Вон из Москвы!
Вон из Москвы!
Ковалевский Ю. Г. Вон из Москвы!: Повесть о депортации московских немцев в Казахстан. – М.: Грааль, 2002. – 252 с.
Москва. Большой Каменный мост. Близ него, внизу, известный кинотеатр «Ударник». С моста вид на Кремль. Он запечатлен на знаменитой открытке - здание Верховного Совета с развевающимся красным флагом.
Как же билось сердце мое, когда в изгнании смотрел я фильм «В шесть часов вечера после войны». Самойлов, Ладынина, их встреча на Большом Каменном... Это же моя Родина!..
Отсюда начинается моя улица - Большая Полянка. Ныне это архитектурный памятник Замоскворечья. Подреставрировали, подкрасили. Приятно. Одна церковь Григория Неокесарийского, построенная в XVII в. духовником самого царя Алексея Михайловича, чего стоит. А для меня она еще и место крещения. Здесь причащался с серебряной витой ложечки церковным вином, вкушал просвирки...
Каждый домик Полянки знаком и дорог мне. И все же успел-таки какой-то борзый архитектор, или чиновник из чужаков, мазнуть по этой красоте ложкой дегтя: по обе стороны от Хвостова переулка торчат неуклюжими монстрами две девятиэтажки. Одна известна была своим магазином «Ванда», другая - магазином «София».
«Ванда» и раздавила милый мой дворик с домом 36, где в коммунальной квартире 11 и прожил я 12 счастливых зим, начиная с осени 1929 года. Только и сохранился от нашего дворика торчащий из земли кусочек кирпичной стены, что отделяла его от соседнего двора в Хвостовом переулке. Да напротив «Ванды», на нечетной стороне улицы, все еще теплится постаревший чахлый скверик, место моих игр в песочек среди молоденьких кленов вдоль дорожек. Теперь эти деревья - уродливые больные старички. Смотрю я на них и вижу маленького мальчика, перед которым открывался тогда удивительный московский мир. На моих глазах в середине 30-х годов появился на Полянке первый газовый рожок - в виде трубочки с конусным основанием; появилось паровое отопление и исчезли во дворе дровяные сарайчики, а кафельная печь голландка стала декоративным украшением нашей первой комнаты. А ведь так недавно обогревала она и вторую. И слова «вьюшка», «заслонка», «поддувало», «косарь», «колун», «лучина», «угли», «зола» были неотъемлемой частью моей детской жизни.
На моих глазах и станция метрополитена на Серпуховской площади появилась - ныне «Добрынинская».
А сколько дивных картин запечатлелось в памяти от соприкосновения с богатейшим развлекательным, творческим миром Москвы. Неподалеку Третьяковская галерея, великолепный кинотеатр «Ударник» - где распахнул передо мной свою бурку Чапаев, рассмешил незабвенный Чарли Чаплин, поразил своим жестом Паратов, бросив в грязь под ноги Бесприданницы свою роскошную шубу; неподалеку драматический театр Ордынки, Парк культуры им. Горького....
Возили меня и подальше - кукольный театр Образцова, Театр юного зрителя Н. Сац. Впереди столько ярких открытий ждало.
А еще ярче в памяти моей горят костры подмосковных лет. Километрах в двадцати от Клина, в сторону Волоколамска, лежит большое село Петровское. А к лесу, в километре от села, крохотная деревушка в двадцать дворов - Теренино. В ней на краю и стоял покрытый дранкой небольшой дом моего прадеда. Эту старенькую избенку завещал он моей бабушке, но изредка и сам наведывался из Москвы. «Здесь пупок мой зарыт», - говорил он с чувством. А бабушка каждое лето почти жила в родительском доме; в отпуск приезжала и мама. Вот так и случилось, что именно здесь, в больнице села Петровское, я и появился на свет 4 июля далекого 1929 года. И каждое лето жил с бабушкой в теренинской комнатке с русской печкой, которая и отгораживала жилую часть от крошечной кухоньки.
Добираться из Москвы в эту глухомань невероятно сложно: поездом до Клина, паровичком-«кукушкой» до городка текстильного Высоковск, там подводу подряжали. И все это с узлами, коробами, корзинками. В 37 году продали дом погорелице из тех мест. Месяца два ютились в одной комнате с новой хозяйкой и ее дочкой моих лет. А к концу лета, когда уезжать пора уж скоро, заболел я сразу двумя тяжелыми детскими болезнями. Да и лег в петровскую больницу буквально умирать - не хотело родное Теренино меня отпускать. Все же выкарабкался. И по размокшему осеннему тракту на горе узлов увозила меня телега навсегда из раннего моего детства. А за телегой в высоких охотничьих сапогах из желтой кожи шагал мой папочка. В школу я опоздал почти на два месяца.
