у печки, потом привстал, как-то согнувшись повернулся к нарам, и

124

не на верхние, на свое место, а полез на нижние, где уже никто не спал: в бараке было просторно.

Я сидел возле дверцы печурки, экономно подкладывал щепки. Здесь было тепло, клонило ко сну, но хотелось подольше посидеть, оттянуть момент, когда нужно будет все равно лезть на холодные нары. Чтобы отвлечься от опостылевших разговоров о еде, начал повторять про себя любимые стихи, а их было множество. Первыми почему то вспомнились:

".. .В глухую темень искры мечет,

От искр всю ночь, всю ночь светло!

Бубенчик под дугой лепечет

О том, что счастие ушло..."

-А еще я любил яичницу с колбасой... снова завел, придвигаясь Кремлевский Повар.

-Заткнись ты!.. - рявкнул я, обозлившись, - надоел со своей жратвой! - и я даже выругался. Мишка обиженно умолк.

-Ох, и покурить охота! - вздохнул он чуть позже.

-Мало ли чего мне охота!

-Нет, насчет покурить ... - Мишка перешел на шепот, - можно найти... У Гришки должен быть здоровый бычок! Сам видел, наверно, в шапке...

Снова погрузился я в свои мысли. Все опротивело и плевать было и на Мишку, и на весь барак. Между тем Кремлевский Повар полез туда, где спал Школа.

-Володька! - взвизгнул он так неожиданно, что я вздрогнул, а на нарах заворочались.

-Чего орешь!?

-Гришка-то врезал! Умер!..

-Чтоб ты сам сдох скорее! Всю ночь спать мешаешь, гад! - заворчали на нарах.

-Врезать ему сапогом по ушам, чтоб заткнулся...

125

Так равнодушны были ко всему привычные фитили. Дажe смерть не казалась из ряда вон выходящим: умер? Сегодня он, завтра ты. Вновь воцарилась в бараке тишина. Я зажег от печки кусок бересты, что берег на растопку и подошел к Гришке. Казалось, он спал, скорчившись на наpax. Я зачем-то тронул его лицо и отдернул руку. Собствеенно, такое заострившееся, желтое, его лицо было и днем. Он уже днем ходил, ел свою пайку, но был покойник... А все?

А Я? Мучительно захотелось посмотреть на себя в зеркало - какой я? Неужели такой же труп? Да, давно не смотрелся я в зеркало!

Почему-то вспомнилось - сижу в кресле в московской парикмахерской, с белоснежной простыней на плечах, отражаясь сразу в трех зеркалах... Береста догорела, Мишка еще успел прикурить - он все-таки вытащил у мертвого окурок и зашептал:

-Зря я хипишь поднял, молчать надо было! Я б на него пайку два дня получал бы, никто и не знал бы! Эх!..

- И так возьмешь утром.

-Да, как же, возьмешь! Никола себе заберет - он же слышал, как я заорал...

Утром, проходя за пайкой, я взглянул на Гришку. За ночь кто-то снял с него бурки - по всей ноге расползлись страшные черные пятна... Цинга! До сих пор я только слышал об этой болезни, да читал когда то. Но чтобы человек умер от цинги вот так, на ходу, не получив врачебной помощи...

Много смертей прошло на моих глазах в ту зиму. Умер и Мишка Кремлевский после побоев коменданта. Страшась голодной смерти, Мишка изобрел капкан и ловил крыс, жарил их ночью в печке, за чем и захватил его комендант. Много ли нужно, чтобы жизнь оставила немощное тело?

126

-Наверно, составили акт: смерть последовала от ослабления сердечной деятельности в результате пеллагры с поносом! Хозяева, сволочи! - с горечью и ненавистью сказал бригадир. Сам Николай кончил страшно: бывший старший лейтенант сошел с ума и вытянувшись во весь рост у холодной печки, раскинув руки, как распятие, высокий, костлявый; с черными глазницами запавших глаз, до тех пор кричал, надрываясь, изрыгая проклятия на все кремлевское правительство, пока не увели его надзиратели - говорили, он умер в больнице. Потом оставшихся комиссовали, определили трудоспособность "легкий труд" - послали на работу - колоть газочурку, топливо для газогенераторов: в войну не хватало горючего, бензин был нужен фронту и многие машины ездили с "печками" газогенераторами.

Работа была не тяжелая - сиди на чурбане, да коли на чурки наваленные горой березовые колесики - распиленные на циркулярке бревна. Тем более не тяжело, что я стал упорно следить за собой, даже, не обращая внимания на насмешки, делал кое-какие упражнения посильные, умывался снегом. Считал, что застраховал себя от простуды. Однако, при морозе в минус двадцать, тридцать градусов, просидев на чурбаке часов восемь-девять, человек в любой одежде промерзал до костей, до печенок. Греть было нечему: от семидесяти килограммов с лишним - столько весил я в армии, откуда меня забрали - не осталось и пятидесяти. А лохмотья, которые на себя одевали, подпоясывая и всячески подтыкая, никак не спасали от мороза. Снова одного за другим повалили болезни.

Я давно уже удивлялся, что никакая хворь меня до сих не брала. Сотни, тысячи людей вокруг скосили голод и болезни, людей куда здоровей меня. Иногда, обедая на тридцатиградусном морозе, хлебая через край "котелка" при-

127

везенную в бочке баланду, я вспоминал, как в детстве меня заставляли обязательно мыть руки перед едой, не пить сырой воды... Эх, мама, мама! Посмотрела бы ты сейчас на своего сыночка!..

Я еще не знал, что и мама, вслед за отцом, была расстреляна.

И все-таки, промерзая день за днем на этом легком труде, однажды к вечеру я почувствовал себя скверно. Тело разламывало, знобило, что-то сжимало затылок, ноги стали ватные. Пошел в санчасть.

-Тридцать девять! - сказал санитар фельдшеру, а тот утешил: -Ангина!

На меня завели историю болезни и положили в палату, немного больше вагонного купе. Мест было шесть, больных четверо. На лагпункте долго больных не держали: если больной доходяга не собирался быстро ни умирать, ни выздоравливать, его отправляли в Центральную больницу. И тем не менее при санчасти довольно уютно жили фельдшер и санитар. Фельдшер, по лагерному - лепила, впрочем, лепилой зовут и врача. Их подкармливала кухня, они получали по несколько дней пайки на умерших после их смерти.

Несмотря на жар и недомогание, я был рад своей болезни, как подарку судьбы: впервые за последние два года лежал на матрасе, пусть и набитом стружкой, а не на голых досках, под одеялом, в чистой, хоть и застиранной рубахе, и под головой не ржавый котелок, а подушка в почти белой наволочке! И тепло! Главное, больные были из разных бараков и когда не говорили о еде, можно было узнать что-нибудь новенькое. Здесь, например, я услышал о жизни мамедовской бригады, подо мной на нижних нарах лежал "мамедовец" с фурункулезом. На вторые сутки, поздно вечером принесли еще одного

128

больного, с воспалением легких, и на рассвете он умер. Я заметил это раньше всех, оттого, что все время был голоден и просыпался задолго до подъема. Хотел спросить у новичка, из какой он бригады - мне показалось, что он тоже не спит - и коснулся холодной бесчувственной руки. Я лежал и невольно думал о мертвом, не сводил с него глаз. Потом встал, закрыл его с головой одеялом, но все равно думал о нем.

Жратва - вот лекарство, которого нам не хватает!

Когда на мослах нет мяса, человек сдохнет от гриппа, поноса - от любой пакости! И если я не смогу чего-то изменить в себе, чего-то не найду, то так же вот сдохну. Как говорят - откину хвост. Нет, я опустился, стал слишком равнодушным! К черту! Вырваться отсюда, окрепнуть, бороться за жизнь, за то, чтобы выйти еще на свободу, еще стать человеком! Найти братишку, найти Иечку...

СВОБОДА! Это мираж. Это сказка. О людях, которые спят на чистых постелях, в теплых комнатах, о людях, имеющих семьи, читающих книги, бывающих в театре... И тут я понял, что для меня слова эти - книги, театр, семья - звучат так же, как Сатурн, Венера, Юпитер... Что-то далекое, знакомое лишь умозрительно. Да и как изменить то, что держит цепко, сковывает движение и мысль? Куда денешься? Бежать? Но сил не хватит, даже при удаче, добраться до железной дороги - сдохнешь с голода или замерзнешь в тайге. Но раньше поймает охрана, изорвут овчарки, изломают кости сапогами и прикладами, а то и просто пристрелят "при попытке к бегству". Так кончаются большинство побегов. И я с такой тоской представил себе весь ужас неудавшегося побега, точно уже бежал и пойман.

Нет, прежде всего, надо добывать какой-то лишний кусок, чтобы хоть не "дойти" окончательно, как "дошли" Мишка, Школа, Николай и сотни, тысячи других вокруг бук-

129

вально дошли до предела терпения. Говорили, что пока Мишка лежал за вахтой в холодном сарае, крысы отгрызли у пол-лица... Бр-р-р!..

...Но где же выход? Чем же помочь себе? Больные проснулись, гремели рукомойником в коридоре, но я все лежал, погруженный - в который раз! - все в же тоскливые неотвязные свои думы. Санитар принес завтрак - хлеб и бачок с баландой. Сначала раздал хлеб: положил и покойнику - никто не заметил еще что он мертвый. Затем в коридоре стал разливать баланду, разносить по нарам. Больных это возмущало, знали, что санитар "комбинирует" - вылавливает гущу или сливает им суп, да еще и не доливает. Но пока он здесь, сказать никто не осмеливается: санитар шестерит "лепиле", а тот запросто может выгнать в барак, напишет, что температуры нет и - двигай на мороз! И все молчали, чтобы выговориться потом, отвести душу, когда санитар уйдет.

А тот, раздав баланду, налил большую добавочную миску лежавшему у окна больному татарину: - Ешь, Сагид!

Все знали, что Сагид лежит уже третий месяц и ничего у него не болит. Но в санчасти он обнаружил талант - из старой овчинной шубейки нашил теплые и почти красивые шапки, - ушанки и "кубанки". Первую шапку он преподнес фельдшеру и в тот же день к нему пришел комендант, тоже с заказом. Прислал дневального нарядчик, приходил повар. Теперь все "придурки" красуются в новых, вольного покроя шапках. У Сагида каждый день добавочный хлеб, баланда, махорка, а главное история болезни и надежда пролежать до весны. А до весны - сколько отвезут на 42-й квартал!

130

Через придурков он запасся еще одной шубой и хряпками на подкладку - говорят, его шапки теперь идут за вахту - на продажу вольным.

Мгновенно управившись с тощим завтраком, больные с завистью смотрели, как ест Сагид. Он уже не первый день ест досыта, поэтому ест неторопливо - им кажется, что он их дразнит. Только я смотрел не туда. Мое внимание приковала пайка покойника. "Шестьсот граммов! безошибочно определил на глаз, - Это из бригады принесли. Если к моей четырехсотке добавить шестьсот - ха-ха! Здорово будет!.." И улучив момент, я протянул руку, схватил хлеб и с головой закрылся одеялом, будто сплю. И стараясь не шевелиться, заработал челюстями: успеть съесть, если санитар заметит. "Вот что надо, чтобы поправиться!" - я отправил в рот упавшие на матрас крошки, погладил себя по животу. Не аспирины и реваноли, а лишние пол-кило хлеба - и я бы поправился!

Захотелось пить, началась изжога. Однако через час разразилась буря.

-Умер! - сказал фельдшер, едва приподняв одеяло.

-Умер! Который?..

-Да новый, вечером которого...

-Когда умер? - зашевелились, довольно, впрочем, равнодушно, больные.

-Наверно, часов шесть-семь уже, - сказал фельдшер санитару и пошел мыть руки.

-Не может быть, сказал кто-то из фитилей, не может быть шесть часов! Как же он мог сегодняшнюю пайку схавать?!.

В палате появился санитар:

-Эй, вы! Кончайте темнить - кто пайку сожрал? Дубари не жрут, вы, кто-нибудь сперли! Признавайтесь лучше!

131

Я нарочно зарылся с головой. Однако санитар сдернул меня одеяло: Ты... обложил он меня семиэтажным матом, говори, кто взял пайку!?

Я вдруг обозлился, ежедневной покорности как не было. Сел, свесив с нар тощие, в больничных серых кальсонах ноги и дерзко ответил: - Я съел! А что, тебе только положено жрать?!

Больные замерли. Приподнялся на локте даже мамедовец, до того не обращавший на фитилей внимания. Санитар протянул было руку - я отчаянно дрыгнул ногой: конечно, тот мог справится с десятком таких фитилей, но он решил отомстить более жестоко, это был бунт на корабле. Санитар резко повернулся и побежал к лепиле. Были кровно задеты его интересы: пайкой первого очередного покойника он собирался уплатить Сагиду, которому тоже заказал шапку, или приберечь на табак. В палате поднялся спор. Кто оправдывал меня и хвалил за ловкость, кто завидовал, что сам не поживился и всячески меня поносил, зависть голодных доходяг злобна и безжалостна. Однако, ни санитар, ни лепила не заходили. А потом вдруг явился нарядчик, вошел в новом полушубке и шапке-кубанке, краснорожий, здоровый, среди доходяг он выглядел богатырем, Ильей Муромцем.

-Ну, фитили, кто здесь пайки ворует? - спросил он добродушно. Он был явно в благодушном настроении.

-Вон тот, чернявый, - услужливо показали фитили.

-Я не воровал, Костя!

- Не ты? А кто?

-Съел хлеб я. Но это же не пайку воровать! Пайка - это кровное, пайку я в жизни не брал! А это ж, дубарь - зачем ему пайка?—оправдывался я, видя, что взбучкой не пахнет.

132

-Ишь ты, стерва, дипломат! Ему пайка не нужна, так ты схавал! А ты знаешь, падла, что на дубарей пайки в хлеборезку сдаются?!

Ну, каждый фитиль знал, что это вранье и мертвец еще числился живым, может, на него еще три дня или больше будут выписывать паек. Но я не стал спорить. Бесполезно, а то еще по зубам наспоришь. Во-вторых, ругался-то нарядчик добродушно, на меня явно не злился - ну и ладно. Зачем дразнить собак? Он лишь показывает свое превосходство.

-Словом, собирайся, гад, выздоровел! Сергеич написал, что ты здоров, температуры нет, иди в бригаду!

-Как нет температуры! Только что мерили тридцать семь и девять!

-Ну, тридцать семь - это нормальная! Давай, живо!

И вот я снова в бараке. Однако, день этот набрал в себя много событий. Когда холодное зимнее солнце стало спускаться в тайгу, в барак с клубами морозного воздуха вошел комендант Ковалевский.

-В ночную смену на газочурку есть кто?

-Нету!

-У нас все в день ходят! - откликнулись не выходившие на работу. Комендант секунду задержался, повернул было к выходу, потом вернулся: - А который из санчасти выписан здесь?

-Я!

-Собирайся на работу!

-Да я ж... Да я ж еще больной, тридцать семь и девять, и пододеть нечего, в моем бушлате Степанчиков в дневную ушел! Пока я болел..

-Собирайся, сказал! Я тебя, гада, в раз вылечу! Я давно до тебя добираюсь, сука! - и прибавив пару ругательств,

133

бросил: Чтоб через десять минут был на вахте! С третьей бригадой пойдешь! И вышел, не захлопнув дверь.

-Не ходи, Володька! Не имеют права больных посылать! - крикнули с нар. Но ему ответили:

-Он тебе дрыном покажет "право"! У него и право и лево и все лекарства - дрын!

Комендант, настоящий пират, и правда, не расставался с дубиной. Но меня вдруг возмутило это предложение покорности. Идти сейчас в ночь - а ночью еще холодней - то совсем свалиться, можно и не выкарабкаться! А в санчасть мне путь закрыт. Да и ужин мой еще в больнице... Голодным идти в ночь и вовсе невесело...

-Ну, где ты, чертов цыган! - Загремел от двери комендант, - пошел, давай!

-Не пойду!

-Что-о?! Я те не пойду! Живо на вахту, бригада выходит! - Ковалевский подошел к печке, у которой сидели доходяги: - Где он?

Я поднялся. Я уже успел спрятать телогрейку и стоял в холодном бараке в штанах и рубахе, да в рваных тряпичных бурках. На босу ногу.

-Одевайся, гад!

-Мне не во что... Бушлат забрали...

-Ну, стерва! Гад! Сейчас я приду за тобой! - комендант спешил на развод. Однако очень скоро он пришел в третий раз, - в ночь выходила лишь одна бригада, - сгреб меня и швырнул к выходу: - Пшел!

Я чуть не упал, едва удержался на ногах. С болью почувствовал, что совсем не осталось сил. Сопровождаемый пинками и подзатыльниками, глотая слезы бессильной злобы, шагал я в одной рубахе по тропинке среди, сугробов. Мороз охватил спину, грудь. Комендант привел меня к небольшому бревенчатому строению, ударил ногой в дверь: - Открывай, Петро!

134

Это был штрафной изолятор, карцер, по арестантски - "кандей", или "трюм".

-Вот запри этого гада, поморозь хорошенько!

"Кандей" имел две половины. В одной, куда входили с улицы, стояла железная печка, стол, табурет и топчан, на котором спал комендант изолятора - Петр, - мрачный мужик лет сорока. Уютно гудела раскаленная печка. Однако, погреться не пришлось: меня впихнули во второе, неосвещенное и неотапливаемое помещение. Здесь были сплошные нары, грязные, заплеванные, а напротив двери небольшое окошко без стекол, но зато с решеткой.

"Согреюсь, как цыган под бороной!" подумал я вслух. Чтобы хоть немного согреться, начал быстро ходить взад и вперед и размахивать руками в узком проходе между стеной и нарами с метр ширины да метра три длинны. Несколько раз больно ударился о нары. С непривычки от резкого движения закружилась голова, да и ноги подкашивались от слабости. Присел, пока прошло, и снова зашмыгал в темноте. Так, гимнастикой, я тщетно грелся с полчаса, потом постучал в дверь: Петро, а Петро! - зубы лязгали от дрожи.

-Ну?.. слышно было, как гремят дрова о стенки железной печки, и мне больше всего на свете захотелось сесть вот у этой печки и ничего бы больше...

-Будь человеком, Петро, пусти погреться!

-Нельзя, не велено!

Петр дорожил своим теплым местом, легкой работой он по своему спасал свою жизнь.

-Петро, хоть немножко - трясет всего! У тебя ж тут все стекла выбиты!

-Я, што ль, выбил их! Вы-жа и выбили! И сиди...

-Да я ж не бил - я первый раз!..

-Сказано нельзя!

135

-Ну, ладно, гад, мусор, падла!..

От злости и обиды я не помня себя стал метаться по проходу и ругаться всеми на свете ругательствами.

Петр цыкнул и пригрозил, но видно ругань фитилей надоела ему, да и спать хотелось, и погремев еще печкой, ОН затих на своем топчане. Как и все придурки, он имел и матрас, и пару одеял и даже набитую ватой подушку.

Меня трясло, зубы выбивали дробь. В окошко глядело звездное небо. Окончательно потеряв силы, так и не согревшись, я сел на нары. Напротив окна на нарах лежал и не таял снежок. Я хотел привалиться к стене, но стены были покрыты мохнатым инеем. Переместившись к середине, я свесил ноги и согнувшись погрузился в дрему - стало вдруг все равно.

-Где ты? - услышал я голос Петра, - на-ка телогрейку, а то дуба дашь!..

- Не надо! - огрызнулся я.

-Бери, бери, дура! Еще ругаешься... Оденься! - Телогрейка была большая и теплая, согретая боками здорового, сытого человека. Я одел ее, запахнулся, укрыл колени и почувствовал благодарность к своему тюремщику - тоже шкуру спасает, не хочет на морозе доходить, лес валить! Но я уже настолько промерз, что продолжал дрожать. Внезапно застучали в дверь. Грохнул железный засов и я снова услышал ненавистный голос коменданта: - А ну-ка, давай сюда того гада!

Дверь камеры открылась. Быстро откинув на нары телогрейку, чтобы не подвести Петра, я вышел. Дойдя до печки радостно потянулся к теплу, встал над ней, отворачивая лицо от нестерпимого жара и все еще дрожа. - Начальник вызывает, пошли! Да дай ему что-нибудь одеть! это уже Петру.

- Не надо мне!

136

Петро протянул бушлат - я не взял. Ковалевский рванул меня за плечо и стал пихать в руки бушлат:

-Одевай, стерва!

- Сказал, не одену!! - закричал я. Еще секунда, и я вцепился бы в своего врага, не отдавая себе отчета о последствиях...

-Ну, смотри ж ты, гад! - злобно выдохнул комендант. Вид у него - я вдруг заметил - был слегка напуганный, - Пшел! - Не хотелось, ах, как не хотелось отрываться от печки! От холода я не шел, а бежал рысцой. Комендант ввел меня в кабинет начальника. Капитан Кола, высокий, белесый, ходил из угла в угол, растирая кисти рук, видно, только с дороги. Белый полушубок брошен на край стола.

-Вот, гражданин начальник, отказчик!

-Как фамилия? почему не пошел на работу?

Я рассказал, умолчав лишь об истории с пайкой:

-У меня и сейчас температура...

-А что дрожишь? Где телогрейка проиграл?

-Я не игрок, гражданин начальник... Я так в изоляторе был... - Капитан злобно сверкнул на меня глазами, метнул молнию на коменданта: - Отведи его в санчасть! Смотри, если он воспаление схватит! Так у меня мало больных! Разбуди фельдшера, пусть даст ему, что надо. Сам вернешься. Постой! Телогрейку принеси ему!

И вот, ничего не понимая, я снова в той же санчасти. Я долго отогревался у горячей "голанки", прижимаясь к ней, то животом, то спиной, не в силах оторваться, а ноги подкашивались, не держали. Потом напился кипятку и заснул, как убитый.

А утром, вместе с баландой, санитар принес новость: приехала комиссия из САНОТДЕЛА. Так вот почему нервничал капитан и умерил свою злость комендант! Под-

137

жал хвост и санитар: "морда-то сорок на сорок", боится, как пить дать - шуганут в бригаду! - пояснил мамедовец.

Сагита, шапошника, в палате уже не было.

Отвечая на вопросы, я рассказал о происшествиях вчерашнего дня. Сегодня мне было даже весело, хоть и болела малость голова: все хорошо, что хорошо кончается! - острил.

-Ну, это еще неизвестно, чем все кончится - возразили мне резонно с нижних нар. Другой посоветовал:

-Ты валяй, пожалуйся комиссии, расскажи, как издеваются, сволочи!

-Им дадут!

-Ну да, дадут, ворон ворону глаз не выклюнет!

-Нет, братцы-кролики, жалуйся, кто хочет! Там они, комиссия, побудут и уедут, а тут вас господа-удавы сожрут с потрохами! Убьют и концов не найдут, скажут при попытке к бегству!

-Правильно! А молчком глядишь, сактируют, в Центральную больницу отправят или еще куда...

-А в больнице лучше? :

-Да уж хуже не будет!

И начались рассказы о Центральной больнице, чем когда и сколько раз там кормят, какие там порядки и как сделать, чтобы врач не выписал на работу.

Давным-давно написана и отдельно опубликована VIII глава ("Далеко-далеко") моих "ЗАПИСОК". И вот в памяти моей всплыл такой эпизод. Собственно, не могу скачать, что его забыл, просто как-то не попал он в сумму тех событий, которые составляли канву "ЗАПИСОК". А теперь вдруг всплыл.

138

Когда после лесоповала попал я с группой доходяг в филиал Центральной больницы, через какое-то время врач Михаил Иванович Борисов предложил мне работу ночного фельдшера, дежурить ночью по стационару. Это давало некоторые льготы и прежде всего добавочный черпак баланды в завтрак, обед и ужин. Это немного заглушало постоянное чувство голода особенно заметное после двух лет непрерывного голодания.

А старшим фельдшером в стационаре, моим учителем и наставником был пожилой настоящий фельдшер с огромным стажем - Александр Львович Горбатский, который дал мне очень много.

Периодически проходили комиссии, которые выписывали какую-то часть "выздоровевших" в рабочие бригады, а освободившиеся места тут же занимали новые доходяги с рабочих лагпунктов.

Однажды, когда я отсыпался после ночного дежурства, прибыла новая группа больных. Было их немного и Александр Львович не стал меня будить, "историю болезни" заполнил один. Санитар развел новичков по местам, и они растворились в общей массе серых землистых лиц, острых скул, застиранного и заплатанного белья, среди таких же вечно голодных глаз. И только через несколько дней я обратил внимание на одного из них. Во-первых, это был далеко не доходяга, и совсем по другому смотрели его глаза. Но главное, лицо это было мне знакомо! И в то же время в этих застиранных шмотках я не мог его сразу признать. Я пошел в "дежурку", взял карточки новых больных: мне как раз предстояло их разложить по алфавиту в общий ящичек. Сомнения мои рассеялись: новым больным был Ковалевский - бывший комендант лесного лагпункта, издевавшийся над нами, доходягами! Настоящий цепной пес! Он был много хуже любого надзирателя. Но я еще не чув-

139

вовал себя настолько окрепшим, чтобы самолично его отдубасить Ковалевский-то силы не истратил, хотя и осунулся маленько.

-Что ты тут размышляешь? - спросил меня вошедший Александр Львович.

-Да вот... Ковалевский у нас появился...

-Я знаю, ну и что?

Я рассказал, каким негодяем по отношению к работягам-доходягам был комендант на лесном участке.

-Вот что! - Строго и очень категорично заявил мне Александр Львович: На сегодня Ковалевский - больной, а Сосновский - медицинский работник! Нам доверили здоровье больных людей, мы не имеем права не оправдать доверие! Во фронтовых госпиталях и немцы попадают и их лечат, оперируют, если надо... Ты меня понял?

Видимо в моих глазах Александр Львович прочел слишком большую ненависть. Дай слово, что ничего не сделаешь без моего разрешения? Таким суровым мой старик ни разу не был. А его авторитет был для меня высок.

Ежедневно давал Ковалевскому лекарства, случалось, он обращался ко мне, я не подавал вида, что узнал его, но не мог понять, догадывается ли он об этом. Но все же сомневался: прав ли старый фельдшер?

Но однажды у Ковалевского резко подскочила температура, на ноге ниже колена начала расти опухоль. Когда он ушел, хромая, с перевязки, Александр Львович объяснил мне: - Мастырка! Они берут налет с зубов и десен, натирают им нитку и вставив в иголку протыкают, продевая под кожей. Получается заражение крови. Идиоты! Завтра Борисов отправит его в Центральную больницу, но ногу ему, пожалуй, оттяпают!

140

Видимо Ковалевский понял, что я его узнал и не доверял мне. Больше всего он боялся попасть на рабочий лагпункт, где с ним могли свести счеты и пошел на крайность. Больше я о нем никогда не слышал. Думаю, что Судьба наказала его.

Память, память! Сколько ты еще помнишь, сколько еще выдашь на-гора!

IX. ЛЕПИЛА. СОРОК ВТОРОЙ КВАРТАЛ

142

IX. ЛЕПИЛА. СОРОК ВТОРОЙ КВАРТАЛ

Я - лагерный лепила, официально – фельдшер. Под моим началом - стационар, в котором 120-130 зека. В стационаре этом те, кто подлечился в других, более тяжелых стационарах, "выздоравливающие", порой правда вернувшиеся с того света, но видимо на роду им было написано пожить еще. За 1942 год на БАЧстрое, по официальным данным, умерло 4319 зека - почти половина контингента. Шел сорок третий, но смертность не снижалась.

Но в нашем стационаре лежали люди, выкарабкавшиеся из дистрофии, пеллагры, поноса, цинги, гриппа - чего угодно. Доходяге не много надо, чтобы покинуть мир. Конечно, все они еще доходяги, им могут определить только категорию "легкий труд", - да и то в условиях лагеря не надолго.

Однажды к нам направили очередную группу таких "выздоравливающих" из более тяжелого стационара, человек пять или шесть. Завхоз привел их и передал мне "истории болезни". Я сел в маленькой "дежурке", где обычно вел прием врач и сказал санитару, чтобы вызывал по одному. Спрашивал, делал отметку в "истории болезни", - позже их осмотрит врач стационара, Михаил Иванович Борисов. На нем ни один наш стационар, а так как наш наиболее благополучный, он успевал к нам не каждый день. Знал, что в случае чего - я его найду. Больных разместили, но на столе у меня еще одна история болезни.

-Саша, - кричу я санитару, - давай последнего!

-А он не идет!..

-Как это - не идет?

-Не идет - и все!..

143

Я вышел. У входа на полу лежал зека в телогрейке поверх белья.

-Ну, ты что - особое приглашение тебе?

Он огрызнулся, а на мои более настойчивые указания ответил злобным матом.

- Он не может, - пояснил мне Саша - санитар, - они сильно его избили!

Саше я верил, мы довольно долго вместе, это обстоятельный сибирский конокрад.

-Да кто избил-то? Кто - "они"?

-Да обслуга стационара. И завхоз. Отбирали у него что-то, а он не давал...

Я послал Сашу за ТЕМ завхозом, которому заявил:

-Забирай своего больного! Вы там с ним расправились - давайте, и лечите сами! Не дай бог помрет он у нас - мне отвечать, но наш стационар - выздоравливающих, тяжелых нет. Докладную на вас писать - я доносов не пишу, и отвечать за него не хочу - вот и выкручивайтесь сами!

Завхоз долго препирался, но все же позвал санитаров и больного унесли. Мне запомнилось, что был он очень рыжий.

Но очень скоро прибежал врач Сидоров, заведующий тем стационаром и наорал на меня, что много на себя беру, и кто я такой, дали указание принять - и принимай, и все это с матами и оскорблениями. Сдерживаясь изо всех сил, - я всегда сознавал, что как фельдшер я - самозванец, тем не менее повторил ему свои доводы, добавив, что если мне прикажет мой врач, Борисов -тогда я должен буду этого больного принять. Еще раз обматерив меня, Сидоров убежал. Сашка и другие са-

144

нитары меня поддержали: - Сволочи, так мужика устряпали! Да хотят спихнуть нам!..

Случай этот стал забываться, когда зашел нарядчик и объявил мне, что я переведен в рабочую бригаду. Делать нечего, все под богом да под нарядчиком ходим - переезд не сложен - всей недвижимости - котелок да ложка. Хотя покидать такую работу в теплом стадионаре, да и хоть с небольшими, но привилегиями - обидно...

Наутро в составе маленькой бригады я уже топал в лес - заготовлять дрова для кухни. Шли со мной два разжалованных повара, два бывших санитара, зав. парикмахерской, - словом, разжалованные придурки. Нормы с нас не спрашивали, мороз не сильный, - мы пилили, перекуривали у костра, нагружали дрова на сани, - возчик вез их в зону, мы вновь пилили сваленные деревья - так несколько дней. Другой раз - чистили дорогу после бурана.

Но однажды утром бригадир объявил:

-Сегодня четверо - на рытье могил! Сосновский... - и назвал еще три фамилии. Кто-то опытный нас наставил:

-Захватите две пайки хлеба! Две на четверых - съешьте, а две захватите! Коменданту кладбища отдадите. В таком мерзлом грунте - хоть сдохни, могилу на 180 сантиметров не выдолбить! А в мелкую комендант не разрешит... А за хлеб...

Поверили, подтянули пояса. Конечно, жрать охота все время, жаль каждую крошку... Идем по зимнику, три конвоира, у них - винтовки, у нас - лопаты, кайлы, лом. Понаслышке то место в лесу все знали - СОРОК ВТО-

145

РОЙ КВАРТАЛ, где закапывали зека. Когда кто-то умирал, говорили: на сорок второй отправился!

Пришли, конвой указал место, поставил колышки с табличками: "ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА". Расчистили снег, пытаемся углубиться, - грунт как бетон, только летят крошки... Побились с час. Я говорю конвою:

-Начальник, нам не выкопать... Разреши, наберем сушняку, костер разведем, - грунт оттаем? И вам костерчик разожжем, погреетесь!

Посовещались - разрешили, еще раз предупредив о Запретной зоне, чтоб не вздумали нарушить - стреляем вез предупреждения!

Натаскали громадную кучу, костер до неба, - не подойти! Самим жарко - а напарники мои - все люди Южные - узбек, два киргиза. Земля так прогрелась, что выбрасывали подборками. Но мелковато! Сбрасываем в яму жар, снова наваливаем дров, теперь уже и сырые горят. Греются и конвоиры, зорко с нас не спуская глаз. Когда уже стало смеркаться появился старик - немец - "комендант". Яма была еще явно мелковата - сантиметров 120, дальше опять мерзлота, промерзшее болото. Но пайки хлеба он молча взял, - к тому же смеркалось - до темноты конвой ждать не будет. Подъехали и сани с покойниками, возчик сбросил мешковину. Четыре трупа лежали голые, промерзшие до звона - кто знает, сколько в сарае мерзли. И тут мои бригадники с криком рванулись от саней! На лицах, в глазах - смертельный ужас, они и про "запретку" забыли, чуть в тайгу не убежали.

-Стой! Стой! - перепугался конвой, заклацал затворами винтовок: - Стой, стрелять буду!

Но подходить они - к саням так и не подошли. Я взял одного покойника подмышку, ухватившись за полу сво-

146

ей телогрейки, - весу в нем почти не было, кости, обтянутые кожей, - дотащил до могилы, опустил. Второго, третьего, одновременно костеря своих коллег. Всей "одежды" на покойнике - привязанная на левой лодыжке веревочкой фанерная бирка с номером. Этот же номер будет на колышке, что вобьет комендант, когда зароем, - в край могилы, но все равно - сгниет этот колышек, не останется никакого номера. Какие ни скелеты, но и я не Геркулес, четвертого уже еле дотащил, отпустил, он как-то неудачно лег. Пришлось немного повернуть ломом. И тут лицо покойника показалось мне знакомым... Рыжая щетина отросла на сантиметр... Да это тот самый больной, что не принял я в стационар!

