Как это было
Как это было
Бергер Ф. Е. Как это было… // Жертвы войны и мира : Сб. / сост. В. М. Гридин. – Одесса : Астропринт, 2000. – (Одесский "Мемориал» ; вып. 10). - С. 63–95 : портр.
КАК ЭТО БЫЛО...
Эти воспоминания были переданы Ф. Е. Бергером в общество «Одесский Мемориал» до отъезда их автора из страны.
Перед своей эмиграцией Феликс Ефимович являлся активным правозащитником: в 1989 г. он был членом общества «Мемориал», стал инициатором выделения из его состава Ассоциации жертв политических репрессий и возглавил эту организацию. Долгие годы работал в аппарате облгосадминистрации, ведая интересами бывших репрессированных и способствуя из реабилитации.
В настоящее время автор публикуемых мемуаров, над которыми ра-
ботала Г. В. Копелева, готовя их к печати, живет в США. Оттуда поддерживает связь с ветеранами-правозащитниками нашего города.
Когда я получил копию обвинительного заключения, по которому был осужден много лет назад, то строки из него, которые раньше скрывались грифом «секретно», теперь потрясли меня...
«Бергер арестован за принадлежность к еврейской антисоветской организации. По своей враждебной деятельности является особо опасным преступником, а потому... после осуждения направить в Особый лагерь МВД СССР... 15 апреля 1949г.»
«Государственному преступнику» было тогда 17 с половиной лет, он являлся учеником 10-го класса. Но обвинялся «за создание молодежной еврейской организации «Союз Еврейской молодежи» с целью ее объединения и построения национального еврейского государства с выездом в Палестину». И там в обвинительном заключении еще предписывалось: дело направить в Особое Совещание с применением меры наказания — 25 лет».
Очевидно, если бы тогда не была отменена смертная казнь, то ее применили бы? Впрочем, камеры смертников я не избежал, находясь в местах заключения.
И опять всплыло в памяти следствие, лагерь, лагерная тюрьма...
Итак, как все это было?
Военное детство
Я родился в 1931 г. в семье военнослужащего Красной армии города Одессы.
Родные отца — коренные одесситы «от седьмого колена», дед работал грузчиком в порту. Отец матери был конторским работником...
Семья небогатая, пережила в Одессе погромы и, естественно, не осталась в стороне от идеи революции, которая должна была принести всеобщее равенство и братство всех национальностей. Молодежь, к которой тогда относились отец и мать, говорили только по-русски, и о том, что я еврей, я узнал лишь в 1941 г., когда попал в эвакуации в глубинку России.
Из-за того, что отец был военным, мы часто переезжали по Украине. В школу я поступил в Полтаве, окончил первый класс в Кременчуге, а второй класс проучился в Лубнах, где нас и застала война.
Отец ушел на фронт 3-го июля. Дату эту я запомнил потому, что в тот день, когда мы с матерью бежали за его эшелоном, выступал Сталин со своей знаменитой речью к «братьям и сестрам»...
Сперва город жил спокойной жизнью. Немцы находились где-то под Киевом, а наш легендарный командарм Буденный поклялся, что немцы туда «не войдут»... Но в один из дней к нам по телефону пробился отец из-под Киева и сказал матери, что нужно уходить...
И мы бросили все и ушли — мать, я и трехлетний брат... Потом я узнал, что больше никто не ушел: Киев был окружен, а в Лубны немцы пришли внезапно. Погибли в Лубнах первоклассница Ирочка — моя первая любовь, и товарищ — пионер-партизан Миша Серебряный, а также много-много других...
Мы кое-как добрались до Харькова.
Под Полтавой попали в бомбежку, и там случилось так, что свою и нашу машину выталкивал из затора сам Хрущев. У него была «эмка», а нас, попутчиков, он «подсадил» в полувоенный грузовик.
В Харькове опять происходили бомбежки; то же было и в пути товарняком. И вот мы очутились далеко в городе Пензе, где с давних пор жил брат матери.
Не забыть, как мы — 14 человек из числа эвакуированных — несколько месяцев жили в одной комнате у дяди. Потом нам как семье фронтовика дали комнату в бывшей гостинице. Там зимой дверь примерзала, и ее отбивали топором. Часто вместо хлеба давали 180 граммов отрубей на человека, а на буржуйку выливали замешанную на воде смесь...
Но не все так жили. Запомнилась чета Злобиных. Он работал в милиции, а она — нигде. В квартире у них я никогда не был, но зато запомнил шикарную, обитую кожей дверь и здоровенные «трехэтажные» бутерброды, которые выносил во двор их сын... Злобина «портила нашей маме кровь заявлениями, что ее муж «проливает кровь» в милиции, а вот «евреи» якобы нигде не воюют!
Вот там я в самых классических выражениях узнал свою национальность. Да, мне и всем нам (маме, маленькому брату) напоминали о ней везде, всегда... И об этом теперь страшно вспоминать!
Но зато один раз был и на моей улице праздник — после прорыва Ленинградской блокады, когда мой отец, получив награду в Кремле, на один день заехал в Пензу. Фронтовик с «тэтэшником» да еще с орденами стал нашей особой гордостью. Я был непередаваемо счастлив, когда он в одной гимнастерке рубил во дворе дрова — на виду у действительно злобных соседей...
Позже, когда отец уехал, а я чуть подрос, мать по секрету рассказала, как отец под Гомелем попал в окружение, как лежал под мостиком в болоте с пистолетом у виска... Да, еврей, командир, коммунист — разве он мог попасть в плен?.. И готовился к самому худ-
шему на войне — к самовольной смерти! А в 42-м он с комиссаром выводил из окружения остатки 2-й Ударной армии (теперь мы знаем
— армии, сданной Власовым). На огонь тогда пошли сотни, а вышли единицы, в том числе, к счастью, и отец.
Были в Пензе и праведники — люди, помогавшие евреям. На всю жизнь я запомнил учительницу русского языка и литературы — Александру Васильевну с ее дочерью, красавицей с толстой-толстой косой, которые не упускали случая, чтобы то подкормить меня, то просто пожалеть... И там я с тоской вспоминал Украину, где меня никто не дразнил! Вот когда (наверно, от матери) я узнал, что есть родина для всех евреев — какая-то далекая Палестина...
Было еще много горя: мать разрубила себе руку, и ее — красавицу, черноволосую, как смоль, с белым-белым лицом — забрали в милицию и два дня держали за то, что она на базаре продавала вещи отца...
Тогда же мой брат приходил из детсада и рассказывал, что давали суп, где «ничего не плавало»...
В моей памяти Пенза того времени осталась только городом с плохой погодой: все время были тучи, тучи... Помню один просвет — по радио сообщили, что взяли Одессу! И с какой радостью, с комком в горле я влетел к маме... не передать нашего счастья!
Вообще годы войны, годы эвакуации очень тесно переплетены у меня с памятью о маме... Как-то мы так скверно устроены, что вспоминаем своих близких, когда их нет. Я смутно помню ее молодой и красивой, несмотря на то, что прошло столько лет!
Однажды в лагере нас вели с объекта. Метров за 200 перед зданием управления лагеря я увидел женщину. Она стояла спиной, но вот поправила платок — и я узнал мать, приехавшую ко мне. Тогда же в лагере меня быстро спрятали в карцер, а ее сразу отправили назад, объяснив, что для свидания со мной нужно разрешение министра госбезопасности... Лишь теперь, узнав, что я был «особо опасным преступником», я понял — почему нам не дали встретиться в той обстановке.
В конце июля 1954 г. она встречала меня после лагеря во Львове — старенькая и седая, без зубов, больная диабетом. Но я уже в начале августа умчался в Одессу, чтобы жениться и начинать новую жизнь без нее.
Признаться, жены наши (моя и брата) не очень любили моих родных, а ведь она в 1975 году осталась в одиночестве без папы. И больно вспоминать об этом — поныне я укоряю себя!
Прости нас, Господи...
Зрелая юность
Осенью 1945 г. мы уже были во Львове, куда с войсками пришел мамин брат, а в 1946 г. — в Польше, у отца, который служил в штабе маршала Рокоссовского.
Первое, что мне запомнилось в Польше — туалет на вокзале в Перемышле. Там служитель за какую-то плату дает и бумагу, и полотенце, и мыло... Потом был холодный вагон до Лигницы, потому что какой-то железнодорожник — то ли проводник, то ли другой некий чин — выгнал нас из общего вагона, где было тепло: «Русские должны ехать в воинском вагоне!»
Чем еще можно вспомнить Польшу? Ну, естественно, жили мы «красиво» — после голода в войну, — и даже не верилось... Вокруг шла частная торговля, в магазинах было все, что надо. Несмотря на голод в 1947 году в нашем Союзе, Польшу подкармливали (как и остальных «народных демократов»). На улицах шли демонстрации: то ППР, то ППС, то ПСЛ — так назывались Польская партия рабочая, Польская партия социалистическая и Польское стронництво людове! А бывала и по ночам стрельба — каждую ночь убивали кого-то из наших офицеров... Поляки рассказывали про Катынь, а мы не верили: «Сволочи, мы их спасли, а они...»
Я учился в гимназии. Помню новогодний в 1947 году — бал у Рокоссовского...
Рядом с нами был «Склеп споживчий» Финкельштейна. Этого хозяина спасла полька, всю войну — целых 6 лет — продержав его в подвале. Братья Финкельштейна находились в Варшавском гетто и много рассказывали о восстании, а также о Майданеке. Позже я был в нем и видел все своими глазами, а поляки рассказывали, что там в основном уничтожали евреев, и теперь мы знаем, что фашисты уничтожили в нем более двух миллионов человек...
После Пензы я уже знал, кто я, а поэтому и то, что мне рассказывали, и то, что я видел, было мне просто страшно, а не только интересно. Все это болело во мне: ведь в тех газовых камерах и в тех печах оказался бы и я, если бы попал к немцам...
