Пять веков Раевских
Пять веков Раевских
ХРОНИКА МУЖЕСТВА. Лев Аннинский
ХРОНИКА МУЖЕСТВА
Математики подсчитали: если подыматься по ветвям родословного древа, удваивая с каждым коленом число прямых предков (и углубляясь, соответственно, в глубь времен), то через дюжину колен (это не так уж много: лет триста) родственниками и свойственниками окажутся все граждане страны среднеевропейского масштаба, например Франции.
Наверное, сама эта идея пришла на ум именно французам, жаждавшим узреть острый галльский смысл в тупых безумствах истории, Россию таким древом, конечно, не охватишь.
Всю — не охватишь. Но Россию дворянскую, помнящую свои гербовые и церковные книги, охватить можно. Нити родства и свойства, связи матримониальные, подкрепленные отношениями дружества и солидарности, твердеют в памяти легендами, за которыми встает реальность, куда более глубинная, одухотворенная и прочная, чем победоносные смены режимов и судорожные их усилия удержаться.
В принципе для древа Раевских достаточно того бессмертного эпизода 1812 года, когда генерал берет за руки своих юных сыновей и идет с ними в атаку. Но и все родословие, возрождаемое из пепла, в который превращала подобную древесность революционная эпоха, соизмеримо с самой историей.
Вот перечень фамилий, связанных с Раевскими родством и свойством. Даю по алфавиту, дабы желающим легче было последовательно, по энциклопедиям, прощупать значимость этих родов. Впрочем, две фамилии вынесу вперед по причине специфической значимости: Глинские и Нарышкины.
Далее, от А до Я: Бибиковы, Бобринские, Глебовы, Голицыны, Давыдовы, Евреиновы, Кристи, Ломоносовы, Лопухины, Михалковы, Муромцевы, Неледицкие-Мелецкие, Мордвиновы, Новосильцевы, Оболенские, Самарины, Толстые, Трубецкие, Турне-миры, Унковские, Урусовы, Хвостовы, Хованские, Хрущевы, Юрловы-Люди, склонные к фиксации знаменитостей литературных, могут не сомневаться, что Толстые здесь — самые неподдельные, конкретно: из колен Льва Николаевича. И Мелецкие — из тех, чьим тщанием увековечен «сизый голубочек». И Турнемиры — из коих прославилась беллетристка, которую Лесков запросто звал «Сальясихой». И от Муромцевых тянется дорожка к Ивану Бунину, а от Оболенских — к Константину Симонову, а от самих Раевских — к Анатолию Жигулину, Раевскому по материнской линии.
Чтобы дополнить круг литераторов деятелями культуры, то, не говоря уже о Евреиновых, Кристи, Михалковых и Юрловых, вспомним, что адмирал Мордвинов вплыл в русскую словесность на мокроступах, а другой адмирал, Унковский, командовал фрегатом «Паллада», на котором обогнул земной шар автор «Обломова», что Григория Мелехова сыграл в фильме «Тихий Дон» Петр Глебов, а среди Урусовых историки литературы числят не только с полдюжины писательниц, но и деятелей, оставивших по себе память на почве веры, один из которых оставил нам замечательную церковную музыку, а другая была не менее замечательная староверка, увековеченная на полотне Сурикова. А уж военные историки не пропустят ни одного из Раевских.
Словом, взявшись за одно звено такого родословия, вытягиваешь «цепь великую».
Два имени в заключение списка: Арсеньевы и Столыпины.
Что мгновенно вспыхивает в сознании, когда произносишь две эти фамилии? Да то, что гибель насильственная висит над их памятью. Мартынов, угробивший великого поэта, хоть приятель был, сосед, сослуживец, на равных дрался («Мальчишки! Что наделали!» — ахнул генерал, их общий начальник). А никому не ведомый Богров откуда... темный киллер, нанятый то ли охранкой, то ли
террористами (революционерами, по тогдашней терминологии), сзади подкравшийся, чтобы застрелить великого государственного деятеля... Рок, что ли, висит над Россией?
Висит. И в войны, и особенно в революционные периоды (с войнами связанные зримо и незримо), сторожат людей пуля, петля и топор, в том числе и тех, чьи имена заносятся потом в анналы.
Иногда судьба, словно в насмешку, казнит какое-нибудь семейство, благополучно бежавшее от пролетарской секиры в мирную Францию: «В семье Оболенских... третья сестра, Анна, трагически погибла 14 июля 1931 года, упав с Эйфелевой башни». Нашла способ... Чаще — другое: эскадрон белых идет в атаку на позиции красных, те обрушивают на атакующих шквал огня, пуля пробивает Алексею голову... Стальная неотвратимость. Как и то, что Сергей Раевский, родившийся в Петергофе в 1910 году и выросший в эмиграции, в 1943 году гибнет под Старой Руссой в рядах вермахта...
Страшна история, не желающая видеть, кто в каких рядах.
Однако вот «счастливец». Прошедший этот костоломный век живым, всему столетию ставший свидетелем, трех лет не добравший до ста лет: Сергей Петрович Раевский, родившийся в 1907-м и умерший в 2004-м. «Счастливец» он — в кавычках, разумеется. Потому что не избежал ни экспроприации в годы военного коммунизма, ни лагерей в сталинское время. Двадцати восьми лет от роду попал в ГУЛАГ, выдержал, вышел и написал историю своей жизни. И своей фамилии. Повесть, поразительная по эмоциональной достоверности (о фактической я и не говорю), она открывает теперь в «Вагриусе» новую издательскую серию: «Семейные хроники».
Яростью обожжено Древо. Ненавистью обуглено — даже там, где обходят героя пуля и топор. Еще «инженеры-вредители» и «троцкисты-уклонисты» не заняли главного места в пылающих приговорах сталинской эпохи, а уж вовсю идет выдавливание на тот свет дворянских контрреволюционеров, недавних притеснителей трудового народа.
Притеснители из поместий переселяются в коммуналки. Пристраиваются обучать пролетариев иностранным языкам, благо сами при проклятом царизме успели хорошо выучиться. Если преподавать нельзя, идут работать: не только в конторы, но и к станку и в поле. Крутят хвосты волам. Семен Унковский при старом режи-
ме держал конный завод, выращивал скакунов английской чистокровной породы. После революции, естественно, всего этого лишился. Ему разрешили взять из конюшни одну лошадь, и он зарабатывал на жизнь легковым извозом. Хорошо еще, чекисты не пресекли сразу этот частный бизнес. Как правило, пресекали. Бывшая начальница Александровского женского института, когда попыталась продолжать свою деятельность в новых условиях (то есть давать уроки), была сослана из столицы в Свердловск, но там развернулась так, что стала педагогической знаменитостью и дожила в почете до мирной своей кончины в 1947 году: то ли уральские чекисты оказались умнее столичных, то ли случай такой выпал...
Конечно, случай. И нечастый. Чаще «бывших» упекали-таки за решетку. Но что интересно: политические «дела» им навешивали уже в застенках, а попадали они туда, как правило, по доносам, а доносы писали обыкновенные люди, жильцы-соседи, которые надеялись «оттяпать» у «лишенцев» жилплощадь, «тряхануть яблоню», вдруг что перепадет. Как проницательно заметил о том времени Михаил Булгаков, людей портил квартирный вопрос.
Комнату в коммуналке Сергей Раевский меняет на камеру в Бутырках, потом на барак в Воркуте.
Интуицией русского человека, за плечами которого стоит шестнадцать поколений (по другим источникам — девятнадцать), он понимает, что никакой законности от пролетарской власти ждать нечего, и ни о какой справедливости вспоминать не надо. Надо выдержать то испытание, которое «послал Господь».
Гулаговские главы в хронике Раевского не только не повторяют общеизвестных книг Шаламова, Солженицына, Жигулина, но высвечивают в этой горестной эпопее малоизученный аспект. Как правило, литература о лагерях окрашена у нас в цвета ненависти, возмущения, бунта; написана она от имени зэков, вбитых в рабское состояние и не примиряющихся с такой участью; от этой литературы остается ощущение апокалипсиса: тупая сила сверху и испепеляющая ненависть снизу.
Сергей Раевский все это видит, знает, испытывает на своей шкуре. И даже пишет иногда (и всегда вскользь) о наиболее озверелых следователях и охранниках, что такие люди ему «неприятны», и что звереют они «непонятно», от чего. Он охотнее всматривается в других: в интеллигентных, добрых, попавших в лагерь как в беду и старающихся помочь кому могут.
Поэтому лагерь уничтожения, знакомый нам по разоблачительной печати 1990-х годов, высвечен у Раевского с малознакомой стороны: зверскими методами здесь все время что-то воздвигается, строится, возводится, сооружается. В «прямой видимости» от расстрельных команд легендарного палача Кашкетина устраивается что-то ироде инженерной «шарашки» (хотя в 30-е годы такого слова, кажется, еще нет), где заводится лаборатория мерзлотоведения, и там специалисты с логарифмическими линейками в руках (а то и с арифмометрами, как учил их работать Флоренский) исследуют пробы грунта для котлованов и плотин, возводимых на костях зэков.
Таковы координаты апокалипсиса: с одной стороны — Кашкетин, с другой стороны — Флоренский, и между этими полюсами — промерзшая земля, на которой бывший дворянин, ведущий свое родословие с XVI века (по другим источникам — с XII), валит лес, потом копает шурфы, потом берет пробы грунта... и, уже отбыв срок, еще несколько десятилетий колесит по стране, строя гидростанции...
...А выйдя на пенсию и обложившись старыми справочниками, описывает историю своей жизни так, что она входит, как камень в стену, в историю отечества.
Завершает он свою семейную хронику словами:
«Мы не сетуем на свою судьбу и благодарим Бога за все блага, дарованные Им нам и нашему потомству».
Потомство: сын, выросший в 30-е годы на руках родственников (когда отец вкалывал на Воркуте, а мать получила «десять лет без права переписки», то есть была втихую расстреляна). Другой сын, родившийся уже после войны от второго брака. Их дети, внуки... «девятнадцатое колено родословной Раевских...»
Хроника семьи. Хроника страны. Хроника бедствий и мужества...