Мои мусульмане продолжали жаться в стороне, лишь когда я слегка присыпал трупы, подошли и заработали лопатами. Смеркалось, конвой торопил. Шли среди сугробов, и каждый думал, что и его ждет такая же судьба. Даже конвой не покрикивал.

Два ли, три дня ходил я под впечатлением. Потом решился - и постучал к главному врачу больницы. Это был Борис Маркович Беккер, сидевший по пятьдесят восьмой, доктор медицинских наук. Говорили - бывший ректор Одесского мединститута. Срок - 15 лет, но был он такой великий специалист, что если болел кто из самого высшего начальства в городе, или их члены семьи, за Борисом Марковичем присылали машину. Заключенные им гордились. Мне с ним приходилось встречаться только на его обходах стационара, но больше ходил он по стационарам тяжелым. Впрочем, он даже знал, кто мои родители, - был разговор - интересовался. Жил Беккер в отдельном помещении, очень хорошо одевался. Когда я, постучав, вошел, к моему изумлению ему принесли яичницу.

147

-Борис Маркович, - обратился я, волнуясь, - Я конечно знаю, что фельдшер я никакой, лагерный самозванец, - лепила! Но ведь проступков за мной никаких - так скажите, за что меня сняли?

-И вы еще спрашиваете, у вас хватает наглости придти, спрашивать! Мы спасали вас, как человека из интеллигентной семьи, чтобы не погибли вы на общих работах, - а у вас поднялась рука избить больного! И вы еще...

-Кого бить, Борис Маркович?! Да я пальцем никого, хоть санитаров спросите! Да хоть Борисова, Михаила Ивановича! Кого же я бил?!

-У меня лежит рапорт врача Сидорова о том, что больной скончался от побоев, нанесенных фельдшером Сосновским...

-СИДОРОВ! - закричал я, - Да вот как дело было...

И я, сбиваясь, торопясь, рассказал ему историю с не принятым больным. Беккер умерил свое возмущение, засомневался. Впрочем, его яичница остывала...

-Ладно, попробуем проверить... - и пошел завтракать.

Проверяли ли?

И главное - как же Борисов, человек порядочный, - не вступился за меня, он не мог не знать о доносе Сидорова. Правда, они жили в одной комнате... Посчитал неудобным правду сказать?

Лет через пять Борисов пришел этапом - не помню, откуда - на 2-й ОЛП, худой, измученный. Я выпросил у хлебореза большую пайку хлеба - сказал, для очень хорошего человека, врача. Он дал: для себя я никогда не выпрашивал.

148

Когда вели мое дело по статье 136-й, следователь Эрлих расспрашивал и про эту историю, - говорил, якобы разрывал могилу, смотрел следы побоев. Врал. Да ее - могилу - и найти то невозможно.

X. ДОВЕСКИ

150

X. ДОВЕСКИ

За два с половиной месяца пребывания в камере следственного изолятора оперчекотдела я поддошел. Смрадный воздух камеры, отсутствие прогулок, движения и пайка хлеба в триста семьдесят пять граммов (считалось, что четыреста, но 25 гр. высчитывали за то, что давали разбавленные "дрожжи", как противоцинготное; впрочем, и не давали часто). Не курорт. Поэтому и рвался я поскорее выйти на рабочий лагпункт, на свежий воздух и свободное, в переделах лагеря, движение. От длительного лежания на голых нарах на боках пролежни. И хотя лагерь сулил тяжелые работы, холод и голод, под дождем и в самый зной, - с каждым днем пребывание в камере становилось невыносимей.

Суд - "выездная сессия" из Свердловска - определил наказание: 10 лет заключения в исправительно-трудовых лагеря за антисоветскую агитацию среди заключенных, статья 58-я, пункт 10, что перечеркивало уже отбытые почти три года по статье 193 пункт 2 "г", из назначенного военным трибуналом первого срока.

А так как отсидеть десять лет в тех невероятных условия не представлялось возможным, увеличение срока меня мало расстраивало: какая разница, - десять ли, тринадцать лет? Но если суждено выжить, что невероятно, если хватит здоровья - и тринадцать выдержу. А пока здоровье не подводило, вон сколько на лесоповале закопали на сорок втором квартале - а я жив! Хоть и весил 48 кг - от семидесяти армейских! Поддошел, ослаб, конечно, но были бы кости! Жив. Суд был какой-то ненастоящий, ни адвоката, ни свидетеля основного, - Николая Кириенко, написавшего на меня донос, лишь, дневальный Иван, которого выставил, изрядно обработав, Кириенко (а может, сам опер). Да и что мог сказать этот забитый, запуганный полуграмотный Иван, если на вопрос, какие песни сочинял и пел Сосновский, - он промямлил: "Эти ... анти... религиозные!"" А его учили - антисоветские! А Коль-

151

ки Кириенко не оказалось, воспользовавшись правом бесконвойного хождения, на суд он не явился. И тем не менее, приговор был вынесен - 10 лет. И я не протестовал, не возмутился, - знал, что бесполезно, опыт и знания в этом плане - огромные. Кого НАДО судить - все равно осудят. Важно скорее вырваться из вонючей камеры на свежий воздух, пока стою на ногах. А на работе, на производстве, говорят, и лишний кусок иногда можно добыть. И переписку наладить - с братьями, если живы, с друзьями.

И вот я на лагпункте, в многотысячном водовороте, где в толпах, таких же как я, доходяг-оборванцев ходили сытые, чисто одетые придурки, самоуверенные и презрительные, вроде забывшие, что еще недавно были такими же доходяга ми с волчьим блеском голодных глаз и землистым цветом лица. То и дело мимо проходили и пробегали женщины, та кие же оборванные и худые, как и я, в грязных телогрейках и ватных штанах, но попадались румяные, в чистенькой одеж де, подогнанной по фигуре, даже в сапожках, - эти работали поварихами, медсестрами, в бухгалтерии, - а может, имели "могущественного покровителя" - зав. хлеборезкой или на рядчика.

"Володя! - ко мне подбежала Людмила, приятельница по филиалу Центральной больницы, бригадирша выздоравливающих женщин. Был у нас с ней начинающийся роман, когда я работал фельдшером, она прокрадывалась вечерком в мой стационар. Незадолго до моих неудач ушла этапом на рабочий лагпункт - и вот встреча, через полгода.

- Здравствуй, Людочка! Как ты? Что делаешь?

- Да сейчас ничего, нормировщицей взяли, в конторе.

- Да, заметно! - на ней новенькие бурки, чистая юбка, зеленая военная телогрейка. - Про меня - знаешь? Мне ведь добавили... Довесили, - Да, рассказывали - этап приходил. Правда, что тебя Кириенко заложил?

152

-Он, гад.

-Что ты хочешь - он же на воле прокурор был! Рабочей бригады боится, как черт ладана, - вот и стучит, чтоб около штаба держали.

-Ты у меня умница!

-Доходяжка мой! - и чтобы не возникало недоразумений: - Есть у меня здесь друг... Помогает мне...

-Понял. К чему я тебе - такой!

-Конечно. Тебе теперь не до женщин, вон как дошел! Подожди, я принесу тебе пайку! - И она юркнула в барак. Мужикам в женский барак заходить - это точно в кандей попасть, хотелось повернуться и уйти, - но еще сильнее хотелось жрать. Оскорбляло и унижало не то, что у нее другой мужчина, - это лагерь, нынче здесь, а завтра там, да и не так уж я к ней был привязан, но я понял, что Людка и не смотрит на меня, как на мужчину! Статная, со стремительной походкой, - я чувствовал, что рядом с ней сейчас кажусь меньше ростом, чем на самом деле.

-На хлеб!

-А ты?

-Я уже ужинала. Не бойся, я не голодаю.

-Да, заметно. Лучше выглядишь, чем бригадиршей!

-Ну, тогда я только из доходяг выбилась, после болезни.

-Ну, спасибо! Я ведь с утра не жрал! - Мне не терпелось вонзить зубы в горбушку пахучего хлеба, даже ноздри мои зашевелились!

-Ну, давай! Забегай, если что!

Но в тоне ее я угадал, что большой радости ей это не доставит.

Со своей новой 58-й статьей я попал в бригаду "политических" - осужденных по той же статье, по разным пунктам. Большинство - по тому же 10-му пункту - или 11-му (групповая агитация), но были и за "прямую измену Родине", в боль-

153

шинстве своем бывшие в плену или на оккупированной территории. И всякой сволочи хватало, но большинство совсем ни за что.

Бригадиром был Гришка Борматов, здоровенный моряк. Да и вообще, в бригаде таких доходяг, как я, пожалуй, не было. Видно, их еще жареный петух не клевал в задницу.

Наутро, когда пришли в каменный карьер понял я, наконец, чего стоила мне эта долгая отсидка в следственной камере: с тяжелой кувалдой я явно не справлялся, да и лом с киркой то и дело заставляли садиться или "отдышиваться" стоя. Бригадир косился, но пока не ругался, лишь в конце дня сказал:

-У нас вся бригада восемьсот получает! Ты не сачкуй.

-Да я не филоню. Думаешь, я не втыкал? Да вот поддошел, - я ж только из камеры...

-А за что?

Обычный вопрос. Выслушав мой рассказ - посоветовал:

-Ну, помаленьку ковыряйся, втягивайся. Входи в силу, если сможешь на баланде. Тебя ж обрабатывать - никто не будет.

А достать в каменном карьере лишний кусок - и думать нечего, "отдельная точка", где трудятся всего несколько бригад. Вольнонаемных - лишь начальство. Но мне повезло: на карьере сократились работы и две бригады, в том числе и Борматова, перевели в ПРОМЗОНУ - мечту всех зека.

Промзона - громадная стройка, ВАЗ-строй, строительство Богословского алюминиевого комбината. С начала войны страна осталась без алюминия, запорожский алюминиевый комбинат был взорван при подходе немцев, и вот на Урале, где были бокситы, срочно строили алюминиевые комбинаты. Военной промышленности нужно было много алюминия.

В промзоне шло строительство как основных цехов, - глиноземного, электролизного и других, так и электростанции,

154

вспомогательных цехов. Десятки тысяч зека работали в котлованах, траншеях, укладывали рельсы, шпалы, клали стены, плотничали и бетонировали, монтировали конструкции, почти свободно общаясь с "вольняшками" - вольнонаемными рабочими и ИТР. Некоторым везло - если позволяла их специальность или образование, попадали в конструкторское бюро, конторы, некоторые выполняли обязанности техников, инженеров. Помимо того, что это избавляло их от тяжелого физического труда, к которому жизнь не каждого подготовила, - постоянное общение с "вольняшками" давало и ряд других преимуществ. Можно было что-то достать, что-то продать, наладить связь с близкими, минуя цензуру лагерную, достать хорошую книгу.

Но бригада Борматова - землекопы. Всегда, в любую погоду под открытым небом. Дали участок около строящегося здания - делать планировку грунта. Срывали, срезали глину и одних местах, отвозили по трапу на тачках и засыпали другие, низкие, ямы. Все работают на пару - долбят кайлом, ломом, накидывают на тачку и возят по очереди. Меня поставил Борматов с Пинчуком, самым тощим, доходным из бригады. Возражать я не стал: сегодня мне только с Пинчуком и работать! Однако, помаленьку втянулся, тачка стала хорошо подчиняться, уже не виляла на трапе, да и кайлом я управлялся лучше своего напарника.

В полдень бригадир стучал в кусок рельса, подвешенный на толстой проволоке на столбе, работяги прятали инструмент и шли обедать.

Идти надо было по территории промзоны около двух километров, к корпусу будущего глиноземного цеха, где уже стоял грузовик с откинутыми бортами. В кузове мордастый парень в грязной куртке орудовал половником. Зека подходили со своей посудой - миской, жестяной банкой или черным котелком из кровельной жести, получали свои 0,5 литра ба-

155

ланды и отойдя несколько шагов в сторону, присаживались на кирпичи, на бревна или доски, доставали из-за пазухи или голенища ложки. Были люди с железной волей, у которых оставался от завтрака завернутый в тряпочку кусок хлеба, - половина утренней пайки. Меня они всегда поражали, я мог бы оставить до обеда хлеб, только будучи совсем сытым, а сытым из работяг никто быть не мог. И позже, когда уже мне удавалось изредка добыть булку ржаного хлеба, - оставить кусок "на потом" я не умел: ел и ел, потом делал передышку и снова казалось, что хочу есть, и так до тех пор, пока не собирал на ладонь оставшиеся крошки и отправлял их в рот. Но и это значительно позже, может, года через два, а то и больше, а пока только собственная пайка хлеба, кровная пайка, 400 граммов для неработающих, 600-800 - от выполнения нормативов. Обед не отнимал у меня много времени - дольше ходить. Я получал "обед" в банку из-под американской тушенки, к которой приделал проволочную дужку и выпив баланду через край - что там делать ложкой? - вновь продевал в дужку веревку, которой подпоясывал телогрейку, отодвигал свой "котелок" за спину и шел к рабочему месту. Быстрота трапезы давала возможность немного побродить по другим объектам. Посмотреть, где, что и как строят.

Однажды, когда я выпил свою баланду и стал выбираться из толпы, окружающей машину, я наткнулся на высокого мужика в хорошем новом бушлате. Поднял глаза - Кириенко! По он сделал вид, что не заметил меня и расталкивая встречных, - здоровый, гад! - стал удаляться в противоположную сторону.

Как же так? - вертелось в моем мозгу, - как же так? Вот так он и уйдет, не узнав, что я о нем думаю? А может, это и последняя с ним встреча, он же бесконвойный, не захочет - и не придет больше в промзону. Ясно только, что он уже не в филиале Центральной больницы, где работал экспедитором и

156

стучал, - а на каком-то рабочем лагпункте. Да неужели он так и уйдет?! И я это допущу?! - проносилось в голове. Если упустишь, если так уйдет - ты слизняк, гнилушка, если уйдет - ты презренный шакал, слякоть! Безвольная тряпка!.. И я заметался в поисках какого-нибудь ударного инструмент, - лома, кайла, топора. Но как и мы, все бригады хорошо прятали инструмент: упрут - и бегай, ищи потом, да получай пинки от бригадира!

Наконец у стены механического цеха я увидел кучу стальных заготовок, кинулся к ним, хватаю одну, другую, - черт! Длинные, по нескольку метров, наконец в руках у меня кусок сантиметров восьмидесяти и толщиной подходящей. Схватил, метнулся на угол цеха - и шагах в десяти увидел Кириенко: он прикуривал у одного из двух зека, работающих где-то в конторе и вышедших покурить. "Вот тебе, гад!" - сказал я и шарахнул Кириенко по голове. Он стал оседать, закручиваясь вокруг своей оси, упал и зацарапал ногтями землю, засучил ногами. Я крутился, чтобы трахнуть его еще, но один из тех двух встал передо мною: "Беги! Хватит с него, беги!" Я отшвырнул железяку, оглянулся, - вокруг Кириенко уже собиралась толпа, и тут узнал одного из тех, что давали прикурить - это же Яков Геллер, бывший хлеборез с филиала! - и тут же забыл об этом, побежав. А чего бежать то? Куда убежишь? Я перешел на ходьбу.

Принялся моросить холодный, противный осенний дождь.

"Ты где шляешься, шакал, мать твою так! Кто тебя обрабатывать должен?!" - и в таком духе набросился на меня Борматов. Вообще то я его побаивался, - здоровый малый, да и моральное право за ним по шее накостылять, кто филонит. Но тут я огрызнулся, - обрабатывать меня не хрена, а работать сегодня не буду! Вывернул свою пилотку, натянул на уши, - все теплее, и сунув руки в рукава телогрейки присел, съе-

157

жившись, у стены, прячась от надоедливого дождя. Ко мне подсел, так же "прикрывшись", Пинчук:

-Ты это - что? А?

-Да так. Узнаешь потом.

Пинчук что-то стал рассказывать, я думал о своем. Через некоторое время мимо меня прошли трое урок, подошли к Борматову:

-Бугор, это у тебя кто-то придурка убил?

-Нет, у меня таких нет!

-А маленький, с усиками, вроде цыгана? У тебя?

-Вон тот, что ли?

Урки подсели ко мне:

-Так - ты?

-Я, - а что?

-А - за что?

Кратко пояснил. Вроде одобрили, но спросили:

-Ты в сознанку пойдешь?

(Это значит - признаешься, не будешь отпираться?)

-А куда деться?

-Забожись?

-Что б век свободы не видать! – по-лагерному поклялся я.

-Ну, тебе ее и так не видать, парень! Ну, смотри же, не скурвись!

Урки отвалили. Дело было ясное: если убийцу не находят, - если я не пойду в "сознанку" - будут искать, трясти начнут прежде всего - их, урок, начнут завинчивать гайки, многих поров шуганут из промзоны, где им живется вольготно, - воруют, сбывают, - достают водку, курево, еду, с бабами путаются, - их могут отправить на отдельные точки, вроде камкарьера, а то и вообще на этап. Оттого и пришли урки, что забеспокоились, а так - на черта я им нужен, какой-то доходяга, подумаешь, персона. Урки ушли. Подошел бригадир, бросили ковыряться работяги:

158

-Так правда? Кого же ты?

Пришлось информировать. Вдруг все повскакивали - и к своим тачкам. Слышу: - Бригадир, Сосновский в твоей бригаде?

-Вон он!

Ко мне шел старший лейтенант Эрлих из оперчекотдела, что вел мое следствие по 58-й статье, с ним - пожилой старшина. В зону, где находятся зека, с оружием вход категорически воспрещен - оставляют на вахте, но Эрлих не вынимает руки из кармана. Видно, сдал одну кобуру, подумал я. Трусит.

-Так ты что, бандит!? Ну-ка, зайди сюда! - указал он дверь строящегося корпуса и когда вошли, старшине: - Обыскивай!

Тот замешкался, смотрю, - руки маленько дрожат. Простой такой мужик, из мобилизованных, видно.

-Не бойся, - говорю, - старшина, обыскивай, нет у меня пулемета!

И вот я снова в следственном изоляторе, только теперь меня сунули в одиночку: метра два с половиной в длину да метр ширины, бетонный пол. "Односпальные" железные нары днем привинчены болтом к стене - лечь можно лишь после девяти вечера. В углу вонючее ведро - параша, - вся мебель. Стой, ходи, сиди на полу - полная свободы.

Вечером принесли баланду - хлеба не положено, еще не взят на довольствие! Ладно, куда теперь деваться! Потерпим. Надзиратель отвинтил, опустил мою койку, и я прилег, подстелив телогрейку. Однако, ночью меня разбудили и повели. Я думал - на допрос, есть такая манера - допрашивать заполночь. Вроде дня не хватает. Но меня ввели - я успел прочесть табличку на двери - к самому начальнику оперчекотдела, майору Рыльскому!

В кабинете человек до десяти офицеров, в том числе и "мой" Эрлих у окошка. Сам Рыльский, с расстегнутым воро-

159

том и засученными рукавами, сидит лицом к дверям на столе, широко разведя толстые колени.

-Ты что, бандит, наших людей убивать начал?! - загремел майор, едва я переступил порог. Но еще в коридоре я выбрал манеру поведения. Я нагнулся, с тупым равнодушием поднял с пола окурок, сунул его в пилотку и уставился на начальство. Когда майор заорал, остальные зашевелились, двинулись было ко мне. Но - остановились. Майор еще что-то рявкнул - и велел меня увести. По-моему, были они пьяны. В то время я еще не видел фильмов, где показывают допросы в гестапо. Впоследствии, когда смотрел такие эпизоды, всегда вспоминал эту ночь в оперчекотделе.

Словом, лупки я избежал. Вновь потянулись дни следствия. Я решил не распускаться, по утрам делал физические упражнения, днем много ходил взад и вперед по камере, из кружки воды, что давали мне утром, на весь день - половину тратил на обтирание, - шею, грудь, живот, плечи. Словом, организм мой восстанавливался.

А потом перевели меня в общую камеру. Народ в основном сменился, но были и старожилы, сидевшие со мной летом и еще не осужденные. Сидел, между прочим, баптист-евангелист, молодой еще мужик, грамотно излагавший то тексты писания, то библейские притчи. Главный же его тезис был - "все люди братья". Что не помешало ему, получив передачу, сесть на край нар и аппетитно позавтракать, не обращая внимания на глотающих слюну братьев.

Лицемерие всегда меня возмущало, поэтому ночью я развязал его торбу, вынул хлеб, сливочное масло в эмалированной кружке, разбудил двух зека, - оба из лагеря, как и я, с "довесками", никто им ничего принести не мог, - один из Молдавии, второй мой земляк, москвич. Правда, нечем было резать хлеб - мы ломали его пальцами, накладывали масло. Когда насытились, оказалось, что хозяину еще осталось по-

160

завтракать. Что он и сделал утром, не поднимая шума. Спустя года два-три я оказался с ним в одной бригаде. Однажды он сказал мне:

-Слушайте, Володя, когда мы сидели в камере, меня ночью ограбили, съели передачу, что принесла жена. Мне потом говорили, что это вы забрали еду. Я, конечно, не поверил, я считаю вас очень порядочным человеком...

-Да, передачу, хлеб и масло, взял я.

-Как же так?

-А так: не надо было болтать о всемирном братстве, христианском великодушии и прочей хреновине. Сидят рядом голодные, а ты хлеб маслом мажешь, а они слюной давятся. Сказали-то тебе - как раз те, с которыми я поделился, видно к тебе на следующую передачу подлизывались. И разве это грабеж: ты и вечером наелся, и на завтрак тебе оставили - именно по христиански!

Допросы проходили в обстановке дружественной, мой следователь часто беседовал со мной на свободные темы, разрешал слушать радио - в его кабинете был приемник, давал курить, - меня всегда с нетерпением ждали с допроса - пустой я не приходил. А на последнем допросе он сказал:

-Все-таки действительно он был большая сволочь - "твой" Кириенко!

-Какой же он мой? Ваш!

На суд привезли с промзоны свидетелей - Якова Геллера и второго, того, что сказал мне: "Беги!" - Сергея Новикова. Позже мы встретились на ОЛП и были лет пять в отличных отношениях. Впоследствии, уже на воле - он застрелился. Геллер же обнаружился спустя сорок лет - передавал мне привет через одного товарища из Ленинграда. А тогда они подошли ко мне - не повредят ли мне их показания? Я их успокоил, что ничего не отрицаю, - "Иду в сознанке". И тут на суде была оглашена справка, что потерпевший Кириенко

161

отделался переломом черепа и сотрясением мозга; а так как я обвинялся в преднамеренном убийстве, по статье 136-й УК, то мне определили: "несовершенное убийство", ст. 136, п. 17. И приговор гласил: 10 лет исправительно-трудовых лагерей. То есть - начинай все сначала. Но поскольку я три месяца назад получил столько же, расстраиваться не было причин. Только рвался скорее покинуть камеру, вонь, нудное лежание на нарах.

После суда мне разрешили однажды поработать в тюремном дворе. Когда я вышел на воздух и наклонился за лежащей лопатой, все поплыло у меня перед глазами, и я должен был сесть на землю - чтобы не упасть.

Но вот все формальности закончены, судьба моя решена и под конвоем двух солдат я и еще один парень, осужденный за попытку побега из лагеря, следуем на новое место жительства. Куда - нам, конечно, не говорят. (Кстати, в войну за побег с мест заключения судили как за контрреволюционный саботаж, по статье 58 пункт 14-й! А так как бегали главным образом уголовники, - в бригадах "политических" порой попадалась шпана).

Не прошло и часа, как мы остановились у ворот 2-го лагпункта (п/я 286/2). Должностные лица занялись документами, нас же завели в зону, и велели сидеть у вахты.

Если б они так долго не возились с нашими формулярами, жизнь моя могла бы принять на некоторое время другое направление.

Пока я сидел, оглядывая местность, из ближайшего здания - штаба лагеря вышел с забинтованной башкой мой крестник Кириенко!

Постояв немного, он подошел: "Здорово, Володя!"

-Здорово, гад!

-Вот ты напрасно! Ты вот хотел меня убить, а ведь тебя не я заложил!

162

-А кто же?

-Пржездетский!

-Слушай, гад! Если будешь мазать, обсерать честных людей !.. Я добью тебя!

-Ну вот... Не веришь мне... - и он ушел в штаб. А лишь через год я узнал последствия этого диалога. Кириенко только что принятый дневальным штаба, подбежал к начальнику и, якобы, упал ему в ноги: прибыл тот, кто хотел меня убить! Может быть, сослался на свое положение до заключения - он же бывший прокурор. Начальник позвонил прокурору: КОГО МНЕ ПРИСЫЛАЮТ?! У меня своих убийц и рецидивистов навалом!

Не исключено, что позвонил он не во время, могут ведь и у прокурора быть неприятности, хотя бы и семейные, - и тот сорвал на мне зло. Надзиратель покричал нарядчика: "Забирай!". Мы встали, но мне велели подождать. Потом за мной пришел надзиратель - и вместо бригады повел меня почему-то в кандей, где я переночевал в компании лагерных шакалов, а утром, когда их выпустили на работу, за мною снова пришел надзиратель, снова привели на вахту, снова передали конвоирам, оба с винтовками со штыками... Опять дорога, частично лесом, то по мосту через речку Турью... Так оказался я на "Штрафняке", сроком на год. А все говорили, что год штрафняка никому не дают, что это нереально, что год там - никто не пробыл, мол, - не выдержать. Но могли ведь и у прокурора быть неприятности.

Апрель 1984 г.

163

Довесок к "Довескам"

Через год - полтора на 2-ом ОЛП (п/я 286/2) я познакомился с Сергеем Новиковым. Нет, вернее, познакомились мы на последнем моем суде (по статье 136 п. 17), куда его и Якова Геллера доставили под конвоем, как свидетелей. Геллера я знал ранее, по филиалу Центральной больницы, но в тот момент, когда я догнал стукача Кириенко, на них, конечно, не обратил никакого внимания, хотя Кириенко именно у них прикуривал. Все мое внимание было на нем. Не видя его из-за угла, я волновался, что он убежит, а выскочив - почти налетел на него. И когда один из этих парней сказал мне: "Хватит с него, беги!" - я его тоже еще не запомнил. И вот на суде они ко мне подошли.

А по выходе из штрафняка мы с Сергеем Новиковым хорошо сошлись - мы были ровесники, и оба москвичи, и были общие интересы. Сергей познакомил меня еще с одним земляком - со Стасиком Климовских, бывшим военным летчиком и сыном генерала Климовских, бывшим начальником Штаба Западного фронта. Он был расстрелян в июле 1941 г. и был закопан на том же полигоне Коммунарка, где и моя мама, расстрелянная 28.VII.1941 года... Конечно, о таких совпадениях я смог узнать лишь теперь - через почти шестьдесят лет. А тогда я еще верил, что мама где-то в лагерях, тем более встречал женщин, которые говорили, что видели ее. Через Сергея и Стасика познакомился я и с Грантом Цверавой, очень умным и эрудированным, мы не только с ним подружились, но в семидесятых годах я разыскал Гранта, мы встретились - и до конца его жизни вели переписку - жил он в Бокситогорске. А тогда жили они в отдельной ИТРовской секции, куда я к ним и забегал.

-А знаешь, - сказал мне Сергей Новиков в одну из первых встреч, на втором ОЛП, - почему остался жив твой Кириен-

164

ко? Когда он упал и свалилась его кепка, оказалось, что в ее задней части - кепки - вложен толстый слой бересты – чтобы зад кепки стоял, такая была мода! Чуть не сантиметр толщины бересты - вот это его и спасло!

-Да? А ты помешал мне долбануть его еще!

-Да я думаю, ему и так на всю жизнь запомнилось! Вряд ли захочет стучать!

18.01.2001 г.

XI. П/Я 286/2

166

X. П/Я 286/2

Позади было уже более пяти лет срока, позади страшная зима 1942-1943 года, доходиловка, потеря одной трети собственного веса; позади две лагерных судимости - по 58-й и 36-й статьям; позади штрафняк - 365 дней на каменном карьере, где и 2-х - 3-х месяцев хватало, чтобы сделать человека калекой или лагерной пылью. И уже четвертый год я в "нормальном" лагере общего режима, - если можно назвать нормальным лагерь, как можно было дать название БОГОСЛОВЛАГ. Словно Господь дал свое благословение этом кошмару, этому произволу и рабству. Название произошло о расположенного в нескольких километрах городка - Богословска - теперь Карпинска. Там, на Северном Урале в первые годы войны началось громадное строительство алюминиевого комбината. Сокращенно строительство назвалось: ВАЗстрой (Богословский алюминиевый завод). Стране, обороне позарез нужен был алюминий, а единственный алюминиевый комбинат в Запорожье был взорван при подходе немецкий войск. Не случайно в Богословлаг привезли бывшего директора Запорожского комбината, а затем он же и управляющий Главалюминия СССР, Петра Ивановича Мирошникова, крупнейшего специалиста, со сроком 15 лет.

Я пришел со штрафняка на 2-ой ОЛП осенью 1945 года и хоть ходил в бригаде на общие работы - копали траншеи и котлованы, строили железнодорожные пути, таскали шпалы и рельсы, укладывали их - и другие не менее "престижные" работы, - но этот лагерь - 2862, 2-й ОЛП - был для меня после штрафняка воздухом свободы. Была возможность пойти после работы в другой барак, пообщаться со знакомыми. Я встречал интересных людей, иногда доставал книги - кто-то получал из дому, кто-то работал с "вольняшками" - в конторе, каком-нибудь бюро, управлении - ибо специалистов не хватало, а в лагерь везли всевозможных.

167

На этом же лагпункте находилась агитбригада - зека звали "джаз" - там эстрадный профессиональный оркестр и не только человек других эстрадных жанров - вокалисты, чтецы, танцоры. В агитбригаде у меня тоже нашлись знакомые, иногда заходил к ним в свободное время, там были интересные собеседники. В день, когда я пришел со штрафняка, там налили мне первую миску баланды - как вернувшемуся с того света.

В тот первый мой после шрафняка день шлялся по лагпункту "упиваясь свободой" - ведь на штрафняке нас, приведя из каменного карьера - сразу запирали на замок - шляясь между бараками, я услышал звуки трубы. Я вспомнил, что здесь живет АГИТБРИГАДА - и из любопытства приоткрыл дверь.

-Что надо!! - Кинулся на меня дневальный, конечно дороживший таким теплым местом. Но меня уже увидел стоящий вблизи Леша Черногоров, ударник джаза, - он как раз мыл над ведром миску:

- Ого! Ты откуда? Заходи!

Оказывается, меня не только помнили, - моя история довольно известна.

И как донес на меня Николай Кириенко, и как я с ним разделался - во-первых, от Виктора Иллиодоровича Пржездетского, моего друга по филиалу Центральной больницы, а в то время он был фельдшером в Центральной. А во-вторых - от Сергея Новикова и Якова Геллера, свидетелей моего подвига на суде. Они, оказывается, тоже на втором ОЛП.

Меня окружают, усаживают, расспрашивают.

- Неужели целый год - на штрафняке!? Как же ты уцелел, выжил?

-Да и не так уж дошёл... - (Это, конечно, "комплимент").

-Жрать, конечно, хочешь? Постой, кажется, там баланда осталась...

168

И они ставят миску баланды, к великому неудовольствню дневального: "артисты" не голодные, остатки баланды - его прерогатива. Он сам наедается, а если излишки – нанимает за миску баланды доходяг: кто дровишки принесет, кто веник из промзоны, еще какие-нибудь услуги.

- А здесь и Борис Ямпольский - ты ведь с ним знаком?

Бориса я знал заочно: много о нем рассказывал все тот же Пржездетский, который в разное время был то со мной, с Ямпольским в наших скитаниях по лагпунктам. Рассказывал о полной поглощенности Бориса поэзией, литературой, обширными знаниями литературы.

-Хочешь - позовем? - Ребятам хотелось сделать мне приятное и мне было действительно тепло от того, что кто-то хочет мне сделать приятное. Один накинул телогрейку и выскочил за дверь. Я еще доскребывал ложкой баланду, - конечно, не наелся, - а в проходе между нар выросла длинная фигура в накинутом на плечи полушубке:

-Здорово, Володя! - Как будто мы давно знакомы, - Когда сегодня прибыл? Ну, как ты? - Мы радостно трясем друг другу лапы. - Пошли, поболтаем? Это он потому, что на нашу встречу все глазели, а хотелось поговорить. И вот мы бродим среди бараков, и наш разговор о себе мешается со стихами, с разговорами о поэзии, и снова о своем прошлом и будущем, и снова стихи. Я так соскучился по такому общению... Познаем вкусы друг друга, пристрастия. Память на стихи у Бориса прекрасная, знания - удивляют - ведь посадили его из десятою класса, целую группу десятиклассников - "групповая антисоветская агитация"! Статья 58 - п. 10, 11.

Так началась в 1945 году наша дружба, которая порой вроде затухала, то вновь разгоралась и прервалась в мае 1950 года моим уходом на этап.

И вновь возобновилась через ТРИДЦАТЬ ТРИ ГОДА. Сначала перепиской, а потом и моим визитом к Ямпольским

169

в Питер... Где Борис обрел счастье в любящей жене и где в 62 года стал вновь отцом. И снова мы говорили и говорили, и удивительно созвучны были друг другу, словно и не прошло столько лет и не мы это - покалеченные и седые… И снова стихи и о стихах. А ведь чего только не было за эти долгие годы!

Но вот начали приходить бригады - с Промзоны и с "отдельных точек", колонна вливается в распахнутые ворота и растекается по баракам. Я отправился в свою, получил место на нарах и ужин - и утром уже стоял в строю на разводе.