В конце 1947 г. мы опять жили во Львове, но уже всей семьей.
Отца перевели в Прикарпатский военный округ, а я пошел в 9-й класс.
То, что мы видели, и то, что пережили в войну, не могло пройти Даром... Нас, молодых, тревожило все и особенно судьба нашего бедного народа. После Бабьего Яра и Майданека, после Львова, где евреев расстреливали прямо в центре города — недалеко от опер-
ного театра и у стены тюрьмы (бывшего монастыря св. Бригиты), — все это не могло нас не тревожить...
Не случайно на день поминовения «Йом Кипур» во Львовской синагоге собрались многие тысячи людей. Было много молодежи, даже военных — людей, очевидно, ничего общего не имевших с религией. Ведь тогда не было семьи без жертв: вон в Ленинграде погибли сестра матери, ее муж и сын, а под Прилуками немцы повесили брата отца — инженера одного из предприятий, который задержался при вывозке оборудования. Кроме этого, во Львове на койке лежал тяжело больной инвалид войны — второй брат отца...
Тогда во Львове была вообще особая обстановка. Повальные аресты местных жителей за украинский национализм (а кого и за польский), и целые семьи вывозились в Сибирь и Казахстан... Мимо тюрьмы МГБ «на Лонского» ночью нельзя было пройти — слышны были крики: били допрашиваемых.
Но не только местных украинцев коснулась «мудрая» национальная политика властей. Немцы начали разрушение еврейского кладбища на Янивской, а наши завершили — вывезли «куда-нибудь» памятники и на месте кладбища устроили базар. И еще плитами с кладбища был выстелен тюремный двор, а позже я увидел это, когда меня вели по ним — по чьим-то именам и звездам, угоняя на допросы...
В Москве тогда же закрыли Еврейский театр, а в Минске был убит Михоэлс... Пошли трудности при поступлении в высшие учебные заведения. По Львову ходило в рукописи стихотворение, написанное якобы И. Эренбургом — в ответ на поэму М. Алигер «Твоя победа».
Там есть такая фраза: «Кто же мы такие? Мы — евреи. Как я смела это позабыть?».
А вот «ответ Эренбурга»:
На вопрос ответить не умея,
Сказал бы я — ведь мы осуждены.
Мы виноваты в том, что мы евреи,
Мы виноваты в том, что мы умны.
Мы виноваты в том, что наши дети
Стремятся к знаниям и к мудрости живой,
И в том, что мы рассеяны на свете.
И не имеем Родины одной.
Что после мук и пыток Освенцима
Кто смертью был случайно позабыт,
Кто потерял всех близких и любимых,
Мог слышать вновь: «Вас мало били, жид!»
Что сотни тысяч, жизни не жалея.
Прошли бои, достойные легенд,
И после слышать: «Это кто, евреи?
Они в тылу сражались за Ташкент».
Народ бессмертен! Новых Маккавеев
Он породит грядущему в пример!
И я горжусь, горжусь, а не жалею,
Что я еврей, товарищ Алигер!
(Я, естественно, не гарантирую точность приведенного стихотворения: ведь с той поры прошло свыше пятидесяти лет).
Можно представить себе, как мы ждали дня 15 мая 1948г.— дня окончания английского мандата на Палестину... Как переживали за молодое государство, когда там началась война с арабами, и как хотели ему помочь!
Многие из нас понимали, что создание самостоятельного государства даст евреям возможность доказать, что и они умеют трудиться и воевать наравне со всеми, что только этим путем можно уничтожить самое мерзкое, самое н справедливое явление в мире — антисемитизм...
Забегая вперед, я скажу, что счастлив тем, что не ошибся. Правда, антисемитизм еще жив, но уже никто не обвинит евреев в трусости и лени! И надо отдать должное Советскому Союзу: он одним из первых признал Израиль. Однако потом что-то не сложилось в их отношениях, и за призыв к советской еврейской молодежи — ехать в Израиль была выслана его посол Голда Меир.
Вскоре началась полоса откровенного государственного антисемитизма. К сожалению, эта полоса продолжалась в Советском Союзе до его ликвидации и, может быть, в меньшей степени продолжается в России и сегодня. Иначе чем же объяснить фактическую негласную поддержку Россией всех антиизраильских мероприятий — например, деятельности террористической организации «Хесболлах» с территории Ливана, которая безнаказанно нападает на Израиль, убивает его граждан!
Между тем в Израиле шла война...
«Друзья мои, прекрасен наш союз»
В сентябре 1948 г. на квартире нашего одноклассника Миши Шильца собрались четверо — хозяин квартиры, Леня Резников, Изя Драк и я. Мы решили создать организацию «Союз Еврейской молодежи», цель которой была — призвать молодежь добиваться разрешения на выезд в Палестину для борьбы за жизнь народа без национального угнетения, в рамках еврейского государства. Тогда был избран председатель — Леня Резников (впоследствии был избран я).
Не помню, в тот ли день или после было составлено воззвание, и моя родственница его распечатала — так началась наша «деятельность»... Хотя впоследствии стараниями следователей все это и было определено как «злостная антисоветская деятельность». Но ничего против советской власти в воззвании не было, да и не могло быть, так как принимали его четыре комсомольца, которые ничего, кроме советской власти, не знали и, в основном, верили «отцу народов».
Да, мы считали, что экономическим строем будущего государства должен быть, бесспорно, социализм, а религия может быть лишь «попутчицей», так как она тоже по-своему борется за создание государства (правда, были яростные дебаты, правильно ли это «с точки зрения комсомольской морали»... ну, чем не марксистско-ленинская терминология?). Правда, мы хорошо понимали, что, если попадемся, то нам не поздоровится. Но дальше разговоров о необходимости создания «пятерок» или «троек» при разрастании организации мы в своих «конкретных мероприятиях» не пошли...
Наши воззвания тем временем бесконтрольно пошли по рукам. У нас появились как бы последователи, пошли разговоры о том, что нужно писать письма «самому» и т.д. А один из экземпляров тем временем ушел в Казань — в авиационное училище... И хотя оттуда пришла весточка, что, мол, хорошо это и т.д., но потом стало известно, что оно было прочитано не только тем, кому мы посылали...
Какое чувство подъема владело нами! Помню, как мы встречали 1949 год. На шторе было закреплено самодельное знамя — бело-голубое, с красной полосой по диагонали и надо всем — желтая звезда... Мы тогда еще не видели флага Израиля, но слыхали, что национальные цвета белый и голубой, а красный был в знак пролитой крови. И желтая звезда... кто же не знал, что желтой звездой фашисты метили евреев и что с этой звездой на смерть ушли миллионы?!
В компании ребят, встречавших Новый год, были и не евреи — украинцы, русские... Но они смеялись над нами, когда мы подняли первый тост: «Лехаим!» (За жизнь!).
Ну и сколько же мы могли просуществовать?.. Группа мальчиков и девочек противостояла всесильному МГБ...
Сейчас мне кажется, что я предчувствовал арест... Вокруг меня был какой-то вакуум. Что-то тревожное витало в воздухе... Что-то почувствовала и девушка, с которой я встречался. Ее допроса я выдержать не мог и вскользь что-то ей сказал. Но она потребовала: «Илия, или они»... Конечно, я выбрал друзей (а как же я мог поступить иначе?).
Тогда она расплакалась и сказала, что пойдет за мной на край света. Ее арестовали на два месяца позже меня, а все время до арес-
та Полина ежедневно с моей мамой дежурила под тюрьмой, надеясь вручить для меня передачу... Ей, Полине Орловой, за соучастие в еврейской националистической организации, выразившееся «в недонесении», дали пять лет... А как наступила моя очередь?
Арест
За мной пришли 17 февраля 1949 г. в двенадцатом часу вечера... Одного из пришедших я уже видел — он следил за мной... Так как отец был военным, они поэтому, наверное, вели себя почти корректно. Обыска не было.
Помню, что я самообладания не потерял, а когда мать почти расплакалась, то сказал ей бодро: «Мам, ты постели мне — я приду и сразу лягу спать... Завтра сочинение!» Эту сцену я вижу так ясно, как будто это было вчера...
Но не помню, понимал ли, что ухожу из дома на многие-многие годы и увижу мать седой и беззубой старухой, хоть ей было всего 45 лет. Отцу тоже разрешили поехать вместе, но там меня «на минутку» увели и тоже на многие-многие годы...
Так кончились детство и юность... Началась взрослая, опасная жизнь!
В детстве, когда мне очень не хотелось идти в школу, достаточно было сказать маме, что я плохо себя чувствую, как она тут же давала попить вкусный чай с малиной и укладывала в постель... В лагере же на соломенном тюфяке, под старым холодным бушлатом, перед подъемом, бывало, забудешься, и кажется тебе, что сейчас ты скажешь маме, будто неважно себя чувствуешь, а она пожалеет... Это забытье прерывалось воплем нарядчика или надзирателя: «Подъем! Без последнего!» О том, что это значит — ниже...
Да, кончилась юность, ушли мечты об институте, о любимой девушке...
Началась суровая, невыносимая жизнь «на Донской».
Что рассказать о трехсуточном конвейере? Ты в основном стоишь, а они меняются. Допрос перемешан просто с «беседой». Моих «собеседников», например, интересовали интимные стороны моих отношений с Полинкой. (Простите меня, что я и сейчас ее так называю мысленно... след ее давно, давно потерян. А тогда я любил ее страшно и, естественно, от вопросов этих «чистоплотных» деятелей лез на стенку). Меня не били, и лишь несколько раз за стенкой я
слышал голос отца. Но довели до того, что отправку меня в тюрьму посчитал за счастье...