Лев Аннинский
Глава вводная РОДОСЛОВНАЯ ДВОРЯН РАЕВСКИХ
Глава вводная
РОДОСЛОВНАЯ ДВОРЯН РАЕВСКИХ
Как указывает Б.Л.Модзалевский в своем труде «Род Раевских герба Лебедь», «в России существует в настоящее время (1908 г. — СР.) много родов с фамилиями и прозванием Раевских; все они совершенно разного происхождения». Добавлю к этому, что начиная с двадцатых годов XX столетия, особенно в начале тридцатых годов (до введения в 1933 г. паспортной системы), перемена фамилий и имен не представляла большого труда. Мне приходилось в то время часто встречать в газетных сообщениях перемену прежних фамилий на фамилию Раевских.
Далее Б.Л.Модзалевский рассказывает: «Род Раевских, родословие которых за сим следует, по семейным преданиям, по гербу и по сказаниям польских генеалогов XVIII века, считается происходящим от старинного польского рода Дуниных; последний имел многочисленные разветвления с различными придаточными фамильными прозваниями, принятыми по родовым имениям; так, от него считают себя происходящими: графы и дворяне Дунины-Барковские, Дунины-Больские, Дунины-Бржизинские, Дунины-Вансовичи, Дунины-Головинские, Дунины-Жуковские, Дунины-Корвицкие, Дунины-Лабендзские, Дунины-Марцинкевичи,
Дунины-Мечинские, Дунины-Реецкие, Дунины-Скржинские, Дунины-Сленские, Дунины-Сулигостовские, Дунины-Шптовы. Все они пользуются гербом Лебедь (Labedz) и ведут свой род от датчанина Петра Власта, или Дунина (что значит «датчанина»), сына датского вельможи Вильгельма-Святослава, казнохранителя Датского короля Нильса (Николая). Петр Дунин, по сказаниям тех же польских генеалогов, около 1124 г. прибыл из Дании в Польшу, к королю Болиславу III Кривоустому и остался у него на службе. Болислав пожаловал ему замок Skrzyn (близ нынешнего города Опочно Радомской губернии) и титул графа Скржинского и назначил его старостой Калишским, Крусвицким и Бреславльским (в Силезии).
Служа Болиславу и совершив с ним поход в Данию, граф Петр Дунин участвовал в войнах поляков против русских князей, причем взял в плен князя Володара Ростиславича. И 1140 г. он лишился своего покровителя; преемник Болислава Владислав II, по проискам жены своей Христины, рассорился с графом Петром и велел ослепить его и отрезать ему язык (1145 г.); в 1146 г. граф Петр скончался и был погребен в построенном им костеле св. Викентия в Бреславле, где на могиле его вырезана надпись:
His situs est Petrus Maria conjugo frotus
Marmere splendente parte Wilgelmo peragente1.
О Петре Дунине говорится, между прочим, в «Полном Собрании Русских летописей» и в Истории Карамзина (см. Петр или Петрок) и Соловьева (см. Петр Власт).
Обрусевшие представители рода Раевских при подаче и 1686 г. своей родословной росписи в разряд не распространялись так подробно о своем родопроисхождении,
1 Здесь под великолепным мрамором, установленным отцом Вильгельмом, похоронен Петр, имевший опорою супругу Марию.
но показали, что предок их вышел из Литвы1, причем ссылались и на своего польского однофамильца: "А в прошлых годах в Польские походы Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца, взят в Мстиславе воевода польский Ерош Раевский и прислан в Смоленск к Великому Государю, Царю и Великому Князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержцу и про то ведомо в Разряде".
Потомки этих лиц, в том числе и Н.Н.Раевский (генерал от кавалерии в войне 1812 г. — СР.), считали себя, уже совершенно определенно, происходящими от рода Дуниных и стали пользоваться гербом Лебедь, который был утвержден за ними 31 января 1799 г. (Полное собрание Законов. Т. XXV. С. 544) и вошел в III том "Гербовника".
Останавливаясь здесь на происхождении рода Раевских, данном Б.Л.Модзалевским, вернемся к родоначальнику Дуниных — Петру Власту.
В книге Яна Андакревского «По Кракову» история Петра Власта представлена иначе по сравнению с приведенной выше. Существенно, что по Б.Л.Модзалевскому Петр Дунин — датчанин, прибывший в Польшу из Дании, а по Андакревскому — он поляк из «селезского города Собутко» и прозвище Дунин получил за участие в походе против Дании. Не совпадают также приведенные обоими авторами даты смерти Петра.
Приводим выдержку из работы Андакревского: «Петр Власт Дунин рода Лебендзов (Дуниных), 1080—1158 гг., происходит из селезского города Собутко, сказочно богат, отважен — паладин... Прозвище получил Дунин (вероятно, Данин) за участие в походе против датчан.
1 Московский архив Министерства юстиции. Книги Герольдмейстерской Конторы № 40 д. 24; ср. Бархатная Книга. М. 17. 87. Т. II. С. 396, 419.
Начало славы и богатства было положено похищением князя Володара, за которого был получен богатый выкуп. Однако в 1145 г. он выступил против Великого князя, начавшего борьбу с младшим братом, за что был ослеплен, лишен языка и выслан из государства. При вступлении на престол Болеслава Кудрявого возвращен из опалы. Краковский епископ сказал ему: "Ты прозреешь, если построишь три монастыря и семь костелов". Петр Лебендзов построил семьдесят костелов и тридцать монастырей, но не прозрел. Епископ, к которому он обратился с упреком, сказал ему, журя, что надо построить только то, что он сказал. И Петр построил только то, что он сказал, и прозрел. Он похоронен во Вроцлаве, в костеле св. Винчента, им же построенном.
Петр Властовец был женат на русской княжне Марии, которая была правнучкой Ярослава Мудрого, дочерью Черниговского князя Олега Святославовича и греческой патрицианки Теофаны».
НАЧАЛО РОДА И ЕГО ПРОДОЛЖЕНИЕ
Из приведенных данных следует, что в жизнеописании Петра Власта Дунина имеются значительные расхождения, что, однако, не имеет значения для описания истории рода Раевских, которая начинается с XV века (см. в схеме «Родословная дворян Раевских» Есман — колено I).
Продолжаем цитировать книгу Б.Л.Модзалевского. «Род Раевских, официально начинающийся с Ивана Степановича Раевского (см. колено III. — СР.)1 внесен в VI, II и III ча-
1 По книге баронессы Л.С.Врангель (Семья Раевских: Образы минувшего века. Париж, 1955) русским родоначальником Раевских, от которого произошло шестнадцать поколений, был Степан Раевский (колено II), боярин Мстиславского удельного княжества; он владел поместьем «Раевщина» на р. Соже, поблизости от г. Мстиславля.
сти родословных книг Калужской, Таврической, С.-Петербургской, Пензенской, Тамбовской, Тульской, Черниговской и Воронежской губерний. К тому же роду причислила себя другая ветвь Раевских (из которой происходил декабрист Владимир Федосеевич Раевский), записанная в родословные книги Курской и Харьковской губерний, — род очень обширный и доныне существующий1; но причисление это неправильно и основалось на том случайном обстоятельстве, что среди восходящих предков этого рода был Тит Раевский. Как видно из документов Московского архива Министерства юстиции, этот Тит назывался по отчеству Меркуловичем, а в роде Раевских, происходящих от Есмана, Тит был сыном Василия Лаврентьевича. К тому же, судя по нескольким документам, хранящимся в том же Архиве, у Тита Васильевича не было сына Алексея, от которого ведет свое происхождение этот род.
Есть еще род Раевских, также герба Лебедь, происходящий от мечника2 Львовского Николая Раевского, сын которого, Иван, переселился в губернию Черниговскую, где и записан в родословную книгу. В Белоруссии существует с 1506 г. род Раевских, который пишется фен-Раевские, но представители его пользуются гербами Радван и Любич. Одна ветвь этого рода в конце XVII века поселилась в России, обрусела и вписана в VI, II и III части родословных книг Могилевской, Саратовской, Пензенской и Тамбовской губерний. Все остальные роды Раевских — позднейшего происхождения и, кроме прозвания, не имеют общего с потомками Есмана Раевского.
Печатаемая ниже (см. на форзаце книги. — Ред.) поколенная роспись составлена преимущественно по документам Московского архива Министерства юстиции, по делам Ар-
1 По данным писателя Анатолия Жигулина (по материнской линии относящегося к этому роду), этот род Раевских прервался. (С.Р.)
2 Мечник — придворный чин у древних русских князей. (СР.)
хива Департамента Герольдии Правительствующего Сената и Московского Отделения Архива Главного Штаба и пополнена сведениями из различных печатных источников, а также из заметок покойного генеалога Василия Владимировича Руммеля».
По приведенной Б.Л.Модзалевским поколенной росписи, начиная с Есмана (колено I), составлена генеалогическая схема, заканчивающаяся коленом XIX. Эта схема представляет фрагмент из генеалогического древа девятнадцати поколений Раевских начиная с XV века до наших дней. В схеме выделены две части: первая — от колена I (XV век) до колена IX (XVII век) и вторая — от колена IX до колена XIX. При описании древа отмечены в хронологическом порядке отдельные личности из рода Раевских, которые в той или иной степени относятся к знаменитым, а иногда выдающимся деятелям, принадлежащим к истории России за последние триста лет.
Начиная с колена I по IX включительно, показаны три ветви, из которых одна — основная и две — побочные. Последние две ветви включены с целью показать то высокое положение, которое занимали Раевские среди бояр Российских с XV века. Основная ветвь в хронологическом порядке показывает родословную по мужской линии, начиная от Есмана (XV век, колено I) до Артемия (XVII век, колено IХ). Правая ветвь идет по женской линии, начиная от дочери Есмана, приходящейся через своего мужа Льва Глинского прабабкой царю Ивану Грозному (колено V). Левая ветвь до колена VI идет по мужской линии, а далее до колена X — по женской линии от Прасковьи Раевской до императора Петра I.
Рассматривая родословную Раевских, начиная с ее истоков, нужно отметить, что Степан Есманович (сын родоначальника) числится уже большим боярином последнего удельного князя Мстиславского Ивана Юрьевича. Сын его, Иван Степанович Раевский, в начале XVI века отправился из Литвы в Москву на службу к Великому князю Василию III.
Многие из Раевских состоят на военной и штатской службе, награждаются поместьями в разных губерниях России. Так, Иван Васильевич (колено VII) был в походе под Смоленском. Сын его, Иван Иванович, — в походах против Польского короля и против Степана Разина, под Чигириеном. Служил в Москве в Государевом полку, был в Крымском походе, воеводой в Туле.
АРТЕМИЙ ИВАНОВИЧ И ЕГО ПОТОМКИ
Основная, средняя ветвь по приведенной схеме заканчивается сыном Ивана Ивановича — Артемием, о котором будет сказано ниже.