Яркая панорама следующего лета - река Теша, Арзамас. Здесь, спасаясь от голода, жила в Гражданскую моя мама с бабушкой. Мама
разочарована от встречи с юностью - все уже не то. А я счастлив! Какая рыба ловится, разве сравнишь с теренинскими плотвичками. А раки!.. Хоть и плакал я от первой встречи с ними - больно, аи-аи!... А ловля птиц силками! А поиск птичьих яичек для коллекции!.. А поездка на далекое озеро, ночь у костра!....
Арзамас тоже не захотел отпускать меня без болезненных следов: собака шрам на ноге на всю жизнь оставила; чуть не утонул в пруду, потом в Теше; и в довершение такой нарывище в задубевшей пятке, пробитой ржавым гвоздем, привез в Москву, что скулил и в школу не ходил недели две.
В лето 1939 года сняли «дачу» - как тогда говорили, а по сути комнату с терраской - в левой половине большого крестьянского дома Пушковых в деревне Федюково - недалеко от Ленинских Горок. Незабываемые три, самые счастливые, лета провел я здесь в общении с ласковой и щедрой природой Подмосковья. Трава шелкова, лес, полный грибов и ягод, речка, рыбалка... Игры бесконечные с деревенскими ребятами, дачниками… Ах!..
И вдруг все это оборвалось сразу! Война и злая воля вождей наших бросили меня из этого прекрасного мира, только-только приоткрывшего мне свои сокровища, — бросили в глухие, суровые, выгоревшие степи Казахстана. Я - немец, изгой!.. Это открытие, еще в Москве, потрясло меня. Дворовые товарищи, «заболев» шпиономанией, всячески поносят немцев. И мне больно это слышать. Пытаюсь защитить московских немцев: они не шпионы, и вовсе не они подсвечивают с чердаков фонариками фашистским летчикам. Недоуменные взгляды дворовых ребят, их дружный натиск на меня разводят нас сразу и навсегда.
А в номерном поселке раскулаченных (№ 24), километрах в 50 от Караганды, нас ожидали горькие испытания: унизительный надзор комендатуры, неприязнь местного населения - кубанских казаков, осетин, армян - к столичным неумехам-белоручкам в перчаточках. «Мы десять лет здесь, и вы столько проторчите!» - говорили нам со злорадством. - Нет, нет! - возражали им москвичи. - Вот кончится война, и нас вернут - вот увидите. Наивные люди, они жили этой надеждой, страшно тоскуя по родине, о любимом деле.
«Почему я должен ржаветь в этих степях, точно выброшенный
мотор. Действуйте ребята, спасите меня. Идите в ЦК партии, меня там знают, помнят. Добивайтесь, чтобы мне разрешили вернуться. Пишу вам кровью моего сердца...», - так взывал к друзьям-писателям мой учитель литературы шестого класса поселковой семилетки - Эйхлер Генрих Леопольдович. Да, его знали в ЦК. Участник, в свои 17 лет, взятия Зимнего дворца, комиссар Гражданской под Царицыном и Киевом, соратник Луначарского, Крупской, он был одним из создателей и чуть ли не главным редактором Детгиза. За него хлопочут друзья - Паустовский, Чуковский, Маршак, другие писатели и поэты. Но лишь глухой окрик НКВД: «Живет, преподает - чего еще надо? Пусть не высовывается - хуже будет!»... Он растерян, раздавлен... В Гражданскую ему доверяли судьбы революции, России. Почему же теперь, словно врага, его выбросили в эту пустоту, куда и вести-то через месяцы доходят? Край света. ГУЛАГ.
А дни все суровее: начались холода, голод; пришлось дорогие вещи отдавать за кусок хлеба, за кизяк. Высушенным коровьим навозом, нарезанным кирпичиками, и топили местные небольшие плиты. Но через тамбуры без дверей, печные трубы без заслонок и земляные полы тепло уходило мгновенно. Кизяк таял быстро, и снова надо было отдавать за него выходные костюмы, дорогие платья, пальто. «А Dreck-то здесь золотой», - горько шутил мой отец.
Вот так и жили в саманных бараках обшарпанных, вытянувшихся по ранжиру в четыре шеренги вдоль двух улиц. Между ними уныло торчат саманные уборные без дверей. Закроешь глаза, вроде тебя и не видно на корточках.
Ютились по две семьи в одной комнатенке - 6-8 м кв. на столько же человек. А летом отправляли всех трудоспособных за 8, 15, даже 30 километров в колхозные бригады. Там на стане кормились мучной затирухой, галушками и спали гуртом на топчанах в общем бараке, утопая в грязи, вшах, клопах и прочей нечисти. И работали, работали... от зари до зари.