Бригада работала "на путях" - укладывала шпалы и рельсы к разным объектам строящегося комбината, растаскивали и разравнивали щебенку, забивали костыли, приходилось и на плечах таскать - то шпалы, то рельсы... И постоянно хотелось есть, думалось о еде, время шло в нетерпеливом ожидании обеда, ужина... Пайки хлеба. А глаз привык все замечать. То удавалось около склада стащить бумажные пустые мешки - на такой бумаге даже порой письма писали, а кроме того, свернув и протащив под бушлатом в зону, - обменять, если повезет, на баланду на кухне или в хлеборезке - на хлебные крошки: хлеб был сырой, и пока нарежут несколько тысяч паек - целый ящик крошек наберется. Но и конкуренция была огромная, везло редко. Кто-то прихватит, даже отрубит кусок транспортерной ленты - сапожники распускают ее по слоям и ставят на подметки, они шьют на продажу и тапочки, и сапоги брезентовые - покупают придурки, иногда сбывают и на волю - так имеют лишний кусок - спасают жизнь. Правда, под бушлатом много не пронесешь, да и шмоны бывают. Попадешься - кандей обеспечен и прощай промзона, загорай на отдельной точке. А там - только глина да камень.

Были в лагере и более сытые зека. Кроме придурков, которых в зоне была целая армия - нарядчики, коменданты,

170

конторские, столовские, баня, санчасть и прочие, - были работяги, работавшие по специальности - слесари, токари сварщики, электрики, - они работали в промзоне по цехам. А также зека, имевшие техническое образование - ибо специалистов не хватало, только недавно закончилась война, работали они в разных бюро и конторах или десятникам и прорабами. Иные умудрялись на ходу получить специальность, и в зависимости от способностей - ее развивали и совершенствовали - такие возможности давала промзона при полезных знакомствах. Так работали в конструкторском бюро механического цеха Сергей Новиков, Яков Геллер, Стасик Климовских - бывший военный летчик. Со Стасиком мы дружили до его освобождения, потом он еще работал в промзоне, как вольнонаемный, но я вскоре укатил на этап.

Стасик сыграл некоторую роль в моей жизни - но об этом в свое время. Он же познакомил меня с Петром Ивановичем Мирошниковым, бывшим управляющим Главалюминием СССР, а до этого - директором Запорожского алюминиевого комбината, на котором я побывал с папой в 1935 году. Мирошников интересовался судьбой моего отца и попросил Стасика привести меня в их барак. Его, крупнейшего специалиста, привезли на строительство алюминиевого комбината. В первое время, несмотря на срок - пятнадцать лет - он был бесконвойным, ему создавали приличные условия, как главному специалисту. А потом снова сунули в бригаду, и общий барак. Правда, работал он где-то в конторе строительства. Многие специалисты по производству алюминия, работавшие разными руководителями на заводе, были его бывшие сотрудники и подчиненные. С ним работал и дружил и Евгений Архангельский, бывший футболист "Спартака", соратник братьев Старостиных. В их же бригаде находился и старик Маркевич, инженер, преподаватель московского ВУЗа, учившийся "при царе" в кадетском корпусе, дво-

171

рянин. Маркевич после работы при тусклом свете лампочки, положив на колени фанерку, срисовывал со старых, где-то откопанных открыток цветы акварелью, их иногда удавалось сбыть за кусок хлеба.

Познакомившись, я стал помогать ему и в изготовлении открыток, и в их сбыте. Старик имел тонкий, интеллигентный подход к женщинам: то одна, то другая просили его нарисовать цветочки и он какой-нибудь кладовщице предлагал открытку или рисунок побольше. В эти еще очень голодные годы люди хотели хоть как-то украсить свой быт. Маркевич умудрялся "чтобы не обидеть приятную даму", вместо денег взять за работу кусок брезента, который я потом нес сапожникам - на голенище, или еще какой-нибудь "товар". Хоть, по крохам, но мы наверстывали за голодные годы. Конечно, заработок этот был весьма шаток и не постоянен, много было и напрасных хождений, да и риску - шатание по промзоне, а тем более "индивидуальную трудовую деятельность" надзиратели строго пресекали. Но волка ноги кормят...

Однажды, уже следуя к вахте, где строилась бригада, что бы идти в лагерь, кто-то нашарил в тамбуре черного входа вольной столовой бочку со жмыхом перемерзшей картошки: мы, десятка полтора, кинулись туда и своими "котелками", с которыми не расставались, стали зачерпывать, помогая ладонями, это месиво. Кто-то выскочил и стал лупить по башкам, уже не знаю чем, - я успел зачерпнуть и выскочить наружу, и интересоваться, чем лупят, не было смысла, я только слышал сзади вопли менее удачливых. Жмых был, пожалуй, не мытой, явно нечищеной картошки, на вкус страшно противный. Но вечером я, подсолив, сварил его в печке и еще пригласил разделить трапезу соседа по нарам, Алексея Пашкова. И мы, давясь, наелись этой бурды. За счет чего сэкономили одну пайку на двоих - Алексей сильно страдал без курева. Пайку эту, завернув в тряпочку, он таскал весь день на

172

работе, несмотря на сильное искушение, за пазухой. Вечером он командировал меня к "барыгам". В полутемном тамбуре чужого барака какой-то зека дал мне потянуть пару paз своей цигарки. Крепость меня удовлетворила, я передал ему пайку, он мне - тряпочку с полстаканом махорки. Когда я, передав табак Алексею, влез к нему на нары - он, нетёрпевший закурить - готов был вцепиться мне в горло: в тряпочке были опилки! А я даже морды того мерзавца не запомнил в полутьме тамбура! Да и пойди, найди его - в лагере сотни бригад! Да и что докажешь? И для кулачной расправы я еще не был готов.

С Алексеем Васильевичем Дашковым я познакомился еще в филиале больницы. Я уже работал фельдшером в стационаре, а он совсем доходяга, прибыл этапом. Их мыли в бане и я увел его в числе пополнения в свой стационар. Был он геолог, кроме того, кончил еще и математический факультет, был интересный собеседник, когда мог оторвать мысли от еды. Работая фельдшером, - лагерным "лепилой" - я имел иногда возможность немного ему помогать - хотя бы миской баланды. Был он малый с заскоком. То уверял, что составил свою, более рациональную таблицу логарифмов, то доказывал, что применяя математику, можно писать стихи не хуже Пушкина... И вот мы попали в одну бригаду.

Через Стасика я познакомился с Грантом Цверавой, инженером-энергетиком, работавшим в управлении строящейся ТЭЦ. В день торжественного пуска электростанции Гран Константинович был назначен дежурным по пульту. Приехавший на торжество заместитель наркома раскричался на начальника станции:

- Вы что - не читали приказа наркома?! Чтоб к пуску ТЭЦ на ней не было ни одного заключенного!?

173

На что начальник Гранта, говорят, ему ответил, что без того зека сегодня станцию могли бы не пустить! Такова легенда, сам Грант мне этого не рассказывал.

Жена Гранта с двумя маленькими детьми долгое время оставалась на оккупированной территории - местные власти, эвакуируя население, оставили их как семью врага народа. Да еще какая-то сволочь донесла, что это семья еврея. Много им пришлось вытерпеть.

Грант - умница, с ним интересно, он любит и хорошо знает литературу. Большеносый, худенький, с головой как бы сплюснутой с боков, - он походил на древние египетские изображения людей с какой-нибудь вазы, амфоры - где фигуры всегда были в профиль.

В шестидесятые годы в журнале "Новый мир" в самом конце журнала под небольшой библиографической заметкой подпись: Г. Цверава. В то время в редакции работал мой друг детства Сергей Львов. Я попросил его узнать, не Грант ли Константинович Цверава - автор статейки? И если он - узнать для меня его адрес. Оказался ОН! И вот через много лет мы стали переписываться, а в 82-м даже встретились, созвонившись, в Москве. Грант жил в Бокситогорске, было ему за семьдесят, но он жил деятельной жизнью, публиковал статьи по истории науки, издал книжку о просветителе, дипломате, ученом XV века - князе Д. Голицине. Еще и играл в теннис на корте! Скончался он в 1983 году.

Завод строили, но ряд цехов был пущен и первая очередь электролизного цеха дала первый металл - в этот день нас в промзону не водили, а торжество пуска первого металла снимала московская кинохроника. Мои друзья в Москве смотрели, как большевики построили в тайге город и комбинат…

Работа, работа, вечный голод, но после штрафняка тут я встретил людей. Дружба общение с людьми интеллигент-

174

ными, - после плотного окружения шпаны, блатарей, кромешного ада, мрака - меня очень поддержали морально. Не случайно память о тех друзьях сохранилась на всю жизнь. Да и знания пополнились. Так к поэзии Пастернака пришел благодаря Борису Ямпольскому - почему- то до лагеря Пастернака не было среди моих кумиров, Ямпольский же помнил наизусть чуть не всего Поэта! Часто говорили о Сельвинском, как об одном из столпов советской поэзии.

- А я в школе с его дочерьми учился! И дома у них был - сказал присутствующий Стасик Климовских, живший в Москве в знаменитом "Доме на набережной".

Это было в 1949 году. Я снова писал, порой читал приятелям. И как в 1940-м, когда я написал и послал свои стихи Н.Н. Асееву, это когда плавал матросом на барже, - решил послать свои стихи Илье Львовичу Сельвинскому. Хотелось оценки. Одно дело - отзывы приятелей, их одобрение, - но они, как правило, пристрастны, - хотелось суда Мэтра. Я взял у Стасика адрес. Я писал ему, что обращаюсь как подмастерье к Большому мастеру, с почтеньем и сняв шляпу - так немного витиевато я выразился, - и послал ему несколько cвоих стишат, как сейчас понимаю, довольно слабых. Впрочем, мало верил, что Он ответит. У Стасика - он работал в конструкторском бюро, среди вольных была любимая девушка. Письмо отправила она, чтобы миновать цензуру. По наивности я не упоминал, что я - зека. И вдруг в начале февраля 50-го получаю письмо! Дрожащими руками вскрываю с обратным адресом: Москва, Лаврушинский переулок...

- Уважаемый Владимир Львович! - писал Поэт, - насчет подмастерья вы, конечно скромничаете: Вы вполне законченный мастер стиха. Но стих Ваш сегодня не отвечает тем требованиям, которые предъявляют к поэзии практика наших журналов. Стихи Ваши очень субъективны и совершенно вне

175

русла нашего искусства. Короче говоря, ежели речь о печатании, то это не печатается...

А в конце: " Я в таких случаях вспоминаю старика Саади:

"Вот золотая строка - прочти,

Десять ошибок за это прости!"

...Сердечно жму руку, желаю радости и творческой Ауры

Илья Сельвинский"

Ближайшие друзья - Стасик, Сергей Новиков, Грант Цверава, Петя Вильяминов, Рома Клоков - искренне поздравляли меня с таким признанием, я был счастлив, хотя, считал, что Поэт слишком снисходителен к моим виршам и оценка - завышенная. С Борисом Ямпольским в те дни мы отдались, он о письме узнал от общих знакомых. Серьезней всех к этому авансу отнесся Грант, сказавший, что "никаких скидок здесь нет". Я написал еще, поблагодарил - и завязалась переписка. В ответ на мое признание, что я - зека, Илья Львович ответил, что догадался - "Слишком красноречив адрес с номером почтового ящика". Всего я получил в лагере пять писем, потом, бандеролью - книгу с автографом: "Читателю стиха - Владимиру Сосновскому" - он имел ввиду свое стихотворение "Читатель стиха".

Впоследствии, после смерти Ильи Львовича, в 1968 году я передал письма его в ЦГАЛИ, в его фонд: они сделали мне ксерокопии - правда плохие, и прислали ксерокопии материалов из фонда Л.С. Сосновского, моего отца.

В моем самосознании письма Сельвинского укрепили веру в себя, более критично стало отношение к творчеству.

В одном из писем И.Л. писал мне: "Только не делайте больше глупостей... Их было немало у многих поэтов, но не всем они сходили с рук..." Этому его совету следовать оказалось всего трудней.

176

Конечно, уставал я страшно, притащившись после тяжелейшего рабочего дня, мечтал лишь скорее проглотить ужин и пайку хлеба и распластаться на нарах. Но я был молод, силы помаленьку восстанавливались. Я наладил переписку с некоторыми друзьями юности - лишь от старшего брата ответа не получал. Иногда показывали кинофильмы - в столовой убирали столы, на сцене устанавливали кинопроектор, и на противоположной стене вешали экран. Но часто усталость не позволяла оторвать тело от тощего матраса. Больше шли "в кино" придурки и те, кто был не на общих работах. Bпрочем, в конце сороковых иногда давали и выходные.

Однажды, когда мы копали какую-то очередную траншею между цехами, меня окликнули:

-Сосновский, это вы?

Это был вольнонаемный инженер Иван Иванович Франк. Впрочем, не совсем "вольнонаемный" - он был из поволжских немцев - спецпоселенцев, бывших трудармейцев. В первые годы войны они жили на правах заключенных. Иван Иванович ранее организовал гончарное производство для инвалидов в филиале Центральной больницы, где я какое то время месил глину, - он был и керамик.

Оказалось, он знал о моей дальнейшей судьбе - доносе, лагерной судимости и всем прочем... И через некоторое время по его ходатайству меня перевели лаборантом - замерщиком перепадов напряжения и температурного режима электролизных ванн. Мне был вручен прибор - оптический пирометр и еще кое-какие причиндалы, и чтобы все это таскать, ко мне прикрепили двух подростков, парнишку и девчонку фэзэушников. При кабинете энергетика электролизного цеха мне выделили закуток, где я мог хранить аппаратуру и инструмент. Несмотря на сильнейшую загазованность и жару в цехе, - около электролизных ванн градусов до семидесяти, по сравнению с земляными и другими общими работами это

177

был курорт. Мне такое и не снилось! Кроме того, мои помощники были несовершеннолетние, с коротким рабочим днем и я отпускал их в три часа. А так как одному таскать приборы не под силу, коротким стал и мой рабочий день! Я составлял для Франка письменные отчеты за рабочий день и был свободен! Ходил по всей громадной промзоне, стараясь лишь не попадаться на глаза надзирателям и комендантам, поглядывал, где можно чем-нибудь поживиться. Так бумажные мешки, предназначенные для соды, цемента - если пронести под бушлатом в зону, можно получить котелок баланды или кусочек хлеба. Ибо голодный я был постоянно, днем и ночью. Теперь я был переведен в пятнадцатую бригаду - бригаду специалистов, работавших в разных цехах токарями, слесарями, сварщиками, электриками, - кого там только не было. Это была очень свободная бригада, прибыв в промзону, они разбегались по своим цехам, а бригадир, Женька Вишневский, сам электрослесарь, лишь раз в день " проверял" нас на рабочих местах. С ним я вскоре подружился. Воспитанник детского дома, Женька был мощного сложения, крутил "солнце" на турнике. Он прошел войну, плен, чудом уцелел - будучи евреем, выдавал себя за "фольксдойча". Впрочем, во внешности его ничего семитского не было. Но как и всех военнопленных, на любимой родине его ждали лагеря.

К этому периоду относится и мой новое увлечение - скульптура.

Однажды Иван Иванович Франк пришел в цех и сказал, что мне есть новое задание, - "временное, на недельку", - успокоил он, понимая, какое огромное значение имеет для меня работа в цехе. Иван Иванович, оказывается, уже договорился с начальством. Он отвел меня в одноэтажный бревенчатый дом, где размещалась заводская лаборатория. Там рабо-

178

тали вольнонаемные, одни женщины. Я должен был на л ном столе-верстаке в различных, заданных Иваном Ивановичем пропорциях смешивать, - а сначала растолочь -мот, белую глину, песок, что-то еще и набивать все это в специальные формы, - их потом подвергали термической обработке. Это совершенствовали футеровочные материалы для больших температур электролизных ванн - там доходит до тысячи и более градусов. Мое дело было - только растолочь и смешать в заданных пропорциях.

Женщины в лаборатории мне вопросов не задавали - видимо, знали о строжайшем запрете каких-либо связей с заключенными. Впрочем, иногда я ловил на себе любопытные взгляды.

Как вольнонаемные, они работали до шести, нас же снимали с работы в 7, а летом и в 8 часов. Идти мне никуда не надо было, да и не безопасно было светиться на глазах у надзирателей, мозолить им глаза, что я не в котловане - к чему-нибудь да придерутся. И топай тогда снова на общие работы. А то еще и на "отдельную точку": это какой-нибудь небольшой объект вне промзоны и общего оцепления, иногда в открытом поле. Надо было, сколько возможно, держаться за свою работу.

Уборщица начала уборку, я свои задачи на сегодня выполнил - и от нечего делать мял размягченную жирную белую глину. Она очень хорошо поддавалась пальцам и мне пришло в голову что-нибудь слепить. С детства любя животных, я слепил индийского слона и поставил его сохнуть на туп трубы печки-голландки. На завтра было воскресение - лаборатория не работала. А в понедельник высохший слон стал белый, как мел, - такая была глина.

-Ой, кто это сделал? Смотрите!.. - услышал я голоса женщин.

179

-Это арестант в субботу лепил, что с усиками! - Пояснила уборщица.

-Вы что-нибудь кончали? Учились на скульптора? - Спросила одна из лаборанток.

-Да нет… нигде. Просто хотел попробовать...

-А куда вы его потом денете? В лагерь отнесете? - Спросила завлабораторией.

-Да не знаю... - Я действительно об этом еще не думал. Да и зачем в лагере слон? Действительно...

-Может быть...- Она была очень деликатна, боялась как-то обидеть, - может, вы его продадите? Что вам за него?

-Да он еще не до конца высох...- и вдруг сказал, покраснев: - Булку белого хлеба!..

Сейчас думаю, зачем ей был этот глиняный, не обожженный слон? Да по всей вероятности, мог он вскоре и растрескаться, может, отпал хобот или нога, - "технология" у меня не была отработана. Может, ей просто хотелось иметь память, - теперь бы я сказал - о ГУЛАГЕ?

Но на утро я получил булку настоящего мягкого белого хлеба. Мне трудно было приступить к работе, не вонзив в него чубы, но на глазах вольняшек я старался не обнаружить своей слабости - голода. Я, глотая слюну, приступил к составлению своих огнеупорных образцов и как бы в процессе работы отмахнул от булки горбушку в три пальца толщиной. Я работал - и кусал, жевал, только сидел так, чтобы постоянно видели мою спину. Впрочем, они больше находились в других помещениях. Я работал - и жевал. Делал в еде перерыв, только работал - и снова отрезал от буханки. В ней был килорамм - настоящего белого хлеба, какого я давно даже не видел. Когда вольные ушли домой, я доел последнюю горбушку.

На следующий день я вернулся в электролизный цех, приступил к своим обязанностям, вместе со своими юными по-

180

мощниками. Но мысль о творчестве, не скрою, вместе с желанием улучшить свой рацион - меня не покидала ни paботе, ни в лагере. Я уже знал, что у глиноземного цеха такой глины несколько вагонов - не перелепить за весь мой срок! Свободное время в конце рабочего дня, когда уходили домой ребята, было теперь даром Судьбы! Я раздробил большой ком глины и замочил его в какой-то случайной посудине. Дня три она размокла, меня жгло нетерпение. Я тщательно вымесил глину, пальцами перебрав и раздавив все комочки, выкинув попадающиеся камни. Обточив на наждачном кругу несколько обломков ножовочного полотна, я сделав ножички разной фигурации - о скульптурных стеках я или не знал, или не помнил. "Инструмент" мой был не длиннее 7-8 сантиметров, - чтобы легче было пронести через шмон на вахте. Второй моей работой стал лев. Царь зверей стоял, широко раскрыв пасть - вероятно, ревел. Подумав, я из передней части фигуры сотворил пепельницу, над которой и стоял зверь. Несколько дней он сох, потом сушил его над электроплиткой. Он высох до звона. В промзоне не трудно было достать и краски и лак. Теперь уже не помню, какого цвета был мой первый лев. Помню, что хлеб за него был черный. Тогда это соответствовало 25 рублям. Но и не это было главное - это было свободное творчество, это была какая-никакая жизнь. Я жил. А на столе цехового энергетика появилась пепельница со львом. А через него - и у начальника электролизного цеха. С них брать плату мне, конечно, было неудобно, - но эта была реклама.

Вольным, работавшим в цехе, считавшемся вредным - рабочий день у них был шесть часов даже в войну - давали талоны на "спец-питание" в вольной столовой. Но у них иногда не было денег выкупить обед - вольные тоже многие жили впроголодь. И тогда они продавали талон. В нашей 15-ой

181

бригаде некоторые имели возможность "калымить" - Иван Гуськов, жестянщик, мастерил котелки и кастрюли, ведра, Додик Клейнос - электроплитки, кто-то шил тапочки, кто-то - варил железные койки с шишками на спинках, - все было дефицитом в те послевоенные годы. И мы, когда появлялась копейка, крадучись от комендантов и надзирателей, купив талон, обедали в заводской столовой. Конечно, это было не часто, а как поход в ресторан. Но случались такие праздники желудка. Там, кроме первого и второго - с мясом! - полагался еще кусочек масла и чай или суррогат кофе. Мое здоровье улучшалось на глазах, я поправлялся, как на дрожжах, в этом вредном Цехе. К тому же, а может, главное - я не махал кайлом, не швырял подборкой мокрую глину из трехметровой, четырехметровой траншеи. Так быстрее набирает вес спортсмен, оставивший спорт, - часто вес лишний, - после больших нагрузок. Но мне-то лишнего не было!

Кроме львов пользовались успехом пепельницы-русалки, я старался вылепить особенно выразительными бедра и бюст. Но львы! Мои друзья острили, что в Краснотурьинске теперь львов больше, чем в Африке! Я даже "модернизировал" свои некоторые произведения: Додик Клейнос дал мне нихромовую спираль - и я во время лепки пропустил ее в теле Льва, так, чтобы два витка спирали были обнажены в пасти Льва. А на выходе, сзади, к концу спирали прикрутил шнур; если включить в сеть - спираль в пасти накалялась докрасна - вот и зажигалка курящему. Некоторым небольшим начальникам льстила такая зажигалка. Только деньги с них получать было немного сложнее. Тем более, что цену пришлось удвоить: Додик требовал за спираль свои 25, такова была его такса.

Росла моя известность. Однажды в лагере вызвал меня начальник КВЧ (культурно-воспитательной части, старший лейтенант, кажется) Панасюк:

182

-Сосновский, - сказал он вальяжным тоном, - слепи-ка ты мне пару статуёв!

Это "статуёв" запомнилось мне на всю жизнь. Разумеется, делать я не стал, лишь старался не попадаться ему на глаза. Лагерное начальство считало, что зека обязано ему все делать бесплатно. - хоть сапоги шить, хоть картину писать. И если кто из начальства приносил или передавал за работу мастеру хлеба булку или что-нибудь еще, у такого начальника рождалась добрая слава. Но такие - из тысячи. Но однажды я все-таки принял заказ Панасюка. Меня снова - через надзирателя позвали в КВЧ. Приближалась годовщина Великой Октябрьской революции: - Сосновский, ты можешь вылепить герб Советского Союза, - чтоб нам нести его на демонстрации? Да большой - метра полтора-два?

Я задумался: вылепить интересно, дадут, конечно, кант: но вылепить из глины - он будет весом пуда два, - кто его понесет? Хотелось спросить: - А понесут - заключенные? -Но я воздержался.

-А нельзя сделать из чего-нибудь полегче? Ты подумай!

-Не знаю...

Я подумал, а вернее, мне подсказал кто-то из технарей - к тому времени были у меня такие друзья, жившие в отдельной маленькой секции с торца барака.

Технари мне подсказали, что существует папье-маше. Что это бумага с клейстером и по модели из глины ее можно изготовить. И будет она, когда высохнет, легкой. Точного рецепта никто не знал - но голь на выдумки хитра.

И я пошел к Панасюку.

-Ну и что для этого надо? - Спросил начальник КВЧ.

-Ну, во первых - помещение, где работать. Во-вторых - щит из теса, на котором буду лепить. Глину килограмм пятьдесят-шестьдесят. Для клейстера - хорошей муки килограмм десять.

183

И - газет, много-много газет! Муку - желательно хорошего сорта.

Панасюку, видимо, сильно хотелось перед кем-то выслужиться. Буквально через три дня все было завезено. И тут озарило меня: а не преступно ли переводить на папье-маше, даже на герб СССР - крупчатку? А если чем-то муку заменить? Состоялась консультация, и пошло в ход жидкое стекло, его добыть в промзоне - не такая уж задача.

Я вылепил, сам себе удивляясь, на деревянном щите из глины герб и когда он немного подсох - Панасюк торопил меня ужасно! - приступил к обклейке его полосками из газет. Из муки же получались прекрасные оладьи, не один вечер их жарили. Герб был кое-как сляпан - еще сырым его разрисовал художник и торжественно унесли. Демонстрации я, конечно, не видел. Думаю, герб должен был развалиться. Но опыт этот мне пригодился через сорок лет, когда я работал бутафором в драмтеатре. Как и лепка. Но тут я технологию изучил. А на клейстер пошли мучные сметки.

"- Володя, ты в электролизном всех знаешь, - раздобудь-ка пару листов алюминия, - предложил мне Иван Гуськов жестянщик, - я кастрюль понаделаю, - нам и хлеба и картошки натащут! Я уже месяц на одной пайке..." Иван Гуськов, по кличке Бобик (он потрясающе подражал лаю собак, больших и маленьких), шагал рядом в колонне. В электролизном цеху листовым алюминием обшивали анод электролизных ванн, их ремонтировали то одну, то другую, - я попросил одного ремонтника - он разрешил взять. Видимо строгого учета материалов не было. Все рабочие к нам, зека, относились хорошо. Свернув листы трубкой, я завернул их в бумагу от цементных мешков и вылез через вентиляционное окно, по неопытности не проверив безопасность "отхода". А как раз в мою сторону шел человек в зеленой телогрейке и такой же фураж-

184

ке. Я разминулся с ним, но он повернулся и пошел за мной. Я подошел к зданию с табличкой: "АДМИНИСТРАТИВНЫЙ ХОЗЯЙСТВЕННЫЙ ОТДЕЛ", с деловым видом прошел коридору и подергал ручку двери бухгалтерии, зная, что сейчас обед, а с другой стороны понимая, что уловки бесполезны - погорел! Я повернул обратно, но мужчина встал на моем пути и спросил, что у вас в бумаге?

-Если я скажу, что трамвай - вы не поверите? – отвечаю я.

-Разверните! А теперь пойдем в комендатуру!

Шагая рядом я спросил:

-Вы хоть скажите, кто меня арестовал? - Я думал, это какой-нибудь опер.

-Я заведующий техническим складом... Он назвал фамилию.

-Так что, вы с милицией сотрудничаете?

-У меня сейчас кампания такая... Обворовали склад, в том числе - шестьдесят листов вот такого алюминия.

-Так у меня - только два!

-Там выясним!

Так я погорел. Прощай промзона с ее богатыми возможностями. Мне "светила" только отдельная точка – земляные работы или прокладка путей где-нибудь на отшибе или еще что-нибудь столь же "престижное". А для начала - трое суток с выводом на работу - трое суток кандея (карцера). Все это в моей жизни было уже не ново. Тут и выручил меня мой друг-приятель Роман Клоков, любитель поэзии. Он был бригадиром на шлакобетонном заводе и уговорил нарядчика перевести меняв его бригаду. Завод этот был вне промзоны. Там было два цеха - бетонных изделий - плиты, балки, перекрытия, перемычки и цех шлакоблочных кирпичей, где и работала бригада Клокова, типично "мужицкая", Роману было не более двадцати четырех лет. Сидел он по 58-й потому, что отец его во время оккупации был бургомистром какого-то

185

городка. А еще он сам напечатал во время оккупации какие-то стишки в газете - "сотрудничество с немцами"! Изменник Родине! Было ему тогда лет семнадцать. Родители его сумели смыться в Англию, а он почему-то остался. Через много лет узнал он о том, что они долго жили в Лондоне - там и похоронены.

Работа в шлакоблочном была не сложной - вышедшие из-под пресса шлакоблочные кирпичи расставляли на специальные вагонетки и заталкивали в пропарочные камеры: после термической обработки вагонетки выкатывались с другой стороны длинной, как коридор, камеры, они остывали и отправлялись на стройку. В зимнее время работа здесь избавила от мороза - одного из главных врагов зека, тут всегда было где погреться, больше половины работ было в тепле. Но была еще весна.

В работе возникали паузы - то на прессе не заготовили кирпича-сырца, то все камеры были загружены. Впрочем, теперь уже я не очень четко помню технологию, столько времени прошло, а работал я там недолго.

Однажды заглянул в цех бетонных изделий и увидел там молодую симпатичную женщину, конечно, "вольную" - женщин зека на заводе не было. Кто-то мне тут же пояснил, что это лаборантка, немка, зовут Женей. В эту короткую благополучную пору своего срока женщинами весьма интересовался. В промзоне для этого условия были - а мне ведь всего 29 лет, из которых восемь находился в лагере!

Я заговорил - меня не отвергли. Мы познакомились, я стал при каждой возможности бывать в "бетонном" цехе. Женя мне все больше нравилась, и я видел, что становлюсь ей не безразличен. Единственное, что меня огорчало - не то, что она замужем, а то, что муж ее тоже работал на заводе - мастером в арматурном дворе. Я узнал, что она работала переводчицей в воинской части, с которой доехала до Германии,

186

и вдруг ее, как немку демобилизовали и отправили на Урал, где на спецпоселении были ее мать и другие родственники. Такие изменения в жизни она восприняла как трагедию, наступила депрессия. И тут один из немцев – спецпоселенцев или трудармейцев делает ей предложение. Ей он был безразличен, но не отступал. А мать встала на его сторону:

-Кого ты ждешь, кому ты теперь нужна? Думаешь, какой русский тебя возьмет? Да мы для них - "фрицы", "фашисты"! А это наш человек!

Действительно, как и в войну, у многих к немецкому народу было такое отношение, их отождествляли с гитлеровской Германией, ненависть к которой была естественна тогда. Так, уступив матери, она стала женой нелюбимого человека.

Но такой прямой исповеди ее не было, я старался меньше задевать эту тему, все это узналось как-то "между строк" и постепенно. Однажды бригадир Роман передал мне ее записку: она писала, что муж стал подозревать и поставил работающих у него учеников - фэзэушников за ней следить: чтобы я не приходил. Когда будет можно, она сама придет в шлакоблочный цех. Я загоревал и обсуждал с Ромой ситуацию. Препятствие, а тем более такая записка только подстегнули меня, да и в самом деле она стала мне близка. Около нас крутился один из бригадников, Мишка Погосян. Он сказал:

-Володя-брат, не беспокойся! Пыши ей письма, - я передам никто не заметит!

Я нашел какой-то бланк наряда, написал Жене, как и где незаметней пройти в шлакоблочный цех. В обед я не пошел с ребятами в столовую, караулил ее. Смотрю, идет она совсем не с той стороны, куда я писал. Я "перехватил" ее, мы зашли в пустую камеру, имевшую два выхода. Она торопливо рассказала, что мою записку передали ее мужу, но она все равно пришла. Пробыла недолго, повторила о подозрениях мужа и слежке за ней в цехе. Здесь мы впервые поцеловались. Дого-

187

ворились, на всякий случай, писать мне ей до востребования.

-Ну, я побежала! - Чмокнула меня в щеку. Она бегала обедать домой, я выждал некоторое время и вышел на заводской двор с другой стороны, недалеко от вахты. Там на скамеечке сидел начальник конвоя и вахтер.

-Эй, иди-ка сюда! Кого ты там трахнул? - Крикнул мне, смеясь, начальник конвоя. Сказал он, конечно, более народными словами.

-Никого... Вы с чего взяли?

-Да брось ты! Ну, муж за вахтой и дал ей! Так ее откалашматил - прямо на улице! - им было весело. Да, Погосян отдал мою записку ее мужу. Тот не осмелился "качать права" на территории завода, где работают зека, да, вероятно, и обо мне собрал сведения: дождался на улице и избил! Я кипел негодованием, пошел в цех и первым мне встретился Погосян. Избить его - иного я не желал, я вложил в удар всю свою ненависть к предательству, ненависть за позор Жени. Но больше бить не пришлось, он рухнул, отключился. Это был первый мой нокаут. В цех входила бригада, несколько человек кинулись ко мне:

- Ты что, сволочь дерешься!?

-У нас в бригаде за своих...- и еще что-то, кто-то уже схватил лопату, тут подскочил Роман: в чем дело? Я рассказал вкратце.

-Вот мерзавец!

Бригадники пошли на рабочие места. Погосян кое-как поднялся. Я клокотал, не мог успокоится и в лагере. Под вечер ко мне зашел пожилой надзиратель, - спокойный, не вредный сержант:

-Слушай, Чарли, твои дела хреновы! Этот армяшка сходил в санчасть, взял справку, - перелом челюсти и два зуба

188

выбиты, коренных... И теперь крутится у штаба - ждет очерери, чтобы пожаловаться! Намотают тебе!..

Я поблагодарил надзирателя - вот оказывается, и среди них не все - псы! А намотать еще довесок к сроку - это запросто! Телесные повреждения - это еще одна статья к моему букету, а она мне, еще один "довесок" к сроку - абсолютно ни к чему! Ведь мне же в этом же Богословлаге шесть лет начал один за другим два довеска прилепили. Из-за них я в 1947 году не вышел по амнистии на Волю, да год пробыл на штрафняке.

К счастью моему оперуполномоченный был в командировке в Свердловске. Я кинулся к знакомым, работавшим и штабе - там в каждом отделе, офицеры лишь начальники, а нормировщиками, плановиками, бухгалтерами и прочими все заключенные. Я спрашивал, не намечается ли куда этап? Как мне попасть на этот этап?

-Этап, между прочим, - завтра, но идет вся "отрицаловка" - урки, законники, бандиты, убийцы - все от кого начальник избавится спешит! Ты что - сам в петлю лезешь?! Это в какой-нибудь режимный лагерь. Там ни промзоны не будет, ни...

-Плевать, - говорю, ребята, мне от срока уйти надо! Оперы любят намотать, когда у человека срок к концу! Мне же три года осталось!

Шел пятидесятый год, - три-четыре года уже казались мне в этот момент пустяком! Да и вряд ли, думал, вернется то, что пришлось пережить в первые годы... Ребята постарались. Утром в барак зашел нарядчик колонны:

- Сосновский ! На развод не выходи - на этап собирайся!