Тюрьма во Львове находится в нескольких кварталах от управления МГБ. То ли случайно, то ли специально в тюрьму меня повел майор Листов. Этакий простак, по виду — вылитый артист Леонов. Ранняя весна, улицы, по которым мы вчера гуляли... Я с обрезанными пуговицами, брюки на подвязках... Впереди, где-то в полквартала от меня, спиной ко мне бредет мама... Когда я рванулся к ней, то хорошо, что за рукав удержал Листов: «Не беги, дурак!». На мое счастье, женщина обернулась, и это оказалась не мать.
Моя тюрьма... Темные лестницы, темные коридоры, «приемное» отделение. Обрезали и сняли то, что не обрезали и не сняли в МГБ. Грязная баня (потом в камере пришлось лечиться). Тюремный двор, выстланный плитами с еврейского кладбища, решетки, замки, замки. Ряды железных дверей с лязгающими замками, глазки, кормушки. И — камера... Что там было!
В помещении где-то 3 на 6 метров человек 30... Ни кроватей, ни столов, ни табуреток. В углу — параша, от которой идет нестерпимая вонь. Окно закрыто козырьком. Вещи обитателей камеры сложены стопочками в центре камеры, и на них сидят. Положить голову на колени нельзя — в дверь стук: «Не спать!». Ходить вдоль стен могут только двое. Если встал третий — опять: «Сидеть!»
Так с 6 утра до 11 вечера. Отбой. Вещи раскладываются на полу и на них покатом ложатся люди. Лежат валетом: голова — ноги (так меньше занимают места). Поворачиваемся по команде все вместе, потому что спать можно только на боку. Новенькие ложатся у параши и по степени ухода одних и прихода других двигаются к окну...
Отбой! Я специально не пишу — «долгожданный», что было бы естественно для измученных за день людей. Ведь отбой вызывает страх, вызывает ужас, так как ночью начинаются допросы...
Допрашивают только ночью. О своих допросах скажу ниже, а пока о других людях.
В подавляющем большинстве это местные: крестьяне, есть священники. Есть 12-летние. Есть 70-летние. «На воле» (как обычно говорят в тюрьме) и в прессе об этих людях говорили плохо, а в действительности — люди как люди...
Встретили меня, еврейского парня, сына военного, бывшего комсомольца, как ни странно, очень хорошо. Кормили, жалели — и жалели даже больше, чем своих, как когда-то крестьяне жалели добрых «панычей». Удивлялись — «Уже своих берут?! Ну, значит, скоро
конец им...» А на пасху католический отче освятил меня со всеми и даже угостил куличом...
Кстати, надзиратели или конвойные — не все звери. Некоторые жалели нас — в их смену можно было положить голову на колени. Можно сделать шнурок из старого носка или даже тихонько отслужить молебен на Пасху.
Работая недавно в Ассоциации жертв репрессий и в комиссии облисполкома, я получил списки людей, расстрелянных в годы репрессий. Украинцы и местные немцы, русские и евреи, отцы и сыновья, матери и дочери, часто — семьями... Читая эти страшные списки, я вспоминал тех, с которыми сидел... Очевидно, те, расстрелянные, были такие же крестьяне...
После нескольких дней передышки ночью я услышал вопрос: «Кто на «Б»?» Надзиратель, открывая кормушку (форточка па двери, и которую подают еду), не называет фамилию, чтобы сидящие в камере рядом не знали, кто там сидит. Он называет только букву, а ты должен назвать полностью фамилию...
На «Б» — я, и вот мой первый допрос уже в тюрьме. Капитан Солоп Константинович Иванович, лет 40, темный, с глубоко-глубоко запавшими глазами, взгляд у него исподлобья... С нами ему было все ясно, но его интересовал отец: нужно было дело погромче и посолиднее — шутка ли, плевелы сионизма даже в армии...
Применялся такой следственный прием: «Твой отец — изменник Родины! Нам известно все». Я не ожидал этого и ответил, что. когда мой отец защищал Родину, другие еще пешком под стол ходили... Тогда Солоп попробовал меня ударить, но не сильно, а именно — попробовал. Но я увернулся. Сказал, что если он еще раз попробует, то объявлю голодовку. Как было дальше — не помню...
Но на следующий день: «кто на «Б»?» — и меня переводят в другую камеру в подвале — в одиночку. По полу коридора в воде проложены доски. Прямо в торце открыта дверь в какое-то помещение — цементный пол, неоштукатуренные степы из красного кирпича...
Сопровождающий надзиратель: «Скажи спасибо, что расстрел отменен, а то тебе бы не миновать этой камеры...»
Меня отвели в камеру налево... Очевидно, там ждали своей участи те, кому было уготовано попасть в камеру прямо.
Куда теперь меня поместили?
Камера 2x2 метра, цементный пол, в полу отверстие для оправки. И все. Ночью из отверстия лезут крысы, — хорошо, что не гасили свет... Вокруг тишина, ни звука.
Не помню, на какой день я начал приделывать под петлю полосу
ткани от рубашки на штыре вентиля отопления. Но не успел: перевели опять в другую камеру...
Здесь, в этой камере тепло и чисто, всего один заключенный. Ему носят передачи, и он меня покормил. Соседу лет 30, зовут Владимир Иванович Рудь. Очень заботлив, умен, образован, в меру любопытен.
Опять допрос. Снова: «Твой отец изменник» и снова мой ответ.
Новая «проба сил» — и я объявляю первую голодовку.
Сначала я на допросы хожу, потом меня ведут, потом даже несут.
Женщина, прокурор Чащина обещает мне, что отца не будут оскорблять, а меня не будут пробовать бить — и я снимаю голодовку. Меня несут в камеру и приносят шикарный обед. Все это вышло, я понимаю теперь, благодаря отцу, который работал в штабе авиационной армии.
Позже я узнал, что от моих товарищей тоже разными методами требовали показаний на моего отца... Вот это уж был для них лакомый кусок! Допросы на такую тему продолжались и в лагере. Но о ген продержался до 1951 года. Он продолжал «бомбить» Москву с требованием моего освобождения, и в 51-м его исключили из партии, даже выгнали из армии...
На одном из допросов я понял роль моего соседа по камере. Однако пока я вернулся, его в камере не было, а меня перевели опять в мою старую общую камеру № 73.
Дело шло к концу. На допросы меня уже водили днем. Однажды, когда тоже вели на допрос, я столкнулся с Полинкой, которую вывели из того же кабинета, куда вели меня... В кабинете была Чащина, которая якобы очень «расстроилась» из-за моей встречи с Полинкой...
В виде компенсации она обещала «не позже, чем тогда-то» дать мне с ней свидание...
К этому времени у меня уже были пуговицы на шинели (вылепил из черного хлеба и обтянул материей — подкладкой от брюк), а сапоги были начищены (луковица, разрезанная ложкой пополам, наводит чудесный глянец) и все выглажено (разложено у товарищей под вещами).
Ночью опять надзиратель: «Кто на «Б»? Собирайся на свидание!» Жду час, жду другой... Опять кормушка и надзиратель с траурной мордой: «Уже не надо...» .Как — уже? Больна, умерла, замучили!!!
Голодовка. На пятый день приносят записку от нее, что жива. Третий раз была голодовка за книги. Дали.
... Лето было очень тяжелым. Как я уже говорил, в тесной камере духота, обмороки, днем спать не дают, а ночью — людей гоняют на допросы, возвращаются избитые...
Наконец, в конце июля меня переводят в Золочеевскую пересыльную тюрьму, где есть кровати и открытые окна...
Из Москвы приходит приговор: нам по 10 лет, остальным по 8, Полине — 5. А мы ожидали худшего...
В сентябре — Львовская пересылка. В последний раз снова на прогулке я увидел Полинку. И 2-го октября был этап. Тогда этапы проходили не так, как теперь, — масштабы другие. Из Львова формировался эшелон — несколько десятков товарных вагонов. Никто ничего не стеснялся, и нас грузили прямо на станции Львов-Главный. Об этом откуда-то узнали наши близкие, и на станции стоял плач, конвоиры людей гоняли, а мы пытались выглянуть через малые окошки... Не помню, как и почему, но я еще держался, а мой товарищ Изя Драк плакал прямо на полу вагона...
Товарняк, деревянные нары, солома, у одной из дверей обитое железом отверстие для оправки...
Везли нас долго, почему-то через Свердловск и Молотов... Уже везде лежал снег, стояла дикая холодина, а дров для печки почти не давали...
Во второй половине октября поезд ночью надолго остановился (а вообще для нашего эшелона была «зеленая улица»). Вдали мы заметили какой-то ряд фонарей (как ограждение). Догадались — приехали!
Каторжный Кенгир
Рано утром, еще в темноте, пошли черные колонны с белыми пятнами на рукавах, на спинах, окруженные сильным конвоем, собаками...
Мы молча сползли с окон. Днем нас загнали в зону, в карантинный барак... Пока вели по зоне, заключенные кричали по сторонам: «Земляки, а из Киева есть? А из Одессы? А оттуда, а оттуда?... Земляки, а кто за что?»
Закрыли нас в бараке, а у окон толпятся люди, снова с вопросами: может, хоть запах из родной стороны услышат... Может, увидят тех, кто недавно видел близких...
А к вечеру все уже все знали... Догадались — это каторга (оказалось, описанный затем Солженицыным Кенгир).
Начало темнеть... Стали возвращаться с работы бригады, народу прибавилось. Не могу без слез вспоминать, как к окну нас вызвал старый еврей — вор из Одессы Мишка Водовоз. Он снял перед пацанами шапку: «Вы сидите за святое дело...» В лагере воров вообще не было — это был особый — политический. Но в те времена за побег давали ста-
тью «контрреволюционный саботаж». К таким относился и Водовоз. Было, конечно, немало и просто «наблатыканного» отребья.