В свои 13 лет я стал сразу взрослым. Работал и на лошадях до кровавой раны на мягком месте, и на быках, коровах, не раз сминаемый ими под бричку. Даже на комбайне пришлось. У шестнадцатилетнего предшественника моего оторвало в ночную смену пятку цепной передачей - заснул; вот и поставили вместо него меня — тринадцатилетнего. А каково было на сенокосе поднимать на воз тяже-
лые навильники сена, а потом выдирать слежавшиеся пласты, надрывая живот, и бросать на высокую скирду. В 14 лет я уже грузчик на зерно- и овощехранилищах. Пальцы разжимаются от многопудовой тяжести груженых носилок. А мы с ними по трапу вверх -вверх, вниз - вниз...
Молодых скручивало порой. А поддержать нечем - ни питания, ни лекарств в местной больнице. Так вот и опустили в мерзлую землю убого местного кладбища завернутого в дерюгу приятеля моего -Эдика Куна.
А каково было пожилым!.. Сколько полегло их... Так жалко мне было мальчика-сироту. Умерла мать, и усыновил его местный ветеринар. Резануло сердце, когда услышал я, как малыш поправляет безграмотных приемных родителей: «Не «хочете» надо говорить, а «хотите». Бедный мальчик - вся судьба навыворот!..
Отец мой из вальяжного московского барина за год превратился в тощего дистрофика. И все же 54-летнего больного человека забрали в 43-м году в трудармию - на Федоровский угольный разрез под Карагандой. Как ни странно, он счел это даже благом - по крайней мере работа по специальности. А мама была вынуждена, чтобы спасти нас от голода принять должность старшего учетчика в правлении - ценой вступления в колхоз.
В 1945 году отца сактировали по состоянию здоровья, и он снова попал в объятия поселковой комендатуры.
Вернулся и я тогда из районного центра Осакаровка, где учился в восьмом классе. Местные-то из семилетки сразу уходили во взрослую жизнь. Не случайно на выпускном вечере весной 44-ого года нам даже брагу варили. А москвичи не мыслили себя без дальнейшей учебы. Но ехать опять в Осакаровку, за 80 километров, жить там на квартире, голодать... Что же делать?.. Надежда на возвращение в Москву таяла с каждым днем. Война кончилась, но никаких обнадеживающих слухов. Разочарование невероятное испытали многие, а для иных это было крушение всех иллюзий.
Генрих Эйхлер записал в дневнике: «Ночью мы провожали (в Москву - Ю.К.) А.П.Г. Здесь я впервые увидел цельнометаллический поезд. Каким он представлялся мне в юности, в горячие дни гражданской войны, когда мы мечтали о «голубых городах». И страшная ирония судьбы: я не могу никуда поехать. Вокруг вагонов толпятся
мои ученики, все они едут учиться... Им весело, они счастливы. Они зовут меня: «Едемте с нами! Неужели вам не хочется побывать в родных местах?» (...) Что им ответить? Неправду - язык не поворачивается. Правду — не поверят. Ведь они знают, что я старый коммунист... И я почувствовал, что превращаюсь в «человека без кожи»... Кружится голова, боль становится нестерпимой, вот-вот рухну на землю и -конец (...) А красивый поезд ушел в Москву...»
Полная безысходность. Единственный выход - перебраться хотя бы в Караганду - все же город. И вот решили мы на семейном совете из поселка бежать. В Караганде нужда в профессиональных кадрах большая и областной НКВД, слыхали, безо всякой волокиты легализовал беглецов. Папин сотоварищ по трудармии Фельдшау Александр Федорович уже зацепился там как инженер-химик, семью перетянул, с которой мы в одной комнате бедовали целых два' года.
И в октябре 45-го года тайком, с оглядкой выходим из «богом проклятого», как окрестил отец, поселения. И такое ощущение свободы охватило... Папа запел. Его красивый баритон тут же и потонул в безбрежном-ветреном пространстве. Шары «перекати-поле» бежали по степи бесчисленными скитальцами, гонимые, как и мы, куда-то в неизвестность.
Папа опять стал сомневаться, осилит ли он путь до станции Шокай. Я подбадриваю его - подумаешь, тридцать километров. Переоценил себя: отец-то выдержал, а я под конец пути раскис совершенно.
На станции очередь у крошечного окошка кассы привела нас в уныние. Я уже было пошел товарняк попутный искать - из Осакаровки так добирался до дома. Но папе повезло: выручила справка, добытая мамой в правлении колхоза.
Мы едем в настоящем пассажирском вагоне. Это кажется сном. Боже мой! Повеяло довоенным...