Все ахнули - я еще жил в старой бригаде, где было много приятелей: -Как! Почему?

Пошел к Борису Ямпольскому, посидели с ним на штабеле досок около санчасти, поболтали, обнялись на прощанье... Кто бы мог подумать, что я найду его через тридцать три года,

189

еще через несколько лет Борис будет встречать меня на вокзалe в Ленинграде!

Я попал в г. Серов, километров полтараста от Краснотурьиска, там был отдельный лагпункт. Строили жилой полок для строителей электростанции. Сразу же написал Жене "До востребования", вскоре дождался ответа, наладилась переписка. Письма были чистые, полные надежд... Еще в Краснотурьинске она подарила фотокарточку, которую я долго хранил.

Так расстался я и с Романом Клоковым, последнее время мы были с ним особенно близки, много говорили о стихах. Рома - по незнанию - не признавал, отрицал поэзию Маяковского. Тогда я однажды, не называя автора, прочел ему "лирично" малоизвестное стихотворение "Лиличка. Вместо письма". Он пришел в восторг, стал требовать имя автора: чье это?

- Да Маяковский, Рома, Маяковский! Просто его надо уметь прочитать!

Я обрушил на него "Облако в штанах", "Флейту - позвоночник" - я помнил большие куски этих поэм. Ромка был покорен...

И вот он ушел с бригадой на развод, он передаст мой привет Жене, а я - на этап...

Роман нашел меня в 1988 году. Жил он в Феодосии на пенсии, до которой работал строителем, причем начал, освободившись - в г. Серове, откуда я тоже ушел на этап, прорабом, начальником участка. Строил электростанции в десятке областей Союза. У него была любящая жена Нина, сын, две дочери и полдюжины внуков. На пенсии он занялся живописью, которой увлекался с юности. В Крыму писал картины - портрет Высоцкого, иконы, пейзажи. Раз или два в году вез свои работы в Москву, где жила одна из его дочерей

190

и продавал их на Старом Арбате (в Крыму ему не разрешали).

Наладилась переписка, даже посылочку он мне прислал: абрикосовое варенье с собственного сада, вяленых азовских бычков собственного улова и картину на дереве – Иисуса Христа. Все звал меня в гости - но в декабре 1990 скончался от инфаркта... Его "Спаситель" висит у меня на стене и сейчас.

На 2-ом ОЛП, кроме агитбригады "ДЖАЗА" - организовали еще "культбригаду" - самодеятельность. Отдохнув от земляных работ, откликнулся и я, стал заглядывать на репетиции, - хотелось какой-нибудь отдушины. Начал с чтения Зощенко - знакомыми с детства "Аристократка", "Монтер". "Баня". Принимали хорошо - Зощенко никто не читал. Зек вообще благодарные слушатели и зрители. И тут я вспомнил, что с ранней юности подражал походке Чарли Чаплина, его танцу в фильме "Новые времена". Изготовили котелок, трость - я научился ею манипулировать. Один сапожник присобачил к старым ботинкам длинные изогнутые носки. Сделал "манишку" и галстук-бабочку. Только усы были у меня не чаплинские - скорее "чапаевские". Мне хлопали, стал я известен под кличкой Чарли. Еще - попалась старая, облезлая - откуда взялась? - шкурка белки. Я обыгрывал ее, будто держу и глажу, а она вырывается, выпрыгивает, все это с соответствующей мимикой. Ребята хохотали - это в лагере весьма полезно. (Через 40 лет Грант Цверава - и танец мой, и белку, и другие мои репризы помнил).

В это время на ОЛП появился почти легендарный геркулес - эстонец Пауль Паюмаа, бывший вторая перчатка Эстонии в тяжелом весе. Парень был - потрясающего телосложения, богатырь. Мы хорошо с ним сошлись, и я предложил ему стать моим нижним партнером в силовой акробатике. Пауль

191

через кувырок ложился на спину, а я на его вытянутых руках делал разные стойки и движения в стойке - не бог знает что. Выходили мы в трусах, фигура Пауля - потрясающая, атлетическая мускулатура. О нем, его истории надо бы написать отдельно, - может, еще и напишу.

Потом к нам присоединился Миша, - он весил меньше меня и стал верхним, а я средним, я легко держал его, а Пауль меня. Видимо, к этому времени я порядочно отдохнул, в какой-то степени восстановил форму. Но в общем, сил порой не хватало. Но разве таким был я зимой 42-43 года, когда меня ветром шатало! Когда, как доходягу, отправили с лесного лагпункта в филиал Центральной больницы! Тогда весил я 47 килограммов, а многие - и того меньше... Или - после года на штрафняке...

Появился еще один любитель акробатики, - а так как сценa была тесная, он заменил меня, а я участвовал, как "коверный", в костюме Чарли, но тоже с акробатическими трюками. Надо сказать, что из нас к этому времени никто на общих работах не работал. Паюмая его земляки - эстонцы, как-то устроили поваром в столовую в промзоне - где он должен был к обеду сварить баланду, помыть котел - и свободен. Впрочем, для котла был у него кочегар. Я заметил - среди эстонцев мой партнер был вроде национального героя. Словом, ничего особенно сложного акробаты не показывали. Под конец выступления Пауль выносил нас всех троих, вызывая восторг публики. Я вдохновился и сочинил несколько скетчей - "чаплиниаду": "Чарли в парикмахерской", "Чарли - боксер", что-то еще. В "боксе" моим партнером был Паюмае, контраст был очень эффектен, особенно в трусах. Я летел от его "ударов" через всю сцену, делал кульбиты, убегая - проскакивал у него между ног и т.д. Там был некий сюжет. Я не рассказываю его содержание, - публика ходила на этот БОКС по 2-3 раза.

192

В этот же период этапом из Лобвы - тоже лагерь на Урале - прибыл молодой парень, Петя. Он прилично пел, имел обаятельную внешность. К тому же был мой земляк. Правда, он ходил на общие работы, дьявольски уставал — до ареста он был студент IIкурса, из интеллигентной семьи. Я уговорил его походить на самодеятельность: будешь на виду, заведешь знакомства - глядишь, подберут работенку полегче! Это был вопрос жизни: весь срок выдержать на общих работах не рассчитывали. Не зря говорили: "день кантовки - год жизни!" Петя стал участником нашей культбригады.

А агитбригада относилась к нашей, да и вообще к любой самодеятельности - пренебрежительно, если не сказать сильнее, и не смотря на мои очень приятельские отношения со многими артистами, на наши концерты никогда не ходили. Не удостаивали!

Но популярность наша росла, слухи доходили и до агитбригады -однажды мне за кулисами сказали, что в зале – чуть ли вся агитбригада. И потом нам - мне и Петьке, предложили, если есть на то наше согласие, - похлопотать перед Культвоспитательным отделом (то есть, в облуправлении лагерей) о нашем переводе в агитбригаду: для осужденных по 58-й необходимо было такое разрешение!

Они жили в отдельной секции, вместо нар были койки, постельное белье; когда все зека втыкали на работе, - они репетировали, готовили программы. И ездили с концертами не только по лагпунктам, но и по вольным клубам и домам культуры. Конечно, Петька с радостью согласился, это освобождало его от тяжелого, изнуряющего труда, от кайла и лопаты, лома и тачки. Я же засомневался. Я не считал себя талантом сцены, - ну, получился Чарли, но ведь не буду же и Чарли все время! А что потом? Ведь стыдно будет возвращаться в бригаду "артистом погорелого театра"! Кроме того, я был в этот период на такой хорошей работе, - в электролит-

193

ном цехе, о какой в лагере можно только мечтать! А от добра добра не ищут! Петю перевели - он спал на койке на чистой простыне, получше питался и с успехом пел на концертах лирические песенки. Иногда агитбригада ставила драматические вещи. А так как актеров было - раз-два и обчелся, привлекали любых участников, кто подходил "по фактуре" вокалистов, и скрипача, и барабанщика. И вот ставили "Русский вопрос" К. Симонова - дали роль и Пете. И он неожиданно сыграл так, что о его игре заговорили, как о большой удаче. И тогда он сказал мне, что решил стать артистом. Я почему-то увидел в этом хвастовство, высмеял его, он обиделся, мы крепко рассорились. А вскоре я ушел на этап.

Сегодня он - народный артист, широко известный и популярный - Петр Вельяминов.

Очень вдохновляло нас, что иногда нашу культ-бригаду водили и на женские ОЛП. Нас там всегда ждали, - женщины отсутствие мужчин переживают еще острее. И как нас там не караулили и не пасли надзиратели - между номерами в антрактах, которые умышленно затягивались - успевалось много. И кратковременные интрижки, и завязывались лагерные романы, которые могли иметь продолжение и в промзоне - туда женские бригады тоже ходили. Это был важный стимул занятий в культбригаде. Но были и серьезные связи, которые продолжались после освобождения, когда тот, кто выходил на волю раньше - ждал своего лагерного друга. Так было с Сережей Новиковым, который, освободившись, женился на лагерной подруге. Что кончилось его попыткой застрелить ее и себя. Она осталась жива.

Этот период моего лагерного срока я долгие годы не хотел описывать в моих "ЗАПИСКАХ" - чтобы будущий читатель не сказал: "А не так уж тяжело было им сидеть в лагерях! Пели, танцевали, пьески играли!" Нет! Сотни тысяч, миллионы зека работали в тысячах лагпунктов на тяжелейшей ра-

194

боте в самых мучительных условиях, вечно голодные, когда питание не компенсировало затраченной энергии, полуодетые в любую непогоду, лишенные медицинской помощи и нечеловеческих условиях. Когда работая целый день, например, под дождем - не имея смены одежды, ложился спать в том, в чем был - мокром - на работе... Нечеловеческие условия, длительность - при скудном питании - рабочего дня, невыполнимые нормы выработки, издевательства, нечеловеческое отношение - и вечный голод. И сознание большинства, что страдают безвинно, несправедливо... От Карелии до Чукотки - безымянные тлеют кости тех, кто строили, добывали, возводили - города и электростанции, заводы и магистрали, лес и золото, комбинаты и аэродромы, каналы и плотины. Миллионы зека создавали экономическую и оборонную мощь державы. Каждый выживал как мог, и хоть я не ел чужую пайку - чувство какой-то вины лежало на моей душе, когда мне было легче, - а другие продолжали надрываться на общих работах.

И на концерты наши ходили не все, а лишь какая-то часть, а многие предпочитали отлежаться на нарах, чтобы отдохнули перетружденные мышцы. Оттого и умещался зритель в клубе - столовой, хотя на лагпункте было несколько тысяч зека.

Однажды нам объявили, в воскресенье, что идем с концертом "к женщинам". Быстро прихватили несложный реквизит, музыкальные инструменты и собрались перед вахтой. Однако, кого-то одного не оказалось, то ли Мишки, то ли Петьки, в программе игравшего роль.

-Может, он в кино? В клубе сегодня кино крутят!.. - Предположил кто-то.

-Я сбегаю! - Не надеясь на расторопность других, вызвался я. В клуб прошел через сцену; шел фильм, надо было дождаться, когда механик станет менять часть, - на минуту заж-

195

гут свет - тогда я крикну. Намного оглядевшись в полумраке, на сцене, я увидел недалеко сбродный стул, - сидели и на сцене. Пригнувшись, пробрался и сел. Вскоре, действительно кончилась часть, зажегся свет, механик менял бобины. А в зале поднялся смех, перешедший в хохот. И все смотрели на сцену - на меня, оглянулся: оказывается, пустой стул, на который я уселся, пустой потому, что стоял он между начальником ОЛП Паленым и оперуполномоченным, рядом с которыми зека, конечно, не сидели. А так как мое амплуа было - вызывать смех, все решили, что это моя очередная хохма: Чарли! На счастье, свет вырубили, пошел фильм и я чуть не на четвереньках ретировался, а в зале все еще хохотали. А разве плохо, когда люди - при самых невеселых обстоятельствах - хохочут?

Но вскоре я погорел - и в промзону мне путь был закрыт. Да и из пятнадцатой бригады специалистов меня отчислили. Тут руку помощи протянул мне мой молодой друг-приятель Poмa Клоков, бригадир, взявший меня в свою бригаду (они работали на шлакоблочном заводе).

Января 2001 г.

196

Штрихи к картине

 

ПАЛКИН И ПРОФЕССОР

Пришел этап. Прибывшие подходили к столам, расе пиленным у вахты - их распределяли по специальности по бригадам.

Начальник ОЛПа Палкин, который уже пообедал, включился в эту процедуру. Согнав одного из нарядчиков, сел за стол:

-Следующий!

К столу подходит небольшого роста пожилой зека в очках, называет фамилию, имя, отчество, статью... По лагерным нашим понятиям - старик.

-Специальность? - Спрашивает Палкин.

-Я - профессор психологии - тихо отвечает зека.

Начальник некоторое время обдумывает ответ, наконец: спрашивает:

-Швейную машинку починить - можешь? Зингер?..

Достала, видно его жена с этой машинкой! Теперь оторопел зека:

-Простите, вы, наверное, не так поняли... Я профессор психологии...

-Так швейную машинку... - И услышав ответ отрицательный:

-Тоже мне профессор... Кислых щей!..

Профессор спрашивал меня потом, недоумевая:

- Он что - издевался?

-Нет, почему же! - Пояснял я, - просто в его понятиях машинку может отремонтировать хороший слесарь; инженер - тем более. А профессор - это же высшая квалификация!

Профессор остался в обиженном недоумении. Он только начинал свой образовательный цикл.

197

УРКА И МЕФИСТОФЕЛЬ

Крадусь по промзоне¹ прикрыв тряпкой новую работу - вылепил из глины Мефистофеля, навстречу урка, "законник"²:

-Что там у тебя? - Интерес вполне понятный: что спёр?

Показываю.

-Это кто?

-Мефистофель...

-Жид?

-Ну, даешь! Князь тьмы, - говорю.

-А, буржуй, ... его мать. - Отстал, слава Богу. А мог бы и забрать...

ЕЩЕ В ПРОМЗОНЕ

Завстоловой Ахмедов, казах, был широкоскул, рябой, с жирной, какой-то сальной мордой, противный. Не легко было Нинке уступить его домогательствам, но голод - не тетка, на пайке шестьсот граммов да жидкой баланде Нинка котлован копала, доходила...

Завстоловой обещал пятьдесят рублей, о них она и думала, отрабатывая.

И схватив полусотку, помчалась в вольный буфет, предвкушая пир; еще и бригадиршу можно угостить, - глядишь поставить на работу полегче...

Но здоровенная буфетчица оттаскала Нинку за волосы и подбила ей глаз: полусотка была дореформенная.

Бригадирша назвала Нинку раззявой и велела катать тачку. Над Нинкой смеялись. Ахмедова материли.


¹ Промзона - рабочая зона, где расположены предприятия и строительные объекты.

² «Законник» - «вор в законе»

XII. ШУМОК НА СЕРОВСКОМ ОЛП

200

XII. ШУМОК НА СЕРОВСКОМ ОЛП

В архипелаге ГУЛАГа Серовский Лагпункт - один из самых незаметных, маленьких островков. Всего один лагпункт, несколько сотен зека. Может, позже он разросся, - я там был всего два года. Прибыл в мае пятидесятого из могучего БОГОСЛОВЛАГА, где обретался с сорок второго и заработал к сроку два "довеска" - и каждый раз прибавляли до червонца.

На Серовском ОЛПе мы строили жилье для строителей ГРЭС".

В рабочей зоне, куда нас гоняли, строили бараки, и двухэтажные, а позже и большие дома - шлакоблочные и кирпичные.

"Баркаса" - четырехметрового сплошного забора - не было, была лишь густая колючая проволока, да запретка перед ней. Да "попки" на вышках. Когда была свободная минута, можно было глазеть на вольную жизнь. Впрочем, то, что было перед глазами, мало чем отличалось от зоны: те же, в основном, телогрейки, такой же рабочий люд, только что не подконвойный и не такой голодный... Но все-таки то были ВОЛЯ! Даже о такой мы могли только лишь мечтать. И мы подмечали тысячи деталей той, запроволочной жизни, для нас заказанных... Вон женщина ведет из садика девочку; вот парень провожает подругу, обняв ее за плечи... А вон целое семейство из бани идет!

Когда заканчивали строить два крайних барака, - ставили новые столбы, переносили, натягивали колючую проволоку - и эти бараки уже оказывались за зоной, а мы переходили строить новые бараки.

Большое волнение вызвало заселение первых законченных и отгороженных бараков: один из них заселялся женщинами, завербованными на строительство ГРЭС. Штукатуры, маляры, каменщики, разнорабочие, навербованные из разных мест Союза, кто-то и в заключении побывал, другим это еще предстояло - за прогул, за хищение, - на все были если не статьи, то Указы, вроде "СЕМЬ ВОСЬМЫХ" - Указ от седь-

201

мого августа, знаменитый. По Указу этому новые сотни тысяч двинулись в этапных вагонах на стройки коммунизма.

Кто въезжал, вернее, входил в барак с фанерным чемоданчиком, кто волок узел, сумку, - на грузовиках эти жильцы не подъезжали. В большинстве это были молодые бабенки и девушки, поэтому, несмотря на окрики конвойного с ближайшей вышки - "А ну, отойди! А ну, пошли работать!" - у ограды все время толпились зека, главным образом урки, шпана. Работяги если и появлялись из любопытства, то не надолго, так как бригадиры не очень то разрешали отлучаться с рабочего места, иной бугор так накостыляет за отлучку, - враз о девках забудешь! Да и не о девках у зека - работяги в голове, голодного, изнуренного.

А урки, да шпана, возле них тусующаяся, - те тачку не гоняют, траншеи не копают, разве что при приближении начальства. Если холодно, греются у костра, а в каких строящихся бараках сложили печи, так там и кухню освоили, режутся в карты, кантуются, чифирят, при случае и водку пьют. А вот теперь трутся у ограды, жадно рассматривают и вслух оценивают девок, перекликаясь с теми, кто уже торчит у раскрытых окон - стоит ранняя осень.

Вот кое-кто и познакомился уже, ищет клочок бумаги да огрызок карандаша, - и привязанная к камню записка летит через ограду. Кричит с вышки "попка", но ведь он не слезет, и стрелять не будет, а начальник его на другой стороне зоны на вахте, в избушке сидит. У урок и деньги водятся, и тряпки, в карты выигранные или отнятые. И договариваются, и в условленном месте оставляют шмотки или деньги. И когда уведут зека в жилую зону и снимут с вышек конвой, подруги пройдут на строй-участок и заберут им оставленное. И на утро там будут лежать - на такую сумму - водка, что-нибудь из еды. И - записка, иногда содержания практического, иногда - лирическая. Пишущие из зоны всегда врут, что сроку ос-

202

талось совсем мало, что "подсел" ни за что и вообще мечтает о семейной жизни.

Особенно скоро из этого первого барака стала популяр ни Сонька, отчаянная прохиндейка, отличившаяся уже в первый день. Растолкав у раскрытого окна подруг, Сонька крикнула:

-Эй, мальчики! Давно не видели?! - Вскочила на табурет, повернулась задом и наклонившись обнажила свои ядреные ягодицы!

Раздался такой восторженный рев и вой, что услышал, наконец, и начальник конвоя и прибежал с двумя надзирателями, разогнал зека. А ведь действительно - давно не видели! Так давно...

Вновь и вновь возвращались к этому месту ограды, но сюрпризов больше не было.

Этот Сонькин подвиг вспоминали долго.

А переписка продолжалась, обрела конкретные адреса. И вот однажды в подполье одного строящегося барака - наша бригада как раз стелила там полы, - урки натаскали шмоток, тряпок, сделали лежанки. И Сонька, с такою же отчаянной подругой, тоже считающие себя блатными, прошли в рабочую зону утром, до прихода охраны, принесли водку и жратву, и не ушли, а остались в подполье. И когда пришли зека, урки ныряли в подполье, пили водку и удовлетворяли свою скопившуюся "страсть". Иногда они куда-то убегали, - видимо, на свои "рабочие места", туда, где работала их бригада, чтобы не так заметно было их отсутствие надзирателям. И девки имели передышку. Но все равно надзиратели что-то заметили, а скорее - кто-то стукнул, то ли в зоне, то ли из барака из женщин. Только вдруг раньше времени ударили в рельс: съём! Конец рабочего дня. Недоумевающие зека с радостью собирали инструмент - ведь это два часа отдыха и времени для своих дел, - и спешили к вахте, строились. Вот

203

и пересчитали, вывели за ворота, стоим в строю, - да что-то долго стоим? И вот два надзирателя с видом победителей выводят через вахту виновниц срыва трудового дня - Соньку и вторую любвеобильную даму. Их заставили в руках нести трусы - одеть не успели, да и изрядно пьяны были. И поставив их впереди колонны, как знаменосцев, - скомандовали: "ШАГОМ МАРШ!" Позже говорили, что заставили их вымыть на вахте полы - и выгнали. Кто проверит?

Когда пришли к лагерю, - идти недалеко, полтора-два километра, перед вахтой остановили. К двенадцатой бригаде, где были главные урки, подошел начальник конвоя, старший надзиратель, еще кто-то и приказали нескольким ворам выйти из строя. Те отказались. Начконвоя схватил за руку Леху Сурова, одного из главных воровских авторитетов, Леха ударил его другой рукой в ухо, вырвался и нырнул в колонну. Начальник конвоя выхватил наган и выстрелил, - стоящий перед ним молодой вор Володька-Москва упал, пуля попала ему в бедро. Тот вторично выстрелил - в лежащего. И двенадцатая, и вся колонна взревели. Конвой защелкал затворами винтовок, лаяли, рвали поводки овчарки:

"САДИСЬ!!"

"САДИСЬ!!"

А куда денешься? Останься стоять - снова выстрелит, и не один - они озверели. Начали побригадно поднимать и сверх внимательно обыскивая запускать в зону... Уже двоим ворам, заломив руки за спину, одели наручники, они подвывали от боли, от каждого движения наручники глубже врезались в запястья. Раненого принесли и положили недалеко от вахты, он стонал. Вторая пуля вошла в пах, вероятно, пробила мочевой пузырь и почку. Мы попытались подойти, может, чем помочь - надзиратели разогнали нас по баракам.

Пришла грузовая машина, Володьку-Москву положили в кузов, старший надзиратель сел в кабину, двое конвоиров с

204

винтовками - в кузов. Можно лишь предположить, как встряхивало кузов на ухабах немощеной дороги, как катало его по кузову, - раненого смертельно.

Кандей - штрафной изолятор в тот вечер был полон.

Долго служил этот "шумок" темой для рассказов и пересудов. Судьба раненого была неизвестна. Наказан никто не был.

Я в то время работал на циркулярной пиле - заготовлял доски для своей плотницкой и других бригад - на полы, перегородки. Работа хоть и физическая, но все равно не сравнить с землекопской, на которой гробились большинство зеки и на которой я провел большую часть своего срока. А уж прибыв этапом на новый лагерь - обязательно попадал в землекопы. Самый нудный, тяжкий, изнуряющий труд, да еще при любой погоде! А на циркулярке и перекурить можно, и пофилонить маленько, особенно если нет срочного спроса на доски, и напилил в запас. А то энергию отключат - тут уж законный кант!

А все равно, за день так натаскаешься тяжелых сырых досок, - только и мечтаешь растянуться на нарах!

Поэтому, когда мне приказали на два-три дня остаться в зоне - надо было подмалевать кое-какие лозунги, а я считался "художником" - я обрадовался. "ДЕНЬ КАНТОВКИ - ГОД ЖИЗНИ!" - говорили в лагере. Имея в виду, что загнешься на год позже. Еще говорили: "Умри ты сегодня, а я завтра".

Однако на второй день моей кантовки за мной пришел помнарядчика Сергей: "Собирайся, поедешь на кладбище - могилу копать!"

-Кому?

-Володька-Москва загнулся! Да и не мог он не загнуться - как его прострелили.

-Копать - один буду?

-Сапожник поедет, портной поедет. Я еду. Больше-то в зоне и некому.

205

Все воры были на строй-участке, в зоне только старейшие: Тёща и Дядя Коля-Жид - такие кликухи были у воров, впрочем, люди в лагере уважаемые. Они, оказывается, о смерти Володьки уже знали - подошли:

-Поезжай! Похорони хоть по человечески... - благословили меня эти патриархи воровского мира.

Нас посадили в кузов, один конвоир в кабину, двое на скамеечке спиной к кабине, к нам лицом. Мы на полу. Машина скачет по ухабам, ямам и кочкам, мы бьемся о доски беспощадно, но подержаться за борт не разрешают: а вдруг выпрыгну? Чуть руку на борт - конвой орет, за затвор хватается. Видно, здорово из проинструктировали, как нас беречь!

А нас колотит! Представил себе, как везли этой дорогой смертельно раненого, истекающего кровью. Ну и что с того, что урка? В то время он был уже не вор и не зека - а умирающий.

Подъехали к нашему стройучастку, там, оказывается, сколотили гроб. Конечно, из сырых, не строганных досок. Гады, уж свои то могли бы получше сделать. А! Ему теперь все равно...

-Смотри-ка ты, в гробах стали хоронить!

-Так потому, что из горбольницы. Да и на городском кладбище.

К неудобству нашей поездки прибавился еще и скачущий по кузову гроб. Чтобы его обуздать, и немного поудобней устроиться, мы с Мишкой сапожником садимся на крышку гроба. Конвой не согнал, уже, вижу, и Серега с портным целятся к нам. Но тут машину опять зверски побдрасывает, мы подлетаем, смаху плюхаемся на гроб - и он рассыпается.

-Гады, суки! - ругается Мишка, - Какими гвоздями сколотили!? Это ж пятидесятка!

-А тут хотя бы и сотка - это тебе что - диван?

206

Вот и в город въехали, Серов, бывший Надеждинск. Конвой спрашивает прохожих, где горбольница. Разыскиваем морг. Больница как в парке, корпуса окружены большими тополями, кустарниками. Но рассматривать некогда: нам приказывают снять доски, спрыгнуть на землю и побыстрее реставрировать гроб! Инструмента нет, кусками кирпича выбиваем и выпрямляем гвозди.

-Надо у водилы гаечный ключ попросить! - Громко, чтобы слышал конвой, говорит Мишка - сапожник и идет к шоферу, который ковыряется в моторе. Ключ вместо молотка, но лучше, чем половинки кирпича.

-На два пузыря дал, - шепотом информирует Мишка, - тут магазин рядом...

Пока мы выбивали и выпрямляли гвозди, а они снова гнулись и снова выпрямляли и забивали, - вернулся шофер и Мишка с величайшим, виртуозным искусством, возвращая ключ, принял и сунул в гроб две бутылки, - конвой ничего ш заметил, да еще Сергей встал перед ними, какой-то вопрос задает. Поднимаем домовину, заносим в морг. По стенам на топчанах лежат простынями накрытые покойники. При них дежурит старушка. Мы заносим свой неструганный и сразу:

-Бабуся, - кружка есть?

Мишка наливает, выпивает, вытирается рукавом и передает кружку мне. Бабка испуганно таращит глаза. Ну, быстро, быстро, пока, не вошел конвоир! Пустую бутылку сую под простыню какого-то покойника. Ищем своего. Лежит под простыней - в чем мать родила, от шеи до паха распорот и грубо зашит громадными стежками, как зашивают рогожные кули. А ведь всего четыре дня назад Володька с Сонькой кувыркался...

-А где одежда? - спрашиваю у бабки, - хоть белье? Его же одетым привезли?

207

-Не знаю ничего. Так принесли, - говорит испуганная бабка. Я - было возмущаться, к конвою обращаюсь: не голым же его привезли?! Но конвою это до лампочки: "Давай, клади!"

У крыльца, перепрятав вторую бутылку, забиваем крышку гроба. Издали испуганно смотрят больные, гуляющие в парке.

Снова тряска, мы придерживаем гроб.

Заезжаем на кладбище, спрыгнул один конвоир, второй, третий на земле, окружили: "Снимайте!"

Подтащили к откинутому заднему борту машины, мы с Мишкой спрыгнули на землю, те толкают, мы оттаскиваем. Гроб наклонился и из щели хлынул поток черной крови, я еле-еле успел отскочить, чуть гроб не уронили, материмся все... Видно, разболтался во время тряски. Но вот указанное место. Могилу вырыли быстро, это не мерзлый каменистый грунт долбить, земля мягкая, да и землекопы квалифицированные. В лагере сколько за свой срок землицы перекидаешь!

-Прощай, Володька-Москва! Пусть тебе земля будет пухом!

-Мать-то его - знает ли?

-Должны сообщить...

-Могут и не написать... Нужно им, псам!..

Комья глины застучали по доскам. Вот уже пол могилы засыпали.

-Постой! - говорит помнарядчика Серега, - постой, я спрыгну, насру ему в могилу! - Серега ненавидит воров, он - сука. Я взял кайло: - Прыгай! Но как присядешь - так я тебя кайлом пришибу!

-Да я тебя, гада!.. Я тебя, мать твою... - взбеленился Серега. Конвой, услышав перебранку, встрепенулся.

-Эй! Эй! Чего вы там?! Давай, закапывай скорее, вечер уже!

208

Спрыгнуть, однако, Серега не решился. Да и понял, что бы ему за это урки сделали. Да и не ясно было, на чьей стороне Мишка с портным. Струсил, гад.

Вытащили оставшуюся бутылку, плеснули помаленьку конвоирам: "За упокой души грешной!" Не отказались, хоть и поразились безмерно, откуда на могиле водка появилась? Допили, помянули.

А машины все нет, как нет. Повели пеше, "в колонну по два". Конвой изрядно трусит: темнеет и темнеет, а идти шибко далеко. Подошли к воротам пекарни, нас завели в проходную, начальник конвоя стал названивать в лагерь и дивизион по телефону. Видно было, как перепуганы конвоиры: что случись, с них три шкуры сдерут! Да и еще водкой попахивает: может, специально задумано?

Девчата в белых халатах вынесли булку горячего хлеба - мы разломили и проглотили, как соловецкие чайки: ведь с утра не ели! Еле-еле червячка заморили. Хотели еще попросить, да девчат уже конвой отогнал. Долго ждали машины, конвой совсем в отчаянии: везти ночью, да еще полупьяных!.. Обошлось. И машина пришла.

1951... 1993.

XIII. ПЕТЯ И КОСТЯ. ЕЩЕ ОДИН ШУМОК

210

XIII. ПЕТЯ И КОСТЯ. ЕЩЕ ОДИН ШУМОК

Говорят, в лагере трудно только первые десять лет. Я на Серовский ОЛП прибыл, распечатав десятый год своего удлиненного срока, после того, как дважды доходил, заработал два "довеска" к сроку, провел год на "штрафняке". Многое узнал, многое примерил на себя, многое понял. Ну, и повзрослел, - не только календарно. И какая-то репутация сложилась, что и огрызаться умею.

В секции барака размещались две бригады - обе по 58-й статье. Бригады были интернациональные - русские и казахи, эстонцы и украинцы, немцы и армяне, земляки дружили побольше, но, в общем, все жили мирно.

Тут были уже не сплошные нары, а - вагонка, два места наверху, два внизу. Но в углу барака, рядом с печкой, вагонка не уместилась, и я, с согласия бригадира, смастерил сам себе топчан. Никто не спускал над моей головой ноги, не сыпались труха и мусор из верхнего матраса, не загораживала свет верхняя постель. В дальнейшем я договорился с лагерным электриком Иваном Михайловичем и как-то, пока мы были на работе, он провел в мой угол проводку, повесил патрон, лампочку ввернул - стало уютно, можно читать, писать не портя глаза.

Можно было подумать, что в углу спит какой-нибудь лагерный придурок. Но я был простой зек-работяга, только с большим стажем и опытом.

За год до этого я получил ответ от Ильи Львовича Сельвинского, положительно оценивавшего мои вирши, это очень меня вдохновило. Кроме того, еще в Краснотурьинске, достали, то ли сделали мне ребята большую, вроде амбарной книги тетрадь, сшитую из бумажных мешков. Туда вписывал я по памяти стихи - Блока и Есенина, Маяковского и Ахматову, Сашу Черного... Память на стихи была хорошая. И меж чужих можно и свои было вписывать - надзиратели не дога-

211

дались бы. Только свою "Индию", поэму об арестантском дне, я не хранил: это бы был верный новый срок. Я писал ее карандашом на фанерке, поправлял, запоминал - и стеклышком соскребал, соскабливал текст.

Когда находились слушатели, я садился на топчане "по-турецки", ноги "калачом" - и читал из своего "альбома" и на память. Заходили даже урки, - двое-трое, чаще других Леха Суров, "законник", один из главных авторитетов на лагпункте. Он любил стихи, вообще для вора был и начитан, и эрудирован. Конечно, больше всего урки любят Есенина, просят читать, к остальным равнодушны. Однажды во время моих чтений кто-то сказал:

-А знаешь, в третьем бараке есть пацан, - говорят, он племянник Есенина!

-Ну, конечно, - говорю, - как каждый грузин в лагере - родственник Сталина, как каждый сержант врет, что был по крайней мере майором!

Но упоминания "племянника Есенина" повторялись, - и я попросил его привести. "Пацаном" называют молодых воришек, еще не заслуживших звания вора, - и по инерции в лагере стали так звать вообще всех юношей.

Так появился в моем углу худенький паренек, - Петя Горский. Он действительно имел отношение к фамилии Есениных. Его мать, актриса, была родной сестрой Зинаиды Райх, матери Татьяны и Кости Есениных - детей поэта. Ставшая потом женой талантливейшего режиссера Всеволода Эмильевича Мейерхольда, Зинаида Райх был убита в своей квартире в Брюсовском переулке вскоре после ареста Мейерхольда - в 1939 году. Трагическая судьба всей семьи! Гибель Есенина, Мейерхольда, арест отца Пети - артиста и конферансье Горского, жуткая смерть Зинаиды... (Много лет спустя стало известно, что среди обвинений Мейерхольда значилась связь с видными троцкистами, - в том числе с Л.С. Сосновским).