Что касается правой ветви, то входящие в нее личности на монархическом уровне принадлежат истории России и рассматривать их в частной родословной мы считаем излишним.
По левой ветви следует отметить боярыню Прасковью Ивановну Раевскую (колено VII). В книге БЛ.Модзалевского о ней сказано следующее:
«Скончалась 18 апреля 1641 г. и погребена в Николаевском Рядзванском монастыре близ Перемышля (Калужской губ. — СР.). Замужем за Леонтием Дмитриевичем Леонтьевым, каширским помещиком. Дочь их, Анна Леонтьевна (1702 г.), была замужем за боярином Кириллом Полуэктовичем Нарышкиным (1691 г.), и от этого брака родилась царица Наталья Кирилловна — мать императора Петра Великого».
Иеромонах Леонид (Кавелин, впоследствии архимандрит Троице-Сергиевой лавры, известный археограф), давая в своей работе «Церковно-историческое описание упраздненных монастырей, находящихся в пределах Калужской епархии», говорит: «В царствование государя Михаила Федоровича в 1641 г. благочестивая Боярыня Прасковья Ивановна Раевская на возвратном пути из Кие-
ва, находясь в близком расстоянии от Перемышля (в селе Вялицах — имении г-д Полтовых, находящемся по ту сторону Оки), почувствовала приближение своей кончины и завещала погрести тело свое в этом монастыре, что и было исполнено.
С тех пор убогий Николаевский монастырь сделался предметом особого попечения богатых родственников П.И.Раевской, Нарышкиных. В 1700—1703 гг. вместо плохой деревянной монастырской церкви построен (уже овдовевшей тогда) Анной Леонтьевной Нарышкиной каменный храм и снабжен всем необходимым с истинно царскою щедростью. Монастырь был упразднен в 1764 г., но Николаевская церковь, построенная Анной Нарышкиной, сохранилась». Иеромонах о. Леонид свидетельствует: «В приделе Преподобных Антония и Феодосия, у северной стены церкви, прислонена каменная гробница, огражденная железной решеткой; на гробнице иссечена следующая надпись: Лета 7149 года (1641) Апрели в 18 день преставися раба Божия Параскева Ивановна дочь Раевская». Работа о. Леонида опубликована в «Чтениях в Императорском обществе истории и древностей при Московском университете», 1863 г., кн.1. В сочинении В.В.Зверинского «Материалы для историко-топографического исследования о православных монастырях» (С.-Петербург, 1897. Т. II. С. 113) значится, что гробница П.И.Раевской сохранена до наших дней (т.е. до 1897 г.).
Вторая часть родословной схемы начинается с Артемия Ивановича Раевского, родившегося в середине XVII века (точной даты рождения нет, предположительно — около 1650 г.), женатого на Евдокии Сеитовне Хрущовой. В отличие от своих предков, преимущественно военных, отмечен по статской службе: 26 июня 1676 г. пожалован в стряпчие; по указу царя Федора Алексеевича в 1680 г. переведен из стряпчих в дворянский список; 19 июля 1682 г. вновь пожалован в стряпчие; в 1685—1694 гг. столь-
ник1; помещик в Каширском, Лихвенском, Калужском, Тульском, Соловском и Чернском уездах.
Артемий Иванович является родоначальником двух нисходящих от него ветвей Раевских. В одной из них — старшей, идущей от Ивана Артемьевича, прямым потомком является Сергей Петрович Раевский (автор «Семейных хроник». — Ред.). Ко второй ветви, идущей от Семена Артемьевича, относится генерал от кавалерии Николай Николаевич Раевский — герой Отечественной войны 1812 г., а также ныне здравствующие, живущие за границей Михаил Петрович, Екатерина и Елена Александровны Раевские и их сыновья Андрей и Сергей.
Оба сына Артемия Ивановича — Иван и Семен — были на военной службе, но отличился более второй сын — Семен, как и его потомки, прославившие русское оружие. Вместе с тем оба брата, дослужившись до чина полковника, перешли на статскую службу. Иван Артемьевич вышел в отставку в 1742 г. в возрасте пятидесяти четырех лет. Семен, на два года моложе своего брата, прослужил еще пятнадцать лет и получил отставку в 1757 г.
В правой ветви генеалогической схемы, начинающейся с Семена Артемьевича (колено X), мы отмечаем двух его сыновей — Александра и Николая, от которых начинаются две дополнительные ветви.
Николай Семенович, женатый на Екатерине Николаевне Самойловой, племяннице князя Потемкина-Таврического, родился в 1741 г. С 8 июня 1754 г. числится солдатом лейб-гвардии Измайловского полка. Продолжая службу, Николай Семенович в 1762 г. получает чин поручика и в рядах своего полка участвует в перевороте, возведшем на престол Екатерину П. В 1770 г. он был определен в Азовский
1 Стольник — старинный дворцовый чин. Первоначальное назначение — служить за столом государя. В стольниках служили лица самых лучших фамилий. (С.Р.)
пехотный полк, получив при этом чин полковника. Участвует в войне с Турцией и при взятии Журши получает смертельное ранение. Умер в Яссах в 1771 г. в возрасте тридцати лет.
У Николая Семеновича было два сына: Александр и Николай. Последний — прославленный полководец в войне с Наполеоном. Александр — тоже военный, участвовал в штурме Измаила, где был убит.
ГЕРОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ 1812 ГОДА Н.Н.РАЕВСКИЙ И ЕГО ПОТОМКИ
Жизнеописанию генерала Н.Н.Раевского и его потомству посвящено много работ, из которых наиболее подробной является «Архив Раевских», изданный правнуком генерала Петром Михайловичем Раевским. Имя генерала Раевского прочно вошло в историю России конца XVIII — начала XIX века. Он родился в Москве 14 сентября (ст. ст.) 1771 г., через несколько месяцев после смерти своего отца, не успевшего повидать младшего сына, которому была предначертана такая блистательная судьба. Как водилось в то время, трехлетний Николай Раевский был записан на службу в лейб-гвардии Семеновский полк, в котором шести лет от роду он уже числился сержантом. С этого времени началось его продвижение в военных чинах. Пятнадцати лет, в 1786 г., он становится прапорщиком, а через два года — подпоручиком, 1 января 1789 г., не достигнув еще восемнадцати лет, Раевский выпущен в армию премьер-майором лейб-гвардии Казачьего полка. Далее идет стремительная карьера. 1 сентября 1790 г. Николаю Николаевичу присваивается чин подполковника, а 31 января 1792 г. он уже полковник. После участий в походах двух турецких войн 1786—1792 гг. Раевский отправляется на войну с поляками против Понятовского — племянника польского короля —
и знаменитого польского патриота Костюшко. За войну с поляками он награждается орденом Святого Георгия 4-й степени.
В 1794 г. Николай Николаевич получает отпуск для женитьбы и едет в Петербург, где его ожидает невеста, Софья Алексеевна Константинова — внучка нашего великого ученого Михаила Васильевича Ломоносова. После свадьбы вместе с женою он направляется на Кавказ командиром Нижегородского драгунского полка, расположенного в Георгиевской крепости. Здесь в 1793 г. родился его первый сын Александр. Относительно спокойная жизнь в Георгиевске прервалась походом на Персию в 1796 г.
Нижегородский драгунский полк был присоединен к корпусу генерала Валерьяна Зубова, который двинулся по древней дороге через Дербент на Баку. В Дербенте у молодой жены Раевского родилась дочь Екатерина, впоследствии жена Михаила Федоровича Орлова. По рассказу в книге баронессы Л.С.Врангель, роды проходили в тяжелых походных условиях. При молодой матери акушером был невольно полковник фон-дер-Пален. Роды осложнились болезнью Софьи Алексеевны, которая должна была покинуть своего мужа, продвигавшегося до Баку уже без сопровождавшей его жены. «После осады Дербента, — пишет баронесса Врангель, — Каспийское побережье Кавказа от устья Терека до Куры было покорено, но дальнейшее продвижение русских было остановлено кончиной императрицы Екатерины II и восшествием на престол императора Павла I». Он приказал остановить дальнейшее продвижение русских войск и вернуться всем в Россию.
Главнокомандующий Зубов и Раевский в 1797 г. были отстранены от своих должностей. Николай Николаевич уехал в свое имение Болтышка Киевской губернии, где его ждала Софья Алексеевна с двумя детьми. Находясь в опале, Н.Н.Раевский занялся хозяйством в своей деревне. Но, бу-
дучи с детских лет военным, он, несомненно, испытывал тоску от непривычной для него жизни.
После убийства Павла I и воцарения его сына Александра I Раевский был немедленно возвращен на службу и возведен в чин генерал-майора. Но в это же время умер его отчим Давыдов, и мать Николая Николаевича умоляет его выйти в отставку и заняться приведением и порядок своих имений, где насчитывалось в то время (выше десяти тысяч душ. Из них две с половиной тысячи в селе Болтышка и других деревнях мать передает во владение сыну. Волей или неволей сын должен был уступить матери.
Вскоре начались Наполеоновские войны. В 1806 г. Раевский снова в армии. В Пруссии в ряде сражений он был ранен и контужен, получил ордена Анны 1-й степени и Владимира 3-й степени. В 1808 г. за участие в войне со шведами, окончившейся присоединением Финляндии, Раевский произведен в чин генерал-лейтенанта и зачислен в свиту Его Величества.
Все последующие подвиги генерала Раевского, где основное место занимает Отечественная война 1812 г., увековечены в военной истории России1.
В 1820 г. Раевский, получив отпуск, едет с детьми на Кавказ вместе с другом семьи Раевских — нашим великим поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным. В 1824 г. Николай Николаевич вышел в отставку в чине генерала от кавалерии. В 1826 г. назначается членом Государственного совета.
16 сентября 1829 г. в своем имении Болтышка генерал Раевский скончался. Погребен в селе Еразмовка Киевской губернии Чигиринского уезда.
1 Героическая роль «батареи Раевского» также отражена в описании бородинского сражения Л.Н.Толстым («Война и мир». Том III, часть вторая, главы XXXI-XXXV).