Чудом восприняли мы и электрические лампочки. После четырех лет сидения при чадящем пламени коптилки мы видим ослепительное сияние в комнате у Фельдшау. И хотя это тоже саманный дом в пригороде Караганды, но на улицах Большой Михайловки нет унылого лагерного однообразия, как в поселке № 24; нет степной пустоты, отрезающей тебя от всего мира. А рядом настоящий город с большими каменными домами, парком, дорогими сердцу деревцами... Даже великолепный кинотеатр есть - ур-ра!..
Все поражает меня, все кажется необыкновенным. Вот и поэт -настоящий поэт! - рядом живет, в одном с нами доме. Николай Заболоцкий. Он после лагеря на поселении здесь. Две комнаты ему выделили. Ну а мы впятером в одной комнате толчемся.
Небольшого роста, плотный, в очках, он не произвел на меня большого впечатления. Я ему тоже мало интересен, разве что спросит, догоняю ли я соклассников, от которых отстал на два месяца. Со слов Александра Федоровича узнал, что поэт к юбилею сделал блестящий перевод «Слова о полку Игореве» и надеется на скорый вызов в Москву. И, действительно, вскоре он уехал. А мы перебрались в его «апартаменты» с деревянными полами. И зажили хотя и скудной, но все же городской почти жизнью. Александр Федорович каждое утро будил меня, кормил небогатым завтраком и отправлял полусонного в Новый Город. Через всю Михайловку минут сорок тащился я в потемках в свою мужскую школу № 3 им. Крылова. Я уже вошел в ребячий коллектив, обзавелся двумя Михайловскими приятелями - городские-то держались на особицу - и с новыми друзьями возвращался в наш Михайловский район.
А папа устроился товароведом в главное предприятие Караганды - трест «Карагандауголь». Но что он мог внести в уже налаженный быт семьи Фельдшау, где все работали - и родители, и дочь Инга? Только продуктовые карточки. И меня поражало, с какой деликатностью мирились Фельдшау с такой обузой, как двое беспомощных мужчин. Ни упрека, ни грубого слова, ни намека на трудности. Так же вот поддерживала семью Фельдшау моя мама, когда благодаря положению правленца имела большие возможности, чем они. В поселке № 24, где все мы были на виду, я постоянно замечал исключительную выдержанность, терпимость, взаимоподдержку московских немцев. Высокой культуры были в большинстве своем эти люди. Великий образец для меня и глубокая память на всю жизнь!
А маму колхоз все не отпускал, несмотря на официальные вызовы от имени треста «Каруголь». Лишь в 46-ом году удалось ей вырваться из тисков поселковой комендатуры. Вместе с папиной сестрой, шестидесятисемилетней тетей Линой, которую я еще в осень 45-ого года, поехав с мужиками зерно продавать в соседний район - там неурожай случился - уговорил-таки уехать со мной тайком. «Умыкнул», одним словом.
Вот так и стали мы опять горожанами. Жизнь полуголодная, полная испытаний, но все же это не колхозное изматывающее прозябание. Извлечены со дна чемоданов последние городские костюмы; мы ходим по городским улицам, можем посидеть в сквере среди маленьких, но все же настоящих деревцев, душистых цветов; мы можем пойти в настоящий кинотеатр. Мы оживали.
В 47-ом году я окончил десятый класс лучшим учеником и получил паспорт. Как ни странно, безо всяких ограничений! Сыграло, видимо, роль русское имя матери - Богатырева Ольга Матвеевна; да и отец не вызвал подозрений - Ковалевский Георгий Августинович. Отчество же воспринимают обычно как «Августович» - тоже привычно русскому слуху. В заявлении же я указал, что русский - метрики мои по внешней форме вполне этому соответствовали.
Разумеется, я не стал, по совету родителей, писать, что мой Gropvater с группой типографских рабочих приехал году в 1861 на монетный двор Петербурга из немецкой части Польши. Фамилию тут же переправили на российский лад - из Kowalewski в Ковалевский (Kowalewsky). Однако подданство немецкое сохранил дед до конца дней своих. Старшие сыновья его даже службу военную проходили в Германии.
Работал дед и в Москве, но осел надолго во Владимире, где много лет заведовал земской типографией. Там и женился на немке-сироте, приехавшей во Владимир из Германии к родственникам.
Девятеро детей после окончания гимназии перебрались постепенно в Москву. За ними году в 1910-ом переехали и родители. Многие из детей подданство к тому времени сменили на российское. А деда с бабушкой Эммой, дочерью Линой и младшим сыном Карлом депортировали в 1914 г. во Владимир. Там он и умер в 1924 году в возрасте 87 лет.