212

Так что Петя был двоюродным братом Кости и Тани Есениных.

Не выдержав ударов судьбы, мать Пети Горского кончила жизнь самоубийством... Петя, интеллигентный подросток остается сиротой. Ему чьими-то хлопотами назначают опекуншу - их бывшую домработницу, которая становится хозяйкой хорошо обставленной московской квартиры. О Пете ей заботы немного. Вместе с друзьями по двору они забрались в склад соседнего гастронома - и вот за кражу Петя рядом со мной. От меня знакомится он со стихами Есенина, которого читал очень мало - ведь посадили его совсем мальчишкой.

Таким образом, Константин и Татьяна Есенины действительно были Пете двоюродные брат и сестра ("Мы были очень невнимательны к Пете, к его судьбе. Мы всегда чувствовали вину перед ним, - говорила мне при единственной встрече в 1984 году Татьяна Сергеевна).

Вскоре Петя показывает мне полученное письмо от Кости. Я становлюсь как бы наставником Пети, каждый вечер после работы, поужинав, он приходит в мой угол. Он пишет обо мне Косте, мы обмениваемся приветами, а потом и письмами. О, ВРЕМЯ! В одном из писем Костя, СЫН ЕСЕНИНА, предостерегает меня от чрезмерного увлечения упаднической поэзией Есенина!

(Еще чудней: лет через 25-27, когда я появлюсь в квартире Кости на Щербаковской улице, он на память читает мне мои лагерные стихи, присланные Петей! Сын Есенина - помнил мои несовершенные вирши!)

Я был очень благодарен судьбе, что встретил Петю и через него познакомился с Костей, а к Пете относился, как к младшему братишке. Может быть, благодаря мне он, находившийся в бригаде и бараке "бытовиков", где много шпаны и царили нравы уголовного мира, - отошел от своего окру-

213

жения, не брал в руки карты, которыми увлекались повально молодые бытовики, стремясь походить на урок, не усвоил Петя и их морали.

Однажды я зашел в их барак, когда бригады собирались на работу, и вижу, - у вагонки нет ни матраса, ни одного щита, на который кладут матрас, - а сидит на полу абсолютно голый щуплый, кожа да кости, парнишка, сжался в комочек, обнял, прижал к себе колени.

-В чем дело, кто тебя раздел?

-Сам, - ответили однобригадники, весело, - В буру все просадил - шкеры, белье, постель, - даже щит от нар!

-А щит-то зачем играли?

Хохочут. Им весело. А парнишке - грозит куча наказаний! И за картежную игру, и за "промот" имущества, и за невыход на работу. Я пошел к своим "фашистам", пособирал по бараку, у кого что лишнее, обещая вернуть позже - маленько прикрыл паренька. Звали его Коля, в 17 лет он выглядел 13-14-летним, такой маленький и заморенный лагерный выкормыш. " Кстати", и мать его кочевала по лагерям, и ото всюду писала ему письма. Даже невесту ему приглядела - давно не видя сыночка, она думала, что он уже статный парень, в соответствии со своим возрастом. Вечером, переговорив с бригадой, я отправился к старшему надзирателю с ходатайством - перевести Колю в нашу бригаду. Сначала мысль эта показалась ему дикой: пацана - в бригаду врагов народа! Но когда я с жаром нарисовал ему Колины перспективы, он задумался, потом сказал: "Ладно, поговорю с оперуполномоченным!" Конечно, вопрос такой сложности: что станет с парнишкой в фашистской среде!? А что станет с ним среди шпаны, - ведь завтра надо будет украсть, чтобы голод утолить, чтобы отыграться. Да может по дурости и задницу свою проиграть, такие случаи известны, - если уж до единственных трусов дошло. Так наша бригада обрела воспитанника. Мужики все

214

взрослые, у кого и дети дома остались. Поставив ему жесткие условия: не брать в руки карты, не воровать и работать, определили его учеником в столярку, где работал один бригадник; бригада была строительная, - обязались его месяц обрабатывать - включать его в свой наряд.

Вот потому и заботился я о Пете, чтобы не свихнулся он среди шпаны. А дух шпаны царил в бригадах бытовиков. Могли вовлечь, принудить, заставить играть, и участвовать в любой пакости.

Срок у Пети был небольшой, в соответствии с его "преступлением". И однажды пришел его последний день, которого я ждал почти с таким же нетерпением, что и Петя. Мы пошли на работу - он остался в зоне. Я в это время работа в звене каменщиков, клали стены дома из шлакоблочных кирпичей, уже вели второй этаж. Петька пришел к колючей ограде напротив нашего объекта - попрощаться. Я напутствовал его, чтобы он не застревал в Серове, а как можно скорее уезжал. Смотрю - плачет!

-Петь, ты - чего?!

-Да как же: я вышел, - а вы остаетесь!..

Петя поехал в Москву - к Косте Есенину, но с отметкой в паспорте о судимости в Москве не прописали, отправился к Татьяне в Ташкент. У меня ее адреса не было, тут я угодил на этап, да и Костин адрес затерялся - так мы потеряли друг друга. Но не навсегда.

Я ушел этапом в Нижний Тагил, оттуда - в Комсомольск-на-Амуре и еще дальше. Лишь освободившись, я отыскал Костю через газету "Советский спорт", где публиковались его материалы о футболе, - кроме профессии инженера он был лучшим знатоком истории советского футбола, спортивным журналистом и статистиком футбола, его истории; позже издал 2-3 книжки о футболе. В его картотеке был весь наш футбол - но об этом где-нибудь другой раз. Костя дал мне адрес

215

Пети - он жил в Кентау, работал нормировщиком, имел семью - и звал меня к себе. Возобновилась переписка и с Костей. Потом Петя уезжает от семьи, перебирается в Москву. Костя устраивает ему прописку и работу - но приходится снимать углы. Тогда Петя едет "за длинным рублем" - на Север, в Норильск, о чем мне позже написал Костя. Хотел заработать на кооператив. Но в 1976 году покончил с собой... Какой-то психический сдвиг был.

А парень был светлый, чистый, искренний. Писал мне, что вирши мои лагерные читал в молодежном кафе.

Серовский ОЛП был "воровским". Это значит, что ссученных, то есть, воров, вышедших из воровского закона, пошедших на сотрудничество с эмведешниками, в нем быть не могло, что урки тут хозяева. "Главные силы" располагались в двенадцатой бригаде. Я иногда заходил туда, может быть, единственный "фраер", по собственному желанию, - к Лехе Гурову, наблюдал их повадки, обычаи, "устав". Злейшим их врагом, кроме "мусоров" - надзирателей, был старший нарядчик Борис Агапитов. В лагере старший нарядчик - это удельный князь, всемогущий хозяин. Он живет в отдельной комнате - "кабинке", держит собственного дневального, - шестерку, который носит ему с кухни, готовит, стирает, моет, чистит, бегает на посылках. Конечно, нарядчику не нальют на кухне баланды. А так как кухня получает на весь контингент продукты по норме, и без того очень скудный, то нарядчики, коменданты, врачи, хлеборезы, - все придурки едят то, что отнято у серой массы работяг, - "мужиков", "чертей". И без того скуднейший паек пока дойдет до котелка работяги, выходит жидкой баландой, безо всяких намеков на жиры и прочие продукты. А тут и воры требуют себе погуще да повкусней, понаваристей, повара знают, что воры безжалостны, считают себя вправе отнимать, грабить, любого избить. Хозяевами считают себя в зоне.

216

Но и нарядчик тоже. Одна из причин взаимной ненависти.

Борис Агапитов был груб и жесток. За плохо вымытый в бараке пол мог отдубасить палкой, шваброй и посадить в кандей старика-дневального, заехать кулаком даже бригадиру. Если веем зека запрещали даже крохотный, сделанный из обломка ножовочного полотна ножичек, так необходимый при ремонте одежды, руковиц - а ремонтом приходилось заниматься круглый год. На работе все старье то и дело рвется, - то нарядчики, коменданты имели ножи, кинжалы. Надзиратели их не шмонали, как своих верных союзников и помощников.

Однажды я застал в бараке сильно возбужденных товарищей. Бригадир соседней бригады, Юра, рассказывал, что Aгапитов набил ему морду.

-Да что же ты! Такой лоб - что ты, не мог ему врезать, как следует?

-Да, врежь! У него во второй руке стамеска американская! Сунет под ребро...

Рукоприкладство нарядчика становилось повседневностью.

-Эх, мужики! Что стамеска? Вот плита, на ней - чугунные конфорки, - сколько? Шесть штук! Да похватать конфорки, человек пять-шесть, котлету можно сделать из нарядчика!

Конечно, такая речь моя была непростительной горячностью для старого лагерника, верхом неосторожности. Стукачи были в каждом бараке. Да и трудно было предположить, что смелые со своими работягами, бригадиры, те же мужики, решатся на такой отчаянный поступок. "Пока бьют не меня - лучше пересидеть в сторонке!". Даже и из бригадиров мог кто-нибудь донести Борису, - он бы постарался свести со мною счеты.

217

В один из вечеров завернул я в 12-ю. Перед тем пришел этап, два дня шла отчаянная игра - вновь прибывшие приволокли, как обычно, много шмоток, награбленных в тюрьме или на пересылке. Обыграть, чтобы завтра вынести в рабочую зону, продать вольняшкам, заказать водки - главная задача. Словом, момент для визита был явно неудачный. В тот день в 12-й уже и водка была. Пили, и Леха Суров сунул мне в кружечке: "Заглотни - и уходи! Разборка будет, тут такое дело..."

Это небывалый почет, - урка налил мужику, фраеру, хотя и "битому фраеру", прошедшему год штрафняка! Но Леха, как я сказал, был авторитет, мог себе позволить. Позже я узнал подробности этого дня.

Днем, когда все, в том числе и урки, были на работе, в барак 12-й зашел Агапитов с помощником своим Серегой. Нa нарах играли в карты карманник Гриша Акопов и молодой вор из нового этапа. Агапитов, "накрыв" игру, видимо, хотел забрать карты, а может, и деньги, что для вора - верх оскорбления. Короче, он дал новому вору по морде, а может, и не раз. Наверняка нарядчик был вооружен, иначе в 12-ю он вряд ли полез бы. Теперь вор должен был "реабилитироваться", иначе он уже не вор, ему грозит воровской "суд чести" - разборка и "лишение эполет".

Среди крика, мата и галдежа я отправился в свой барак. А надо сказать, кабинка нарядчика была в нашем бараке, к нам направо, к нему дверь прямо. Это, собственно, была сушилка для обуви, мокрой одежды, когда в дождь с работы придем, - но нарядчик захватил это теплое помещение - иди, пожалуйся!

Не помню, много ли прошло времени, как вернулся, зачем-то я вышел из секции - у дверей нарядчика стучались Гриша Акопов и тот молодой вор, что получил по морде. Гриша кинулся ко мне:

218

-Нож есть? У тебя или у кого? Скорее!..

Ножа у меня не было. Они еще постучали: "Открывай, Борис!"

Я от греха вышел из барака, пошел по зоне. Навстречу бежало несколько урок, пьяный мат, - лучше б не встречаться, они возбуждены и неуправляемы. К счастью, впереди бежал Леха Суров.

"В баню...". "В баню..." - слышались голоса.

-Ты Гришку не видел? - спросил Леха.

-Гришка ломится к Борису, да с голыми руками, - успел я сказать. Толпа помчалась дальше.

А дальше было вот что.

Агапитов велел старику-дневальному отпереть дверь. Двое вошли. "Пришли по твою душу!.. " - Сказал Гриша. Это он мне сам рассказал впоследствии.

-Ну, что ж... - Борис сел на койке, - Закурить разреши?

-Закури.

Борис полез в тумбочку, где обычно лежала его знаменитая стамеска. Но стамески там не оказалось: перед тем он пил водку с помощником, выпил много, лег спать, а Серега, уходя, забрал стамеску! Агапитов был среднего или чуть ниже среднего роста, довольно плотный. На воле он работал машинистом паровоза.

Завязалась отчаянная драка. И в это время ворвались все урки. Кто имел нож, "пику", кто бил половинкой кирпича. Я стал в своей секции у двери, чтобы кто из бригадников по высунулся на шум, - а шум был большой, - еще пырнут сгоряча, как свидетеля! А некоторые уже проявляли любопытство: "ЧТО ТАМ?.."

-Там - что надо, - говорю, - Бориса кончают!..

Потом все стихло. Я с Ваней-фашистом зашли в сушилку. В дверях мы разминулись с дневальным нарядчика. Бледный как снег, он шел раскорякой, еле волоча ноги, парализован-

219

ный пережитым ужасом, от него несло, как из уборной. В сушилке все было забрызгано и залито кровью, словно резали кабана. Нарядчик, скрюченный, лежал, привалясь спиной к опрокинутой тумбочке, весь окровавленный. Мы скорее вышли, дневальный наверняка направился в штаб, к надзирателям, - и прошли в туалет, где и задержались, чтоб не попасть в свидетели. А когда возвращались, мимо открытых дверей, - в сушилке толпились начальник лагеря, старший надзиратель, оперуполномоченный, какой-то новый майор, надзиратели. Майор повернулся к двери и увидел нас.

-А вы - что? Урки?

-Сочувствующие, - сказал старший надзиратель Дзюбак. Он был хорошо информирован стукачами.

Более тридцати ран было на Агапитове, которому от десятилетнего срока оставалось всего несколько месяцев... Никто не пожалел о нем на лагпункте - он был зверь для всех.

За несколько месяцев до того старый вор Дядя Коля Жид попросил меня: "Ты на строй-участок ходишь, там кто-то ножи делает - закажи мне хороший нож!"

Я легкомысленно выполнил его просьбу: ножи делал вольнонаемный инструментальщик, из немцев - спецпереселенцев. Работая целые дни среди зека, он старался с ними не ссориться. Не помню, чем ему было уплачено, но нож сделал вроде охотничьего, с наборной ручкой - фирма!

И вот на работе приходит он ко мне, отзывает в сторону:

-Как быть? У Агапитова в комнате после убийства нашли ручку от ТОГО ножа!! А я, такой же Дзюбаку делал, - он по ручке узнал мою работу. Требует вспомнить, кому еще делал?..

Не скажу, что меня это сильно обрадовало. Мурашки пошли, признаюсь, по коже: как начнут добывать из меня истину!

-Слушай, - говорю, - Дзюбаку что-нибудь соврешь, - кому-нибудь вольняшкам делал, не помнишь... Или вот! Скажи, что

220

делал - Агапитову! Не поверят - пусть у него спросят! - Дав такой совет, я малость успокоился. Хотя помогала нарядчика Серега мог сказать, что такого ножа у Агапитова не было...

-А если скажешь правду, - ты знаешь, что урки тебе могут сделать? Вот сам думай.

А Дядя Коля Жид мне потом рассказал, что в свалке, когда все друг другу мешали, ударил сверху, угодил по голове и ручка отломилась. Всех главных урок после того заперли в надзорслужбе, в штабе, началось следствие. Еще когда вернулись с побоища, Суров велел всем, кто там был, все с себя снять, на чем есть хоть капля крови - и утопить в уборной. Двое молодых воришек, которых по их малозначимости посадили, из воровской солидарности решили через окно передать арестованным курево, - надзиратели их подкараулили и при обыске сняли брюки: кальсоны на них оказались в крови. У обоих срок только начинался, и они взяли на себя убийство. Но и это не очень точно.

В ближайшее время почти всех урок из Серовского ОПЛа этапировали, остались лишь старики, ТЕЩА и Дядя Коля Жид, они по возрасту показались, вероятно, вне подозрений. Меня очень интересовал феномен старого еврея - вора в законе. Но в довольно доверительных беседах добраться до его биографии я так и не успел.

Инцидент был исчерпан и это был редкий случай, котла работяги-зека были благодарны ворам: никто никогда не мог быть уверен, что Агапитов не выместит на нем свою злобу, не придерется к чему-нибудь.

А начальника лагеря сняли, то ли в связи с убийством, что вряд ли, то ли по другой причине, - начальником стал тот майор, что спрашивал меня, урка ли я.

В тот вечер, когда толпа урок встретилась мне, я не пошел сразу в свой барак, а прошел еще немного - и встретил дежурного пожарника-зека, - он спешил на шум: "Что там?". "Там

221

урки и ты туда не лезь, а иди в штаб и не высовывайся!" - посоветовал я. Ведь пожарник - тоже придурок и еще неизвестно, за какие заслуги получил непыльную должность. Вгорячах - запросто пырнуть могли, в ненависти к придуркам.

И вот этот пожарник показал, что во время дежурного обхода в тот злополучный день встретил зека Сосновского, "который мне сказал...". Меня вызвал оперуполномоченный Колесов. Этот офицер питал ко мне некоторое уважение: перед тем я получил письмо, а затем и книгу с автографом Ильи Львовича Сельвинского. Опер спросил меня: "Он что - ваш родственник?" Нет, сказал я, никогда не встречались. Писал ему из Краснотурьинска - он отвечал. Прочел ему пару стихотворений Ильи Львовича.

-А свои - почитайте?

На всякий случай сказал, что у меня написанных сейчас нет, а помню плохо. Позже понял, что смело мог ему почитать, хотя и не все, может быть. И вот теперь опер имел прямые улики о какой-то моей причастности к убийству. Ну, я рассказал, что мимо меня пробежала группа урок, пьяных и возбужденных, и встретив пожарника, я его предупредил. Было лишь расхождение в указанном месте, где мы с пожарником разошлись, но я сказал, что он мог с перепугу спутать. И опер перевел разговор на литературу. О моем отношении к Маяковскому, о Пастернаке! А ведь это был конец 51-го или начало 52-го года. Я что-то ему отвечал, а сам думал, что он заговаривает мне зубы, - и ждал какого-нибудь неожиданного вопроса. И напрасно. Не могу не упомянуть этого опера добрым словом. Да и никому на командировке он не сделал плохого. Но вскоре его сменил новый опер - Герой Советского Союза Виктор Сосницкий. "ВСосн" расписывался он в документах также, как и я. И надзиратели возмущались: "Подпись подделываешь!". И вот с приходом майора и нового опера Сосницкого начали в Серовском ОЛП - наконец-то! -

222

строить кандей - штрафной изолятор. В воскресенье вызвали в штаб бригадиров - дали указание, кто что будет делать. Нашей бригаде - сооружать запретку вокруг будущего кандея.

-Бугор, - сказал я, - заметь, никого не агитирую, но сам себе тюрьму строить не выйду.

-Так только ж запретку!..

-Все равно.

Пошли работяги. И слава богу, а то могли ведь "агитацию" пришить мне - запросто.

В мой угол явился гроза всех зека, здоровенный надзиратель Пакида, сел на скамейку, говорит довольно мирно, даже не похоже на него:

-Ты что, Сосновский, не вышел с бригадой?

-Я, начальник, за 10 лет ни разу в отказчиках не был. Но сам себе тюрьму строить не собираюсь.

-Так Сосницкий сказал, что как отстроят - тебя первого посадить.

-Вот тогда и пойду.

-Так ведь ты не блатной?

-Нет, не блатной. Но тюрьму себе строить не хочу.

-Слушай, Сосновский, ты что, думаешь, мы с тобой не справимся? Навалимся, если один не справлюсь. Несколько человек...

(Вот это о чем: кроме репутации "фашиста", имеющего статью 136-ю - убийство, хотя мой недруг и стукач остался жив, действовала магия статьи, - по лагерю был пущен слух, что я чуть ли не мастер спорта по самбо и боксу. Я в слухе не был виновен).

-Ну, - говорю, - все равно первыми среди вас никто быть не захочет.

Обнаглел я. Но он клюнул, поверил в мое "богатырство".

И когда вскоре меня отправляли на этап, а перед тем к нам прибыла целая команда надзирателей из другого лагеря, на-

223

стоящих гестаповцев, и привели меня в кандей, куда собирали всех этапников, - "Чего шапку не снимаешь!" - с ходу заорал на меня один из них.

-Да вроде я - не в церковь пришел...

-Мы вот тебе сейчас изделаем церковь, падло! - И вся банда зашевелилась, придвинулась, видно, долго терпели, никого не избив. Но тут вдруг вмешался Пакида:

-Ну, ладно, ладно, не знаете человека... Чего вы?..

А перед тем еще прибыл начальник Второй части новый. Я не сильно разбирался, не вникал, какие там части - первая, вторая, третья. Но, видимо, вторая детально знакомилась с "ДЕЛАМИ".

Возвращаемся с работы, прошли шмон и вахту, устремляемся к своим баракам. На крыльце стоит высокий старший лейтенант. "Новый нач. спецчасти", - пояснил мне бугор. Когда подошел я к крыльцу, тот посмотрел на мою папаху - ходил я несколько лет в овчинной папахе - подарок одного осетина, - и процедил:

-Сос-новский... Ла-гер-ный герой!

Невозмутимо прошел я мимо.

Утром, когда в бараке самая суетня, кто собирается, кто куда-то бежит, кто постель застилает, а я ещё потягивался в своем углу, - по бараку, осматривая, прошел тот старлей. Дошел до моего дальнего угла, грозным голосом:

-Сосновский!!! Подъем не слышал?!

Я - не поднимаюсь, руки за головой. Отзываюсь:

-Сосновский на развод не опаздывает!

-Ты хоть встань! А то за ноги скину! - заорал.

-А попробуй! - Ну, я наглел, даже сам в душе удивлялся! Ведь сцепись я с ним - это ж какая статья? это же - 58-8! Террор пришьют! А - ничего. Начальник подскочил к длинному столу посередине барака, вытащил блокнот, ручку, что-то быстро написал, убежал. И через несколько дней меня

224

вызвали на этап. Когда повели "на дорогу" в баню, загнали в моечное всю партию, теснота. Я выбрал таз и решил помыться в парной, которое обычно зеков не обслуживало. Там я застал моющимся худощавого мужика, по прическе дошло, что не зека (мы все стриженные) - и лишь погодя до меня дошло, что это - тот начальник спецчасти - я вышел. Но вот что значит - военный: не прошло и двух минут, как он выскочил в полной форме, застегнутый и подпоясанный - и исчез. Наверняка решил, что хочу его ошпарить!

Июнь 1993 г.

XIV. НАД БАЙКАЛОМ

226

XIV. НАД БАЙКАЛОМ

Этап был как этап. Но уже не сорок второй год, когда везли почти на верную смерть, - а пятьдесят второй. Да и мы были, в большинстве, - старые лагерники, прошедшие испытания тюрьмами и пересылками, этапами, лесоповалами, каменными карьерами, котлованами, голодом, истребительным режимом, цингой - словом - выжившие. Через полтора года страна с рыданиями простилась с Вождем и Учителем, Родным Отцом Всех Народов, а еще через полгода его верный соратник и спутник на пути к Светлому будущему Лаврентий Павлович Берия выпустил на свободу многих из тех, кто едет с нами в красных телячьих вагонах. Но ни мы, ни они этого еще не предполагали. Единственной привилегией на этот раз было - что в вагонах нас удостоили находиться вместе с уголовниками. Но поскольку за нами было уже немало сроку, пересылок, этапов, лагерей - ограбление нам не грозило. Я, например, перевалил на одиннадцатый год, а по лагерной пословице, - в лагере трудно только первые десять лет.

Впрочем, я особой радости не испытывал, так как этап был на Восток, где и Магадан, и Колыма, и Бухта Ванина... А ужасов про эти курорты все наслышались.

Но этап был как этап. Телячьи вагоны, справа и слева от дверей двухъярусные нары из неплотно пригнанных плах.

На остановках стены вагонов, как всегда на этапах, обстукивают деревянными молотками на длинных рукоятках: нет ли где пропила, прореза. Бегают, что-то проверяя, по гремящим крышам. Гремят затворы, с грохотом откатывается дверь, в дверях конвой: - Всем перейти направо! Быстро!! - "Быстро" - это чтобы не успели что-нибудь спрятать, притырить. Пробегая, косим за дверь - снаружи, на земле целый взвод автоматчиков, да еще с собаками. Видимо, верят в возможность сопротивления, прорыва. Побаиваются.

227

Нас сбили в кучу, как овец, на освобожденной половине "шмон" - перетряхивают, перещупывают, бесцеремонно перекидывают, швыряют все наши шмотки. Потом долго будем искать - отыскивать по вагону свои сокровища. Да, сокровища! Ведь даже рабочие рукавицы - важная часть твоего имущества, порой необходимая. Будем потом искать, натыкаясь на чужое и не находя своего, а кто-то нагло будет признавать своим чужое. Ругань, споры неизбежны... Но это потом, - Всем налево! - Быстро, быстро!! - шмон продолжается. Начальник считает, хлопая по затылкам фанеркой, на которой запись количества по вагонам. Не сошлось: вроде на одного больше! Но такого не может быть. Поэтому: "Всем направо!" Снова пересчет... Теперь одного не хватает! Начальник звереет, но на третий раз, слава Богу, сошлось! И уже дает гудок машинист, конвой выпрыгивает, дверь заперта: колеса застучали.

Едем долго, уже третья неделя, а конца все не видно.

- К Байкалу, братцы, подъезжаем! Байкал скоро!

-Ну да!? - Точно! - Всегда и везде есть бывалые люди. У маленьких зарешеченных окошечек на верхних нарах - урки, конечно. Они сгрудились - на середине нар попросторней, мы с Борькой залезаем, в просветы между голов пытаемся разглядеть красоты природы. Кто-то приник к дверной щели, - для вентиляции дверь неплотно закрыта. Вот начинаем нырять в туннели - первый, второй, десятый... Сбились со счета! Их тут пятьдесят восемь! - сообщает кто-то. - Ого! Под нашу статью долбили!

Спор. А пойди, докажи! - Ну, начинай считать сначала! - советуют. С одной стороны - отвесная скала, стена. Верха ее нам не видно, конечно, из вагона. А с другой стороны - далеко-далеко внизу, под таким же крутым обрывом, прямо от рельс - Славное море, Священный Байкал! Красотища! У каждого эта картина вызывает свои эмоции.

228

-А что, - обернувшись от окна, обращается ко мне главный урка по кличке Хохол, - а что, можно изнутри вагон раскачать?

-А зачем?

-Ну, просто так!

-Можно, - легкомысленно подтверждаю я, - если всем перебегать одновременно то влево, то вправо!

Глобальность этой идеи так поразила Хохла, что он с товарищами в две минуты согнал с нар всех шестьдесят зека.

-А ну, перейти всем налево! - Кричит Хохол, - И рраз! И и - два!! И - трии! Быстро!

Вагон в самом деле, сначала понемногу, потом все больше и больше начинает раскачиваться: влево - вправо... Я сознаю, чем все может кончиться, говорю Хохлу: - Давай, кончим! Ведь хреново может быть: костей не соберут!

-А-а, бздишь, фраер! Давай, мужики, давай!!!

За шумом и гамом мы не заметили, как поезд замедлил ход и постепенно остановился. С визгом отъехала дверь - и в вагон вошел политрук со свитой, под дверью - уже рота автоматчиков.

-Эх, братцы, шутки плохи! Сейчас кое-кого так перепустят! - думал, наверное, каждый. Но вместо этого пожилой политрук обратился совсем не командирским голосом:

-Ребята! Вам что, так уж жизнь надоела? Так ведь не только вы - весь состав в щепки разнесет! Почти тысячу человек! Ну, вам, может, жизнь не дорога, но у меня вот - трое детей! О них хоть подумает кто? Их - за что сиротами оставите? Да и у вас, поди, у кого семьи остались...

Вагон одумывается. Я неуверенно - все же не я, урки здесь главные, бормочу: - Все, гражданин начальник, больше не будут!

Вот что вспомнил я после Выборов в Госдуму 12 декабря 1993 года.

XV. КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА

230

XV. КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА

В системе ГУЛАГа много очень занятных, нелепых, а порой и символических названий. Так лагерь, в котором я пробыл большую часть своего срока и где мне дважды добавляли сроку снова до "червонца", назывался БОГОСЛОВЛАГ. Словно с благословения Божьего везли нас тысячными этапами на Север Урала, на мучения и смерть, - ибо только за 1942 год в лагере этом, по официальным данным, умерло 4319 зека - около половины прибывших, умерло на стройке. Но и те, кто дожил до 43-го, выжить имели шансов на больше погибших в 42-м, просто чуть позже. Условия не улучшались, а этапы шли и шли, надо было строить алюминиевый комбинат... БОГОСЛОВЛАГ!

А через десять лет угодил я на самый дальний мой этап - на Дальний Восток. Ехали примерно месяц - и вот КОМСОМОЛЬСК-на-АМУРЕ. Название вызывало иронию: КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА!

-Ребята, мы - комсомольцы!

Прибыло подряд три этапа: наш - уральский, воронежский и московский. Старых лагерников было больше всего в нашем.

Огороженные высоким сплошным забором, с колючей проволокой по верху, улицей стояли с десяток бараков. Впрочем, справа от вахты один барак стоял поперек порядка - его мы и заняли, часть нашего этапа, в большинстве спутники ло вагону, а иные и по прежним командировкам. Бараки были в самом непотребном виде. В оконных проемах не то, что стекол, не было даже ни рам, ни коробок. Не везде были двери, печки развалены, дверцы, плиты - вырваны, мусор, несусветная грязь. Я прошелся по нескольким еще пустым баракам, - везде такая же мерзость запустения. Видимо, в отсутствии заключенных зона не охранялась и местные "комсомольцы" тащили, кто что мог. Теперь зону надзирали надзиратели, все как на под-

231

бор - словно топором вырубленные морды, почти все не расставались с дубинками.

Еще обращало внимание, что конвойные вышки со внешней стороны - "глухие", заколочены тесом, открыты только стороны, обращенные в зону.

В дальнем от вахты конце, противоположном нашему бараку, находилась кухня, где в окошко плескали в подставленную посудину мутную пустую болтушку - баланду. Там же и хлеборезка, но даже вокруг "пищеблока" - неимоверная грязь, свалка, помойка.

Несмотря на то, что нас сегодня пересчитали при выгрузке из вагонов, а потом раза три - прежде, чем пустить в зону, - едва успели мы разместиться, определиться местом, - надзиратели принялись выгонять из бараков - строить "на поверку", видимо, маялись от безделия. А так как зека не шибко любят эту процедуру, а надзиратели не горазды в арифметике, поверка затянулась на час. И старший надзиратель напомнил, что следующий раз кто не поторопится из барака - получит по горбу дрыном. И продемонстрировал его, чтобы не осталось сомнений. Нынче они, видимо, не успели. Кроме того, среди прочих "правил" нам пояснили, что после отбоя по зоне ходить запрещается: - А ежели кому надо в сортир, - надо просить разрешения конвоира на ближайшей вышке. Если выбежишь без разрешения, конвой может стрелять без предупреждения! Ни в одном лагере мы таких обычаев не слыхали! Поэтому в сверки, выходя из барка, мы кричали:

-Начальник!! Я п...ать пошел!! - И если "начальник" на вышке не буркнет: - ИДИ! - кричи еще, и еще, пока не услышишь разрешения: черт его знает, то ли он не услышал, то ли дремлет, то ли притворяется: может, пострелять охота! Черт его знает, что у него на уме!..

232

В бараках на нарах не было половины досок - пошли по еще пустым баракам, из-за отсутствия инструмента кирпичом или другой доской выламывали доски, выбивали выпрямляли обломком кирпича ржавые гвозди, - латали дыры на нарах, конечно, кроме бушлата или телогрейки постелить будет нечего - как и весь месячный путь в вагонах.

На второй день прибыл воронежский этап, потом московский. Может быть, был этап и из Иркутска - я вскоре познакомился и близко сошелся с Марком Живило, а он перед тем сидел в Китой-лаге, откуда делал побег (был пойман на третий день).

Надзиратели пытались заставить зека убирать территорию, но это у них получалось слабо: все знали, что на пересылке не задержатся, что пайку за уборку не прибавят - да и не мы ее загадили, эту пересылку, пропади она пропадом!

Впрочем, безделье не радовало: на рабочих лагпунктах будет рабочая пайка, получше приварок - там не так беззастенчиво разворовывают продукты. Да и какую-нибудь постель дадут, все же на дворе пятьдесят второй - не сорок второй! Впрочем, тех, кто еще помнил сорок первый, сорок второй - осталось немного...

Шпана резалась в карты, по ночам воровали у "фраеров", что годилось для игры. Все предоставлены сами себе.

Кроме Марка Живило, художника, бывалого и интересного собеседника, запомнился мне испанец - моряк, капитан. Он неплохо уже говорил по-русски. По его рассказам, в войну он провел через Босфор и Дарданеллы в Черное море какое-то судно, - за давностью, теперь подробности не помню, - а его в награду отправили в лагерь. Наверное, как шпиона. Испанец объехал полсвета, рассказывал мно-

233

го интересного. С Марком судьба нас еще свела, менее, через год.

Однажды прошел слух - пустили его надзиратели - что должен придти большой этап из бухты Ванина. Я сначала не понял, почему это так волнует. Ну, этап и этап, - обычное дело на пересылке! Но один из надзирателей как-то зловеще бросил: - Ну уж они-то наведут порядок!

После обеда сквозь густо затянутые колючей проволокой ворота мы увидели метрах в трехстах большую колонну. Однако их несколько часов так и держали на расстоянии. Суетились, бегали надзиратели, среди зека росла тревога.

-Так в чем дело-то? - Спросил я у одного их воров, пришедшего с нашим этапом.

-А в том, что этап, говорит - сучий! А весь ли этап, сколько пришло сук - кто его знает!

Вечная вражда воров и "сук" - бывших воров, "ссучившихся", - то есть нарушивших воровской закон, может, пошедших на сотрудничество с начальством, или чем еще - о вражде этой много знали в лагере. Те и другие стараются занять главенствующее положение на командировке - вплоть до физического уничтожения. Если берут верх суки, они стараются каждого вора беспощадными избиениями заставить пойти на унижения, "опустить", после чего вор уже не вор - не считается вором.

Что предпримут прибывшие?

-Поди, мужикам-то - чего бояться?