Два сына Н.Н.Раевского — Александр и Николай — по достоинству должны быть оценены как лучшие представители высшего общества. Как пишет баронесса Врангель, «если у Александра Николаевича Раевского не было "военной жилки", несмотря на его детское выступление под Смоленском, то у Николая Николаевича-младшего эта "жилка" билась полнокровно, наследственно от своего прославленного отца». Такое суждение о натуре А.Н.Раевского в известной степени условно. Если проследить его послужной список, данный в книге Б.Л.Модзалевского, можно убедиться, что Александр Раевский в 1810 г. пятнадцатилетним юношей был уже прапорщиком Симбирского гренадерского полка, далее, до 1824 г., находился на военной службе, получив в 1817 г. чин полковника. Он имел много наград, в числе которых орден Анны 2-й степени с алмазами, Золотую шпагу «За храбрость», Владимира 4-й ст. и др.
Касаясь отваги и высоких нравственных качеств А.Н.Раевского, баронесса Л.С.Врангель пишет, что император Николай I, вызвав к себе обоих братьев Раевских, сказал им: «Я знаю, что вы не принадлежите к "Тайному обществу", но, имея родных и знакомых там, вы знали о его существовании и не уведомили правительство. Где же ваша присяга?»
Александр ответил: «Государь! Честь дороже присяги. Нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».
Насколько верен этот диалог, произошедший между царем и Александром Раевским, мы не знаем. Но для того времени такая твердость офицера была характерна, что никак не приложимо ко времени, пришедшему через сто лет.
Военная доблесть Николая Раевского-сына прославлена военными историками России первой половины прошлого XIX века. Родившись 14 сентября 1801 г. (ровно через тридцать лет после рождения своего отца), Николай в возрасте
десяти лет — подпрапорщик Орловского пехотного полка, а в 1812 г. — подпоручик 5-го Егерьского полка. Далее идет стремительная военная карьера. 1 января 1829 г. за отличие и сражении против турок произведен в чин генерал-майора. Награжден многими орденами, в числе которых — Владимира 3-й и 2-й степени, Анны 1-й степени, Белого орла. Был в дружеских отношениях с Пушкиным, который посвятил ему «Кавказского пленника». За отличие в делах против горцев в 1838 г. произведен в генерал-лейтенанты и назначен начальником укреплений Черноморской береговой линии. После этого усилиями генерала Раевского до него совершенно девственный край стал постепенно осваиваться и с годами превращаться в цветущую область юга России. Молодой генерал с присущей ему энергией занялся основанием городов и поселков, привлекал сюда переселенцев из центра империи.
В начале 1839 г. Н.Н.Раевский едет в отпуск в Петербург и женится там на Анне Михайловне Бороздиной. Возвратившись на место службы, Раевский продолжает свою деятельность по развитию Черноморской береговой линии, но отношения его с начальством (генералом Головиным и особенно — с командующим войсками П.Х.Граббе) обострились настолько, что ему пришлось подать рапорт военному министру графу Чернышеву об увольнении в связи с состоянием здоровья. Просьба генерала Раевского была удовлетворена, и в 1841 г. он вышел в отставку. Последние годы своей жизни (умер 24 июля 1843 г.) Н.Н.Раевский занимался хозяйством в своих имениях и, как специалист по ботанике, состоял членом нескольких естественно-научных обществ, был одним из основателей Московского общества садоводства.
Поскольку у Александра Раевского была только одна дочь, его брат Николай оказался единственным продолжателем этой ветви Раевских, доживших до наших дней. У него было два сына: Николай, родившийся 5 ноября 1839 г.
в Керчи, и Михаил, родившийся там же 15 февраля 1841 г. Оба брата учились в Московском университете. Николай окончил его кандидатом естественных наук, а Михаил — кандидатом физико-математических наук.
Однако оба брата по традиции поступили на военную службу. Николай Николаевич, окончив университет в 1862 г., через год стал юнкером лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка. Продвигаясь по службе, он 16 апреля 1868 г. получает чин ротмистра этого полка, через год тридцатилетний Николай Раевский переводится в Туркестанский линейный батальон в чине подполковника. Здесь он служит до 1874 г., принимая участие в экспедиции против Шахрисябских беков и штурме Китаба (1870). До 29 июля 1876 г. находится в распоряжении командующего Одесским военным округом, а 1 августа того же года принят в Сербскую армию в чине полковника по кавалерии. Попадает в отряд Черняева, где принимает участие в нескольких делах. В сражении под Горным Андровацем убит 20 августа 1876 г. На месте его смерти в 1903 г. построен храм Святой Троицы. Погребен в церкви села Еразмовка (ныне — Разумиевка).
Судьба Михаила Николаевича Раевского была более счастливой. По окончании университета он поступает в тот же полк, где служит его брат. Быстро продвигаясь по службе, Михаил Раевский уже в 1874 г. получает чин полковника, а в ноябре 1876 г. назначается флигель-адъютантом императора Александра II, в 1682 г. произведен в генерал-майоры. За участие в Русско-турецкой войне награжден Золотой шпагой с надписью «За храбрость», а также румынскими и сербскими орденами. Женат на княжне Гагариной. Он имел десять детей: четырех сыновей и шесть дочерей. Один из сыновей — Петр Михайлович издал пятитомник «Архив Раевских», состоящий из переписки Раевских со многими государственными деятелями, а также с родными и частными лицами. Потомки
этой ветви Раевских в настоящее время проживают за рубежом1.
ПОТОМКИ АЛЕКСАНДРА СЕМЕНОВИЧА РАЕВСКОГО
Описанная выше ветвь рода Раевских, к которой относится генерал Отечественной войны 1812 г. Н.Н.Раевский, начинается с Николая Семеновича — полковника Азовского полка. Брат его, Александр, родился в 1722 г. С 1736-го записан в лейб-гвардии Измайловский полк. Дослужив в 1861 г. до чина полковника, он перешел на статскую службу членом 1-го Департамента юстиц-коллегии в Москве. Женат на П.Д.Языковой.
Потомки этой ветви Раевских до XIII колена включительно находились на военной службе. Семен Александрович, родившийся 1 апреля 1761 г., с этого времени кадет Сухопутного Шляхетского корпуса. В 1782 г. — поручик Нижегородского драгунского полка. Вышел в отставку в чине капитана в 1797 г.
Дмитрий и Петр Семеновичи — близнецы, родились 15 августа 1810 г. Оба в 1831 г. определены юнкерами Пав-
1 Последний ныне здравствующий прямой потомок героя Отечественной войны 1812 г. генерала Н.Н.Раевского живет во Франции. Георгий Сергеевич Раевский родился 4 декабря 1940 г. Он сын Сергея Михайловича Раевского, родившегося в Петергофе С.-Петербургской губернии 4 апреля 1910 г. С.М.Раевский был в эмиграции «аспирантом французской армии» и погиб в рядах вермахта в Старой Руссе Ленинградской области в 1943 г. как «санитар германской армии». С.М.Раевский был женат на Алле Ивановне Савельевой из младшей ветви рода князей Гагариных и являлся сыном Михаила Михайловича (Мулля) Раевского, полковника лейб-гвардии Гусарского полка, флигель-адыотанта Е.И.В., который был одним из сыновей М.Н.Раевского. (Дворянский календарь. Тетрадь 11. СПб., ВИРД. 2003. А.А.Шумков. Раевские. С.143)
лоградского гусарского полка. Петр дослужился до чина майора. Вышел в отставку в 1849 г. Умер холостым 23 ноября 1888 г. Брат его, Дмитрий, был женат на А.И.Лебедевой.
В следующем поколении этой ветви Раевских больше не встречаются военнослужащие, сын Дмитрия — Александр, родившийся 6 мая 1850 г., учился в московской гимназии, а затем на юридическом факультете Московского университета. Находился на службе в IV отделении собственной Е.И.В. канцелярии, камер-юнкер, действительный статский советник. У него два сына — Андрей и Александр, потомки которых живы и поныне.
Андрей Александрович (род. в 1882 г.), женатый на Т.А.Катениной, окончил Александровский лицей. До революции служил в Земском отделе Министерства внутренних дел, имел чин статского советника и придворный чин камер-юнкера.
Старший сын Андрея Александровича — Александр (род. в 1907 г.) был женат на дочери Бориса Николаевича Хитрово — Кире Борисовне; у них две дочери — Екатерина и Елена Александровны. Внуков у Андрея Александровича не было, в связи с чем потомство его по мужской линии прервалось. Екатерина Александровна, в замужестве Рулофс, имеет сына Андрея; живут в Женеве. У Елены, в замужестве Сахновская, — сын Сергей с двойной фамилией Сахновский-Раевский; живет в Мадриде.
Александр Александрович (род. в 1885 г.), женатый на Н.Б. Мейндорф, тоже окончил Александровский лицей, служил в Министерстве финансов. После Октябрьской революции жил с семьей в Москве. Дважды был репрессирован. Последний раз — в 1937 г., осужден НКВД, погиб в заключении. В 1957 г. реабилитирован. В семье — три дочери: Елена, Екатерина и Софья. Две последние живы поныне. По мужской линии эта ветвь Раевских тоже прервалась.
ПОТОМКИ ИВАНА АРТЕМЬЕВИЧА РАЕВСКОГО
Старший сын Артемия Ивановича Раевского — Иван возглавляет обширную ветвь Раевских, доходящую до XIX колена. К этой ветви относится автор этих строк.
Иван Артемьевич родился в 1688 г. Числится в службе с 1704 г. В 1727 г. назначен воеводой в г. Болховец Белгородской провинции. В 1730-м из прапорщиков пожалован и лейб-гвардии Измайловский полк полковым обозным. В 1735 г. получает чин подполковника. В 1742 г. вышел в отставку. Женат на М.Д.Кошелевой, дочери стольника. У них дна сына: Иван и Николай.
Иван Иванович родился в 1728 г. С 1742 г. служит солдатом лейб-гвардии Измайловского полка. Быстро продвигаясь по службе, в 1754 г. получает чин подпоручика, в 1759-м — майор, в 1763 г. — подполковник, советник Московской Конторы Главной артиллерии и фортификации. В семье три сына: Михаил, Артемий и Иван, первый принимал участие в штурме Исмаила, за что был удостоен ордена Георгия 4-й степени. Описан в воспоминаниях Е.И.Раевской-Бибиковой.1
Артемий Иванович, женатый на Маргарите Васильевне Давыдовой, родился около 1770 г. Он приходился генералу Н.Н.Раевскому-старшему троюродным братом. Оба они были зачислены с детства сержантами лейб-гвардии полков: первый — Преображенского, а второй, как выше было сказано, — Семеновского.