Первый и основной урок нам преподнес Водовоз: не падайте, держитесь, не отдавайте вещи... Упадете, оденетесь в лохмотья — пропали!
У окон были разные люди... Кто искал земляков, а кто выменивал на пайку тряпки... Многих приехавших уже нельзя было узнать...
Если кто не хотел менять, у тех пытались отнять силой. Надзиратели за какую-то мзду открывали бараки и пускали туда менял. У меня, например, хотели отнять сапоги, но мы держались вместе и свято помнили Мишкины наказы. А через неделю уже многих из нашего этапа голод загнал на помойку, и мы даже не успели выйти в зону... Но еще держались, потому что были молодыми: «В здоровом теле — здоровый дух...»
Не знаю, выдержали ли эти муки сейчас… Мишка Водовоз был прав: если к раздаточному окну в столовой (так называемой амбразуре) подходил прилично одетый заключенный и почти бросал раздатчику миску и говорил «подкинь», то всегда можно было рассчитывать на что-то. А если подходил «доходяга» — получал черпаком в лоб под гогот поваров и надзирателей... Голодали и мы, но держали «фасон»...
Кончился карантин. И мы пошли по бригадам.
Зона эта огромная. На весь лагерь лишь одна столовая. Поэтому подъем заключенных начинается в 4.30 утра. «Без последнего» — это означает, что тот, кто окажется последним, будет избит. Поэтому люди выскакивают из барака, кто как. В столовую идут бригадами. Те, кто уже поел, «кимарят» в ожидании развода. В шесть начинается развод. Бригады выстраиваются на дороге и под оркестр медленно двигаются к воротам. Это будто бы даже красиво, не правда ли? Но если учесть, что то были голодные полураздетые люди... А на дворе — мороз, пурга, дождь или жара до 40 градусов... У ворот сбивались первая, вторая, третья шеренги (по пятеркам), а конвоиры считали: первая, вторая, третья, потом опять, если что-то не сошлось, а на объект идут сотни, иногда тысячи... «Поплотней!» — это пока стоят, чтобы удобнее было охранять... А потом, когда пошли — «Шире шаг!», первые уже метров на 100 впереди, а задние бегут за ними. «Подтянись!» — и собаки рвут задних за одежду...
Попробуй кто-то огрызнись из строя — тогда команда: «Колонна, стой! Номер такой-то: выйти из строя!» А если выйти, то изобьют или прибьют вообще... Или: «Ложись!» А как ложиться, когда под ногами или снег, или грязь? «Ложись, так вашу мать, фашисты!» — и автоматная очередь над головами.
Наконец, пришли. Опять в зону на объект: «первая, вторая» и опять не сошлось... Зона. Стройка. «Механизация» страшная. На весь объект «Строительство Джезказганской ТЭЦ» — один кран и один растворный узел. Бетон за 300—400 метров гоняется тачками по катальным ходам. Остановиться нельзя — жмут задние. Тачки с перекрытия на перекрытие поднимает маленький кран «Пионер». На обогатительной фабрике вручную в скале долбят котлован глубиной 16 метров (это высота пятиэтажного дома) и перекидывают разработанную скалу по полкам.
Рабочий день длится 10-12 часов. На обед дают мисочку каши. В конце дня люди еле тянутся на вахту, а если какой-нибудь несчастный «закимарил» у тлеющей головешки — горе ему: пойдет искать и найдет конвой! А потом начинается все сначала. В лагерь возвращение в 9-10 часов, пока поели — 11-12, а завтра в 4-5 опять подъем...
Как жили? «Крутились». За каждые 25 % перевыполнения плана давали лишние 100 граммов хлеба и черпак каши. Вот и выпрашивали у вольнонаемных мастеров лишний нарядик. А бывали и такие, к которым закрывать наряды ходили с топором...
Итак, кончился наш карантин, и я попал в бригаду. Не знаю, то ли по указаниям свыше, но в «хорошую» бригаду, где нужно было ставить столбы электропередачи. Мерзлая глина хуже любого камня. Никакой клин, никакая кувалда его не берет, а разжечь костер нечем. Конвоир на дороге стоит в шубе и валенках, а мы...
Понял я, что тут придет конец, и отказался идти на работу. Будь что будет! И в жизни ведь так: один шел на пулю и прорывался, а другой ждал — и погибал.
Тогда бросили меня в карцер. Выдержал, но уже стал чуть-чуть лагерником. И послали меня уже не на столбы, а на стройку — это все же лучше!
В бригаде на строительстве ТЭЦ в Джезказгане были литовцы и один русский — инженер-нефтяник лет 25 (и такой он имел срок) Виктор Тимофеев. В то время там начиналась подготовка к монтажным работам. Из Москвы приехали специалисты из Центроэнергомонтажа во главе с Шаниным. В отличие от местного населения, которое относилось к нам очень плохо и выдавало начальству в случае побегов, москвичи настроены были хорошо: разумному и грамотному человеку сразу было видно, кто находится в лагере.
С Виктором мы очень сдружились, и когда начали брать подсобников на монтаж, пошли к Шанину. Естественно, он нас взял, а я в школе хорошо занимался, особенно по геометрии и алгебре, а поэтому вскоре научился читать чертежи. Взяли еще ребят из бригады,
постепенно перетянули всю бригаду и некоторых других товарищей из других бригад, в том числе «однодельцев» — И. Драка, Г. Чавчавадзе — «князя» (очень порядочный парень действительно из рода грузинских князей)...
Монтаж — не котлован, и мы очень быстро освоились с системой учета работ в лагере. Нужны были проценты выполнения норм выработки, то есть человеко-часы, а не деньги. Монтажные работы обходятся дорого. Шанин сумму выполненных работ делил на 1-й и 2-й разряды, и получалось много часов с большим процентом. Так что бригада была сравнительно сыта, и мы могли даже помогать другим... Хочешь выжить — умей браться за все!
Когда кончился монтаж на ТЭЦ и какое-то время не начинался монтаж на обогатительной фабрике, мне предложили помогать в конструкторском бюро. Пришлось и почитать «Сопромат» Беляева, и даже «поплавать»... Но выжил. Когда меня спрашивают, как я выжил — то вспоминаю и это. Светлым словом, благодарностью я должен вспомнить и своих родных, которые все время помогали мне в лагере, чем только могли.
Пусть не считает читатель, что все было так просто. Бригад, которые «устраивались» возле монтажа либо чего-нибудь другого, дающего возможность выжить, было лишь несколько. А основная масса... В столовой висело меню «бульон овсяный с рыбьими головками» — это означало бурду из голов гнилой рыбы, засыпанную неочищенным овсом. У столов за спинами тех, кто ел, постоянно стояли люди за объедками... У нас, например, за столом с некоторыми другими был старик — бывший полковник царской армии, которого наши «выкрали» из Парижа для того, чтобы дать 25 лет. Иначе люди копошились в мусорниках, на помойках, при том наиболее незащищенная часть — представители интеллигенции, доктора наук, артисты и т.п.
Я уже не говорю о съеденных собаках, которые вообще являлись деликатесом, хотя за пойманную и съеденную псину конвой давал срок! Также съели всех кошек, если удавалось — сусликов и т.п. С голодными заключенными, бывало, еще конвой практиковал такой трюк. Солдат подзывал к запретной зоне человека, бросал ему либо что-нибудь поесть, либо курить. Сверток якобы случайно попадал в запретную зону, и когда несчастный зэк лез за ним, солдат стрелял в зэка и... получал отпуск за предотвращение побега... Все знали об этом, но все-таки гнало людей на верную смерть даже желание закурить. Ведь курили полову, траву — все, что попало...
Какие же преступники содержались в этом аду? Половина — крестьяне из Западной Украины, Белоруссии, Прибалтики. Вторая —
те, кто был в плену, окружении и как-то попал в поле зрения органов, редко — в армиях Власова и Шкуро, в тюркском легионе и т.п.
Во многих сегодняшних произведениях говорится о том, что в такие подразделения шли люди, которые хотели бороться с большевиками. В подавляющем большинстве это неправда. Многие рассказывали о системе вербовки в эти «армии». В лагерях военнопленных царил дикий голод: бывали случаи, когда ели даже испражнения или трупы. В то же самое время во второй половине лагеря, где находились английские военнопленные (часто их лагеря были через проволоку), Красный Крест передавал и шоколад. Но у нас, по Сталину, не было военнопленных, а были «изменники Родины»...
Перед намечавшейся вербовкой в лагерь завозили продукты, и кто не соглашался идти в «добровольцы» — опять голод... Тот, кто испытал голод, поймет, как трудно человеку после голода поесть, а потом опять познать голод... (я, безусловно, не оправдываю их. Как бы то ни было, это являлось предательством, но не у всех хватало силы устоять от соблазна). Люди верили обещаниям, что их не пошлют на Восточный фронт, и думали, что они сбегут, едва лишь вырвутся из этого ада... Но была здесь и обида на свою забывшую про них Родину...
Попадали в лагерь и иначе. Вот что вышло с одним — целая эпопея, которую я расскажу подробно.