-Да если резня начнется, под горячую руку, под нож - любой может угодить! Да и на лбу у тебя не написано, мужик ты или кто...

Мы полезли на верхние нары, взяв на всякий случай от разваленной печки по паре кирпичей - заняли оборону. Но

234

этап все не заводили. Наконец кто-то крикнул: - Идут!

Мы не вытерпели, высыпали из барака, хотя приближаться не рисковали. Ванинцы входили в ворота, как их построили на пересчете, плотной колонной, было в этом что-то воинственное, монолитное. В первой шеренге шел высокий, крепкого сложения вор средних лет, как узнали потом - по кличке "Боксер". Рядом немолодой, с ввалившимися щеками, по виду язвенник, явно авторитетный вор - так вели они себя с первого часа. С ними в шеренге шагал среднего роста парень с неимоверно широкими, почти неправдоподобными плечами и лицом деревенского ваньки... Эти как-то сразу запомнились. Так вот, плотной колонной, не разбредаясь, прошли они в освобожденный барак. Но уже видно было, что подавляющее большинство были не урки - обыкновенные зека, "мужики".

Движение в зоне почти прекратилось. Пора было получать баланду, но прибывшие заявили - через того широкоплечего - что пока не поедят они, - чтоб никто не совался. Уже началась перебранка из барака в барак, через пустые оконные проемы. Этапные пути многажды пересекаются, в тюрьмах, пересылках, лагпунктах, где только не встречается осужденный люд - и вот уже кто-то кого-то узнал: среди вновь прибывших - соседа но нарам, либо по лагпункту:

-Так ты что, Фиксатый, давно ссучился?

-Сам ты, гад, сука, падло! Твой рот... Да я тебя!..

После порядочной, поддержанной товарищами перепалки наконец всплыла истина: также, как в зоне надзиратели говорили, что пришел "сучий" этап, - ванинским говорили наоборот, - что в пересылке суки. Так чуть не спровоцировали побоище, резню. До сих пор не пойму, что бы это им дало? Но разобрались, слава Богу, и уже начались

235

картежные баталии, в каждом бараке, в каждом углу. Ворье из тюрем и пересылок обычно привозило много "шмоток" - выигранных, украденных или просто отнятых у "фраеров" - и получают высшее наслаждение в азарте игры. Прибывшие, вернее, воровская их верхушка, держались наиболее нагло, а особенно тот широкоплечий, с огромными кулаками. Его действительно звали Иваном, и никаким вором он не был, хоть и сидел за какую-то уголовщину. Он терся около "воров в законе", то ли шестерил, то ли телохранителем. Любил, играя дурной силой, к кому-нибудь придраться.

А однажды приехала какая-то комиссия ъо главе с генералом. Генерал был щуплый, невзрачный, только красные лампасы его отличали. Иные зека чувствовали даже обиду: первый раз видели вблизи живого генерала - и такой замухрышка! Иные нагло подначивали: - Правда, што-ль - генерал? -А то нет - видишь, лампасы! -Не-е, не похож... А лампасы - и я могу пришить!.. И все это в нескольких шагах от начальства и достаточно громко, чтобы быть услышанными - бравада такая. Генерал что-то бормотал - впрочем, ничего не обещал: через несколько дней развезут по командировкам, там все решите с местным начальством. Это было хозяйство Нижне-Амурлага, строившего железную дорогу Комсомольск - мыс Лазарев (а кто говорил - до Софийска) - продолжение БАМа. Сколько было нас на пересылке - не помню, но во всяком случае - не тысяча: четыре или пять этапов! Месяцев через восемь мы опять вернулись на Комсомольскую пересылку - радостной весной 53-го, когда после смерти ЧИНГИЗ-ХАНА стройку решили законсервировать. Но в этот раз вообще на пересылке не задержались. Я угодил в Китой-лаг, откуда и освободился - по амурским зачетам, I.XII. 1953 года.

28.ХII.2000 г.

XVI. АМУРСКИЕ ВОЛНЫ

238

XVI. АМУРСКИЕ ВОЛНЫ

Новый 1953-й год я встречал в амурской тайге, восточнее Комсомольска. В ту новогоднюю ночь мы долго не спали с одним товарищем и в полночь, накинув телогрейки, вышли на крыльцо. Ночь была ясная, звездная. Мой приятель стал называть мне и показывать то одно созвездие, то другое – он когда-то увлекался астрономией. Но я вернулся на Землю: ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ! - С зачетами¹ - я в этом году должен освободиться!

-Ну, вряд ли... А даже и выпустят - что тебя ждет? Те же лопата и тачка? Радуешься ты...

-Ерунда! - перебил я приятеля, - Мне тридцать третий год! И я ВЫЖИЛ! Я здоров и весел даже здесь, в лагере, на краю света! Да и во всяком случае, страшнее того, что было - уже будет! А ЕМУ - Чингиз-хану - восьмой десяток! Что он - вечен, что ли?

Да. Кончался одиннадцатый год моего срока.

Через некоторое время я снова, в который уж раз, угодил на этап. Нас построили "с вещами", посадили в грузовик - шеренгами, плотно, лицом назад, прямо на мерзлый пол. У кабины, лицом к нам - три конвоира с автоматами, четвертый в кабине. В отдельной машине еще подразделение солдат. Прочитана молитва: "В пути следования..., оружие без предупреждения..."

Ехали много часов, замерзли, окоченели в наших лохмотьях - до кишок. То по льду Амура, то среди сопок по замерзшим болотам - марям², где только зимой и проехать - а летом путь только пеший - ни на машине, ни на коне не проехать. Сколько мы ехали - двести километров, триста? Дума одна - скорее доехать, да отогреться бы в бараке, да баланды бы горячей, кишки отогреть...


¹ Зачеты: на некоторых особо важных стройках заключенным, перевыполняющим производственные нормы на 120-130 % день засчитывался за два, за три дня срока

² Мари - болота на вечной мерзлоте

239

Наконец прибыли. По команде спрыгиваем на подгибающиеся от долгого сидения ноги, разминаемся, руками машем, пытаясь согреться - нарушить строй конвой не разрешает - надо вновь пересчитать! Но напрасны были наши надежды на теплый барак - здесь не было даже привычного глазу четырехметрового забора. Лишь столбы с натянутой во много рядов колючей проволокой, внутри две палатки, где живут те бесконвойники, что ставили столбы и натягивали проволоку. Да снаружи ограды - два барака для охраны. Нам указали место для палаток, выдали инструмент, материалы: торопитесь до темноты управиться, если не хотите на снегу ночевать! Делать нечего, греемся ломом и лопатой. Поставили большие палатки, сбили двухъярусные сплошные нары, завтра сделаем стол, скамейки...

Посреди палатки сделанная из большой железной бочки печь с коленчатой трубой; как только вынесли трубу наружу, кинулись собирать сучья, смолистые щепки, пока не забрали и инструмент, несмотря на страшную валящую с ног усталость - пилили, кололи. Тоже и вокруг - палаток два ряда, улица; вон уже потянулись дымки, радуя арестантский глаз, хоть еще не грея. Подвезли черные матрасовки, серые наволочки - набиваем их стружкой, холодной, со снегом, размещаем их на нарах. В палатках полно дыма - холодные трубы тянут плохо. Подвезли и одеяла - до что толку, в палатку от дыма не войти, дым ест глаза, першит в горле, вызывает кашель, слезы. Пережидаем, замотавшись в одеяла...

-Ну, ночевать нам нынче на морозе!

-Дуба дадим!

-Начальство, так их перерастак!!

Понемногу дым вытянуло, мы жмемся вокруг печки. Мороз к ночи крепчает, пробирается под телогрейку, к потной еще спине. Так на холоде и баланду ели - кто на пеньке, кто где. Слава Богу, горячая.

240

Но лишь заполночь раскаленная докрасна печка чуть-чуть нагрела воздух и сморенные холодом и усталостью, мы заснули. Ночью вновь просыпались от холода, вновь шуровали печь. Так осваивали мы новый лагпункт. Через день нас уже вывели на трассу. Оказывается, мы прокладываем магистраль от Комсомольска-на-Амуре до Татарского пролива, а там будут строить тоннель под пролив, который соединит Сахалин с материком железной дорогой...

-Вот это - даа...

-Важное дело!..

И вот среди тайги мы срезаем склоны одних сопок, делаем подсыпку между другими, планируем. Наша техника - лопата, лом, кайло да подруга - тачка... На некоторых участках, говорят, есть небольшие экскаваторы, но мерзлый грунт они все равно не возьмут. Да и не везде они могут пробрать и как и бульдозеры. Да и мало их. И гоняю я по трапу свою тачку, долблю мерзлый и скальный грунт... Да будь здесь хоти сотни экскаваторов, - мое останется при мне: лопата, тачка, кайло. Пошлют туда, где экскаватора нет!

В лагере, между тем, началось строительство самых необходимых строений: бани и кандея. Ибо какая же командировка без кандея! Впрочем, кухню какую-никакую - сколотили, там шурует повар - Гриша - грузин. Даже "штаб" и контора, где сидят бухгалтер и экономист - жены нач. лагеря и нач. стройучастка - палатки. Впрочем, начальство с первого же дня жило в теплых бараках: для того задолго до нас сюда привезли бесконвойную бригаду строителей.

Вот уже и февраль к концу: днем уже заметно пригревает, но по ночам мороз и сорок, и за сорок. Поэтому, как ни умотаешься с лопатой и тачкой, а каждый тащит с работы какие-нибудь дровишки: могут в зону привезти сырые: либо дневальный прошляпит, не приготовит. Доходим до лагеря, конвой счетом сдает побригадно дежурному. И вдруг второй вах-

241

тер начинает отбирать наши вязанки дров, которые мы, несмотря на усталость тащили несколько километров!

-Почему?!

-Пропустили же две бригады?!

-Что нам - замерзать!!?

Оказывается, отбирают лишь часть - топить вахту. Им лень самим дров поколоть - попилить - зачем, когда есть серая скотинка - зека. Закон- тайга! На этот раз попала наша бригада, наши дрова. Шибко обидно, горько за свое бесправие... Тащили - тащили с самой трассы, да при такой усталости...

К счастью, дневальный на этот раз не оплошал, дров разжился, печь шурует с обеда - к ней не подойдешь.

-Дневальный - молоток!

-Ташкент, братцы!!

Разуться, раздеться, растянуться в тепле на нарах, чтоб до подъема никто не тревожил - это почти счастье!

Вот и бригадир с помощниками, тащат в ведрах баланду, в ящике - вечерние пайки, что-то в кастрюле.

ЧТО ТАМ?

-Селедка, братцы! Тихоокеанская, по пол селедки на рыло!

-Вот это - даа!

Кто-то уже тащит к печке котелок с водой - попить после ужина кипяточку.

-Завтра, братцы, сахар дадут! За первую декаду! - объявляет бригадир. Это уже праздник.

-Эй, с кем на сахарок? В очко? - Щелкает самодельной колодой Санька-Вилка. Желающие находятся - не из пятьдесят восьмой, конечно. Здесь все вместе. Вскоре Вилка - кредитор пяти-шести неудачников, которым уже не попить чая - до следующей выдачи. В эту ночь спали, наконец, в одном белье, вокруг печки парили и воняли сушащиеся портянки. Однако, печка и остывала быстро, и еще до полуночи холод лез под одеяла и наброшенный сверху бушлат - палатка не барак!"

242

-Дневальный! Гад ползучий, сука, падла, твой рот...! Спишь, паскуда! Шуруй, гад, печку! А то завтра же на трассу покакаешь! Ишь, спит, гад, как на курорте!..

Снова гремят дрова о стенки печки - но мы уже научены - натягиваем ватные штаны, телогрейки - и плотней жмемся друг к другу.

Однажды ночью нас будят крики, шум - выскочив, видим, как тушат загоревшийся верх соседней палатки. Стараясь угодить бригаде, дневальный шурует так, что от раскаленной трубы загорелся брезент. Погорельцы досыпали ночь по соседним палаткам. А наутро вышла инструкция: на крыши палаток набросать лапника - веток хвойных. Но все равно пожары случались часто.

При сильных морозах - от минус сорок - на работу не выводили; дни "актировали". Градусник был прибит на лиственнице около вахты. Когда сильно жал мороз, посылали кого-нибудь посмотреть: авось за сорок и останемся в зоне.

-Пятьдесят два! - Объявил посланный.

-Врешь!! - крикнул кто-то с восторгом. Говорят, день кантовки - год жизни.

-Пятьдесят два - век свободы не видать!..

Настроение поднялось... но появляется надзиратель: Бригада Бакунина - готовьтесь на развод!

-Так мороз же, гражданин начальник! За пятьдесят!

-Приказ! Одна бригада...

Одеваемся, запоясываемся, поверх телогреек - перешитые из старых шинелей бушлаты. И самодельные руковицы - утепленные, обшитые верхонки... Что за причина, что даже конвой не пожалели в такой мороз?

Оказалось, на одном участке взорвали грунт - откос сопки и если его не погрузить срочно - грунт смерзнется и экскаватор его не возьмет. Придется снова бурить и снова взрывать - расходы!

243

-А если мы смерзнемся? В наших кафтанах?

-Спишут! Первые, что ли?

И вот мы на трассе, замерзнув еще на полпути. Пританцовываем вокруг большого костра. Конвой на этот раз не возражает, им тоже разожгли костры, в тайге сушняку хватает. Но мороз все равно пробирается под одежду, - до сухой нашей кожи, до костей.

Подъезжает самосвал, задирает кузов - а грунт уже схватился - лезем кирками отбиваем, спускаем, другие раскидывают, планировку делают, ровняют - скорее, скорее, чтобы вновь побежать к костру... до следующего самосвала.

Часов в 12 привезли баланду - расхватываем миски, получаем свой черпак - и пьем через край, не вынимая ложек, - стараемся хоть чуть согреться горячим. А разница температур - воздуха и баланды - наверное, тогда потрескалась у меня эмаль на зубах, что потом они - зубы - крошились и крошились... Пока не остались одни корни. Впрочем, начальство тогда рабочий день сократило - в зону пришли засветло и сразу бегом к печке. Но это было еще в январе.

А кого только не было на командировке! Большинство сидело с войны, с большими сроками, - вплоть до "четвертака". У кого десятка - "червонец" - вроде малосрочника. Четвертак был и у Шмаги - Коли Кривошеева, украинца с Донбасса. Путь его на Дальний Восток был дальним - через пол-Европы. В сорок первом году их ФЗО не успели эвакуировать - и немцы, загнав в телячьи вагоны, повезли их в Германию, на работы. Колька сбегал, попадался, прошел полдюжины концлагерей, - подыхал от голода, истощения, поноса, снова убегал и снова ловили. В конце концов, как и многих, его спас Приход наших войск. Он прижился в одной части, где его жалели и откармливали, - был он худ, как скелет, но подрос, - стал бойцом Красной армии. Но в армии же вместе с группой однополчан, попал под военный трибунал. По его

244

словам, его товарищей обвиняли в мародерстве - на них показала женщина, до того принимавшая их и снабжавшая спиртным. Дважды военный трибунал прекращал дело - и дважды военный прокурор обжаловал это решение. Коля проходил сначала, как свидетель. И тут один из товарищей, по словам Коли, разрядил в прокурора трофейный пистолет! Тут уж им влепили по 25, в том числе - и Николаю... Так рассказывал Шмага. Во вранье я его не замечал. За веселый нрав, за постоянные шутки и остроумные выходки, за смешливые рассказы то Остапа Вишни, то неизвестных авторов, - и прозвали его ШМАГОЙ. И кличка ему здорово шла.

Вот сидит он на пеньке метрах в двадцати от палаток и скручивает цигарку. Из штабной палатки выходит сержант - надзиратель.

-Гражданин начальник! - окликает его Шмага. Надзиратель делает стойку, как охотничья собака, насторожился. Видит, Шмага таинственно подмигивает и манит пальцем. Сержант почти бегом к Кольке, он уверен, что дневальный сейчас сообщит ему какую-то тайну. Может, кого-то заложи, - им мерещатся тайны, - или в карты играют, или еще что. Сержанту очень хочется отличиться, на курносом лице его вопрос: - НУ?..

-Гражданин начальник, дайте, пожалуйста, огоньку! - С благожелательной улыбочкой Шмага показывает цигарку. "Начальник" на миг задохнулся от такой наглости, потом разражается семиэтажным матом, - но съездить по уху один на один не решается: у Кольки плечи штангиста и круглая крупная башка репинского запорожца. А еще у него за палаткой самодельная штанга - из двух лиственничных кругляшей, надетых на лом. Дневальный не трудится на трассе - сильно силы не расходует. Сержант чиркает спичкой, та на грех ломается, чиркает вторую, от третьей Колька прикуривает и говорит "Спасибо". Сержант чертыхается и оглянувшись, убе-

245

гает. Подобные выходки Шмаги всегда вызывали восторг товарищей. И когда мы решили готовить концерт самодеятельности, Шмага был гвоздем программы. Начальство разрешило, даже прислали откуда-то взявшиеся два стареньких баяна и гитару. Баня уже была подведена под крышу - в ней и репетировали. Поскольку на участке спилено было много деревьев - прямо на пеньках соорудили сцену. В первом ряду садилось начальство: куда им деваться в тайге от скуки? В уважение к его талантам и поставили Шмагу дневальным штабной палатки, где стоял стол-козлы, несколько скамеек да печка, которую он исправно топил и варил в ней чифир - когда удавалось добыть пачку чая. Вот приходит надзиратель и спрашивает Шмагу от имени оперуполномоченного: будет ли завтра в концерте Шмага?

-Ни... Настроения нет... - Морщит нос артист.

-Да ты что? А начальство хочет...

-А если сильно хочет, пусть пачечку чая пришлет...

И ведь порой - присылали! С таким характером сидеть ему было легче. Да и не верил он, что двадцать пять ему сидеть.

Днем так пригревало, что я в полдень снял рубашку - правда, работал ломом, останавливаться-то было холодновато. А ночью опять минус сорок!..

Бесконвойники все еще жили на участке, жили сытнее нас, контакта у нас с ними не было. А так как чуть свет мы уходили на трассу и возвращались в сумерках, да и своих забот хватало - я их как-то не замечал. Но однажды я увидел кучу зека перед палаткой бесконвойников. Я было заговорил с крайним - на меня зашикали: тихо! Оказывается, у бесконвойных было радио. Передавали бюллетень о болезни СТАЛИНА! Это было 2-го марта. Три дня только об этом и говорили! Гадали: вылечат? не вылечат?

246

-Ну еще бы! Там все профессора, академики, светила науки! - говорили одни. - Да ему уже восьмой десяток, ему уже не выкарабкаться! - убеждены были другие, - Что там медицина!

Были и более смелые прогнозы и пожелания. И если в городах и селах 5-го марта на траурных митингах лились слезы - в лагерях в эти дни чаще обычного летали шутки, остроты, звенел смех. Ибо большинство зека находилось в тайге в результате того режима, который установил в стране ОТЕЦ НАРОДОВ и его клика.

Был на участке Санька - Красюк, худющий язвенник с ввалившимися щеками и минимальным остатком гнилых корешков - зубов во рту, добивающий в лагере второй десяток (после первой десятки он освободился, но продержался на воле недолго). Когда приехал ларек, Красюк купил за рубль семьдесят килограмм карамелек - подушечек - больше у него и денег не было - и ходил по палаткам, всех угощая - справлял поминки под общий хохот.

Надо сказать, что в марте ни от нас, ни к нам никакой транспорт не добирался: в году лишь около трех месяцев, пока на реках толстый лед и не раскисли мари, забрасывали продукты, промтовары, технику и прочее. Уже в конце февраля связь прекращалась. Газеты, говорили, с самолетов в мешках сбрасывали, и письма. Во всяком случае, если их давали на палатку, то за неделю и больше. Хлеб пекли на месте в передвижной пекарне "ТАЙГА". Правда, у начальства была селекторная связь. Словом, что происходило в стране, в мире после 5-го марта 1953 года - до нас доходило весьма туманно - кто-то услышит, что говорит конвой или начальник прорабу, но они вблизи нас говорили редко.

Между тем таял снег, между палаток пришлось строить лежневки - тротуары из жердей. На работу топали по совершенно разбитым и размытым непроезжим дорогам. Тут мне,

247

правда, повезло: меня оставили в зоне чем-то вроде и художника, и культорга. Я должен был распределять по палаткам газеты, приходившие не чаще раза в неделю, получать и раздавать очень редко приходящие письма, да написать и вывесить возле вахты на лиственнице производственную "МОЛНИЮ" типа:

"ПРИВЕТ БРИГАДЕ МЕДВЕДЕВА, выполнившей производственные нормы на 134,6%!" и тому подобное. То есть, я сделался лагерным придурком (кстати, там, на Амуре, их было очень мало: два повара, нарядчик, дневальные, парикмахер, сапожник... Да вот я - художник). Но факт, что я в самую распутицу не ходил на трассу, а сидел в лагере, почитывал, если удавалось стрельнуть, исполнял свои "культурнические" обязанности, да писал иногда свои вирши. А по вечерам собирал в достроенную уже баню любителей всяческой самодеятельности - и вперемешку с баяном и чечеткой шел всякий треп и воспоминания.

Оживала тайга, наполнялась голосами. На территории лагеря то пробежит бурундучек, то белка взовьется по стволу, распушив хвост. Но нас беспокоили не бурундуки и не дятлы - гадюки. Еще вялые после спячки, они то и дело заползали в наши палатки. Так что придя с работы - каждый откидывал подушку, задирал одеяло - нет ли там гостьи? Поскольку ранней весной они такие вялые, ребята ловили их и плоскогубцами выдергивали зубы, после чего таскали их в руках.

Взяв такую обезвреженную гадючку: я свернул газету "фунтиком" и посадил ее туда. В другой руке была у меня горстка клюквы - весной из-под снега она сладкая - набрал за палаткой на конках. И захожу в палатку - контору, где сидят две единственные на точке дамы: - бухгалтерии экономист, она же нормировшик. Равнодушно так покидываю в рот ягоды правой рукой, а в левой - кулек.

248

-Здравствуйте!

-Володя, угости ягодой?

-Пожалуйста!.. - Галантно протягиваю кулек. Одна из них отогнула край... От визга я зажмурился и бросив кулек, зажал уши! И даже не уловил момента, когда они оказались стоящими на своих рабочих столах. У меня еще звенело в ушах, но уже летел на их вопль старший и два рядовых надзирателя, бежал начальник дивизиона: дамы подвергаются угрозе - зека - мало ли что могут сотворить с ними эти рецидивисты! Я в этой суматохе ретировался в свою палатку, не успев даже прихватить пресмыкающееся. Но скоро меня вызвали и сообщили, что как только будет достроен кандей - я первый кандидат на десять суток. Оставалось надеяться, что ребята - плотники не будут спешить...

Перед этапом, в Нижнем Тагиле я читал роман В. Ажаева "Далеко от Москвы", о том как в суровых условиях дальневосточной тайги большевики построили нефтепровод. Оказывается, мы были в тех самых местах. Раза два наши объекты находились вблизи толстых труб нефтепровода, а раз мы проходили мимо разрушенных бараков и столбов с обрывками колючей проволоки. Позже узнал я, что Ажаев сам сидел в одном из этих лагпунктов, о чем в книге не упоминается: как и вообще о существовании там лагерей. В книге строили - большевики и комсомольцы. НЕ СКАЗАВШИ ПРАВДЫ - УЖЕ СОЛГАЛ. А может, ему за эту писанину шли зачеты? Все легче, чем кайлом долбить да тачку гонять.

А мне хотелось, чтоб знали правду не только те, кто долбил ломом скалистый грунт и спал на жестких нарах - но и в теплых квартирах, сытые и довольные. Чтоб представили хоть чуть-чуть тоску и безнадежность доходяги, "индейца", его обтянутые сухой кожей скулы и ребра, его заострившийся нос, голодные, уныло рыскающие глаза, черные пятна цинги на ногах... И еще на Урале я начал писать свою поэму "ИНДИЯ"

249

Индия.

Не Киплинга и Буссенара,

Где шкодят ночами пантеры и тигры.

Грязный барак,

деревянные нары,

кражи,

драки,

азартные игры...

Не в эту Индию рвался Колумб,

На картах ее

не найти нам нигде.

Мне сегодня

пришло на ум

Описать индейский день...

Писал обычно на куске фанеры карандашом (бумаге не доверял), напишу одну-две строфы, запомню - и соскабливаю стеклом с фанерки. Сработав кусочек - читал приятелям, - находились благодарные слушатели. Уходили от лишних ушей - стукачи везде могли быть, Кириенко меня научил десять лет назад. Читал либо свежее, вновь написанное, либо - все подряд.

-Вот бы напечатать! - восхищался Шмага.

-И еще "червонец" схлопотать!

-Нет, ты осторожней, тебе ж на волю скоро! Враз прицепятся! Давай, я заучивать буду! Тебе, может, пожечь придется или как пропадет - а я выучу, а потом перепишем! - Это предложил Струна, самый тощий от природы на свете, да еще подсушенный лагерем парнишка казавшийся от худобы длинным. Сидел он за кражи, и не впервые, но была в нем какая-то чувствительность, нежность. И тянуло его к стихам и книгам, хоть и прочел он их крайне мало - где их взять то?

250

И теперь, написав новые строки, я читал их Струне - а на другой день: проверял весь текст. Так и сам лучше запоминал. Позже, когда разлучил нас очередной этап, мы вновь встретились на Комсомольской пересылке, - я нашел его очень плохим: - Струна нафантазировал себе побег, вел подкоп, но в одном месте земля обвалилась, его выследили, жестоко избили, шло следствие. Он сильно кашлял.

-Но Индию твою я помню! - Загорелся он: - Прочесть?

-Давай! Только отойдем куда-нибудь.

И действительно, текст от зубов отскакивал. Он еще старался декламировать. С его слов я записал текст. Но это потом.

Жизнь в палатках как шла, так и шла. Только больше стали мечтать о Свободе - не может быть, чтобы Новые Правители не дали амнистии!

Иногда, с трассы вернувшись, какая-нибудь бригада рассказывала, что видели этап амнистированных с других лагпунктов. Шли, в основном, бытовики с малыми сроками. У нас никто так и не был амнистирован - не было у нас таких. Либо срок сильно большой, либо не первая судимость. А я и не мечтал: еще в 1947 году, в честь тридцатилетия Октябрьской революции была амнистия, да обошла меня, ибо подлежащую первую мою статью -193-ю, что заработал я в армии, перекрыли две лагерные судимости. Впрочем, мне и сроку то оставалось,- какая там амнистия! Нужна мне их подачка!

Ворье по ночам отчаянно играло в карты. Чтоб не попасться - за палаткой все слышно, а надзиратели так и охотятся, а кандей уже почти готов, - ставили кого-нибудь из "фитилей" на шухере. Такой часовой получал процент с каждого "банка", это было выгодно: игроки-то и проигрывали, а тут - верняк! А для надзирателей открылся еще один вид охоты: подкрасться и "взять языка". Заткнув стоящему на шухере рот,

251

врывались в палатку, как в немецкий блиндаж, только что из автоматов не палили - оружие в зону проносить запрещено. Да и захватить банк им - военная добыча: не пойдут же картежники жаловаться, деньги требовать! А стоять на морозе тоже не мед - поэтому караульщик закутывался во что только мог - и потому часто не слышал, как в темноте подкрадывается враг.

И вот в мае, когда снег в лесу оставался лишь в оврагах да ямах, разнеслась весть, что лагерь ликвидируется. Начались недолгие сборы, все ждали перемен к лучшему. Один лишь лагерный кот Мурзик - не кот, а котище более пяти килограммов, хлеборез взвешивал - все утро шлялся по лесу, не хотел уходить. Впрочем, он всегда, если погода позволяла, до обеда охотился - был он храбр, не боялся даже гадюк. А на ОХРовских овчарок бросался с такою лютой ненавистью, что свирепые овчарки обращались в бегство. Ко времени обеда или ужина Мурзик появлялся в палатке и разлегшись на чьих-нибудь нарах, поближе к печке - ждал своего пайка. А сегодня как ушел с утра в тайгу - и был таков. Наконец все предположения и догадки разъяснились: оставляли все казенное имущество и технику, идем пехом до четырнадцатой колонны. Вроде и не так далеко - 35 километров.

-СТАНОВИСЬ!

Вперед встали самые здоровые лбы, амбалы, хвастливо топыря груди: "Нам што!". И двинулись. Нет зимника, нет дорог - идем по марям. Черные лиственницы с вытянутыми подо мхом корнями - корни не проникают вглубь из-за мерзлоты, поэтому, наверно, столько поваленных деревьев валяется, гниет вокруг. Кочки - и вода, вода и кочки. Мы в кирзачах, вода редко выше голенища, но все равно через полчаса, или того меньше, ноги у всех мокрые, вода уныло хлюпает в сапогах. К счастью, в моей котомке, где томик Блока, тетрадки стихов, полотенце, да еще кое-какое зековское имущество

252

- были запасные портянки. И когда нас останавливали на передых - а, может, это конвой устал, они же еще оружие тащат, а некоторых еще овчарки за поводок дергают, - я сел на какую-то лесину, вылил из кирзачей воду и потуже подмотал сухие портянки. А мокрые привязал сверху котомки - пусть их ветер сушит! Так за тяжкий этот путь раза три удалось переобуться. Большое дело!

Путь трудный - ноги проваливаются, то о кочку споткнешься, то о корневище зашибешь - подо мхом невидимое множество корней, коряг, сучьев. Спотыкаешься, натыкаешься, ударяешься. Кто-то, выбившись из сил, выбрасывает одеяло, кто-то - долго сохраняемое пальто... Вон еще какие-то шмотки брошены в болото - лишний вес! В моей котомке лишнего нет... Тащимся, через силу выдергивая, еле переставляя ноги. И вот уже те амбалы, что всех растолкав, вылазили в первую шеренгу - то один, то другой, отстают, оказываются сзади меня. Конвой уже не кричит "Равняйсь" - лишь бы шли, лишь бы какое-то подобие колонны. Им не легче.

Но дошли засветло.

Здесь хорошие бревенчатые бараки, столовая, баня и все прочее - вон даже столбы волейбольной площадки! Даже Красный уголок. Но нам не до Красного уголка. Ввалившись в указанный барак - в нем почему-то не было нар, - не счищая с сапог грязи и тины - повалились вповалку на пол.

Впрочем, я,и еще один парень, совсем молодой, Витек, не утерпели и чуток подремав, переобувшись в сухие портянки .. - пошли знакомится с новым местом.

Почистив, насколько позволяла усталость, сапоги, зашли и в Красный уголок. На нас сразу накинулся дневальный:

-Тихо, уголок закрыт! Канай!

-А чего - тихо-то?

-Художник спит!

253

А я уже уставился на большую, маслом, репродукцию портрета Максима Горького - молодого, на берегу Волги. Подпись в уголке полотна что-то мне напомнила.

-Говорю, мотай, разбудишь художника - шипел дневальный.

-А как зовут художника? - спрашиваю.

-Марком...

-Марк Живило! - заорал я, - Так иди, буди его!

Но он уже проснулся и вышел из-за перегородки. Мы познакомились и подружились прошлой осенью на Комсомольской пересылке, да попали на разные командировки. Марк был способный художник, но куда больше таланта вкладывал он в свои артистические побеги из разных лагерей. Легенды ходили о его блистательных побегах! Рассказывали о них с нескрываемой гордостью: вот мол, какие есть среди нас! Даже спустя более тридцати лет - встретил я человека, который рассказал мне о побеге Марка из Китой-лага, причем именно так, как рассказывал мне Марк в пересылке в 1952 году.

Встретил он меня довольно сдержанно, что меня поначалу задело. Подошедшие двое его приятелей смотрели вовсе недружелюбно. Занимались они тем, что добывали старые одеяла и по трафаретам красками печатали настенные "ковры", видимо, имели сбыт - через бесконвойных. Если же попадались простыни - печатали скатерти с яркими розами, пионами, георгинами, трафареты для которых вырезал Марк. Я стал им помогать, благо, на трассу не гоняли.

Однажды, наедине, Марк сказал мне:

-Скоро этап - я должен уйти. Отсюда бежать сейчас - бесполезно. Надо пробираться к железной дороге... Ты - согласен? Или так и будешь гнуться, даже не попытаешься уйти?..

254

-Ты что, Марк, охренел? Да ведь мне - месяца остались. Я их и на параше просижу! К чему ж мне рисковать - новым сроком?..

Он обозлился и стал меня поносить, считая недостойным прекратить борьбу за свободу. Он умел жить по чужим документам, мог и сам сделать любые - чем и промышлял порой на воле.

Отношения наши совсем расхолодились. Хотя он и знал, что я не заложу о задуманном побеге, не проболтаюсь, но кто в ком был уверен? И тем не менее, уговаривая начальство отправить его на этап, он рекомендовал меня на свое место - художником. Хотя - какой из меня художник?

-Ничего, - лозунг, "молнию" написать сможешь - а больше сейчас и не требуется. И скоро все отсюда поедете - гляди, все начальство на чемоданах сидит!

Надо сказать, Марк здесь обжился, - ему и с кухни обламывалось и "коврами" он калымил. Но деньги не тратил - готовился. Вероятно, он был все же недоволен, что я, не участвуя - знаю его план. А может, напарники его за это пилили. Расстались мы прохладно.

Перед тем, как попасть на эту колонну, Марк сидел на одном лесном лагпункте, где погорел. Как всегда готовясь с побегу, он каким-то образом добыл офицерскую и солдатскую шинели, с большим искусством подделал погоны майора и сержанта, даже ордена из картона неотличимые от настоящих, - и это там, где огрызок карандаша – дефицит! И готовился к очередной комиссии, когда в зону будут заходить много чужих военных, чтобы воспользоваться этим и уйти через вахту. Но его, по его словам, заложили.