Артемий Иванович, приходящийся автору этих строк прапрадедом, в 1786 г. переведен в лейб-гвардии Конный полк вахмистром. Далее, продвигаясь по службе, он и 1794 г. получает чин поручика. 11 августа 1798 г. — полковник того же полка, а в 1799-м переведен в драгунский Саке-
1 Том I иллюстрированных воспоминаний Е.И.Раевской хранится в московском Музее Л.Н.Толстого, том II — у сына автора — К.С.Раевского.
на 3-й полк. Такие внезапные перемещения по службе были характерны в царствование императора Павла I. Однако ровно через год он снова был возвращен в гвардию, а при воцарении Александра I произведен в чин генерал-майора. В 1803 г. Артемий Иванович вышел в отставку и до смерти в 1821 г. жил в своем доме в Петербурге. Младший брат Иван Иванович, по прозвищу Зефир, смолоду служил в гвардии, а затем при Дворе. Подробно о жизни И.И.Раевского пишет в своих воспоминаниях Е.И.Раевская-Бибикова.
В следующем, тринадцатом поколении этой ветви Раевских два сына Артемия Ивановича — Владимир и Иван Артемьевичи.
Старший сын Владимир родился в 1811 г. Воспитывался в Пажеском корпусе и Школе гвардейских подпрапорщиков. С 1828 г. в службе юнкером лейб-гвардии Конного полка, в 1834 г. — корнет. Вышел в отставку поручиком в 1835 г. В книге Б.Л.Модзалевского отмечено: «Жив до 1855 г., умер холостым». В действительности жизнь Владимира Артемьевича Раевского не была такой простой. Приезжая во время отпусков из Петербурга в село Никитское (родовое имение Раевских), где жил его брат Иван, он знакомится с женой соседнего помещика АА.Писарева — Софьей Ивановной и вскоре становится фактически ее мужем. Затем выходит в отставку и с согласия Писарева, давшего полную свободу своей жене, поселяется в его доме в селе Орловка, расположенном наискосок от Никитского на противоположном (правом) берегу Дона. Все как будто бы хорошо, но что дальше? Естественный выход из этого положения — развод в те годы был практически невозможен. В результате этой связи все дети Софьи Ивановны и ее незаконного мужа Раевского в метриках были записаны Писаревыми, и таковыми остались их потомки. Будучи взрослыми, дети отлично знали, кто их настоящий отец, тем более что после смерти своего законного мужа Софья Ивановна через год вступила в законный брак с Владимиром Артемьевичем, но «законных» детей Раевских у нее уже не было. Таким обра-
зом, no этой линии род Раевских прервался. Его продолжил младший брат Владимира — Иван.
Иван Артемьевич родился в 1815 г., воспитывался во французском пансионе в Петербурге. Он и все его потомки не были военными, за исключением тех, кто был мобилизован на Первую и Вторую мировые войны. Женившись на Екатерине Ивановне Бибиковой, Иван Артемьевич жил преимущественно в своем имении, в селе Никитское Епифанского уезда Тульской губернии. Служил смотрителем уездных училищ. В 1852—1858 гг. — Епифанский уездный предводитель дворянства.
В возрасте девятнадцати лет женился на семнадцатилетней Екатерине Ивановне Бибиковой. Супруги нажили десять детей: пять сыновей и пять дочерей. Из них трое сыновей умерли в младенчестве (Владимир) и отрочестве (Артемий и Александр), дочь Елизавета умерла обрученной невестой.
Старший сын Иван женат на Елене Павловне Евреиновой; в семье три сына Иван (1870—1931), Петр — мой отец (1872-1920) и Григорий (1875-1903). Жизнь семьи прошла и соседнем с Никитским имении — деревне Бегичевка, где Иван Иванович построил новый дом. В Никитском остался жить его младший брат Дмитрий.
Широко известна близкая дружба Ивана Ивановича с Л.Н.Толстым и начало их совместной благотворительной деятельности, связанной с помощью голодающему населению деревень Центральной России. В разгар ее в ноябре 1891 г. Иван Иванович скончался. Толстой по поводу случившегося несчастья написал некролог «Памяти И.И.Раевского». После смерти Ивана Ивановича Толстой продолжал жить в доме Раевских еще два года: здесь в бегичевском доме размещался штаб помощи голодающим.
Дмитрий Иванович Раевский (1841—1898) — кандидат права; в 1892 г. — Епифанский уездный предводитель дворянства, почетный мировой судья того же уезда. Умер холостым.
Среди детей Ивана Ивановича старший сын Иван окончил физико-математический факультет Московского университета по отделению естественных наук (ботаника). Женат на Анне Дмитриевне Философовой1 (1876—192?). В семье три сына и четыре дочери. До 1922 г. она проживала в деревне Гаи Рязанской губернии Данковского уезда. После Октябрьской революции семья была выселена из своего дома, получила крестьянский надел и занималась собственным хозяйством. В 1922 г. покинула деревню, переехала в Москву, затем большая часть детей перебралась во Францию. В Москве остались две дочери с отцом, который умер в 1931 г. Два брата — Артемий и младший в семье Николай — умерли холостыми за границей. Средний сын Иван возвратился на родину и умер в Москве в 1950 г. в возрасте сорока четырех лет. Старший род Раевских таким образом прервался.
Второй сын — Петр, женатый на Ольге Ивановне Унковской, окончил медицинский факультет Московского университета; защитил докторскую диссертацию по специальности «оперативная хирургия». В семье пять детей: три сына и две дочери. Потомство продолжается. Старший сын Сергей (рождения 1907) — автор этих строк — от первого брака с Еленой Юрьевной Урусовой имеет сына Кирилла (р. 1931), окончившего Московскую медицинскую академию (в прошлом — медицинский факультет Московского университета).
На сегодняшний день от первого брака Сергея Петровича Раевского по мужской линии существуют четыре поколения Раевских: колено XVI — Сергей (р. 1907), колено XVII — Кирилл (р. 1931), колено XVIII — Дмитрий (р. 1959), колено XIX - Иван (р. 1979) и Михаил (р. 1996).
1 Анна Дмитриевна Философова — дочь героя Русско-турецкой войны 1877—1878 гг. генерала Дмитрия Алексеевича Философова, памятник которому стоит в Болгарии в Софии.
От второго брака на Людмиле Александровне Солодиловой у Сергея Петровича один сын — Михаил, у которого три дочери и один сын Петр (р. 1984).
Раевский Михаил Петрович (1909—1944) был женат на Наталье Леонидовне Домровской. У них один сын Петр (р. 1938), холостой.
Раевский Андрей Петрович (1910—1994) был женат на (Серафиме Львовне Тростинецкой. Потомков нет.
Как следует из вышеизложенного, потенциальными продолжателями рода Раевских остаются пока только потомки автора этих строк.
По имеющимся у нас сведениям на сегодняшний день, потомки рода Раевских по мужской линии, происходящих от Ивана Степановича Раевского (колено III, XVI век) в пределах Российской Федерации завершаются моими правнуками — Иваном и его братом Михаилом (колено XIX). Другие ветви этого рода известны генеалогам только за рубежом.
Для справки отмечаю, что по женской линии предками Раевских, считая от XV колена и ниже, являются следующие дворянские фамилии: Хованские, Нелединские-Мелецкие, Оболенские, Столыпины, Евреиновы, Бибиковы, Унковские, Урусовы, Давыдовы, Хрущовы и др. Родственные связи распространяются на дворянские фамилии Голицыных, Трубецких, Лопухиных, Самариных, Михалковых, Глебовых, Кристи, Ауэр, Мордвиновых, Хвостовых, Цингеров и др.
С.П. Раевский
5 ноября 1997 г.
Глава 1 МОИ РОДИТЕЛИ
Глава 1
МОИ РОДИТЕЛИ
ОТЕЦ
Мой отец Петр Иванович Раевский родился 14 (2) ноября 1872 г. Он был средним по возрасту между двумя своими братьями: старшим — Иваном и младшим — Григорием. Родители (мои дедушка и бабушка) придерживались строгого воспитания своих сыновей, не допускали никакой распущенности в их поведении, прививали детям любовь и уважение к окружающим их людям, в том числе к прислуге, и, что самое главное, требовали глубокого почитания родителей. Последнее отразилось и на воспитании в нашей семье. Мы — братья и сестры — обожали своих родителей, но строго исполняли их наставления.
Как и во всех дворянских семьях, в воспитании отца и его братьев принимали участие гувернеры, из которых, по рассказам отца и дяди Вани, я помню французов: Mr. Parche и Mr. Moquant. Последний был спортсменом, хорошо ездил верхом, состязался в беге со своими воспитанниками и регулярно занимался гимнастикой. Однажды Mr. Moquant выполнил удивительный номер, встав между двумя железнодорожными путями и поджидая встречные
поезда. При этом он принял особую устойчивую позу, раздвинув ноги, зацепляя пальцами кисти рук и оттопыривая локти.
Когда старшему из братьев — Ивану — исполнилось десять лет, семья Раевских на осень и зиму переехала в Тулу, где у моего дедушки был собственный дом на Миллионной улице (теперь Октябрьская). Здесь, кроме гувернера-француза, был нанят в качестве репетитора некто Алексей Митрофанович Новиков, в задачу которого входила подготовка всех трех братьев к поступлению в тульскую классическую гимназию. А.М.Новиков только что окончил физико-математический факультет Московского университета, был одаренным человеком. Вскоре он крепко вошел в семью Раевских, был близким другом отца семейства — Ивана Ивановича и своих учеников, которые один за другим успешно поступали в гимназию и также успешно ее оканчивали. Но лето проходило, и братья снова с Алексеем Митрофановичем возвращались в Тулу.
А.М.Новиков был позже учителем сыновей Л.Н.Толстого (Андрея Львовича и Михаила Львовича Толстых) и жил в Ясной Поляне, периодически посещая семью Раевских в Туле и Бегичевке.
Про свои гимназические годы много рассказывал нам дядя Иван Иванович. Он учился на год старше моего отца. Как известно, классические гимназии, дававшие аттестат зрелости, имели особое преимущество для поступления и университет без экзаменов. Большинство дворян того времени, окончивших классические гимназии, поступали на юридический факультет университета, считавшийся наиболее легким. Наиболее трудным был медицинский факультет, который и выбрал себе мой отец.
Мне рассказывали (не помню кто, кажется — мать), что когда мой отец и дядя Ваня, учившийся на класс старше, были уже в последних классах, дед, беседуя с Л.Н.Толстым, затронул вопрос дальнейшего образования своих сыновей.