У моего товарища из соседней сантехнической бригады Сени Фридмана в лагере в Трихатах немцы уничтожили всю семью. Сене было тогда 16 лет, и ему удалось бежать... Румынская зона была недалеко, и он бежал туда, выдав себя то ли за молдаванина, то ли за цыгана. Черный, смуглый, он быстро овладел языком, и ему верили. Когда пришли наши, он ушел на фронт. Он знал немецкий (идиш, на котором говорили в местечке, очень похож на немецкий), и его взяли в заградкомендатуру. (Было такое подразделение, которое вылавливало дезертиров, перебежчиков, а иногда и ставило пулеметы сзади наступавших штрафбатовцев). В одном из занятых нами немецких городов он с товарищем шел по улице и услыхал крик женщины о помощи... Когда они забежали в комнату, то увидели, как солдат наставил на женщину автомат и хочет ее изнасиловать... Та кричала по-немецки, что лучше смерть... Увидев двоих и узнав, что они из заградкомендатуры, насильник (назовем его так) с руганью ушел. (Дело, конечно, прошлое, но то, чего он пытался получить силой, наш Сеня получил и продолжал получать, пока мог — лаской). Через небольшой срок город с боем опять захватила эсэсовская часть. Во время боя Сене было поручено установить какую-то
связь — настолько важную, что командир обещал представить его к Герою... Связь он установил, но уже было поздно: погиб командир, а Сеня раненным попал в плен. Эсэсовцы выстроили пленных на площади и, во-первых, приказали засучить рукава... У кого было несколько пар часов, расстреливали немедленно — как мародеров. Потом подвели местных жителей, чтобы те узнавали обидчиков. Расстреливали и их. Сеню узнала и указала на него немка... Когда эсэсовец хотел его пристрелить, она закричала: «Нет, нет, он меня спас!» Его вывели из строя, дали закурить, спросили, кто он. «Румын» — «О, союзник!» А расстрел продолжается... Сеню увели, отправили в лагерь военнопленных с сопроводительной бумагой, что он спас немку. В лагере в бане кто-то из наших увидел, что он еврей, и донес немцам. Комендант, зная о его подвиге, извинился, но... «орднунг ист орднунг» (порядок есть порядок); опять же с сопроводительным письмом отправили беднягу в Бухенвальд. Там власовцы отбили Сеню и других у немцев. Власовцы особо не дружили с ними, а здесь, воодушевленные победами русского оружия, вообще с немцами здорово конфликтовали. Но зачем Сене в конце войны нужны были власовцы со своей репутацией? Он бежал от них и очутился в Австрии, где его страстно полюбила молодая австрийка. Эту местность освободили американцы, и австрийка очень уговаривала Сеню остаться и уехать с ней в Америку, где у нее были родственники. Но тот как патриот потребовал, чтобы его передали нашим. Ему дали сержанта и медаль «За отвагу», но потом им заинтересовался особый отдел. Сеню отправили в проверочно-фильтрационный лагерь, а потом стало известно, что его угощали сигаретами, когда шел расстрел. «Почему не застрелился?» — все время допытывался у него молодой следователь. И Сене «за измену Родине» дали 25 лет...
Это лишь одна из своеобразных лагерных историй, о которой я узнал.
Своеобразным являлся быт и порядок в лагере. Безусловно, это был политический лагерь, и в нем не существовало того беспредела, который был характерен для бытовых лагерей тогда и теперь.
Смею сказать, что там нравственные устои и понятия о справедливости были выше, чем в нашем обществе. В лагере находились как бы свои землячества — «русаки» (это были восточные русские), украинцы, белорусы, Средняя Азия, азербайджанцы, несколько обособленно держались грузины и армяне (не «русаки», но все же христиане!), а также западники (украинцы) и прибалты. Нас, евреев, было немного. Русаки нас считала своими — как «восточников». Западники считали «своими» — из-за определенной хирургической опера-
ции интимного свойства, которую делали в детстве и азербайджанцам, и евреям (сразу оговорюсь — когда-то и не всем), и я не помню ни одного случая раздора между ними...
Был такой случай. В лагерь очередным этапом пригнали Митю Гринштейна — небольшого роста парня с приличным носом (он получил кличку «Шнобель»). Естественно, Митя жался к нам, хоть и попал в бригаду разнорабочих-западников. Однажды он прибежал и сказал, что у него украли сапоги. В лагере хотя и страшно лезть в драку, но спускать нельзя — тогда таких затопчут. Так, если где-то кто-то сказал о тебе самое страшное — что ты сотрудничаешь с органами, то обязан заставить его или прилюдно извиниться, или... В противном случае угроза убийства нависнет над тобой!
Чтобы выручить Митю, мы пошли в барак, нашли сапоги, наказали виновного (естественно, была драка), но по лагерю пошел «шум». Мы закрылись у себя в бараке и приготовились защищаться. Но «русаки» и кавказцы стали на нашу сторону, и в результате совещания западники (их в основном представлял Богдан Данкевич — один из «полевых» командиров — как говорят сейчас) посчитали, что мы поступили верно...
Этот лагерь был интернациональным. Например, тот же «изменник» Сеня Фридман «кушал» с двумя товарищами: это был Васька Ус — казак из дивизии Шкуро и Фриц — танкист из дивизии Ваффен-СС (боевые эсэсовские части типа нашей гвардии, не участвовавшие в экзекуциях), офицер, попавший в плен под Прохоров-кой (по неписаным законам лагеря, люди, делящие друг с другом кусок хлеба или ложку баланды, отвечают за действия друг друга и обязаны жизнью защищать каждого). В нашу же «компанию», кроме меня, входил Изя Драк, а также «князь» — Георгий Чавчавадзе и его друзья — Ираклий Бейтришвили и Георгий Сепаришвили...
Однажды на монтаже в трубе, подготовленной к установке, мы нашли взрывчатку (очевидно, ее забыли взрывники). Тогда начали всех «таскать», в том числе и вольнонаемных. Почему-то оперуполномоченного Базарбаева очень интересовал Бейтришвили — недавно вернувшийся из БУРа вспыльчивый драчун, как и полагается грузину. Вольнонаемный мастер и я (тоже работавший вроде бы помощником мастера, так как Тимофеева куда-то забрали) головой поручились за Ираклия, и его оставили в покое. В лагере это значит, что мы спасли ему жизнь.
За все время заключения, начиная со Львовской тюрьмы, я не могу назвать ни единого случая антисемитизма, хотя со стороны надзирателей и следователей это было. Впрочем, только один из заклю-
ченных, бухгалтер производственной части В. Винокуров, офицер РОА (как он себя называл), объясняясь мне в любви, сказал, что других евреев он расстреливал бы. Я ему ответил, что, если бы мог, то пустил бы ему пулю в лоб и сейчас...
Но было и другое. Наш Сеня был очень добрым парнем, за ним не замечалось ничего плохого, он слыл хорошим сантехником, и поэтому, когда надо было выбрать кого-то, кто будет ходить в жензону обслуживать сантехаппаратуру, выбор пал на него. Парень был молодой, и у Сени скоро появилась любовь — Надя Мозайчук — молоденькая украинка-западенка. Но тогда в лагере был старый еврей, сидевший за национализм, — Декслер... Он не давал Сене покоя за то, что тот тратит «еврейские сперматозоиды» на украинку... Мы от души смеялись и завидовали Сеньке. Таковым явилось обратное проявление антисемитизма.
Наши женщины — обитатели политических лагерей — отличались от «бытовичек». Там были случаи групповых изнасилований мужчин, но наши подруги вели себя очень достойно. Если туда попадал мужчина, то вся голодная до любви зона вставала на его защиту, и они старались всеми силами «обеспечить» его встречу с любимой.
Лагерные любимые... Очень часто (в подавляющем большинстве случаев) они не виделись и так и не увидели друг друга, а просто через забор перекидывали записки и письма, утешая друг друга. Тем не менее эти люди считались лагерными «мужем и женой» с вытекающими отсюда обязанностями, если Бог давал кому-то встретиться. Голодным ли, сытым ли — нам очень не хватало женщин — их ласки, заботы, тепла...
Так мы жили, как жили. В очень редкие выходные (когда нас не выгоняли за зону на работу) начальство, как правило, устраивало обыски. С вещами шли зэки на одну сторону зоны, а когда там вытрусят, переходили на другую. Но так как уже наступала ночь, то благодаря этому мы ходили друг к другу в гости. Поводом, например, могло служить получение сахара — делали «тюрю» — холодную воду с сахаром и хлебом. Или кто-то варил на костре кашу из сохранившейся крупы, или был самый большой праздник, если кто-то получил из дому посылку...
Но случались в нашей жизни и чрезвычайные события.
В 1951 г. в Экибастузе было восстание. Его подавили, и всех, кто остался, привезли в наш 3-й лагпункт. В основном то были молодые ребята с Западной Украины. Ходили они, как правило, в широких синих шароварах, сделанных из чехлов для соломы (то бишь — матрацев) и брезентовых сапогах, начищенных черным кремом (сапоги
делали из шлангов вагонов, подошвы из транспортерной ленты). Надо отдать должное: они были — в отличие от нас, в основном, смирившихся и живущих в ожидании чуда — проникнуты духом непокорности... На объектах они, как правило, не работали — зачем работать на Советскую власть? То ли «доставали» наряды, то ли как-то «перекручивались»...
В начале моего заключение в лагере было такое неписаное правило: не желающий работать не должен выходить за зону, чтобы не заставлять отрабатывать за себя других. Я считаю, что это правило очень справедливо, но в 1951 г. его, к сожалению, не придерживались.
В лагере было несколько «стукачей»... Почти всех (во всяком случае — основных) мы знали и избегали их. Безусловно, мы таких считали предателями, и их убийство нас не очень волновало. Правда, убийства были без суда и следствия, а ведь даже после следствия возможны ошибки...
Вскоре на обогатительной фабрике был убит артист... Никто не знал — за что... Вечером у барака был убит также старик-еврей Лившиц, только что прибывший этапом и сидевший в лагерях с 1927 года... За что — тоже никто не знал. По лагерю поползли слухи, что есть какие-то черные списки... (Позже, когда я уже сидел в лагерной тюрьме, от убийцы артиста я слышал, что это сделано ошибочно).