Года за два-три до того Марк ушел из рабочей зоны в Ангарске, там была у него подружка - вольнонаемная в бухгалтерии. Она передала ему женское платье, босоножки, - вес, вплоть до накладной косы. И перевязав себе руку, зажимая

255

"рану" окровавленным платком, рыдая и проклиная "этих бандитов" зека, он пробежал через вахту. Но ему хотелось, нужно было повидаться с дамой сердца - и тут его - на другой же день, выдали ребятишки.

-Дяденька в платье! Дяденька в платье! - когда ему приспичило "справить малую нужду". И его поставили у вахты на общее обозрение в женском платье, с табличкой на груди:

МАДАМ БУБНОВА

ОН ЖЕ МАРК ЖИВИЛО

Спусти три года в Китой-лаге все еще рассказывали эту историю.

Так или иначе, а с его помощью поселился я, хоть и не надолго, в Красном уголке.

То, что происходило в стране, находило отражение и в жизни наших, забытых Богом уголках. Конвой почему-то озверел. Чуть что - щелкает затвором.

Ко мне в Красный уголок зашел оперуполномоченный, латыш, и в беседе поделился своей тревогой: Лагерей, наверно, не будет; он поедет в свою Прибалтику, - а что там делать? Специальности то никакой... - Да-а... - посочувствовал я.

И конечно, они боялись, боялись мести. Не боялся лишь, как ни странно, начальник режима! Он принес волейбольный мяч и сетку - и мы в свободное время выходили на площадку - и сражались до заката: мы хорошо отдохнули от работ на трассе. Он снимал сапоги, пояс, даже мундир с капитанскими погонами и значком мастера спорта.

-По какому виду? - спросил кто-то из зека.

-По боксу... - Это ребятам понравилось, как и все его необычное отношение к нам. Он не боялся в зоне, уверенный, что за ним НИЧЕГО НЕТ. Конечно, это была слабая

256

гарантия. Для урок достаточно было названия его должности, чтобы свести счеты с вечным противником. Был этот боксер туркмен и в систему эту - ГУЛАГа, попал после какой-то истории, вырученный таким образом кем-то из высокопоставленных родственников, он сам мне позже рассказывал, да я за давностью лет позабыл. И несмотря на всю ненависть к самой должности. - НАЧАЛЬНИК РЕЖИМА! - зека его как-то приняли. Впрочем, настоящих урок в это время на колонне не было.

Однажды в воскресенье, теплый и солнечный день, когда сидеть в бараке без нужды никому не охота, часть зека позалезали на крыши бараков - позагорать. И стали свидетелями невероятной сцены - как начальник режима сначала кинул через себя начальника лагеря - и тот полетел в воскресном белом костюме в кювет, потом прямым в челюсть нокаутировал начальника ВОХРа, угостил еще кого то. Восторгу бесплатных зрителей не было границ!

-Так их, начреж!

-Врежь ему еще! Молоток, режим!

-Бей их, гадов! - кричали с крыш.

Выбравшись из канавы, в перепачканном костюме, майор, услыхав эти аплодисменты, вскарабкался по лестнице на ближайшую конвойную вышку, вырвал у часового винтовку и открыл стрельбу по зрителям. Их как ветром сдуло. Я даже думаю, пули их просто не догнали. Я в это время поставил у крыльца шайку, - собирался помыть ноги, и пулей через четыре ступеньки влетел в крыльцо: чем черт не шутит!

А вечером Режим - так мы звали его между собой - зашел после обхода в Красный уголок и я выспросил у него, как было дело. Он, единственный из офицеров трезвый в это воскресенье, шел с женой с речки. Его не очень почти-

257

тельно, а скорее совсем не почтительно окликнули "сослуживцы" - он не очень почтительно отшутился.

-А-а, зверь¹, брезгуешь нашей компанией! - и полезли с кулаками.

На второй день вернулся откуда-то опер, вызвал меня, дал пол-листа ватмана и порасспросив о вчерашнем, велел начертить план лагеря и возможные трассы пуль, выпущенных начальником. Следов пуль я не нашел, но так как на бревенчатых стенах было много дырок от сучков, я "принял" их за следы пуль и отметил их на плане, пунктиром соединил с вышкой - вот, мол, трассы. Старался изобразить побольше, но Витек заметил:

-Он же не из автомата поливал! Всего четыре или пять выстрелов!

Поскольку уточнить мог и солдат с вышки, - пришлось перечеркивать. В те же дни опер нашел среди зека техников - радистов и приволок свой радиоприемник, указав, чтоб в барак не несли, а ремонтировали в Красном уголке. Ребята растянули ремонт на неделю. Мы слушали передачи из Москвы, и из-за границы - там тоже горячо комментировали московские события.

-Интересно, кто теперь станет кремлевским диктатором? - Пожалуй, Берия - у него хватка сталинская! - Услышали мы однажды "Голос Америки". Ах, не дай Бог! Но они ошиблись.

А мы все ждем этапа. И вот выдают нам сухой паек, кормят завтраком - СТАНОВИСЬ!

На сухой паек давали буханку на двоих черного хлеба и целую горбушу, сильно просоленную.

-Братцы, не вздумайте горбушу есть! - пояснил кто-то бывалый, - До Циммермановки боле семидесяти километ-


¹ «Зверь» - на лагерном жаргоне - нацмен (мусульманин)

258

ров, соленого поешь - от жажды подохнешь! А конвой - зверь, ведь и капли воды не дадут!

Убедил. Вздохнув, побросали горбушу в бочку около кухни. Я сам дважды оглянулся на бочку, отходя: - что ж они, гады, раньше не давали ее! Да постольку!

На этот раз путь был посуху, по каменистой дороге и хоть солнце жарило еще не сильно - мокры были и спины, и все прочее - более семидесяти километров отмахали! Хотелось и есть, но пить - отчаянно: хлеб то съели всухомятку! У вахты Циммермановского ОЛП, уже в сумерках, нам скомандовали: "САДИСЬ!" и долго не поднимали, что-то там решая. Поднялся ропот:

-Давай, впускай, начальник!

-Голодные же!

-Не пимши с утра!!

-Столько километров отмахали!!

-Надо будет - сто тысяч километров протопаете! - Крикнул подошедший откуда-то уже пьяный начальник конвоя.

-Географию не учил! - поделился я с соседом по шеренге, - Длина экватора-то всего сорок две тысячи!.. - Сосед, с дуру, обрадовался полученным сведениям:

-Начальник! А откуда сто тысяч, когда длина экватора всего сорок две тысячи! Географии не знаешь!

-Вот тебе география!! - И начальник шарахнул грамотея по башке наганом. Полилась кровь...

-Не будешь выдрючиваться! - Резюмировали соседи. - Хотел пьяного гада вразумить! А у него одно доказательство - наган!

Уже в темноте нас чем-то кормили, где-то разместили. Провалился в сон, как в черную пропасть... - и вот уже утро. Вывели на берег Амура - первый раз его увидел. Там уже пыхтел буксир и покачивались на воде две железные баржи. Я вспомнил Волгу, старенькую деревянную баржу,

259

на которой матросил в сороковом году... Но то была ВОЛЯ!

Теперь же нас натискали в трюмы так, что и лежать надо было в ряду на одном боку, а поворачиваться - по команде. Но все время лежать на деревянном настиле - бока пролежишь!

Полежишь - полежишь - и сядешь. И тут же кто-то подвинется - и нет тебе месте снова вытянуться! Мат, грызня, страшная вонь параши, рукоприкладство! А после вчерашнего перехода - только бы и вытянуться! Вонь, духота. А тут еще конвою приказ - люк задраить! Стали стучать в железные створки люка - он приоткрылся и просунулось дуло автомата:

-Кто там бунтует!? Как дам сейчас с автомату!

И ведь даст! Что им стоит? И спишут на бунт на судне.

Задыхаемся от духоты, потные, снимаем рубахи, штаны, все, сидим обессилевшие, мучимые жаждой. Забывались сном, но снова будила духота, жажда... Баржа покачивалась...

Вылезли в Комсомольске-на-Амуре. Размяли ноги по окраинным, барачным улицам. Опять пересылка, те же грязнейшие загаженные - нигде таких не видел, - бараки, без стекол, без рам, с развалившимися и разобранными печками, с выломленными из нар досками. И тот же, что и в прошлом году, порядок: как стемнело, от барака без разрешения не ходи, а кричи конвою на вышке:

-Начальник! (начальник - это они любят) Разреши в сортир?! - И жди его согласия, разрешения. А он, гад, иной раз куражится, вроде не слышит. А может, правда, кимарит на вышке. Кричи вторично, кричи в третий раз, как бы тебе не приспичило. Иначе только выйдешь из тени барака, - а он из винтовки - шарах! Такой здесь порядок, на Комсомольской пересылке. И нигде больше такого не встречал - уж сколько лагерей и этапов проехал!

XI. 1986 г.

XVII. НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

262

XVII. НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

Мне было, наверно, лет пять. Во двор дачи зашла старая, плохо одетая женщина, за ней шла девочка еще меньше меня. Женщина заговорила со мной, но я ничего не мог понять, она еще раз повторила, я опять ни слова не понял. Тогда она спросила, очень незнакомо выговаривая слова:

-Это здесь живет еврейское семейство?

-Нет, - ответил я. - Здесь мы живем!..

-А уже как твое фамилие?

-Сосновский...

-Ну, так так и есть! - и она пошла к крыльцу.

Так в голове моей родился вопрос:

-Мама, а кто такие евреи?

К великому моему удивлению оказалось, что мой папа - еврей! Потому лишь, что его родители были евреи. Есть такой народ.

Много позже я спросил папу, еврей ли я? Почему в свидетельстве о рождении я записан - русский? Потому что мама - русская? Впрочем, фамилия мамы - Гержеван-Лати, тоже явно не русская. Папа сказал мне: в какой же ты еврей? Ты и по еврейски ни слова не знаешь, и вырос в традициях русской культуры, не знаешь никаких еврейских обычаев.

Вопрос о национальности того или другого знакомого никогда не поднимался в нашем доме, человек рассматривался лишь как личность.

Позже, в 7-8 классах, когда оказалось, что ребят - евреев в классе несколько человек, мы почему-то с удовольствием рассказывали анекдоты про Рабиновича. Даже хотели написать книгу, составленную из анекдотов про Рабиновича. Уже и начало ее придумали.

Но в паспорте, когда я получил его, в пятом пункте стояло: русский. И когда старые евреи допытывались, еврей ли я, приходилось делать оговорки, словно оправдываясь: не знаю "Своего" языка.

263

В 1940 году, во время моей цыганской одиссеи, меняя паспорт, я назвался цыганом. Как говорится, обстоятельства обязывали. Так, с "цыганским" паспортом, и был я призван в армию.

(В том же 1940 году один приятель, забыв мою фамилию, отправил мне открытку с адресом: "г. Энгельс, Энгельсгражданстрой Володьке - цыгану". Открытка меня нашла!)

Так и жил я, не особенно придавая значение нечеткости моего происхождения. Пусть, кому хочется, считают меня евреем: а вот комбат Гостев, когда ему жаловались, что Сосновский нарушает армейскую дисциплину - до сих пор не сбрил усы! - комбат говорил:

-А пускай! Он у меня один цыган на весь батальон - пусть будет с усами! У них религия такая.

Так что кто хотел считать меня цыганом - я тоже не обижался. В Серове, в лагере, куда прибыл я этапом в 1950 году, среди зека отличил я двух евреев. Один из них, Генрих Хагер, был австрийский еврей, хорошо образованный человек, в Париже окончивший сельскохозяйственный институт. Говорил на нескольких европейских языках, знал музыку, - но просидев 13 лет, так и не приспособился к лагерному быту, не смог применить своих знаний себе на пользу - работал почти весь свой срок на общих работах, голодал и мерз, вечно чинил и латал старые свои изношенные шмотки, сплошные заплаты. И вечно распоряжались и командовали им хамы и прохиндеи, исповедующие свою "доктрину": "Умри ты сегодня, а я - завтра". И именно по национальному признаку он дружил со своим напарником по бригаде - Пельховичем. Пельхович был из Палестины. Это тогда, когда государства Израиль еще не было. Совсем малограмотный простой рабочий - но комсомолец. И он много мечтал о стране социа-

264

лизма - Советском Союзе. И в конце концов осуществил свою мечту - где легально, где нелегально переходил границы, пробрался в нашу страну. И к моменту моей с ним встречи - сидел уже девятнадцатый год. Правда, отбыв 10 лет за шпионаж, он освободился, но совсем не надолго - его снова посадили.

Оба эти мои "земляка" были парии. Они не умели ни постоять за себя, ни огрызаться, ни дать сдачи. Ко всему прочему, в Серове были они в бригаде Лехи Пушкаренко, наполовину состоящей из бывших полицаев из западных областей, публики очень сволочной и шкурной. Сам Пушкаренко был при немцах комендантом в лагере военнопленных. А надо сказать, - я несколько лет, не по своему желанию, жил с ними бок о бок, - эти бывшие полицаи были порядочные сволочи, кто больше, кто меньше. И многие - стукачи.

И вот однажды утром, когда бригада построилась на вахте на развод¹ в бригаде Пушкаренко недосчитались двоих: Хагер и Пельхович замешкались в бараке, - что-то забыли, может, рабочие рукавицы. Надзиратели отогнали бригаду вправо - и стали пересчитывать и пропускать следующую.

-Вон они, вон они!.. - крикнул кто-то в колонне.

-А ну, мужики! Пропустим жидов, чтоб знали! - скомандовал бригадир ("пропустим" - это сквозь строй: каждый долбанет, как и сколько хочет). Пельхович и Хагер, ничего не подозревая, бежали к вахте. Никакого урона бригаде они не наносили - но Лехе хотелось выслужиться перед надзирателями - во какой у него строгий порядок, а кое-кому полицаям не терпелось показать свою преданность бригадиру, - уже задвигались, сжимая кулаки. Я протискался к Пушкаренко:

-Пропустим жидов, мужики! - подогревал он.

-Ну, начинай, Леха! Но учти уж, что первый жид здесь - я! Начинай?.. - сказал я.


¹ Развод - построение, пересчет бригад и отправка на работу

265

-Да-а, Леха, здесь у тебя не прохонже! - насмешливо сказал ему Суров, тоже Леха, самый авторитетный в лагере вор в законе.

Пушкаренко стушевался. Был он и выше, и плечистей меня, да сыграла уже сложившаяся к тому времени лагерная моя репутация. Если говорят, что в лагере трудно только первые 10 лет, то у меня главные трудности были уже позади.

А тут однажды в лагере не было энергии - погас свет, - что-то случилось на подстанции, вероятно. Когда я зашел в свой барак, я услышал голос Пушкаренко: сидя на чьих-то нарах, он хвастливо рассказывал, как он при немцах издевался над жидами. В темноте барака он меня не видел. Я не стал дослушивать - подобрав у печки березовый кругляк, чтоб лучше было держать, я стал обрабатывать им Пушкаренко в таком темпе, что он кинулся к двери, но его еще придержал "Коля-Рябой", шедший за мной уголовник. Словом, Пушкаренко в свой барак прибежал с разбитой мордой и в рваной рубахе. Сняв ее, он послал своего шестерку в прачечную: сходи, смени на чистую! - Как бригадир, он рассчитывал на такую привилегию. Но после недавнего убийства урками нарядчика, Бориса Агапитова, а следствие еще шло, старший надзиратель отдал приказ: в бане и прачечной, если появится белье со следами крови, выяснить, чье и немедленно доложить. И зав. прачечной, заменив рубаху Пушкаренко, - помчался с его рубахой в надзирательскую - исполнить свой долг: на рубахе была кровь! Пушкаренко был вызван к старшему надзирателю:

-Твоя рубаха? Откуда кровь?

Леха сказал, что в темноте, - ведь света не было, - налетел на открытую дверь и разбил нос. Нос, действительно, был сильно опухший. Это он рассказал мне сам. Позже, когда пришел ко мне с предложением - перейти к нему в бригаду: а то полицаи, сволочи, распустились, совсем не подчиняются

266

бригадиру! Хотел сделать из меня надежного помогалу. Я, конечно, послал его, куда надо.

Но кроме Хагера и Пельховича были на лагпункте евреи. Был "Мойша" - совсем отощавший и опустившийся доходяга, молодой, выглядевший тридцатилетним подростком, такой он был тщедушный и жалкий, с вечно печальным взглядом черных глаз под густыми длинными ресницами и вечной каплей под носом. Спасаясь от холода, он нашивал одну на другую несколько старых матерчатых арестантских шапок, давно списанных и выброшенных, они выглядели тиарой римского папы, да еще при его маленьком росте. Это был самый отверженный и обреченный в лагере, обидеть которого мог даже каждый фитиль.

А в хлеборезке заведующим тоже был еврей. Теперь уж не помню его имени-фамилии. Как сумел он получить эту царскую должность, не знаю, скорей всего, - кому-то хорошо заплатил. Ибо должность была - золотая. На свободе-то в войну и после войны те, кто был у хлеба - были короли, а что уж в лагере! За 300-400 граммов хлеба голодные отдавали вещи, которые можно было перепродать через бесконвойных "вольняшкам". Кроме того, в 51 -м или 52-м году иногда привозили "коммерческий" хлеб - его можно было купить. Привозили его вечером, сразу вставала очередь, хлеборез обсчитывал и обвешивал беззастенчиво, тем более - был под охраной надзирателя, которому тоже "обламывалось". Поторговав часок, он запирал окошечко; тогда К нему стучались в дверь, упрашивая, - и он "по блату" отпускал другому-третьему - тут уж и без сдачи - ведь он делал одолжение!

Слух о его богатстве тревожил многих, - в том числе и надзирателей. И однажды ему объявили, что отправляют на этап. В расчете, что при инсценированной отправке - перетрясут все его шмотки - и найдут неправедные его капиталы. Он сдал, кому указано, хлеборезку - и был определен "пока" в одну из бригад.

267

В первый же выход его на объект - мы строили жилые дома для строителей Серовской ГРЭС, - шпана окружила его, схватили за руки-ноги и под песню: - Изловили мы хорька - Оказался завларька! - сильно раскачав его, закинули в сугроб, потом повторили эту забаву. Я не питал к хорьку сочувствия, но издевательств тоже не любил и помог ему освободиться от преследователей. Дня два-три Хлеборез скромно трудился в бригаде - что-то таскал или копал. Потом нашел меня - я работал на циркулярной пиле, заготовлял половую доску. Поговорив немного. Хлеборез спросил:

-У тебя есть возможность через взольняшек достать пожрать - за деньги, конечно?

У меня такие возможности - были.

-Вот сто рублей, - пусть принесут пол-литра, колбасы хорошей, хлеба. И - хороших конфет, если есть... Я тебе, видишь, доверяю! - Я уже и забыл, как выглядит сторублевая бумажка! Как она, оказывается, хрустит. Видно было, что ее складывали не вдвое и не вчетверо, а во много раз, чтоб засунуть в щель, в дырку.

После обеда знакомый инструментальщик заказ мой выполнил, - кроме конфет - принес в столярку. Накинув на дверь крючок, мы с моим напарником столяром и пол-литра распили, и прикончили два кружка краковской. Часа в три явился мой "клиент":

-Ну, что? Не получилось?

-Почему? Очень даже хорошо получилось! Мы отлично выпили и шикарно закусили!

-А мне? Не оставили?.. - он уже учуял запах вина.

-Да, - говорю, - вон на полке полбулки черного.

-И все? Неужели я не стою? Или я не еврей, что ты так сделал?..

-А-а, стерва, - говорю, - вот ты когда вспомнил, что ты - еврей! А когда Мойша лазал по помойкам за кухней, а ты сидел

268

на хлебе - ты не помнил, что ты еврей!? Когда Хагер и Пельхович, голодные доходяги, втыкают в траншее, их ветер качает - ты не помнишь, что ты - еврей? Иди, сволочь, - еврей мне нашелся!

Иван, напарник мой, с открытым ртом следивший за этой сценой, только и выговорил: вот это - да!

Деньги надзиратели у Хлебореза так и не нашли. Позже мне признался один зека - Нерсесян, что деньги хранились у него, матрасе. Хлеборез ему доверял, - на каких-то условиях. Ни в какой этап его не отправили - и вскоре он снова устроился: в лагере открылась "коммерческая" столовая. Он стал там и поваром, и кассиром, и раздатчиком. Так как денег у меня не водилось, я туда и не заглядывал. Но однажды у одного приятеля, недавно пришедшего с воли, обнаружилось 5 рублей:

-Пошли, хоть по котлете съедим!

Пошли втроем. Протолкаться к окошку поручили мне, как "старожилу". Подошла моя очередь, получил я три тарелки с котлетами и макаронами, и сдачи в горсть, пересчитывать некогда, сзади напирают: когда поставил я на стол тарелки и разжал кулак со сдачей - оказалось, вместо полтинника он сдал мне семь рублей с мелочью!

-Может, обсчитался?

-Такие хрен обсчитаются! Нашел, кому обсчитываться!..

Проглотив котлеты и макароны, чуть посидев, решили сделать еще заход - и опять сдача была намного больше положенного.

- Ну его к черту! Покупает меня, сволочь!

Решил - больше в "коммерческую" не ходить. Впрочем, ее скоро прикрыли.

Хагер все-таки освободился и первое время устроился агрономом в Серове. А куда девался Пельхович, выжил ли, - не знаю: я вскоре снова загремел на этап.

XVIII. ПРОЩАЙ МОЙ ТАБОР

270

Предисловие к главе XVIII

Восемнадцатая эта глава лишь потому, что 17 были давно написаны. По сути же - хронологически, она должна быть по крайней мере IV-й, также, как 1-я - "Штрафняк" - поместилась бы где-то за IX-й; но я с нее начал свои "Записки", - так так тому и быть. А то можно еще многое вспомнить, если Всевышний отпустит мне время, - и опять тасовать главы?

Между тем, XVIII имеет, кроме сюжета, особый смысл: она объясняет порождение некоторых черт юношеского характера и некоторые зигзаги в моем поведении в последующие годы. Поступки, явно не свойственные "мальчику и . приличной семьи". Всему свои причины. Кажется, это диалектика. Впрочем, я ее не учил.

Мое поведение, описанное в V-й, VI-й и многих других главах - да и в первой, - во многом предопределялось моими странствиями 1940-41 годов. Жизнь лепит характер.

XI. 1998 г.

271

XVIII. ПРОЩАЙ МОЙ ТАБОР

Хочется начать так:... и так. меня выгнали из педучилища, где я учился на 10-ти месячных учительских курсах.

Но чтобы так начать... Нет, чтобы было все понятно, надо объяснить, за что выгнали, а сначала - что это за курсы были, и как я попал на эти курсы, и вообще как я попал в Ульяновск и почему. А к этому прибавить, чем и кем я был в конце 1939 года, ну хотя бы вспомнить декабрь, знаменитый и достопамятный вечер поэзии в Московском юридическом институте, куда привел меня Дезик Кауфман¹...

Со сцены читали свои стихи, спорили - Павел Коган, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Николай Отада, Арон Копштейн, Михаил Львов - всего, точно помню, пятнадцать человек, еще студенты. Вскоре некоторые уйдут на фронт - до финской войны оставались буквально дни, а двое из участников вечера - оттуда не вернуться. И знакомство, и долгая ночная прогулка, под густейшим и тишайшим снегопадом с Мишей Кульчицким по ночным улицам - а остаток ночи я провел в чужом подъезде, на площадке лестничной клетки... Все это конечно, очень интересно, особенно для самого. Но я же не о том. Я хотел вспомнить другие, более поздние эпизоды. А к этим еще можно будет вернуться, если будет мне отпущено время...

Итак, я исключен с курсов в педучилище - и именно в тот момент, когда в кармане моем было не больше рубля мелочи... Слоняясь по весеннему городу в поисках работы, я вышел на Венец, - любимое еще в дореволюционных времен место отдыха, воскресных прогулок, вроде бульвара на высочайшем берегу Волги. С него так далеко видно... Но мне было не до красот, хоть Волга давно влекла меня.

Ни денег, ни ночлега! Я спустился по длиннейшей деревянной лестнице на пристань, прошелся и увидел табличку:

ОТДЕЛ КАДРОВ


¹ Дезик Кауфман - впоследствии поэт Давид Самойлов

272

Вот не ждал! Не теряя времени и надежды, я толкнул дверь и вошел. Перед столом начальника (или не начальника) отдела кадров стоял неважно одетый небритый мужик и почти кричал:

-Начальник, ты мне давай матроса! Нет, ты мне матроса дай!

-Где я тебе его - так сразу возьму?! Рожу я тебе сейчас - матроса?! - Отвечал сидящий за столом начальник. В основном они кричали и говорили одновременно. Я подумал, что тут есть мой шанс - и выдвинулся к столу:

-Возьмите меня! Я ищу работу. Возьмите матросом!..

По правде сказать, может, в более нежном возрасте я, читая "Робинзона Крузо" и "15-летнего капитана", и мечтал о романтике морских путешествий, о штормах и морских островах. Но даже пять минут назад мне не приходила такая мысль. Начальник замолчал и стал меня разглядывать. Стоящий перед ним, не обращая на меня внимания, торопил - караван вот-вот двинется!

-Документы - есть? - Спросил начальник, видимо еще не очень веря, что Судьба послала ему меня на выручку. Я выложил на стол паспорт и трудовую книжку, где уже были кое-какие записи: "Принят" и "уволен".

-Ну вот тебе и матрос! - с облегчением произнес он. Тог оглядел меня весьма неодобрительно:

-Ты не сможешь!

-Я - не смогу?!. - Закричал я, ибо была задета, по тогдашним моим понятиям, моя спортивная честь, - Да хочешь, я тебя...

-Тихо, тихо! - Прикрикнул начальник, примиряюще, - Хочешь - бери, сейчас оформлю, больше все равно никого нет!

Так я стал матросом большой сухогрузной баржи "Вельского пароходства", курсирующей на буксире по Волге. Мне дали лишь полчаса "запастись продуктами". Я задыхаясь взбежал по легендарной симбирской лестнице - уж больно мно-

273

го ступенек! И Добежал до Дома Книги, где я месяца два уже состоял в литобъединении, которое вела заведующая библиотекой. Я занял у нее три рубля, искренне веря, что еще буду в Ульяновске и верну с получки. Увы, никогда не пришлось мне там быть, а теперь уж и имя забыл, - ведь прошло почти 60 лет! Хотя я долго хранил, пока не истерлась в лоскуты бумага, - афишу на оберточной бумаге, но отпечатанную в типографии, - о литературном вечере, посвященном поэзии В. Маяковского. 20 лет со дня его смерти. На афише было и мое имя, чем я гордился. Я читал отрывок из "Облака в штанах": "Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана..." - читал любимого поэта, не подозревая, что почти двадцать лет назад мой отец напечатал статью в "ПРАВДЕ": "Желтая кофта из советского ситца..." Выходя на сцену, я так волновался, что судорога свела мне рот! Я раскрывал его страшными усилиями, с ужасом думая, как скверно читаю и от этого еще больше волнуясь...

В "речном" магазине мне отпустили три буханки хлеба - с продуктами везде, кроме Москвы, было туго, за хлебом часто занимали очередь с вечера. Из таких городов, как Рязань - ездили в Москву и везли мешками хлеб. Их звали "мешочниками" - не представляя, как голодно живут вне Москвы.

Караван барж, штук семь, тащит небольшой буксирный катер, мы плывем вниз. А вверх, против течения, - будут две буксира. Наша баржа везет лес - в трюмах две тысячи кубометров, чем команда гордится. Медленно - медленно плывут берега - то леса, то поля, деревни, городишки... Я сочиняю, сидя на баке:

На смоленом косяке

Чешуя от рыбы...

Не здороваясь ни с кем

Проплываем глыбой...

274

Я уже стараюсь вводить в свои вирши "терминологию" речников.

Самыми красивыми показались мне Жигулевские горы, да наверно красивей и не было...

Есть ли реки красивей,

Берега курчавей?

Хорошо у Жигулей

За коряги чалить!..

А теперь "жигули" - легковушка, пролетарский почти автомобиль; тогда этого не было. "На смоленом косяке..." - Косяк - толстенный, в руку толщиной канат. Такими связан караван барж. Впрочем, однажды косяк то ли лопнул, то ли развязался, хотя речники по части узлов великие мастера. И нас и еще одну баржу стало сносить течением. Тревожно гудел катер, на помощь спешил другой... Теперь уж не помню всех подробностей маневров, да еще случилось это ночью, не в мою вахту. Правда, это была июльская светлая, самая короткая ночь.

На баАрже (не баржа, как говорят обычно: на Волге - бАржа) пять человек: шкипер, - его зовут еще "дядей", с женой, подшкипер и два матроса: я и жена подшкипера. На барже небольшое строение - каюты и кухня. Когда хочу есть - жую порядком зачерствевший хлеб. Иногда жена подшкипера наливает мне миску похлебки или каши, которую варила себе.

Оба мужика были марийцы, притом - земляки, с одной деревни. Были они почему то сильно озлоблены друг против друга. Подшкипер, чтобы убедить меня, какой плохой человек наш начальник, рассказал мне, что тот в деревне украл корову. Потомственный крестьянин - он видел в этом величайший грех; для меня же корова была абстрактной. Хоть бы знать: черная или пегая, а, может, рыжая? Были у меня 2-3 книжки, да при случае на стоянках что-нибудь добывал из толстых журналов. Времени для чтения было в избытке. Шкипера, за всю жизнь ни одной книжки не прочитавшего, эти мои увлечения бесили,

275

внушали ненависть ко мне: мальчишка, ничего не умеющий, не знающий простейших слов - как шнек, шкимки, шпильки, косяк зачалить еще не умеющий как следует, - и задается: книжки читает! Ему казалось, что этим я хочу над ним возвыситься. Он злился, а так как по неопытности я, конечно, допускал в работе оплошности, устраивал скандалы, страшно матерясь. В маге я тоже намного от него отставал: тоже было мало опыта.

Те годы самое большое мое увлечение Маяковским, я им бредил. И незадолго до отъезда из Москвы, наверное, в конце 193 8-го, а может - в 39-м, слушал в авторском исполнении главы из поэмы Асеева "Маяковский начинается" в каком-то рабочем клубе, кажется - Строителей: многие куски помнил я наизусть. Там же Николай Николаевич Асеев представил слушателям "молодых, талантливых поэтов" - Александра Твардовского и Константина Симонова и они читали свои стихи... Господи, как же давно это было, сколько всего свершилось! Твардовский стал целой эпохой в литературе, да и Симонов был среди самых популярных поэтов, особенно во время войны и послевоенные годы. И все это при мне, на моей памяти: представление молодых поэтов: Твардовского и Симонова! 60 лет назад!

Редкий вечер, концерты обходились без их стихов. Да и сам я читал в самодеятельности Симонова.

Асеев как бы поддержал мою любовь к Маяковскому, а так как Владимира Владимировича не было в живых, я написал письмо, как его преемнику - конечно, Асееву. Не помню, на какой адрес и где я его взял. Послал ему что-то из своих вирш, просил совета, стоит ли мне поступать в какой-нибудь литературный ВУЗ? И ответ до востребования на Куйбышевский почтамт - пришел! Сейчас я этому даже удивляюсь, а тогда посчитал обычным делом, хотя от счастья готов был скакать теленком. И не с кем было поделиться радостью: не со шкипером же!

Асеев писал мне - а я сообщил ему, что я - матрос, был и грузчиком, таксировщиком, еще кем-то, - Асеев писал мне: "...В

276

полах Вашей рубахи гуляет свободный ветер (или: вольный ветер), а Вы хотите наполнить их пылью наших институтов... Придите в поэзию от какой-нибудь свободной профессии..."

Теперь я думаю, что Ник. Ник. сообразил, что я - сын того "врага народа", вредного журналиста Сосновского, который раскритиковал его в 20-х годах, в том числе его стихи о Буденном: "Буденный плевался, прочтя эти стихи". Впрочем, папа мой вообще вел полемику с Маяковским, футуристами. Но уж Буденный авторитетом в поэзии - никак не был. И может быть, поэт подумал: "Не хватало, чтобы я стал протежировать его сыну!". Ну, это лишь домыслы - теперь. А тогда я на радостях послал письмо Асеева любимой девушке, в Москву. В войну письмо погибло в пожаре.

Писал на барже:

Краюха хлеба в два кило,

Да пачка табака, -

Ветрам подставив грудь и лоб, -

Всего, друзья,

пока!

Быть может, летом

шум листвы

да трели соловья

свистки напомнят постовых,

Московские края!

Все, чем сегодня я богат –

со мной,

на мне,

во мне.

Всего, друзья!

Друзья, пока,

уже растаял снег!

Так и писал - лесенкой. Под Владимира Владимировича.

277

В один из рейсов нас поставили на разгрузку в устье Самарки - приток Волги, там и город Самара-Куйбышев. Вечером я вышел на берег пройтись - и на большом пустынном месте увидел цыганские палатки. Не одного меня привлекал этот свободолюбивый народ, столь непохожий на прочих. Это подогревалось поэмой Пушкина, рассказами Горького, который тоже был автор в какой-то степени, - моих скитаний по Руси, хоть они и были вынужденными. Я даже брал в Ленинке, в читальном зале, цыганско-русский словарь, что-то выписывал. Ко всему, были домыслы, что дед мой по матери был цыган. С мамой на эту тему говорить как-то не пришлось. Знал только, что был он неграмотным, работал на водокачке - и деспотом был в семье, которую мама покинула в ранней юности.

Догорали небольшие костерчики, цыгане давно поужинали, а спать еще рано. Кто-то беседует на своем наречии, кто-то бренчит на гитаре.

-Садись, парень, гостем будешь!

Дня три-четыре, не помню, почему, не было команды разгружаться, и каждый вечер я приходил в табор. Особенно привлекала меня девушка с романтическим именем Воля. Она это чувствовала, конечно, и не только она. Я уже знал некоторых цыган по именам, да и они меня: "ракло - Владимир": ракло - русский парень.

Вечера у костра были для меня волнующими, чем-то романтичными.

Но вот баржу разгрузили и утром мы отчалили.