И, конечно же, не стал я писать в биографии, что мой дядя Павел (Paul), служивший в немецком посольстве бухгалтером, так и не сменил немецкого подданства и в 1932 году вынужден был эмигрировать в Берлин с женой и двумя сыновьями - 5 и 9 лет. «Может против нас воевали»... - в раздумье часто произносил мой отец, разглядывая фотографии своих племянников. На одной из них другой племянник, сын папиной сестры, Эрик Гентнер, с двумя орденами «Боевого Красного Знамени» на кителе. Бравым летчиком глядит
он с фотографии, присланной нам из Москвы. Этот в 44-ом году погиб на Балтике, подлетая на торпедоносце вплотную к немецким кораблям - под их шквальный огонь. Вот ведь как развела судьба двоюродных братьев!
И вот с чистым паспортом бросился я в родную Москву. А билета ни на поезд, ни на самолет достать невозможно. Узнал случайно, что ГОРОНО формирует группу казахов для учебы в столичных вузах - Горном и Цветмете. С отчаяния осмелился и пошел туда. Боже мой! Это же директор нашей школы поселковой, Шульгина Екатерина Михайловна, списки составляет. Она мне тоже обрадовалась. И, конечно же, включила в состав московской группы.
Я в Москве! Двухкомнатную квартиру нашу, к счастью, занял мамин брат. Дорогой бабушки моей уже нет - умерла в 43-ем. Но вся обстановка наша, милые с детства предметы, вещицы, книги, картины... Это надо пережить... Встречи с товарищами дворовых игр, с родными... Я даже в Федюково съездил. Повидал хозяйку нашей дачи, Пушкову Варвару Алексеевну, ее дочь Машу - подружку золотых лет... С грустью увидел, как другие счастливые дачники выходят из нашей комнатки и бегут навстречу родным, приехавшим к ним из Москвы.
Но голодный 47-ой год, учеба в нелюбимом институте стали им. Сталина, вместо института кинематографии, куда я собирался, - все это подтолкнуло меня вернуться в Караганду. Где мне и подрезали крылья - тиснули в паспорт ограничительный штамп - «...только в пределах Карагандинской области Каз. ССР».
И пришлось пойти в Карагандинский учительский институт им. Молотова. Пожалел, что уехал из Москвы. Но пример моего поселкового друга Дерика Вайнцвайга приглушил мои сетования. Его мать, практичная берлинская немка, отправила Дерика в 44-м году на Урал к сестре отца, расстрелянного в 37 году. С эвакуированной теткой он вернулся в Москву, строительный техникум там закончил в 48-ом г. и стал полноправным москвичом. Но в эти годы Сталин снова начал закручивать гайки. МВД разыскало «незаконного» москвича и под надзором сопровождающего отправил на Урал — в Челябинск. Могло подобное и со мной случиться.
После получения диплома с отличием направили меня в г. Балхаш учителем русского языка и литературы в 5-7 классах. На берегу огромнейшего озера - в сотни километров - городок этот в 20 трех-
пяти-шестиэтажных домов кирпичных казался оазисом в пустыне, где дожди редчайшее и неприятное событие: они цементируют почву, и ее корка подрезает растущие стебли дынь, арбузов, помидоров. Учеников мобилизовали разбивать этот серый налет. Лето в Балхаше по 8 месяцев, жара несусветная, а зимой морозы жестокие. И всего-то 400 км от Караганды, а такое заметное отличие.
А я привязался к этому городку с великолепным озером, узколистными деревцами вдоль небольших арыков. Огромный медеплавильный завод питает город своими средствами, и он растет на глазах -стадион, зимний спортивный зал, красивый Дворец Металлургов, новые школы, асфальтированные улицы потянулись в пустыню... А машин на них нет, люди ходят свободно по мостовой, и все почти знают друг друга. По вечерам на местном «Бродвее» молодежь снует; в ларечке пиво, лимонад со льда...
А каких людей сконцентрировала здесь репрессивная машина. Доктора наук, искусствоведения, работающие медбратьями; режиссеры, известные в театральном мире актеры, отводящие душу в самодеятельности; можно на пляже внучку Троцкого встретить или настоящего шпиона; можно... Во всяком случае такого букета ярчайших личностей, педагогов я не встречал нигде. Среди них и шло мое профессиональное и гражданское становление. Разве забудешь первые самостоятельные шаги, своих коллег, учеников первых; разве забудешь друзей юных лет, необыкновенную рыбалку, игру в волейбол, теннис... Разве забудешь первые свои любови?