К тому времени я работал с вольнонаемными на обогатительной фабрике и мог достать пару нарядов. В один день ко мне подошел один из прибывших с Экибастуза — Д. и попросил дать ему наряд. Это весьма озадачило меня и едва не стоило беды. Да, у нас на объекте был врач — пан Данькив, и я по его просьбе иногда старался помочь подопечным. Но здесь здоровый парень лет 25-27 — и вдруг с такой просьбой. Я отказал ему. А через несколько дней заметил вечером за собой какую-то тень. Когда еще через несколько дней я сидел в центре барака (землянки) за столом и писал письмо, то вдруг погас свет. Я как-то инстинктивно встал и отошел в угол. Тогда в барак кто-то заскочил и бросился к столу, но там уже никого не было...
Естественно, мне это не понравилось, и я тут же пошел в 3-й лагпункт в барак, где, по слухам, был центр. Там в одном из пролетов между нарами сидело несколько человек — по виду те, кого я искал. Я объяснил им, в чем дело. Подчеркнул, что пришел один, поздно вечером (то есть, что нахожусь целиком в их власти), и еще сказал, что помогаю больным, если попросят они кому-либо помочь, а Д. должен был работать. Они со мной согласились и обещали приструнить этого Д.
Я вообще любил идти на спорные и крутые вопросы «в лоб». Ведь
сзади всегда легче ударить, чем спереди. Так, в лагере на ТЭЦ к нам в бытовку какое-то время ходила одна молодая женщина — вольнонаемная. То принесет поесть, то оправит письмо. Мы вели себя с ней корректно, боясь обидеть. Но в один из дней я узнал, что несколько уголовников хотят напасть на нее, когда она будет у нас. Я пошел к ним и предупредил, что буду ее защищать, чем бы это ни кончилось. И это помогло — ее не тронули!
И на каторге есть тюрьма
Вот как было дальше с той историей о нарядах на работу.
Д. исчез, а 18 февраля 1950 г. на вахте во время обыска меня взяли...
Как ни странно, привели в лагерную тюрьму. Допрос вели Шульга, Магазинник и Губанов. Вопросы были странные: «Расскажи, как ты убил Лившица?..»
Я ответил, что понятия не имею. Тогда меня стали бить — втроем, потом за наручники подвесили через дверь. Долго оставались у меня от них ел еды.
Мои следователи то отдыхали, то опять били. Потом приводят на очную ставку Д., и он спокойно, с улыбочкой заявляет, будто я ему рассказывал, как убил Лившица... И что тут ему противопоставить?
Опять были побои. Потом меня увели в камеру, где я увидел его же — Д. и еще двоих. Тогда вспомнились рассказы в зоне о том, что в тюрьме есть камера, в которой сидят «нужные» люди. Там человек или «сознается» или пропадает. И тут я уже понял, что у меня выхода нет, хоть дело и расстрельное: придется брать на себя, а там на суде — посмотрим. Д. мне рассказал, что я должен говорить, и утром я «сознался». Тогда Магазинник заметил мягенько: «Я верю, что это не ты — так скажи, кто?..» Я ничего не мог сказать, и меня перевели в особые одиночки, где сидели шедшие по расстрельному делу или приговоренные к расстрелу.
Это была камера в виде каменного мешка, размером 2 х 0,8 метра, без окон. Размера камеры как раз хватало, чтобы там поместился топчан, слезать с которого нельзя. Параша стояла в дверном проеме, оправляться нужно было прямо с топчана. В потолке имелась отдушина размером 15 х 15 см с решеткой, за которую хотелось прицепиться... День и ночь горел свет, а когда он гас, было еще страшнее. Вокруг стояла мертвая тишина...
Меня вызывали на допросы редко, только изредка удавалось перестукиваться с соседом.
Конечно, не было никакой связи с внешним миром. Так, о смерти Сталина 5 марта я узнал только в июле, когда вышел из этой камеры.
У меня был лоскуток газеты, который я выучил наизусть, но продолжал читать — как единственный клочок жизни. Учился также «вгонять» себя в дремоту, перегоняя мысли с одной позиции на другую, но не давая ни на чем задержаться...
Моим соседом был эстонец... Но мне так и не суждено было его увидеть. Его приговорили к расстрелу за надпись против Сталина на вагоне. Несколько месяцев он ждал утверждения приговора из Москвы... Стучал мне (не говорил, а именно стучал), что очень хочет жить, хоть и в такой камере... Но в одну из ночей его забрали... Позже выяснилось, что это было уже после смерти Сталина... Но я тогда, как дурак, верил Сталину. Лишь однажды, когда выносил парашу, то услышал, как надзиратели что-то перешептываются и упоминают о нем...
Я стал стучать соседу, а он ответил что-то вроде «хоть бы сдох». «Что ты, нас тогда всех перестреляют...» — ужаснулся я.
Такая большая вера в Сталина была и у других, особенно у грузин. Вон Гиви Чавчавадзе, о котором писалось выше, говорил о нем: «Великий сын маленького, но гениального народа». Он был в Тбилиси в какой-то компании, где о нашей системе говорили недостаточно почтительно. И не мог же он, имея старогрузинское княжеское происхождение, идти так — с доносом! Когда же взяли тех, взяли и его. А он считал, что это правильно — государство должно охранять себя, не жалея никого!
Взгляды князя Чавчавадзе я вспомнил почти через 40 лет. Это было в Тбилиси — там, в центре города, на одном из уже почти недействующих маленьких, очень красивых, с художественно выполненными памятниками кладбище мы увидели женщину. Высокая, стройная, несмотря на свои годы седая, в черном — типичная грузинская аристократка, каких в кино показывают. Разговорились... О Берии — «подлец», о Сталине — «герой, гений». Как же, а сколько крови? Ну и что, зато какое государство построил! — И она мне привела пример: в Персии был шах Абас — разве кто-то помнит, сколько он пролил крови? Зато осталась сильная Персия... Я тщетно пытаюсь понять ее, и мы говорим дальше, а она приглашает в гости (живет за 50-60 км от Тбилиси. Муж был доктор наук, сын тоже сейчас доктор наук). Поясняет — вот приехала в Тбилиси к сыну... «Почтительное молчание», и мы решили, что сын её на кладбище, но продолжает: «Сын в тюрьме — как доктор наук»... — «Сейчас как
будто не те времена!» — поражаюсь я. «Нет, за убийство!» (с гордостью). «За убийство?!» — отомстил за брата.
Стало ясно: любовь к Сталину, к государственному началу, не жалея ничего и никого. Тогда я и вспомнил Гиви Чавчавадзе.
Кстати, я тоже, как и Гиви, считал, что меня арестовали верно: ведь мои действия подрывали устои державы. И в лагере я даже пробовал освоить великих основоположников, несмотря на то, что за это могли и голову оторвать...
Но вернусь в мою камеру...
Почему-то я был уверен, что убийство Лившица — работа самого Д. Эту выдумку подхватил Магазинник. В годы, предшествующие смерти Сталина, евреи, особенно в органах, очевидно чувствовали себя крайне «неудобно». Поддерживая версии Д., следователь Магазинник хотел показать, что он безразлично (даже более того, антипредвзято) относится к делу, если обвиняются евреи.
Часто говорят, что евреи по-особому относятся друг к другу: помогают, всячески поддерживают и т.д. Не знаю. На моем приговоре стоит подпись полковника Рафаэля — еврея. Выше я писал, как нас встретил в лагере лагерник — Мишка Водовоз (может, благодаря его первому совету я и выжил?). Но другой еврей — Голуб, мастер в Восточном Конграде — кричал мне, что мы враги советских евреев и проклинал нас. В грубом отношении к христианским святыням часто склоняют имена: Кагановича, Свердлова, Троцкого. А разве иначе относились они и к еврейским святыням?
Итак, я сижу в камере «смертников» за убийство Лившица. Надеюсь на суд, но мысль продолжает лихорадочно работать. Как доказать, что я не убийца? И как привлечь следователя заинтересоваться личностью Д.?
В ту ночь, когда я был в камере с Д. и его друзьями, я слышал, как они между собой говорили о своих делах и проклинали К., который «раскололся» на следствии, и о том, что именно его ждет, когда он к ним попадет в руки. (Тогда же один из них сказал, что он убил в лагере артиста, фамилию которого я забыл зря). Из их рассказов я понял, кто такой К., вспомнил, что я его видел, но в этой «беседе» не участвовал и даже виду не подал, что слышал. Я был уверен, что К., занимавший какое-то место в руководстве прибывших из Экибастуза (Д. оттуда же), что-то знает об убийстве.
Тогда же Магазинник и Шульга мне просто помогли: «Убийство убийством, но для полного порядка нужна организация». И спросили меня: «Кто тебе дал задание?» Тогда я обрисовал К.
«Не может быть!» — засомневались они. А зачем же я сам начал
рассказывать про Д.? «Мне К. сказал, чтобы о результатах я доложил Д.» Правдоподобно? Конечно. «А как выглядит К.?» — еще спросили. — «Может быть, у него какие-то особые приметы, ну например: золотые зубы?» Так Магазинник мне явно «помогал». «Не помню» (но «усек» я).
И в назначенный день меня заставляют узнать. Собрали человек 5, и я узнал (вспомнил, что помогли «золотые зубы»). Продолжалась очная ставка К., и вот он (это я) говорит, что дал ему задание убить Лившица. Вклиниваюсь я: «Он сказал, чтобы я доложил Д., что я и сделал — и вот он раскололся». К.: «Он! (это на меня)!» — «Да это ж сам Д.!» Меня моментально забрали, и что было дальше, не знаю...
Я продолжал сидеть в неведении в своем склепе.
Так называемая «Свобода»...
В конце июня или начале июля меня опять вызывают на допрос. И я попал к капитану Беляеву.
Я знал, что это следователь МГБ, а с ним был какой-то подполковник (позже я узнал, что это начальник отделения МГБ при лагере — Рязанов). Стало тошно: с МГБ никто никогда встречаться не хотел. Ведь я не знал, что уже нет Сталина, а Берия и МГБ начали игру «на справедливость»...