Чалка, причал, чалиться - слова одного корня. Мы отчалили. Ссоры на барже все чаще и все непримиримей. Я уже был готов пустить в ход кулаки, - шкипер меня, как теперь говорят, "достал". Это было на руку подшкиперу Василию. Однажды, когда мы ругались, он потихоньку выдвинул ящик кухонного стола, около которого я стоял, вынул большой нож

278

- положил на стол и вышел. Если б я пустил его в ход, - Василий стал бы шкипером! Я решил на этом закончить карьеру речника. Мы как раз поднимались вверх к Куйбышеву, где было пароходство или его отделение. Я получил расчет и пошел в город, не очень веселый, еще не зная, куда податься.

-Владимир, ракло Владимир! - услышал я; ко мне подбежали два подростка - цыгана, - пойдем к нам в табор, мм опять на том же месте встали! И Воля там! - сообщили они. Не знаю, чем я им понравился, они даже за руки меня тянули. Я снова очутился за Самаркой-рекой.

-Где будешь спать? - Спросил меня вечером пожилой цыган Дьорди, отец большого семейства. Я уже подумывал об этом. Ночи то были теплые - "Вот тут, если разрешишь! - показал я на место прямо у его шатра, - У меня пальтишки есть, постелю! - но мне дали какой-то матрасик, пальтишком укрылся... В этом пальто на исторической фотографии: В.И. Ленин на закладке памятника Карлу Марксу 1-го мая 1920 года - в этом самом пальто рядом с Лениным стоит мой отец. На некоторых кадрах того же события из-за левого плеча Ленина выглядывает и моя мама. Я появился на свет через семь месяцев после того дня. Это пальто - пожалуй, все, что я "унаследовал" от родителей, - я взял его у старшего брата, покидая Москву.

Могли ли подумать мои родители, что этим пальтишком буду я укрываться за цыганской палаткой?

Дьорди Тайко постепенно знакомил меня с цыганскими обычаями, а его старший сын, Гранчо, учил языку. Он был года на три старше меня. Я даже записывал: чаро - нож, чури - чашка...

Узнал я, что цыгане, давшие мне приют - миешти, а стоящие рядом табором - карфолони, и еще есть племена - цин-цари, ловари, крымские цыгане, есть другие... Балобасы - сало, гренце - лошади...Некоторые миешти и карфолони за-

279

нимались лужением металлической посуды, договаривались со столовыми, ресторанами, впрочем, труд не был их религией. В этом отношении огромное впечатление произвел на меня Чомпи Иванов, богатырского сложения, словно накачал мышцы штангой, темнокожий, как африканец, всклокоченная смоляная с проседью борода и голова - в самый знойный день он раскалял на костре большой черный котел, расплавлял полуду, - казалось, и подойти-то к этому жару невозможно, по лицу его, по обнаженной груди - ручьи пота. Он с презрением отзывался о своих соплеменниках - "лодырях и ворах". Жена его, глухая старуха, выглядела старше Чомпи лет на двадцать, но он отзывался о ней с глубоким уважением: золотая была цыганка! Ни одна не приносила столько из города, с базара, как она! А красива!.. - Тут, правда, я сомневался: трудно было в этой морщинистой, одутловатой старухе признать красавицу, в свои девятнадцать лет!

Я уже приметил - цыганки уходят с утра в город - как на работу, мужчины слоняются, если есть на что - выпивают, а вечером ждут женщин. И если какая ничего не принесет - может и трепку получить, даже кнута. Впрочем, кнута тогда я не видел: эти цыгане были в ту пору безлошадны, кочевали на пароходах и поездах. Видимо, такое было время - 1940-й год.

-Когда я ее украл, - рассказывал Чомпи, раздувая костер, - я был его единственным слушателем, - ее братья три года за мной гонялись! Поймали - убили бы! Я тогда - в Румынию с ней убежал...

Я представлял себе, какой это был красавец в молодости, он и сейчас, потеряв половину зубов, был очень живописен. А дочь его, Катя Иванова, молодая мать, - обладала прекрасным голосом. Пела, я бы сказал - профессионально, если б имел право быть в этом судьей. И с некоторым огорчением сознавал, что у Воли голос послабее. Катя Иванова пела не

280

часто, к тому же болел ее ребенок. Но если пела - к костру собирался весь табор, подходили посторонние, и цыгане, и русские.

В семье Тайко все были музыканты. Сам Дьори хорошо играл на баяне, и Гранчо, впрочем, ленивый гуляка. Но лучше всех в таборе играл второй сын, Тхуло или Федя, как переводили на русский язык. Он был виртуоз. Любую, впервые услышанную мелодию - тут же подбирал. Однажды несколько цыган из карфолони попросили меня написать им командировочное удостоверение! Не зная этого слова они говорили "Справку", в которой бы говорилось, что "артель сербов и румын "Ново дромо" (новый путь) командирует их для выполнения лужения котлов и кастрюль..." - что-то в таком духе!

-Можешь написать?..

-Конечно, может! - авторитетно подтвердил Дьорди, - Такой грамотный!

Появилась бумага, чернила, вынесли из палатки столик цыганские круглые столы на коротких ножках, высотой сантиметров тридцать, не надо стульев, ведь сидят на полу, да и несподручно кочуя, таскать мебель, осложнять себе жизнь. К этому времени я уже привык сидеть, поджав ноги "калачиком" - романее (по-цыгански). Это и им импонировало. Усевшись так, я написал, что требовалось, переписал. Меня с большим уважением благодарили, а Дьорди гордо разглаживал усы - бороду он брил.

- Но справка без печати - не действительна! - озадаченно подумал я вслух. Так родилась идея - попробовать изготовить печать. Нашли старый резиновый сапог, отрезали каблук, и после нескольких проб и опытов я лезвием безопасной бритвы изобразил требовавшийся текст. Получилось очень аляписто, но "заказчики" были очень довольны "собственной печатью". А тут посадили за решетку какого-то

281

цыгана, - сажали их довольно часто, - родителям хотелось получить свидание, - написать заявление им рекомендовали меня. Потом еще кому-то что-то. Так появилось определение моей деятельности: романо юристо - цыганский юрист, вероятно.

В тот день, когда получил я в пароходстве расчет - какие-то весьма небольшие деньги, я сообразил, что нести их в табор - безрассудно. Вытащат наверняка. Если не вытащат - болеть будут! И я в тот же день положил их - впервые в жизни! - в сберкассу.

Чтобы попасть в город, надо было переправиться на лодке через Самарку. Этим зарабатывали на пол-литра местные жители, хозяева лодок.

Однажды со мной в город увязались те два подростка из табора, что встретили меня на пристани. Бродили по городу, я мало чем отличался от них, только отросшей бородкой, до этого я носил баки. Мальчишки то и дело вздыхали: - Ох, и охота мне мороженного!..

-Сейчас бы сливочного... - Я не сразу понял их хитрости: мороженного им, конечно, хотелось, но главное было им интересно, КАК я добуду деньги. Что я ворую, они, конечно, не сомневались, но хотелось посмотреть - КАК?

-Да, - сказал я, - мороженного охота. Жаль, денег нет! - Немного погодя они возобновили свои "подходы". Мы как раз проходили мимо здания облисполкома, где была сберкасса. Пока я снимал десятку, ребята толкались в вестибюле, над чем-то смеялись.

-Вы чего? - спрашиваю.

-Смотри, квартира вверх поехала! - Это дети табора открыли впервые лифт. Обо мне они в таборе рассказывали: - Ну и ловкач! Куда, в какой дом придет, только книжечку покажет - и ему деньги дают. Сколько скажет! - Это мне позже кто-то рассказал.

282

Вечереет, сидим у костра, слушаем, Тхуло на баяне играет, Вдруг цыгане зашептались: "Ловари... Ловари..." К костерку подошли два незнакомых цыгана средних лет. Прослушан несколько мелодий, один сказал Тхуло: - Слушай, ром, ты пришел бы к нам - мы хороший баян купили, а ума ему дать никто не может. Ты поучил бы, приходи завтра?

Гранчо, сидевший со мной, перевел, добавив, что ловари - самые богатые и самые знатные среди цыган, их табор - по ту сторону Самарки, на песчаной косе. Назавтра, когда Тхуло прихватив баян, собрался идти, Дьорди сказал мне: - Пойди с ним, Владимир, - цыгане чужые, мало ли что?...

-А почему Гранчо не пошлешь с ним?

-Ха, Гранчо! Гранчо еще напьется и еще свалится где... Сходи ты! - Мне оказывалось доверие. Надо сказать, что моему авторитету способствовало еще одно обстоятельство. По вечерам, когда после ужина собирался весь табор, а то и оба, с соседями карфолони, начинались не только песни и пляски, но и всякие игры, в том числе и борьба. Я заметил, что никто из них бороться не умел, надеясь только на силу. Не будучи ни атлетически сложенным, ни чересчур сильным, я довольно легко клал своих соперников. Конечно, навыки нескольких видов спорта, которыми я увлекался с детства, мне помогали, да к тому же до отъезда из Москвы я успел некоторое время потренироваться в новом виде единоборства - самбо, у его основателя, "отца самбо" Харлампиева, в то время - единственного тренера. И хоть разряда никакого заработать не успел, кое-какой навык все же получил. И вот он уже пригодился, я побеждал самых здоровых парней. Обычно самым простым приемом: слегка согнув ноги, я обхватывал соперника как можно ниже, а затем ноги выпрямлял, отрывая его от земли - и поворотом туловища - кидал на землю, даже ронял. Секрет мой раскрыть еще не успели, мне

283

аплодировали и меня назвали однажды богатырем, за победу над самым крупным парнем.

В таборе лавари не было старых латанных и дырявых палаток. По словам Тхуло, все палатки были немецкие, новенькие, стояли они ровно, как улица в новом городке. У многих привязаны были овчарки - не чета дворняжкам нашего табора. Нас встретили вчерашние цыгане, вскоре подошли еще. Я знал лишь отдельные слова, но речи цыган не понимал. А ко мне нет-нет, да кто-нибудь и обращался "романее" – по-цыгански. Я смущенно, а может и виновато говорил заучено: "Мичиже нав романее дума де дав! Де дума гаджиканес...". То есть, "Не умею говорить по-цыгански - говори по-русски -"гаджиканес". Тхуло играл, баян хозяев ему явно нравился, собралась уже порядочная толпа, ему это, видимо, льстило, - какому артисту наплевать на внимание публики! Он играл и играл. Вдруг кто-то крикнул: "Ёнька едет! Ёнька!"

Ёнька, объяснил мне Тхуло - цыганский король. Толпа отхлынула от нас: в табор въезжал на извозчике Ёнька. В ногах у него стояли два больших шикарных чемодана. Сзади еще два извозчика везли ящики с вином и водкой, пивом. Король неторопливо сошел с пролетки:

-А ну, братцы, помогите извозчикам разгрузиться!

Был Ёнька не черный, как головешка, как большинство цыган, он был шатен с небольшой, лишь на подбородке, бородкой. Костюм - тройка стального цвета, новенькие красные сапожки, но под брюками - брюки "на выпуск". И много колец и перстней на всех почти пальцах, так и сверкали. Пока шла эта суета, разгрузка, не успел я заметить, как вдоль табора были разостланы ковры и выставлена всякая еда, на тарелках, блюдах - колбасы, сало, всякое мясо, курятина, помидоры и огурцы, лук зеленый, - чего только не было. И часть бутылок уже перекочевала на этот импровизированный стол. Тут я и услышал впервые, что я - "романо юристо". Король

284

опустился во главе и пригласил сесть нас, - Тхуло по правую руку, я - по левую. Угощались, водку наливали в чайные чашки, - так у большинства цыган. Мы с Тхуло выпили по одной: не дома!

В табор зашли двое русских. - Эй, молодые, садитесь. Гостями будете! - Пригласил Ёнька. Одного я признал: "НКВД!" - шепнул я Ёньке. - Знаю, - ответил он и повторил приглашение. Те улыбчиво поблагодарили, но отказались и оглядев пир, удалились. Так побывал я "при дворе". Когда цыгане уже изрядно выпили, поднялся сильный шум, как, впрочем, всегда у цыган, кто-то что-то доказывал, кто-то оспаривал; мы с Тхуло потихоньку смылись: мало ли что!..

Однажды я увидел, как знакомый цыган толстым ремнем наказывал шестнадцатилетнего сына.

-Воша, ты что, при народе! Коча уже - жених! - вступился я.

-А сколько его учить можно! - отвечал мне Воша, - Украл на рынке часы - и тут же их продает! - Довод убедительный!

Все взрослые - в городе, каждый по своему "делу" или без дела. В таборе детишки да старики, да я лежал в тени палатки. Со стороны Волги зашел в табор пожилой художник с этюдником. Присев у затухающего костерка, он закурил от уголька. Тотчас к нему подошел старый цыган и попросил папиросу, затем старуха. Угостив, художник сказал, что идет с Волги - писал пейзажи - показал "картинки". А потом, дав еще по папиросе, попросил согласия старой цыганки ему попозировать. Она действительно, была очень колоритна, в ярких кофтах, пестром платке на плечах, полная, еще не шибко старая, с гривой лохматых полуседых волос. Дед и ребятишки сопели за его спиной, обмениваясь впечатлениями. Сделав набросок, впрочем, хорошо ухватив характер, художник закурил и у него снова попросили. Немного побеседовав, он попросил попозировать меня, бормоча, что ему сегодня везет, такой типичный цыган... Я получился похуже,

285

видимо, он уже устал. Я проводил его до переправы через Самарку. Так он и остался в убеждении, что писал "типичного цыгана".

Рано утром, еще еле светало, в таборе поднялась суматоха.

-Что случилось? - спросил я Гранчо.

-Уезжаем!

-Так внезапно?

-Старики решили. А они никому не говорят, когда и куда. Ты - с нами?

-Конечно! - надо же было испытать и кочевье.

Как не спешили, на сборы ушло довольно много времени. В основном весь скарб - это узлы всех размеров. Палатки, перины - на перинах спят, перинами укрываются, да обязательно гусиного пуха, куриный цыгане не признают, узлы с одеждой, посудой... В одной куче на узлах лежала темная, почти черная доска, местами блестели крохотные пятнышки позолоты. - Что это? - спросил я у старого цыгана.

-Это - Бог! - ответил старик. Превратности природы и кочевого быта никаких следов иконы не оставили, но старик хранил доску и возил ее с собой.

С узлами на плечах, на спинах, в руках, живописными группами двинулись через город на пристань. Кто-то покупал в кассе билеты, но, думаю, не больше одной трети, а может и пятой части требуемого правилами.

Когда началась посадка, суматоха поднялась колоссальная, шум, крики, оттащив на палубу узел, бегом бежали обратно на пристань, за следующим узлом, сбегал с палубы один, - обратно несли кладь двое или трое. Кто-то заговаривал, загораживал проверяющего билеты матроса, тот тщетно пытался что-то понять в этой карусели, да и махнул рукой: поди, разберись тут! Все черные, лохматые...

Я сначала был обеспокоен: взяли ли на меня билет? Или пойти самому?

286

-А ! - махнул рукой Дьори, - Вот хватай перину и беги за Гранчо! - Гранчо пробегал, наверно, третий раз. Взвалив узел, почти закрыв им лицо, я устремился по трапу, ожидая крика: "Стой! Где билет?", но все обошлось и я бегал еще. Так же проходили цыганки с маленькими и не очень маленькими на руках.

Ехали оба табора, миешти и карфолони. Шум, крики, кто-то кого-то ругает, кого-то зовут... Пароход дает гудок - отчаливаем!

Слоняясь по палубе, я не мог не обратить внимания на симпатичную девушку с косой, одиноко стоящую у борта. После нескольких простеньких вопросов мы уже были знакомы. Звали ее Мария, окончила десятый класс, едет из гостей в Саратов, домой. Беседа становилась все более дружеской. Конечно, она считала меня цыганом (хотя и чем-то непохожим на тех цыган, что видела она на саратовском рынке), что вполне могло подогреть ее любопытство. А тут еще меня отыскал Гранчо: - Тебя отец зовет! - Конечно, его отец, Дьорди, но девушка вполне поверила, что - мой отец.

-Вы извините, Мария, я скоро приду! Обязательно - скоро приду!

Я досадовал на Гранчо, и на Дьорди, - зачем я ему понадобился? В такой момент!

Оказалось, капитан парохода, узнав, что в таборе едут музыканты, пригласил Дьорди и Тхуло в салон первого класса. Мы-то ехали третьим, палубными пассажирами и на палубе пройти негде было от раскинувшегося табора.

В салоне было совсем мало пассажиров, всего несколько пар. На столе - еда, вино. белая скатерть. По просьбе Тхуло и Дьорди заиграли. В это время вошел красивый парень в летной форме. Дождавшись перерыва в их игре, он приветствовал нас:

-Таве бахтало, ромале!

287

Цыган - летчик! Да еще три кубаря в петлице! Я на минуту даже о Марии забыл. Летчик подсел к Дьорди, а скорее тот его усадил, и они заговорили по-цыгански. Я что-то поклевал с ближних тарелок и потихоньку слинял на палубу. Уже смеркалось; моя новая знакомая лишь перешла на другой борт, мы болтали и болтали, как можно болтать в восемнадцать - девятнадцать лет. Становилось прохладно, и я принес свое историческое пальто и накинул ей на плечи, полуобняв ее. Она не отвергла, даже когда я слегка прижал ее к себе. Теперь, конечно, не вспомнить о чем мы болтали.

Заметив, что мне тоже не жарко, она предложила и мне залезть под пальто, благо папино пальто было широким, грели друг друга все теснее. За всем этим наблюдали двое мальчишек из цыган, они явно гордились моей победой и незаметно подсказывали мне весьма нескромными жестами, что мне следует делать. Я погрозил им кулаком. Но вот и они ушли, все легли спать, а мы с моей хорошенькой подругой все прижимались друг к другу... И конечно, я читал ей стихи, главное тогда мое оружие. Оказалось, Есенина ей читать не пришлось - ведь он был тогда почти запрещен! И полился на нее поток есенинских стихов! А в перерывах мы отчаянно целовались, до боли. Под стихи - Есенина, Блока, Ахматовой - как они мне пригодились! - до утра. Помню, она даже была согласна покинуть родной дом - и уйти со мной в табор, и я был искренен!

Стало светать, и Мария попросилась "чуть-чуть поспать". Я выпустил ее, проводил вниз, где было общее помещение третьего, класса, - и завернувшись в легендарное отцовское пальто попытался заснуть. Впрочем, в конце концов, я заснул. Почти шестьдесят лет прошло с той волшебной ночи на Волге - а ведь помнится!

Когда подплывали к Саратову, поднялась снова возня и суматоха, в которой пришлось участвовать и мне, да в самой

288

гуще. И увидел мою Марию, направляющуюся к тралу. Она улыбнулась и помахала мне рукой, - а я стоял с цыганским столиком в руках... Я опустил его, чтобы тоже помахать, но она уже спуталась с толпой пассажиров... Я как-то не сообразил тогда, что даже адреса не взял! Правда, она говорила, что придет в табор, - ясно, что не на саратовских улицах мы палатки поставим. И ведь я так и не решился признаться ей, что не цыган. Так было романтичней.

И вот мы стаскиваем узлы на саратовскую пристань. Но тут милиционер категорически заявляет, что табору надо убираться, так как Саратов город режимный, без прописки никак нельзя, - а кто пропишет табор! Сроду не было в таборе прописки!

На противоположном берегу Волги - город Энгельс, столица республики немцев Поволжья, там прописка не требуется, туда - пожалуйста! Вернее, Энгельс город не режимный, там проще.

Вот тут душа моя заныла, заметалась: - А как же Мария? Табор на окраине Саратова разыскать смогла бы, но как дать ей знать, что мы за Волгой, в Энгельсе?.. Но все еще на что-то надеялся...

-Давайте, давайте! - настаивает милиционер.

-Да подожди, начальник, бабы наши за едой в город ушли - вот придут...

Потом: - Подожди, начальник, видишь, - половины мужиков нет, как мы без них соберемся?! - так проволынили до вечера и заночевали на пристани. Какие-то делишки в Саратове справили, кто-то что-то добыл, кто-то чем-то поживился. Но на утро милиционер получил подкрепление, их стало пятеро. Табор погрузился на речной трамвайчик, курсирующий от Саратова к Энгельсу и обратно. За два рейса перевезли всех. Расположились в поле за городским "Конским базаром" - хотя торговли лошадьми я там не видел: видимо, не то

289

было время. Расположились довольно капитально, но я уже понял, если надо, - могут сняться за ночь.

Так как для небольшого городка цыган стало многовато, ежедневно часть уезжала на тех же речных трамвайчиках в Саратов. Да и "богаче" был Энгельса.

Но вот однажды дочь Чомпи Катя, вернувшись, сообщила мне:

-Знаешь, кого я встретила?! Я на базаре гадала, подходит ко мне девушка, так разодета, я ее сначала не узнала, - ну, та, с парохода! Я не узнала, говорю: тебе погадать, девушка? А она говорит: нет, ты скажи мне, где Владимир? И вот такое большое яблоко моему мальчишке дала! Я сказала, что ты с нами, - так пусть приезжает. Ждет тебя!

-А адрес - не дала?

Вот так "приезжай". Там то, ночью, никак не думал я, что утром мы не сумеем пообщаться! Осел! И даже фамилии не знаю! Это была рана. Сердечная рана. Хотя в Москве у меня оставалась любимая девушка, и мы писали друг другу, и я хранил ее фотографию. Хотя она и не обещала уйти со мной в табор, да ЕЕ-то я и не звал... В башку такое не могло придти! Какой ветер гулял в моей голове!

Еще в Куйбышеве я однажды затеял разговор со старшим братом Воли, Михаилом: отдали бы они за меня сестру? Михаил был в семье старшим. Но он пояснил мне, что пока не освободится их отец, никто Волю замуж не выдаст. А отцу давали "червонец". Впрочем, половину он уже отсидел, где-то на Дальнем Востоке.

Впрочем, хорошо познакомившись с цыганскими нравами и обычаями, я понял, что главное, - отсутствие у меня золота, чтобы уплатить за Волю калым. А уж о каком тут было золоте? Был я, по-нынешнему - самый настоящий БОМЖ, только слова этого тогда не было. Кому нужен такой зять? У

290

цыган же, даже в дырявой палатке, у ходящих босиком гадать - все равно где-нибудь в перине запрятано золотишко.

Да и не удалось мне, встречаясь каждый вечер, приблизиться к Воле так, как за несколько часов - с Марией. Hе читать же Воле Блока! И имя ее я и тогда, и много позже, принимал, как испорченное от Оли, Ольги. Только в весьма зрелом возрасте случайно однажды написав его - понял вдруг: ВОЛЯ-ЖЕ! Воля!

Потому и в стихотворении, написанном в лагере и ЕЙ посвященном, я переименовал ее в Верку.

ДЕВУШКЕ ТАБОРА

Ярче афиши,

пестрее клоуна -

Кистью безумного ты намалевана!

Ночь заблудилась в косах твоих...

Песням твоим

посвящаю свой стих.

Тихо плескалась у берега баржа,

Летняя ночь -

торжественней марша.

Я у костра,

напротив - ты,

Все мои мысли,

желанья,

мечты...

А песня звенит под гитары рокот,

Звезда блестит -

высоко-высоко!

И та же звезда - в твоих глазах,

И ночь

заблудилась в черных косах!

291

Забыто время,

место забыто;

Качает ветер спелое жито,

Прядут ушами сонные кони...

А песня льется,

гитара стонет!

А в песне - звуки ручья лесного,

Страсти муки - снова и снова...

Плещет волна

у баржи причаленной,

Звездное небо - венец венчальный!

Я слышу, как ветер

шуршит в камышах,

Я слышу - кровь

стучит в ушах,

А сердце, наверно, грудь разобьет,

А рядом - Верка,

Верка - поет!

Смуглые руки по струнам летают,

Под легкой блузкой - грудь налитая;

Пошла плясать,

и поет на ходу

(Кровь стучит в висках - украду, украду!)

Пляшут мониста,

и плечи, и грудь!

Я бью по банку, ввязавшись в игру!

Не пойдешь поутру ты

ворожить на село!

Я бил по банку

и мне повезло...

1944.

* * *

292

Конечно, то, что примечталось мне на жестких лагерных нарах - не совсем соответствовало прошедшим событиям. Но на то и поэзия! Тем более, "Девушке табора" - первое стихотворение после долгого перерыва, самых мрачных лет моей жизни.

Не мог я написать: "А рядом - Воля, Воля - поет!". Хотя BOЛЯ действительно была рядом, вокруг, и пела - воля! Еще более полтоpa года было до военного трибунала и почти год до войны! Много воды утекло, многое забылось или помнится смутно. Например, участие моё в похищении невесты. Невеста была чужая, из чужого табора, жила в семье жениха, на базар ходила гадать с его сестрами, а может, и калым за нее уже уплатили. А может - не полностью, конечно, теперь не помню. Но свадьбы еще не было. И тут мой шустрый Гранчо подбил к невесте клинки и договорился бежать! Даже не помню, зачем ему понадобился я, - может, на случай драки. Она уехала в Саратов "гадать", мы поехали позже, встретились. Но ее выследила старшая сестра жениха, с какой-то другой цыганкой, настигли нас и учинили на улице такой скандал, такой подняли крик, что стал собираться народ, ничего не понимавший, так как орали по-цыгански. И всех нас забрали в милицию. Там я врал что-то о пережитках прошлого, о варварских обычаях отдавать девушек за калым, не считаясь с ее чувствами и желаниями. Цыганки подняли еще больший гвалт, дежурный порвал начатый протокол и всех выгнал. Мы вернулись не солоно хлебавши, в Энгельс. Последствий уже не помню.

В Энгельсе милиция тоже неодобрительно к нам относилась, требовала прописки в паспортах. Которые тоже не у всех были. Взрослые цыгане обратились ко мне: "Ты же очень грамотный!". Я отправился в паспортный стол. А там работали симпатичнейшие девчонки! И после двух-трех посещений они нашли выход: мне дали "домовую книгу" на дом №2 по Южной улице. Дом этот давно сгорел, был там пустырь, недалеко от конского базара. И в эту домовую книгу вписывал я цыган и их "паспортные данные", в том числе и мои. Как раз к этому времени кончился срок моему паспорту, - то ли

293

годичный был, то ли - трех, не помню. И мои паспортисточки, не сомневаясь, в пятом пункте, где в старом паспорте стояло "русский" - исправляя эту несправедливость, написали: цыган. Кем я и числился до 1-го декабря 1953 года, когда, освободился и получил справку об освобождении. Там, по чьему-то распоряжению было: еврей. Вот так: до 19 лет - русский, с 19 до 33-х - цыган, с 33-х - еврей. Уже 45 лет. Так тому и быть.

Впрочем, когда выходил на волю, отсидев 11 лет и 9 месяцев, сердце так колотилось, и еще почти не веря, что это правда, - Свобода, я и не взглянул в тот пункт. А лишь 3 декабря, в мой день рождения получал паспорт.

Жили в Энгельсе и оседлые цыгане - Домбровские, два брата с многочисленным, как положено цыганам, семейством. "Немецкие цыгане" говорили наши. Думаю, они сами так себя назвали. У них и имена были - старшего звали Франц. Они играли в ресторане на маленькой эстраде: Франц на арфе, брат - на скрипке, а сыновья - на баяне и гитаре, такой вот оригинальный ансамбль. Там с ними познакомился Дьорди - и на другой день мы "нанесли им визит". У них был добротный бревенчатый дом. Впрочем, и в доме мы сидели на полу - "романее" (по-цыгански).

Прошло полвека. Я работал в Бийском драмтеатре, когда в его помещении давал концерт приехавший из Казахстана цыганский ансамбль под управлением... Гисара Домбровского. Я спустился к нему в антракте:

-Гисар Андреевич, вы не жили в детстве на Волге?

-Жил!

294

Удивительные бывают совпадения. В Казахстан их, вероятно, выселили вместе с саратовскими немцами, в 41 -м году. Теперь Домбровские именовались ...польскими цыганами. Гисар был лысоват и с растущим брюшком. В энгельское время ему было лет десять. В ансамбле его я насчитал 16 Домбровских. Он с гордостью сказал мне, что одна из солисток, его дочь - замужем за ловари. Я вспомнил короля Ёньку.

Когда я собирал на прописку паспорта, у старика с длинными, как две бородки, бакенбардами в паспорте я увидел: год рождения -1700! Я сообщил об этом Дьорди: 1700 год рождения!

-Ну и что? Это ж паспорт, - значит, - правильно! Это же паспорт!

-Но у тебя и всех ребят твоих в паспорте место рождения - остров Крит!

-Ну и что?

Старику просто вместо 1870-го по халатности тиснули 1700-й. Ни сам он, неграмотный, ни родичи его этого не заметили.

-Сколько вам лет, дедушка, - спросил я.

-Много, сынок, очень много...- Ответил дед. Мне тогда показался он прямо ископаемым... А теперь я - старше его, тогдашнего. Так летит время.

Стало холодать. Вновь засобирались цыгане в путь-дорогу. Я сказал Дьорди, что решил не ехать.

-Ну что ж, - заметил Дьорди, - Ром ромеса а гаджё - гаджеса! - То есть, цыгану - цыганское, а русскому - русское.

Свободного времени было куда больше, чем денег. В Энгельсе я записался в читальный зал городской библиотеки, где и посиживал часами, наслаждаясь поэзией. И пряча под столом сначала - развалившиеся туфли, а потом-босые ноги.

Когда я заполнял карточку читателя, библиотекарша подержала ее перед глазами, посмотрела на меня, избегая смотреть на ноги мои. А когда я сдавал книгу, подсунула мне записку: "Подождите меня у входа, я в 6 освобожусь!"

295

Она вышла и мы пошли рядом.

-Как звали вашего отца? - спросила она.

-Лев Семенович.

-А маму - Ольга Даниловна? Я их знала, хоть и не очень близко...

Она была москвичка, высланная, как троцкистка.

Я стал изредка бывать у нее дома, - она снимала комнату. На столе стояла фотография в рамке - паренек, слегка похожий на меня. Но главное - очень почему-то знакомое лицо! Только никак не мог вспомнить, где встречались.

-Это мой сын. Умер 15-ти лет...

Когда я упомянул, что мы жили на Новослободской, она сказала:

-На Новослободской у меня сестра!

- А в каком доме?

И тут я вспомнил: точно такая фотография была у Ромки Шпановера!

-Да! Рома - мой племянник!

Как тесен мир! Ромка, весь в орденах и медалях за Отечественную войну, встречал меня на вокзале в Москве году в восьмидесятом...

Табор уехал. Ушел. На опустевшей площади - гоняет ветер всякий мусор. С края большая куча соломы. Я приметил ее и ночи две ночевал в ней. Всякий раз, когда я рыл себе в соломе нору, появлялась небольшая лохматая дворняжка и лезла ко мне под бок: то ли грелась, то ли от одиночества. Потом я зашагал по пыльной дороге, почти наугад - и пришел в деревню Квасниковка, где наведался к председателю колхоза: возьмете на работу?

-Да разве цыгане - работают! - вскричал председатель. Однако, взял: шла уборочная, мог и цыган пригодиться. Но это совсем другая история.

МЕСТА НЕВЫНОСИМЫХ СТРАДАНИЙ

296

МЕСТА НЕВЫНОСИМЫХ СТРАДАНИЙ

"Сахалин - это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек, вольный или подневольный...

Жалею, что я не сентиментален, а то бы я сказал, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы..."

Так писал после поездки на Сахалин великий гуманист и талантливейший русский писатель Антон Павлович Чехов А.С. Суворину 9 марта 1889 г. Мы читаем его описание сахалинской ссылки и каторги и невольно сравниваем с пережитым, с тем, что свидетельствуют наши современники. Сегодня немало печатных свидетельств о местах, "в которые следует ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку". Эта огромная страна другим великим гуманистом названная "Архипелагом ГУЛАГ" раскинулась от Карелии до Чукотки. Самым страшным и правдивым, самым пронзительным свидетельством этого кошмара, называвшегося "исправительно-трудовыми лагерями" назову "Колымские рассказы" Варлама Шаламова, прошедшего семнадцать лет колымского АДА. Сахалин прошлого века, писанный Чеховым таких массовых мучений не видел.

297

Кроме миллионов, расстрелянных по постановлениям "ТРОЕК НКВД" по надуманным, ложным обвинениям, - по магистралям Советского Союза шли и шли эшелон за эшелоном товарные вагоны с зарешеченными окошечками - шли во все концы нашей необъятной Родины. И многим, сотням тысяч из этих пассажиров, не суждено было вернуться домой, увидеть своих родных, обнять детей. От невыносимых условий, голода и болезней, непосильного для истощенных людей труда, издевательств и побоев - люди гибли. Я помню, как в 1942 году на Северном Урале посылали целые бригады на рытье "братских" могил. Хоронили голыми, без гробов, просто сбрасывали друг друга в ров. Лишь к левой ноге привязывали веревочкой фанерную бирку с номером - номером "уголовного дела" зека. Мне пришлось самому таким образом хоронить товарищей по несчастью.

И никто не отыщет эту могилу. И никто не определит, чьи кости лежат в той или другой точке бесчисленных могильников, и несть им числа...

В 1990 году бийское общество "МЕМОРИАЛ" с разрешения прокуратуры произвело раскопки во дворе бывшего НКВД (пр. Кирова, 2). В нашей газете публиковались и информации о том, что раскопав лишь небольшой уголок двора, - мы извлекли останки 68-и расстрелянных, и как мы провели их перезахоронение на нагорном кладбище.

Через год во дворе расстрелов был установлен Камень скорби с мемориальной доской. А в 1994 году - памятник - мемориал над братской могилой на нагорном кладбище. И ежегодно в День Памяти политзаключенных мы собираемся к этим трагическим местам. Так и в этом году мы призываем всех почтить память безвинных жертв в субботу 30 октября у Камня скорби (Кирова, 2). Панихида и митинг начнутся в 10 часов. Да не умрет в нас память о них!

В. Сосновский

Общество "МЕМОРИАЛ"