Балхаш... Здесь я женился в декабре 1951 года на выпускнице алма-атинского мединститута родом из алтайского села Акутиха на Оби, что раскинулось на таежном правом берегу в шестидесяти километрах от Бийска. Несколько раз ездил туда безо всякого разрешения комендатуры. В первую же поездку чуть не «погорел». Как раз только что подписал уведомление о 20 годах каторги за нарушение поселенческого режима. А тут по вагонам спецы ходят, ищут кого-то, документы у всех проверяют. Так и обмер - будет мне «отпуск»!.. Задрожали карты в моих руках - в «дурака» с соседом резались, но вида не подал и громко так к партнеру: «Ходи-ходи! Чего застыл?!» Подошедший военный посмотрел на меня и ничего не сказал. Встал ногами на полку, подтянулся, заглянул на третий ярус - никого, и дальше двинулся. Слышу, у соседей документы проверяет. Отлегло от серд-
ца. Уф-ф... Люба моя страху натерпелась... А летом 54-ого года тоже самовольно возили туда сына восьмимесячного деду показать.
В том же году перевез в Балхаш и маму, вышедшую на пенсию. С грустью покидала она привычный карагандинский мир, свое издательство «Соцкараганда», где работала бухгалтером, друзей своих... А главное, могилу папочки нашего, которого в марте 51-ого года опустили мы в чуждую ему степную землю на Михайловском кладбище под Карагандой. Умер он от кровоизлияния, не дожив месяца до своего 62-летия.
Тетушка моя после смерти брата боялась все обузой стать и ушла в 53-м году в Дом престарелых под Карагандой. Перед отъездом в Балхаш мы с мамой навестили ее в Майкудуке, попрощались. Увидимся ли еще?.. Увиделись уже в Москве.
В 1981 году я посетил места отрочества, юности с другом тех незабвенных лет - Дериком Вайнцвайгом. Балхаш почти не изменился, также и Осакаровка, поселок № 24 - словно и не было тридцати промчавшихся лет. Вот и сопки поселковые, с которых стремительно скатывались на школьных лыжах. Речушка у подножия их, пересыхающая в иное лето. Уж не искупаться ли? Мальчуганы смотрят удивленно на голых дядей. Не детство ли наше смотрит на нас?..
Чудом соклассницу встретили. Она теперь учительница. Русский язык преподает в нашей поселковой школе. Кругом все вроде бы знакомо, даже барак, где с Фельдшау жили сохранился... Но как же люди-то изменились за эти годы - боже мой!.. Да и живут иначе: три комнаты занимают в бараке, мебель...
Изменилась и Караганда. Из уютного городка в несколько улиц выросла она в большой европейский город с газонами, обилием цветов, высотными зданиями.
Навестил я Фельдшау. Александра Федоровича в живых не застал. Но его жена Александра Иррадионовна, дочь Инга, сын Гарри... Сколько же припомнили мы!.. Гарри хромает. Как ни странно, но в 44-м его, как русского по матери, на фронт взяли. Под Прагой ранен был.
Навестил я и мамину приятельницу по издательству; разыскал и друга нашего третьего Дипнера Альфреда. Вспомнили с ним поселок, Осакаровку. Он теперь шишка - зам. главного механика треста «Карагандауголь». Устроил меня в гостиницу космонавтов в Михайловке. Гагарин здесь жил, Титов... Таких зданий и сервиса я еще не видывал.
Бродил я по памятным местам Караганды, где учился, с родителями жил, где... - всего не перечислишь. Побывал и на Михайловском кладбище в степи. С трудом отыскал ориентир - памятную стелу «Эйхлер Генрих Леопольдович 1900-1953». Склоняю голову - мир праху твоему, дорогой учитель! Ты был на Олимпе - знал Есенина, Маяковского, Горького, Ахматову; дружил с Гайдаром, семьей Короленко. Ты устанавливал и защищал Советскую власть. И вот признание: памятник в ненавистной тебе степи, на чужбине - да и то, поставленный верной женой.
Оборачиваюсь: где-то рядом могила незабвенного палы моего. Но как угадать ее через 30 лет среди одиноких, провалившихся, заброшенных холмиков?.. Поклонился на четыре стороны — вечная память вам, безвинные страдальцы, так и сгинувшие на чужой, нелюбимой стороне... «А как близким вашим живется здесь?» - подумал. На этот вопрос Фельдшау ответила. «Александра Иррадионовна, — спрашиваю, - как Вы сейчас относитесь к Караганде? Город-то какой! И условия у Вас лучше довоенных московских». — «Ах, Юрочка, разве можно полюбить места своей ссылки»...
В ту поездку больше всего дней провел я в Балхаше. Каждый дом памятен!.. Вот школа, где начинал... Вот новая школа... Повидал учителей, друзей... Кладбище посетил - сколько же дорогих мне людей ушло из жизни!...