Начали они издалека. Мол, кто у меня дома, где мать и отец, есть ли любимая девушка... Вскользь спросили: «Как убил?» Я начал тогда рассказывать. Но то, что нужно было Магазиннику, не нужно было Рязанову и Беляеву. «И ты хочешь сказать, что парень, с таким видом вспоминающий родных и любимую, может убить сзади ножом старика?» — это Рязанов. Беляев: «Ты думаешь, что мы за тобой не следили в лагере? Если б сказали, будто ты что-то организовал, — поверили бы, но старика убить?»
Я не знал тогда, что числюсь в «особо опасных государственных преступниках». Только в 1989 году меня реабилитировали, несмотря на ходатайство из армии и восстановление в комсомоле. КГБ трижды отказывало в реабилитации, и все это я узнал уже теперь.
На том следствии я не выдержал. «Сначала меня убивают, чтобы я признался или сказал, кто убил?» Магазинник для полной «лояльности» говорил, что в лагере существует еврейская террористическая группа, и я обещал ее раскрыть... А теперь вот меня, наоборот... «Я не знаю, кто убил Лившица!» И я им все рассказал до конца. В том числе и про свой «ход» с К. И это помогло!
Через несколько дней с меня сняли обвинение в убийстве и перевели в БУР (барак усиленного режима — преддверие к лагерной тюрьме).
Безусловно, работники лагерного отдела всесильного МГБ сделали это не от доброты душевной. Они со спокойной совестью отправили на расстрел моего соседа — эстонца, о котором я писал выше. Отправили бы и меня, но просто я попал «в струю», а кроме того, было даже интереснее «прокатить» Магазинника, который неизвестно куда исчез. Шульга остался, но об этом ниже.
Верил ли я в счастливый исход суда, когда сидел в камере? Как-то смутно, и то из-за своей молодости (мне был 21 год) или неистребимого оптимизма (как будто земля крутится без меня?), но и, безусловно, дури... Хотя у меня не было другого выхода, кроме как взять «дело» на себя. Не взял бы — прибили бы в камере, на допросах, а так была надежда. И если бы не мое счастье (в какой-то мере операция с К.), то «шлепнули» бы меня за милую душу! Однако недаром мое имя с латыни переводится, как «счастливый».
БУР — новый барак (не землянка) с большими окнами (зарешеченными) и двухъярусными нарами. То ли от счастья, что я вырвался из ада, то ли действительно это было так, но пребывание в БУРе у меня ассоциируется с ярким солнцем, светившим в окна постоянно.
Кроме себя, я помню в комнате (это скорее комната, чем камера, хоть и постоянно закрыта металлическая дверь), какого-то пожилого офицера из РОА («власовец») и седого, почти старика, очень молчаливого, но вежливого человека — генерал-полковника из окружения Жукова, который представился Терентьевым. «Власовец» — в прошлом преподаватель истории, человек очень эрудированный (из-за чего его, очевидно никогда не выпускали в общую зону), пересказывал постоянно исторические романы (типа «Огнем и мечом» Сенкевича и др.), а старик молчал. Один раз он рассказал «по секрету» о том, что получил письмо от сына из Москвы и его, Терентьева, скоро вызовут в Москву свидетелем по делу Берии. Через несколько дней нас вывезли «воронком» (специальная машина для перевозки заключенных) на этап, и я здорово удивился, когда у пассажирского поезда, к которому был прицеплен еще специальный «вагонзак», или «Столыпин» (как его, еще не знаю почему, называли), чуть ли не строевым шагом подошли к Терентьеву два офицера и отрапортовали: «Товарищ генерал-полковник»... и т.д. Старика «под белые рученьки» повели к мягкому, и у него, наверное, было крепкое сердце, раз выдержал!
В лагере был еще один генерал из окружения Жукова... Но, видно, у него чин был поменьше и сам он попроще: его держали в общей зоне и работал он в лагерном ларьке подсобным рабочим...
Рудники
Итак, я «приехал» этапом в лагерь за городом Балхаш — восточный Конград на Восточно-Крунрадские молибденовые рудники... Было ли это наказанием или так просто — не знаю (скорее всего по принципу: «то ли украл, то ли у него украли, но... замешан в воровстве»!).
На первый взгляд рудники — это даже хорошо (не «всесоюзный штрафняк» Байконур — да, тот самый всемирно известный космодром Байконур, где руду и уголь возили тачками на карачках, в корытах). Там уйдешь метров на 500-800 под землю — и не видишь конвоиров и всегда одинаковая температура, а на шахте, куда я попал, даже сухо. Только в мокрых шахтах меньше пыли (зато ревматизм) и человек выдерживает 5 лет, в сухих — 3 года — до силикоза! Угольная пыль мягче, она не так ранит легкие. Молибденовая же руда — песчаники, гранит. Пыль, попадая в легкое, ранит его. А легочная ткань, защищаясь, образует вокруг попавшей частицы «ороговение». Через несколько лет «ороговевшие» частицы легкого срастаются, образуя грубый кожаный мешок, и человек погибает...
Мы все время находились в «брезентухе» так как вода, попадая на кожу, вызывает дикий фурункулез. Взрывы газа бывают не так часто, как на угольных, чаще завалы. После взрыва вертикального колодца («восстающего») рушится крепь. Для дальнейшей работы завал надо разобрать: он над тобой «восстающий» (это потому, что бурится снизу вверх). Если его удачно разберешь, и тебя недостанет какое-то бревно крепи, то нужно быстрее спуститься вниз, чтобы не догнала газовая пробка. Если догонит — плохо.
А так все хорошо! Наверху буран или жара 40 градусов с песчаной бурей, но тебе хоть бы что...
Ну бывает, правда редко, упадет клеть или вырубят ток — и надо ползти 500-800 метров вверх по основному колодцу. Нас зато хорошо кормили: в столовой на столе лежал хлеб, в ларьке все было, а в тумбочках масло. В бараках сухо, светло, тихо и там не до свар... Ночью все открыто, надзорслужба нас не трогает... Одним словом — смертники, как те японцы в торпедах.
Но рассказывают, что при Сталине было страшно. А сейчас с нами говорят иначе. Раньше: «Вы враги, бандиты, скажите спасибо, что вас не расстреляли», а сейчас мы чуть ли не «товарищи». Даже успокаивают: «Мы знаем, что многие попали сюда ошибочно. И Родина разберется!».
«Опером» в лагере был мой старый знакомый Шульга. Но он меня не трогал: считал, наверное, что все равно рано или поздно, все об-
разуется... Да, вот летом 1954 г. был опубликован указ о том, что все, кто совершил «преступления» до 18 лет, подлежат освобождению! Правда, не просто, а по решению выездной сессии народного суда и по представлению лагерной администрации (если ты себя хорошо вел в лагере...).
Мое состояние тогда, очевидно, можно представить. Я перестал спать, есть... Начал вспоминать: когда сидел в карцерах, когда ругался с надзирателями, конвоем и т.д. ... Кроме того, я понимал, что Шульга сделает все, чтобы не допустить меня до суда. И что делать, что делать? Свобода так близка — и так далека...
Но я еще раз, как тогда, когда пошел в «штаб» к «экибастузцам», решил идти ва-банк: мол, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Начальником лагеря был майор Камардин — бывший фронтовик, артиллерист. Говорили, что он порядочный человек. Я пошел и всё ему рассказал, в том числе о роли Шульги... И тогда, что называется, — лед тронулся!
Дело было представлено народному суду, который проводил открытое заседание во время одной из командировок Шульги. Представлял дело Камардин, и суд принял решение о моем освобождении!
Еще неделя в лагере — и перевод в Балхаш. Везут под конвоем, но вот мы на Балхашской вахте. У ворот конвой, прокурор, оперативники и Шульга, как я переживал!
Потом мы в нейтралке. Сзади наши товарищи, которые остаются за забоем, в лагере...
Тишина. Начинается вызов по фамилиям. В последний раз прохожу через лагерные ворота...
Шульга вслед: «Твое счастье». Да, мое счастье — и я на свободе!!!
Кончился лагерь, кончилась каторга. На всю оставшуюся жизнь запомнил свои номера: СХ -879 и С -927, камеру «на Донского» во Львове, в тюрьме и Кенгире. Но тогда в голове, во всей душе было одно — свободен, свободен!!!
Завершилась моя лагерная эпопея... В ее окончании, может быть, кому-то не особенно понравится то, что я без особого «энтузиазма» описываю некоторых прибывших из Экибастуза и их акции в том Кенгире за год до восстания, описанного Солженицыным в главе «40 дней Кенгира». Он рассказывает о своих героях несколько иначе.
Суть в том, что я против беспредела с любой стороны. За-одного ничтожного надзирателя погибали тысячи порядочных людей — «работяг», которые думали об одном — дожить до конца срока... Были убиты «стукач» Колечка и «помполит» Фриц — и черт с ними! Но кто дал право осудить («и кто осудил?») на смерть прошедшего
26 лет в заключении Лившица и того артиста, убийца которого в тюремной камере признавался, что это было зря?
Опять рубят лес и щепки летят? Большевизм, но только с другой стороны...
Настоящая свобода!!!
Поезд пересекает Южный Урал...
Не помню, случайно ли, специально ли он остановился на границе Азии и Европы. Сзади Азия, впереди Европа, а мне 23 года — и я свободен...
Как о самом большом счастье, мы мечтали об освобождении и хотя бы о ссылке, чтобы можно было спокойно придти, пусть даже в барак, но чтобы была какая-то семья, любимая женщина — и без автоматчика и собаки сзади...
А тут — поезд подходит к столице нашей Родины — Москве!!! Может ли кто-то из читателей, не прошедших лагерей, представить себе это и понять все? Любой сочувствующий и любой либерал тут бессильны!