Толстой при этом с ехидством отметил, что удел всех дворянских сыновей — это юридический факультет, а такой, как медицинский, им не по зубам. Отец, услышав такое высказывание Толстого, твердо решил определиться на медицинский факультет. За ним последовал и упомянутый выше А.М.Новиков, уже имевший университетское образование.
Я не могу сказать, в самом ли деле этот случай с Толстым серьезно повлиял на выбор отца; думаю, что нет. Скорее всего было личное желание отца и отчасти влияние деда, мечтавшего дать своим сыновьям образование в области естественных наук. Мой дядя Иван Иванович окончил физико-математический факультет по естественному отделению, а его младший брат — дядя Гриша — Петровско-Разумовскую академию (теперь Академия им. Тимирязева).
По моим представлениям, отец был представителем русской аристократии в самом лучшем понимании этого слова. Принадлежа к сравнительно небогатой дворянской семье, он не имел снобизма, чопорности — черт, присущих многим аристократам, в особенности (по рассказам моей матери) петербургского общества. Напротив, отец всегда держался просто, но с большим достоинством. Он четко определял ту границу, которая отделяла его от людей, лишенных этого достоинства и могущих совершить поступки, недопустимые, по его понятиям, для человека, принадлежавшего к его среде. Мне кажется, что отец в некоторой степени разделял взгляды толстовского Левина из романа «Анна Каренина», который разъяснял Стиве Облонскому свои понятия об «аристократизме». Вместе с тем отец ни в какой степени не отличался аскетизмом. Он любил общество, любил веселиться, иногда бывать у Яра1 со своими
1 Популярный ресторан в Москве, располагавшийся недалеко от современных Белорусского вокзала и стадиона «Динамо» (ранее — Петровского парка).
друзьями и слушать любимые им старинные русские и цыганские романсы.
Отец был искренним христианином — верующим, но не ханжой. В церковь он ходил сравнительно редко и постов почти не соблюдал. Но в большие праздники у нас дома всегда были молебны, и мы воспитывались верующими в Бога Христа с соблюдением всех правил: молитва утром и вечером, по воскресеньям обедня и перед Великим постом исповедь и причастие.
Окончив курс университета со званием врача, отец сначала работал в Старо-Екатерининской больнице у Петровских ворот (теперь клиническая больница №24), а затем ординатором клиники Московского университета.
Вращаясь в кругах высшего общества, отец имел, кроме того, друзей среди своих коллег по университету. Среди них близкими его друзьями были впоследствии знаменитые хирурги — В.Н.Розанов, В.М.Мине, Спасокукотский и др. Он был дружен со своим двоюродным братом Александром Васильевичем Цингером, который быстро продвигался в обмети естественных наук и вскоре стал профессором Коммерческого института и Высших женских курсов.
В 1900 г. отец женился на Ольге Ивановне Унковской, младшей дочери всеми в Москве уважаемой Анны Николаевны Унковской — вдовы адмирала Ивана Семеновича Унковского. Свадьба состоялась 19 апреля, и в тот же день молодые отправились в путешествие за границу.
МОЯ МАТЬ
Моя мать родилась 13(1) июля 1876 г. Первый год ее жизни прошел в г. Ярославле, где в то время служил ее отец. Все последующие годы начиная с 1877 г. семья Унковских проживала в Москве в собственном доме на Смоленском бульваре.
В большой семье Унковских было шестеро детей: пять дочерей и один сын. Старшая — Анна, за ней Варвара, Евдокия, Семен, Екатерина и Ольга — моя мать. Евдокия умерла в раннем детстве.
Эта сплоченная, гостеприимная русская семья, в которой выросла моя мать, принадлежала к той прослойке высшего московского общества, где строго соблюдались правила православного вероисповедания.
Моя мать с детства привыкла регулярно ходить в церковь, дома совершать утренние и вечерние молитвы, соблюдать посты, особенно Великий пост, перед большими праздниками — говеть. Все эти правила духовной жизни она перенесла в нашу семью, с некоторым ослаблением строгости их исполнения.
По семейным традициям и образу жизни Унковские во многом отличались от Раевских. Но обеим семьям в равной степени были присущи человеческие достоинства — честность, доброта, любовь к ближним и многое другое, что встречаешь не в любой семье. Очевидно, эти основополагающие истины послужили причиной сближения моих родителей друг с другом и дали им возможность прожить вместе двадцать лет в любви и полном согласии.
Через четверть века после бракосочетания моих родителей бабушка (мать моей матери) мне рассказывала, как она опасалась семьи Раевских, близких к Толстым, из-за возможного восприятия ее дочерью толстовского мировоззрения. А позднее, когда она ближе познакомилась с матерью моего отца — Еленой Павловной, все ее страхи развеялись. Потом, рассказывала бабушка, пожив некоторое время в Бегичевке в нашей семье, она молилась Богу с благодарностью за счастье, доставшееся ее младшей дочери.
Воспитание и образование моей матери, как и всех ее сестер, проходило в домашних условиях. Были гувернантки (англичанки, француженки, немки), приходили учителя, среди которых был и талантливый историк Кизеветтер.
Все это, конечно, влекло за собой немалые расходы, но нельзя не признать, что домашнее образование имело свои преимущества по сравнению с женскими гимназиями и институтами: абсолютная грамотность, выработанный красивый почерк, широкие знания истории и литературы (Отечественной и иностранной), отчасти и географии, свободное владение несколькими европейскими языками и многое другое, чего нельзя было получить в таком объеме в тогдашних женских средних учебных заведениях.
Но в конце прошлого века в Москве (возможно, и в других крупных городах России) открылась частная женская гимназия, основанная близкой знакомой Унковских — Софьей Николаевной Фишер, высокообразованной женщиной с прогрессивным мировоззрением. Гимназия Фишер получила особые права, по которым она была приравнена к мужским классическим гимназиям. Многие девушки из богатых семей устремились в нее, не желая отставать от своих сверстников-гимназистов. «Фишерки», как называли себя девушки, учившиеся в этой гимназии, после ее окончания получали право поступления на любой факультет Высших женских курсов без вступительного экзамена. Высшие женские курсы до революции по программе нескольких факультетов были приравнены к университету. (При советской власти Московские высшие курсы были преобразованы во второй МГУ, сейчас — Педагогический университет.)
Программа гимназии Фишер отвечала всем требованиям среднего образования, которое стремились получить эмансипированные девушки любой среды. Моя мать, часто посещавшая эту гимназию (в ней училась моя старшая сестра), вспоминая свое девичество, говорила: «Как жаль, что Софья Николаевна не открыла свою гимназию на десять лет раньше, я бы непременно в ней училась». Со своей стороны, я могу только добавить, что домашнее образование пошло моей матери на пользу. Она не только учила нас — своих детей, но после революции с успехом преподавала
иностранные языки в школе, а позднее — в высших учебных заведениях.
После свадебного путешествия мои родители вернулись в Москву и поселились в снятой ими квартире в Штатном переулке (теперь Кропоткинский). Отец продолжал работать в клинике и усиленно занялся подготовкой диссертации на звание доктора медицины. Жизнь протекала спокойно и счастливо. В 1901 г. родилась моя старшая сестра Екатерина, за нею через два года — брат Владимир. В 1903 г. отец успешно защитил диссертацию, удостоенную золотой медали. Первые горькие, неизгладимые переживания: заболевает дифтерией маленький Владимир. Привлечены все лучшие доктора Москвы, круглые сутки родители хлопочут у кроватки умирающего младенца. Что было потом, я не знаю. Но помню хорошо Никитскую церковь и кладбище рядом с нею, как будто сейчас вижу маленький белый мраморный крест с выбитой золотом надписью: «Младенец Владимир родился ...1903 г., скончался ...1904 г.».
И еще помню медальон на шее моей матери в виде открывающейся раковины, на одной стороне которой маленький кудрявый мальчик, а на другой — клочок светлых волос. Но никогда мама не вспоминала при нас о когда-то постигшем ее несчастье. И мы у нее ничего не спрашивали, хотя и знали, что у нас был брат Владимир. Фотография его висела в спальне родителей.
После смерти сына родителям стало тяжело оставаться в Москве. Тело мальчика перевезли на землю предков и там похоронили. В том же, 1904 г. мои родители переехали на постоянное житье в Бегичевку, где постоянно проживала моя бабушка Елена Павловна с младшим сыном Григорием.
Тихая жизнь в деревне постепенно заглушила скорбь. В мае 1905 г. появилась на свет вторая дочь — Елена, вскоре ставшая любимицей бабушки. Но тучи внезапно сгустились над бегичевским домом. Заболел дядя Гриша, тяжело и безнадежно. В сентябре 1905 г. он умер от гнойного эндокар-
дита в возрасте тридцати лет. Это трагическое, совершении нежданное событие окончательно подорвало здоровье бабушки, она слегла и почти не поднималась с постели до самой смерти.
Бабушка занимала в доме крайнюю комнату с левой стороны фасада. Смежную с ней небольшую комнату занимала ее горничная Стеша, Степанида Прокофьевна Грачева, впоследствии няня моя и моего брата Михаила. Будучи бесконечно преданной своей хозяйке, Стеша много мне рассказывала о добродетелях бабушки: о ее помощи бедным и больным людям, о любви к животным и, что особенно ценили в ней все живущие в доме, о спокойствии, она никогда не повышала голоса.
Когда Стеша после смерти бабушки стала нашей няней и жила в смежной с нами комнате, я любил наблюдать, как она перебирала свой сундук, перекладывая то одну, то другую вещь. Спросишь ее: «Стеша, это что?» — «Это все после бабушки, Царствие ей Небесное». Бабушка одарила ее многими вещами из своего гардероба. Еще, я помню, Стеша рассказывала, как незадолго до смерти бабушка видела сияние в окне (она никогда не занавешивала окон) и несколько раз спрашивала:
— Стеша, ты видишь свет в окне?
— Нет, Елена Павловна, не вижу.
— Ну как же, свет, смотри!
— А я ничего не вижу.
Видно, ангел небесный пролетал. Бабушка скончалась в ноябре 1907 г., через восемь месяцев после моего рождения.
Когда мои родители приехали на житье в деревню, бабушка Елена Павловна сказала своей невестке: «Отныне ты — хозяйка в доме, возьми ключи и веди все хозяйство, как тебе покажется нужным. Себе я оставляю вот эти две комнаты, нам со Стешей ничего больше не надо». Так пришлось моей матери покориться велению свекрови и вступить в незнакомую до этого роль хозяйки большого дома.