Шесть ярчайших лет здесь прожито!.. Наверное, и больше могло быть, но репрессивная машина, раскрученная Сталиным в 47-48-х годах, все еще катила по инерции. Накатила и на меня. Не хотел так просто Казахстан отпускать свои жертвы. Пришлось бежать от греха подальше, благо весной 56-ого года получил я, наконец, чистый паспорт.
Вот так и очутились мы с женой на ее алтайской родине - в большом селе Акутиха. Она врачом в местной больнице работает, а я, прострелив на охоте руку, всю зиму готовлюсь к поступлению в московский заочный политех - ВЗПИ. И летом в Новосибирске блестяще сдаю приемные экзамены. Начинаю работать дежурным электриком на электростанции акутихинского стекольного завода и учиться.
Мама с нами не поехала. Она ринулась в родную Москву, хотя знала, что высланным места там нет. Три месяца молила она Бога, генералов милицейских, комиссаров. «Это же моя родина! Здесь все
мои близкие, родительские могилы! - плакала она. - Ну куда же мне теперь?.. И один комиссар сжалился: «Найдете площадь - пропишу». В нашей квартире мамин брат, но жена его отказала даже в прописке без проживания: «Пропиши вас, Юру потянете. Нет-нет-нет!»
Поехала в довоенные счастливые места - в Федюково. Варвара Алексеевна и рада бы, но у нее все забито. Пошла мама в лес, на памятную полянку, где так часто отдыхали всей семьей - папа, она, бабушка, я... Подняла шишечку той сосны, что стала в изгнании символом золотых неповторимых дней... Поплакала горько, вспоминая и маму свою, и мужа, и далекого сына.
В соседней деревне одна крестьянка согласилась прописать без жилья. Так и стала мама незаконной москвичкой, ночуя то у одной родни, то у другой. Но теперь хотя бы пенсию было где получать. В 57-ом приехала навестить нас на Алтае. Посетовала, что я в такую глушь попал, где и работы не найдешь подходящей.
Я и сам чувствовал это. Ну, рыба, грибы, ягоды, а дальше что? И вот случайно (а может, и нет) читаю в «Медицинской газете» объявление о работе. Ржевский Горздрав приглашает детского врача с предоставлением жилья. Это же рядом с Москвой! Жена боится, а я так загорелся, что смел все преграды, сорвал семью с насиженного места и...
Но Акутиха так просто не отпустила. Сурово встретила, сурово и проводила. За день до отъезда раздавали мы родне соленые грузди, дрова заготовленные. Машина в ворота деревянные никак не проходила. Ну я и стал брус ворот отжимать. «Студебекер» все же зацепил его бортом, и ладонь мою правую расплющило между брусом воротины и стойкой. Как только кости уцелели - не понимаю. С забинтованной синей рукой и покинул родину жены.
Разбитый булыжный Ржев разочаровал. Да и от Москвы в 7 часах езды. Жена в слезы. А я вспомнил о городах своего детства - Серпухов, Калинин и, конечно же, Клин. Последний откликнулся наиболее заинтересованно. «Сколько вас?! - произнесла заведующая Горздра-вом возбужденно. - Приезжайте! Пропишем и с жильем устроим...»
Вот так и стали мы клинчанами. Круг замкнулся. Я снова - через 21 год! - вблизи родного Теренино. В первый же год (1959) поспешил туда с сыном пятилетним. Многих домишек уже нет. И на месте нашего лишь холмик, заросший крапивой. В соседнем доме нашел подружку свою - дочку той женщины, что купила наш дом. Матери
уже в живых нет, а дочь ушла в соседний дом к мужу, а наш на слом продала. Недавно, говорит, продала. Бревна еще хорошие, крепкие. Увезли для строительства в одну из деревень окрестных.
Много-много раз, проезжая на пути за грибами или на рыбалку через Петровское, кланялся я большому больничному дому, где на свет появился и чуть не умер. А за Петровским, на возвышении, останавливался, смотрел через поле на Теренино, находил мертвую березку, что как крест, обозначала место, где «пупок прадеда зарыт». Голову склонял... Иногда и в деревню наведывался. Кое-кто еще помнил нас. Но постепенно уходили эти люди, исчезали и дома. Теперь едва ли пять изб насчитаешь и никого уж из старых жителей в них нет.
Мама моя соединилась с нами уже в 58-ом году, но так и не склонил ее поехать в Теренино: «Того, что было, не увижу. Не хочу сердце бередить!» - говорила она раздраженно.
В первый год клинской жизни я все в Москву наезжал - к родне, в музеи, театры. Соскучился. К тому же институтские дела требовали. В 64-ом году защитил, наконец, диплом на отлично. Пригласили в аспирантуру. Но я устал от учебы, ограничений. Захотелось на Волгу, в леса, на речки малые... Захотелось пожить.