Казанский вокзал, музыка — и я выхожу с рюкзачком. А на соседней платформе... отец! Оказывается, все эти годы он добивался моего освобождения, и за это после 30 лет службы был изгнан из армии и партии. Одновременно с моим освобождением по суду было принято аналогичное решение Верховным судом СССР. С ним отец полетел в лагерь, где узнал о моем освобождении и вернулся в Москву, чтобы встречать меня.
После лагерной баланды был наш обед в «Национале». Беда только в том, что я не знаю, с какой стороны нужна ложка, с какой — вилка и нож.
Соседки по столу с подозрением смотрели на остриженного наголо парня в сером хлопчато-бумажном костюме.
Потом был поезд. Вокзал во Львове — мать...
И новая жизнь
Я не мог оставаться долго в городе, где каждый камень напоминал Орлову. Полинка была моей первой девушкой, первой женщиной (в войну мы рано повзрослели), и я ее очень сильно любил. Для меня было страшной мукой зайти к ней в дом, увидеть ее мужа и ребенка.
Я уехал в Одессу. Здесь быстро женился, а через две недели был призван в армию... Первую половину армейского срока служить было нелегко — переросток, прошедший лагерь! Мне трудно было воспри-
нимать граничащую с издевательством муштру сержантов-мальчиков. Ко мне довольно предвзято относился контрразведчик, и меня вначале взяли в школу санинструкторов, но быстро отчислили.
Был в пехоте ручным пулеметчиком, а это нелегко — потаскать РПД около пуда весом, кроме выкладки на марш-бросках, в атаках на учении. Это не сейчас, а тогда машин почти не было, и муштровали нас здорово. Курсанты, попавшие из училищ к нам на практику, не выдерживали. А мне, как норовистому, чаще других доставались наряды. Однажды я со штыком бросился на замполита Пинского... Спасибо — удержали товарищи, а он не донес.
Наконец, демобилизовался... Где-то нужно было работать, а у меня документов о специальности никаких. Взяли монтажником по самому низкому, третьему разряду... Ведь мальчик, как считал бригадир: послал за водкой. А я ушел...
Потом стал слесарем-сантехником, монтажником, бригадиром. Тут пригодилась лагерная школа — монтаж на Джезказганской ТЭЦ и умение читать чертежи! Когда получил 7-й (высший) разряд, то стал мастером-прорабом. Окончил вечернюю школу, поступил на вечерний факультет инженерно-строительного института.
Было очень тяжело. Сильно болела жена... В эвакуации у нее вышла малярия, а теперь появилась тяжелая интоксикация беременности и малярийный ганглеонит... Она полгода не вставала, в обеденный перерыв я бегал кормить ее... А потом, после работы, вечером готовился к экзаменам под фонарем на бульваре. Наше окно выходило на балкон к соседям, дочь которых обязательно гоняла магнитофон, и приходилось избегать.
Во время сдачи экзаменов со мной произошел характерный казус. По физике — 5, математика устно и письменно — по 5, по русской литературе — 2. Не может быть: ведь товарищ, который списывал, получил 4, да и я себя знал, школу окончил с одной 4... Потребовал показать сочинение — не дают. Встретились: парторг СМУ, директор школы, старый большевик Разумовский, но не показывают. Тогда пошел в редакцию, а там еще двое таких же, как я — бывший фронтовик Блох и молодой парень Алик Вильто. Блох: «Во время войны моя кровь подходила, а теперь, выходит...»
Я — после армии, монтажник — тоже нашел, что сказать?.. У журналиста Андриевского и заведующего отделом науки были рядом дачи с дачей ректора строительного — Еременка, и тот проникся, обещал помочь. И через несколько дней мне и Блоху сказали, что мы «прошли», лишь Алику — что молодой, пусть еще поработает.
Позже мне удалось увидеть свое сочинение. Одна «ошибка» — написал «эксплуатация» вместо «эксплуатация», а вторая — «Кор-
чагин перешел из одного воинского соединения в другое». Да, я забыл, переходило ли оно от Котовского к Буденному или наоборот?
Почти до родов болела жена... Дочь родилась слабой, в 2 месяца ей делали операцию по поводу туберкулезного лимфоденита... Туберкулезно инфицированной она оставалась почти до 12-13 лет, и мне пришлось ездить по монтажам с семьей. Там имелась возможность дать ей лучшее питание — хорошие заработки, командировочные, квартирные и т.д.
Где-то с 70-х годов начал болеть и сам — сказывалась лагерная «житуха». А потом снова заболела жена и до сих пор болеет...
Принимая самое активное участие в деятельности Ассоциации жертв политических репрессий, сначала я был одним из ее создателей, затем несколько лет — председателем. Не принимал никакого участия в национальных организациях. Хотя был до глубины души взволнован, когда товарищ, игравший активную роль в обществе им. Лурье в Одессе, пригласил меня на праздник Нового года.
Мне кажется, что в наших условиях... Вспомните общество «Карабах» и пять лет Карабахской трагедии... Украинская национальная ассамблея — и «Украина для украинцев»... Киевское «Слово» несколько месяцев вело дискуссию — «евреи или жиды».
А «Российское единство», «Память» и другие...
Что-то не способствуют они миру в нашем сегодняшнем доме!
Думы мои
(эпилог)
Стал ли я равнодушен к тому делу, за которое попал в тюрьму и потом на каторгу? Нет, конечно.
Вспоминаю 1967 год. Что творилось тогда в Одессе! Совершенно неожиданно для всех — евреи, трусливые евреи, которые не умеют ни воевать, ни работать, за 6 дней смогли достойно защитить себя!
Что мы до этого знали об Израиле? В прессе эта страна подавалась вообще как марионетка, живущая за счет США и постоянно нарушавшая мир в регионе по указке США. Впрочем, тогда я обратил внимание на то, что до агрессии Израиля не кто иной, как Насер, президент Египта, просил убрать с Синая войска ООН, разъединявшие египетские и израильские войска. Ясно, что не из благих намерений. Позже в газете «Аргументы и факты» публиковался материал о том, что воинский контингент из СССР 5 июня, за день до начала военных действий, прибыл в Сирию.
Кто же готовил агрессии?
Вообще, кого только ни поддерживали «наши» в антиеврейской политике? Начиная с Иде-Амина — «каннибал из Уганды» до Саддама Хусейна. И это продолжалось до самой «перестройки» в СССР.
В некоторых средствах массовой печати, телевидения и радио этот антиеврейский синдром продолжается и сегодня, в условиях «независимости». Ливан на своей территории «держит» вооруженную террористическую организацию «Хесболлах», совершающую акции против Израиля с территории Ливана. А те ответили, что у вас, мол, караул: обидели мирных граждан, агрессоры.
Я родился на Украине, люблю и знаю культуру украинцев и русских. Знаю Шевченко — о его тяжелой, суровой доле. А прекрасный, изысканный Пушкин с обнаженной, как свежая рана, душой!
Но...
В Москве подавлен путч хасбулато-руцковцев. Штурмом освобожден Белый дом. С обеих сторон жертвы. Какая-то «дама» на Красной площади дает интервью журналисту из «Маяка»: «Боже, если бы вы видели, какие ребята защищали Белый дом... А там жиды, жидовские морды»... Журналист: «Позвольте, но правительство, и в Останкино — русские...» «Все равно жиды! (с надрывом) Всюду видны жидовские уши!!!»
Киевская «нескорена нация» тоже — жиды, жиды, «геть жидив и россиян!» Слава Богу, хоть веселее — в одной компании... Собрание бывших «воякив УПА»: «жидив и коммуняк» (опять компания!) в Чернобыльскую зону!.. Раньше хоть так открыто не говорилось...
Да, этих нелюдей меньше, чем добрых порядочных людей... Мне говорят: «не обращайте внимания». Но... как? Все-таки продолжают глумиться над людьми!!! Разве может все это не затронуть нормального человека?
И вновь я вспоминаю тюрьму, лагерь... Там не было ЭТОГО. Выходит, что несчастье сближает узников, а счастье свободы — наоборот?
Но помню благородную роль Короленко и Горького в деле Бей-лиса. Помню и прекрасные, гордые стихи Ивана Франко, поэмы Евтушенко. Знаю, что против «Памяти» и им подобных стоят миллионы русских, украинцев. Мои самые лучшие друзья, которым я верю, как самому себе, — украинцы и русские. Но все-таки эта страшная болезнь человечества — антисемитизм — существует...
Антиеврейские взгляды малограмотного простолюдина, помнящего лишь то, что его прадед напивался до... у еврея-шинкаря или брал у него под проценты деньги — можно понять, следовательно простить.
Но нельзя простить грамотному, сознательному, умышленному
антисемиту. Единственное лечение от этого зла — это то, как воюют, в конце концов, не хуже других. Веселятся и поют не хуже других!
Я горжусь государством Израиль и желаю этому государству здоровья и крепости. Желаю мира с соседями и умения защитить себя... Это единственный гарант того, что^е повторятся гитлеровские ужасы: ведь у евреев есть свой дом!
Могут сказать — теперь другие времена, и мировое сообщество не допустило бы... Но допускает же, что Турция «давит» своих курдов, а Ирак своих — и только так хотят иметь свою страну?!
Хотел бы я посмотреть на Израиль «вблизи». Но молодые люди — активисты из еврейских обществ, «заведующие» связью с Израилем, хоть и знают о моей истории, да нет в Одессе людей с моей биографией. И большинство из них, как их папы и мамы не пикнули в те годы, молчат, а проситься не хочется...
Когда сестра Изи Драка написала нам: «Мы здесь, во Львове, гордимся вами...», то я понял, что наш пример на кого-то повлиял!
Следовательно, мы хоть мизинцем помогли становлению Израиля — и тем я рад...