В то же время отец, теперь окончательно перебравшийся в свое родное гнездо, принялся проводить всевозможные мероприятия по усовершенствованию хозяйства, участвовать в выборах по земству и заниматься общественными делами на благо населения своего уезда.
Одной из первоочередных задач отец считал открытие вблизи своей усадьбы медицинского пункта, где он мог бы принимать больных в амбулаторных условиях. Помещение для амбулатории нашлось, его быстро привели в порядок и надлежащим образом оборудовали. Основные средства для этого выделило земство, но немалые расходы легли на долю отца. За счет земства была нанята акушерка Варвара Петровна.
Отец работал на общественных началах и в помощь себе подготовил фельдшера Ивана Капитоновича Виноградова — молодого человека из местных жителей-крестьян. Виноградов оказался способным учеником и быстро освоил фельдшерское искусство. Случались, правда, у него вначале промахи. Помню, отец мой рассказывал, что как-то, поручив Ивану Капитоновичу дозировать какое-то лекарство для одной больной женщины, выяснил, что тот вместо дозы, исчисляемой в гранах, приготовил лекарство такой дозы, но в граммах. Испугавшись плохого исхода, отец накричал на фельдшера и приказал ему скакать верхом за ушедшей полчаса назад женщиной, проживавшей в дальней деревне, в десяти верстах от Бегичевки. Когда через полчаса Иван Капитонович вернулся на взмыленной лошади обратно, отец спросил: «Ну, что?» Тот ответил: «О Господи, под Татищевом догнал, отобрал». — «Ну, слава Богу!»
А в другой раз был такой случай, но это не относится к промахам Виноградова. Отец отдавал приготовленное жидкое лекарство одной женщине, несколько раз повторяя: «По одной ложке три раза в день, поняла?» — «Поняла, батюшка, как не понять». — «Так вот и принимай, через неделю придешь». Когда же неделя прошла, женщина явилась
к отцу, встретив его такими словами: «Батюшка, Петр Иванович, спасибо тебе, дай бог тебе здоровья; я ведь как из больницы домой пришла, весь пузырек разом и выпила, так враз полегчало, теперь совсем здорова». «Да ты с ума сошла, — возмутился отец, — я же тебе сказал по одной ложке три раза в день». — «Да я, Петр Иваныч, порешила так лучше все разом». — «Зачем же ты сейчас пришла?» — «Да поблагодарить вас».
Так проходили годы, отец регулярно принимал больных, Иван Капитонович уже не путал граны с граммами и вскоре стал авторитетным фельдшером. Но отца не удовлетворял организованный им фельдшерский пункт. Он мечтал о создании в Никитском настоящей хорошей больницы. Благодаря энергии и стараниям отца этой идее суждено было осуществиться; в селе Никитском в 1911 г. была выстроена и оборудована прекрасная по тому времени больница. По моим воспоминаниям и по рассказам моей матери и дяди Вани, отец прилагал огромные усилия для достижения этой цели.
Вслед за больницей стараниями моего отца были открыты в Никитском новая школа1, почтово-телеграфная контора и, уже накануне войны, потребительское общество. Последнее было большим благодеянием для крестьянства, так как товары в потребительской лавке стоили дешевле по сравнению с частной лавкой П.П.Разоренова, единственной на большую округу. После торжественного молебна магазин Никитского общества потребителей был открыт для покупателей. Толпа крестьян и служащих больницы, почты и магазина с возгласами, выражающими благодарность, приветствовала моего отца и — подхватив на руки — качала его. Об этом событии рассказывал нам наш повар Андрей
1 Школа, выстроенная в 1913 г. при содействии моего отца, существует и поныне в качестве десятилетней средней школы. Вначале она была четырехлетней сельской школой. (С.Р.)
Алексеевич Васильев, участвовавший в торжестве. Искреннее, доброжелательное отношение жителей округи к моему отцу, как я лично убедился, передавалось молодому поколению от родителей и дедов. До настоящего времени (я был в Никитском и Бегичевке летом 1992 г.) сохранился в их воображении благородный образ моего отца, сыгравшего в свое время заметную роль в улучшении быта местного населения.
Выше я упомянул, что с переездом моих родителей из Москвы в Бегичевку (это было в 1903-м или в 1904 г.) отец усиленно принялся за усовершенствование своего хозяйства. С присущими ему энергией и организаторскими способностями он в короткий срок привел свое хозяйство в прекрасное состояние. Все отрасли: хлебные поля, фруктовые сады, скотный двор, конюшни — находились в блестящем порядке. Отец, подобно толстовскому Левину, вникал во все детали хозяйства и с неутомимой энергией следил за точным выполнением намечаемых им мероприятий. Наше небольшое имение было образцом совершенного по тому времени хозяйства. В поле работали новейшие сельскохозяйственные машины, паровая молотилка, в Никитском — крахмальный завод, а в Бегичевке — мятник, производивший мятное масло.
О том, какой образцовый порядок был в имении отца, я сужу по рассказам матери и иногда других лиц, в частности, нашего земляка и соседа Ю.А.Олсуфьева, с которым мы встретились вновь уже после смерти отца в Сергиевом Посаде, где я учился и окончил среднюю школу.
Особенной любовью отца пользовались лошади. Путем постепенного скрещивания чистокровных лошадей с простыми вырастали прекрасные молодые высококровные лошади. За год до войны отец купил чистокровного арабского жеребца, названного Арабом. Араб был верховой лошадью, но иногда его запрягали в шарабан. Он был горяч, и его при езде всегда надо было удерживать. Любимой ло-
шадью отца был Милый из породы донских лошадей темно-рыжей масти. На Милом отец постоянно выезжал в поле, в Никитское, на Лесной хутор, в Гаи.
Отец, любивший охоту, содержал небольшую псарню, примерно двенадцать английских борзых собак. Ведал псарней Иван Филиппович, живший при псарне в довольно обширной избе со своей женой, которую мы звали «бабушкой», и с внуками Ванюшей и Маней. Псарня размещалась за пределами усадьбы, примерно в полуверсте от дома. К охоте и охотникам я еще вернусь. Сейчас мне хочется дополнить свой рассказ о том, как сложилась жизнь моей матери в первые годы ее пребывания в Бегичевке.
Неожиданное заявление бабушки о передаче всего домашнего хозяйства вначале смутило мою мать. Другое дело в Москве, где она жила в своем доме с мужем и двумя малолетними детьми. Здесь же, кроме своей семьи и свекрови, проживал еще деверь. Молодой женщине пришлось пойти в непривычную для нее семью и стать фактически во главе ее. Как будут чувствовать себя домочадцы с появлением новоявленной хозяйки? Какие взаимоотношения сложатся с многочисленной прислугой? Как построить распорядок дня? И еще много разных вопросов возникало в голове у моей матери после ее разговора со свекровью. Но оказалось, что все эти вопросы за короткое время разрешились сами собой. Прислуга очень скоро оценила душевные качества молодой хозяйки и ее смекалку в ведении домашних дел. Пользуясь поддержкой отца, дяди Гриши и бабушки, моя мать за короткое время освоила все тонкости управления хозяйством дома. Но мало этого. Желая быть помощницей своему мужу, она скоро ознакомилась с хозяйством усадьбы, включая медицинский пункт, помогала отцу в приеме больных, училась делать перевязки, приготовлять лекарства. Все это через десять лет пригодилось, когда в 1914 — 1916 гг. ей пришлось стать сестрой милосердия.
Живя в деревне, моя мать постоянно общалась с крестьянскими семьями. Многие бабы приходили к ней за советом и помощью, зная наперед, что им не будет отказано. Всех удивляло, как мама легко разбиралась во многих вопросах, касающихся ведения полевых работ. Вместе с тем она удивлялась на соседку-помещицу, которая не может отличить рожь от пшеницы или ячмень от овса.
По своему кругозору, интересам и душевным качествам моя мать для своей среды была, безусловно, женщиной необычной. Всех, кто встречался с нею, она привлекала своей ласковостью, добротой и сердечностью.
Как сложилась в дальнейшем жизнь моих родителей, я буду описывать последовательно, одновременно с жизнью всей нашей семьи. Добавлю только, что отец умер, не прожив сорока восьми лет. Мать прожила еще двадцать два года. Хочу сказать с полной откровенностью, что за всю свою жизнь я никогда ни от кого не слышал слова упрека в адрес моих родителей. Все, кто их знал и помнил, говорили о них только хорошее.
Глава 2 РОДНЫЕ МОЕГО ОТЦА
Глава 2
РОДНЫЕ МОЕГО ОТЦА
О прадеде моего отца Артемии Ивановиче Раевском и деде Иване Артемьевиче уже писалось, об отце и матери вот что подробнее.
Старший сын Ивана Артемьевича и Екатерины Ивановны - Иван, или, как его звали все домашние, Жажа, родился 26 октября 1835 г. Маленький Жажа с раннего детства удивлял всех своими умственными способностями. Воспитанием его и обучением занималась до поры до времени сама Екатерина Ивановна. Мальчик в возрасте семи лет свободно говорил по-французски и по-немецки, отлично читал и писал по-русски и знал все четыре действия арифметики.
Окончив гимназию, Иван Иванович поступил в Московский университет на физико-математический факультет, который успешно окончил кандидатом по «чистой математике». Близко к этому времени произошло знакомство Ивана Ивановича с Л.Н.Толстым, перешедшее затем в искреннюю дружбу.
Иван Иванович после окончания университета вскоре женился на Елене Павловне Евреиновой — дочери Павла Александровича Евреинова и его жены Софьи Александровны, рожденной княжны Оболенской. Мать Павла Алек-
сандровича, Александра Алексеевна, рожденная Столыпина, была сестрой Елизаветы Алексеевны Арсеньевой — бабушки М.ЮЛермонтова. Поэт приходился Елене Павловне Раевской троюродным братом.
После женитьбы Иван Иванович непродолжительное время служил по ведомству народного просвещения, но чиновничья карьера его не прельщала. По словам А.М.Новикова, гувернера сыновей Ивана Ивановича, последний видел свой долг в культурном влиянии на крестьян, общественной (земской) деятельности и непосредственных занятиях собственным хозяйством. Поэтому в начале шестидесятых годов молодые супруги переезжают в свое родное село Никитское, где Иван Иванович со свойственной ему энергией погрузился в широкую общественную деятельность и в упорядочение собственного хозяйства, пришедшего в значительное запустение в связи с недомоганием в последнее время его отца, потерявшего силы и здоровье.