Работал я первые три года дежурным электриком на стекольном заводе «Лаборприбор». Перед окончанием института решил вернуться к преподавательской, привычной мне, работе. И стал в 62-ом году читать курс электротехники в вечернем химико-механическом техникуме. Так и проработал в нем до самой пенсии - 1989 год.
На свободе отдался творчеству - стихи, повести, воспоминания, дневники. Стихи - не моя стихия. Но все же стал участником трех сборников клинских поэтов. А в ноябре 2001 года занял первое место на фестивале поэтических коллективов Москвы и Московской области, проходившем в Зеленограде.
Повести же свои - «Гонимые», «Рассказ девушки», «Моя родословная» - посвятил я памяти немцев-москвичей, которые пережили изгнание наиболее, пожалуй, трагично. Из столичного рая они угодили в совершенно неприемлемый для них колхозный степной мир. Сам испытавший те страдания, тоску по родине, я внимательно наблюдал, впитывал все невероятные перипетии той суровой жизни. Несколько глав напечатал в Клинской газете «Серп и Молот», местном альманахе «Надежда - 1 и - 2», в Московской газете «Neues
Leben». Предлагал повести «Гонимые» и «Рассказ девушки» многим столичным журналам, немецким обществам. И везде, не говоря о художественной несостоятельности моих произведений, тем не менее не считали темы достойными внимания. «Подумаешь, пострадали, -слышал не раз, - тогда все страдали». Согласен: на фронте, в тюрьмах, лагерях куда ужаснее было. Но разве не достойны сочувственной памяти несчастные, которых, словно скот, погрузили в товарные вагоны и выкинули в чуждые пределы.
И немцы Поволжья, и московские немцы, и бакинские и т.д. достойны художественного пера. И не надо ждать нового Толстого, Достоевского. Надо, пока живы свидетели тех исторических лет, живы их дети, дать образные рассказы об их дедушках, бабушках, родителях, старших родственниках. Уверен, души живых и мертвых встрепенутся и сольются в едином созвучии.
В повестях нет надуманных ужасов. Они рисуют обыденную жизнь изгнанников, попавших в один миг словно бы на другую планету. Каково было им!..
Повесть «Моя родословная» все еще в доработке. Это мои переживания тех лет, дополняющие картины других повестей. Я и задумывал дать описание жизни изгнанников глазами взрослых («Гонимые»), глазами юности («Рассказ девушки») и глазами ребенка («Моя родословная»). В процессе написания последней вещи разыскал я в Германии старшего сына того моего дяди Пауля («дядя Паня», как мы его звали), который эмигрировал в 1932 году в Берлин. В 1992 г. мой кузен Жорж приехал в Клин. Он ведь воевал в составе германских войск и в Клину, и под Солнечногорском, где до 1932 года жил летом с родителями на даче. В ноябре 1941 года побывал даже как переводчик на окраине Москвы - в Долгопрудном. Ранеными обменивались, пленными. Под Клином сам был ранен, лежал здесь в госпитале. И мы с ним искали старую школу, где он лечился. Найти не могли и в 93-ем, и в 95-ом. Изменилось все. Сейчас ему 78 уже, переписываемся.
Удивительно, как в Клину сошлись судьбы четырех двоюродных братьев. Жорж - раненым лежал, я - живу, а Юрий (Георгий) и Эрик Гептнеры - дети старшей сестры моего отца - в Клину в 1927 году службу летную проходили на местном аэродроме - в Майданово.
Юрий - гражданский летчик - летал потом на московских трассах. А в 1941 году угодил на Урал в трудармию - молотобойцем был
в одном лагере с Раушенбахом. Хорошо знали друг друга. Встречались потом и в Москве. Эрик же - военный летчик - оказался в начале войны на БАМе. Его не тронули, но на фронт не пускали. Только в 1944 году попал через товарищей под Кенигсбенрг. Летал на торпедоносцах топить вражеские корабли. Подлетать надо было вплотную, и весь корабельный огонь направлен на тебя. А Эрик отчаянный. В первые же месяцы несколько орденов «Боевого Красного Знамени» заслужил. Представлен был и к званию «Героя». Да кто же немцу даст?.. И только году в 95-ом или 96-ом, хлопотами фронтовых товарищей, звание Героя Советского Союза посмертно Ельцин ему утвердил.
Любопытно отметить, что жена Эрика родственница семьи Раушенбаха. Какое невероятное разделение и переплетение судеб!.. И все они вплетаются в историю российских немцев.
Юрий Ковалевский
16 февраля 2002 года.
г. Клин