Занимаясь собственным и отцовским хозяйством, Иван Иванович интересуется новыми агротехническими приемами, выписывает из-за границы машины и удобрения, в частности гуано из Чили. Мой дядя рассказывал, что как-то один из крестьян, увидевший подводы, везущие с железнодорожной станции чилийское удобрение, спросил у мужиков: «Чево это, братцы, везете в ящиках?» — «Да вот барин наш молодой из-за моря теперь говно покупает, видать, своего хватать не стало».
Потом мой дед решил сеять мяту для получения мятного масла, что представляло большую коммерческую выгоду. Разводить мяту продолжал и мой отец.
Интересы Ивана Ивановича были широкими и во многом перекликались с интересами поселившегося в Ясной Поляне и тоже увлекшегося хозяйством Л.Н.Толстого. Они в это время нередко встречаются и переписываются. Однако не все, что предпринимает мой дед, одобряется Тол-
стым. Он в комедии «Плоды просвещения» устами Вово советует мужикам «сеять пшеницу рядами» и «непременно мяту», говоря, что это он в «книгах читал». Мужики, спокойно слушая глупейшего молодого барина, отвечают ему: «Это точно, вам по книгам виднее». Иван Иванович тем не менее продолжает свое дело и доводит хозяйство до совершенства.
В начале семидесятых годов в молодой семье Раевских рождаются три сына: Иван в 1870 г., Петр (мой отец) и 1872-м и Григорий в 1874 г. Иван Иванович в это время решает построить новый дом в деревне Бегичевке (народное название Большак) — наискосок от Никитского, на правом берегу Дона, где у него во владении было сто с лишним десятин земли.
По окончании строительства дома семья Ивана Ивановича переезжает в Бегичевку. В никитском доме остается жить его младший брат Дмитрий Иванович, но общее имущество семьи Ивана Артемьевича пока остается неделимым.
В годы переселения моего деда в деревню его отношения с Толстым несколько ослабли. Сам Лев Николаевич пишет: «Мне думалось, что он очерствел, сделался сухим дельцом, семьянином, что все мое увлечение им не имело основания. Когда мы встречались, он говорил мне о школах, о народе, о своей общественной деятельности — мне казалось, что он говорит это по старой памяти, но что это уже не интересует его» (Л.Н.Толстой. ПСС. Т. 29. С. 262). Однако события, связанные с неурожаем 1891 г., и возникший при этом во всех центральных губерниях России голод убедили Толстого, что он ошибался в своих предположениях. Оказалось, что Иван Иванович стал центральной фигурой среди помощников Толстого во время его участия в борьбе с голодом.
Иван Иванович умер 26 ноября 1891 г. Ему только что исполнилось пятьдесят шесть лет. За две недели до смерти он
был в расцвете сил. В это время все три его сына были студентами, старший Иван — на последнем курсе Московского университета. Окончательный раздел имений Ивана Ивановича произошел после смерти его младшего брата Дмитрия (1903 г.) и сына Григория (1905 г.). В результате моему отцу достались два имения в Никитском и Бегичевке и еще один клочок земли (30 десятин) на Лесном хуторе. Старший брат отца Иван Иванович получил землю равной площади с моим отцом (650 десятин) в деревне Гаи, где им был построен дом с усадьбой, потом в деревнях Софьине, Екатериновке и Новом хуторе — все на левом берегу Дона в Рязанской губернии Данковского уезда.
Из предметов движимого имущества моему отцу и его брату достались две картины знаменитого французского художника Симона Шардена из коллекции Бибиковых и два фамильных портрета Раевских — Владимира и Ивана Артемьевичей кисти художника В.А.Тропинина.
Картины Шардена были проданы во время революции, а деньги прожиты нашей семьей и семьей моего дяди. Что же касается тропининских портретов, то они поначалу были поделены между двумя братьями. Но довольно продолжительное время оба портрета сохранялись в семье моего дяди. После революции мы переехали в Тулу. Портреты оставались в Гаях в семье моих двоюродных братьев и сестер. Волею судеб портрет Владимира Артемьевича в нашу семью не вернулся.
Глава 3 Л.Н.ТОЛСТОЙ И СЕМЬЯ РАЕВСКИХ
Глава 3
Л.Н.ТОЛСТОЙ И СЕМЬЯ РАЕВСКИХ
ДРУЖБА, РАЗЛУКА И СНОВА ВМЕСТЕ
Дед Иван Иванович Раевский, с молодых лет оказавшийся близким другом Льва Николаевича Толстого, познакомился с ним в зале гимнастического общества, существовавшего в Москве на Большой Дмитровке в середине XX века. Туда любили ходить для физических упражнений Лев Толстой, недавно вышедший в отставку офицер — участник Севастопольской войны, и юноша Иван Раевский, только что окончивший университет. Каковы были причины сближения двух молодых людей, между которыми была значительная разница в возрасте (Толстой был на семь лет старше Раевского), до сих пор нет точных данных. А между тем они быстро сошлись друг с другом.
Толстой в некрологе памяти И.И.Раевского пишет, вспоминая начало их дружбы: «Мне было под тридцать, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились. Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлек меня к себе, и я искал сближения с ним и сошелся с ним на "ты". В нем было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, мо-
лодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование. Элегантно говоривший на трех европейских языках, он блестяще окончил курс кандидатом математического факультета. Но больше всего влекла к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу и главное — нравственная совершенная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составляющая еще более редкое исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уже о других увлечениях, свойственных молодым людям.
Мы тогда сблизились с ним как будто только на интересах охоты (мы ездили вместе на медвежью охоту) и гимнастики, но в глубине этого сближения, думаю, лежало еще и что-то другое».1
Можно предполагать, что это «что-то другое» чувствовалось Толстым в душевных качествах и образе жизни И.И.Раевского. Эти качества были близки к идеалам, таившимся в сознании Л.Н.Толстого, которые потом воплотились во многих героях его бессмертных произведений.
Дружба Л.Н.Толстого с И.И.Раевским на почве охоты привела к знакомству Льва Николаевича с родителями последнего — Иваном Артемьевичем и Екатериной Ивановной Раевскими, а также с их племянником Д.Д.Оболенским, впоследствии часто бывавшим в доме Толстых.
Оболенский в своих воспоминаниях пишет, что Л.Н.Толстой был большим знатоком псовой охоты. Небезынтересно описывает он некоторые эпизоды охоты на волков, в которой сам участвовал вместе с Л.Н.Толстым, отцом И.И.Раевского и их соседями Черкасскими.
Читая эти воспоминания2, нетрудно догадаться, что Толстой при изображении охоты Ростовых в «Войне и мире»
1 Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 29. С. 262.
2 Международный Толстовский альманах, составленный П.Сергеенко. М., Книга. 1909. С. 239-240.
использовал те же эпизоды, которые описывает и Оболенский.
Дмитрий Дмитриевич Оболенский, которого я хорошо помню часто бывавшим у нас уже в преклонном возрасте, в свое время был постоянным посетителем дома Толстых уже после женитьбы Льва Николаевича. В противоположность этому тесная дружба Толстого с моим дедом постепенно ослабевала и вскоре почти совсем прервалась.
В 1862 г. Толстой женился и большую часть времени жил в своем имении Ясная Поляна. Несколько раньше него, в 1858 г., женился и мой дед, который тоже переехал в деревню, в имение своего отца в селе Никитское. Тогда расстояние в сто пятьдесят верст от Никитского до Ясной Поляны в условиях передвижения на лошадях преодолеть было не так просто. Кроме того, у обоих друзей были свои обязанности по хозяйству и в семейном кругу. Что же касается Льва Николаевича, то к этому времени (началу 1860-х годов) его занятость, надо думать, препятствовала частому общению с друзьями.
Между тем подрастало молодое поколение. Трое сыновей Ивана Ивановича поступили в тульскую классическую гимназию и поэтому большую часть года жили в Туле, откуда до Ясной Поляны добраться не составляло труда. Молодые Раевские ездили в Ясную и сдружились с детьми Толстого.
Старший брат моего отца Иван Иванович Раевский в одном из своих воспоминаний1 пишет:
«Волею судьбы я, как мало кто из ныне живущих людей, близко знал и имел частое общение с Толстым. Отец мой — Иван Иванович Раевский — был одним из самых близких друзей Толстого еще с молодых лет; в осо-
1 Раевский Иван. Толстой и наука. — Машинопись. Музей Л.Н.Толстого в Москве.
бенности же близко сошлись они под конец жизни моего отца».
Поскольку моего деда звали Иван Иванович, а его старшего сына (моего дядю) тоже Иван, то, во избежание неясности, о ком идет речь, я в дальнейшем изложении, упоминая о своем дяде, буду называть его Иван Иванович-младший. Он в упомянутых воспоминаниях, между прочим, пишет: «Начало моего близкого знакомства с Толстым относится к 1889 г., когда я, будучи студентом и товарищем сына Толстого — Льва, был в числе прочей многочисленной молодежи, съехавшейся на рождественские каникулы в Ясную Поляну. Замечу, что от станции пришлось ехать в маленьких санках, имея кучером Льва Николаевича; он часто любил выезжать на станцию за почтой или чтобы встретить гостей и самому править лошадью.
С большим чувством вспоминается это пребывание в Ясной Поляне — любезно-ласковое и внимательное отношение Толстого к нам, молодежи: он часто принимал участие в наших играх, в особенности в подвижных. Порой он занимал нас чтением вслух; с удовольствием слушали мы в его чтении рассказы Слепцова, юмор которого Толстой очень ценил. Особенно мастерски прочитал Толстой, я помню, рассказ Чехова "Драма", где в заключение литератор убивает ударом пресс-папье нудно читающую ему свое драматическое произведение даму. Последние слова: "Присяжные оправдали его", Толстой едва мог прочесть от неудержимого, до слез, смеха».
Мой дядя Иван Раевский-младший, или, как его в то время в семье Толстых звали, Ваня, был всегда желанным гостем Ясной Поляны. Известно также, что вместе с Ваней постоянно бывали в доме Толстых и его братья: Петр (мой отец) и младший Григорий — Ивановичи. Другом моего отца был Андрей Львович, позже бывший у нас дома в Бегичевке.
Сближение двух семей Толстых и Раевских проходило постепенно, начиная с первого знакомства моего деда Ива-
на Ивановича с Л.Н.Толстым в 1857-м или в начале 1858 г., как было сказано выше, дружба между Толстым и Раевским продолжалась недолго, а потом они почти не встречались около тридцати лет.
В начале 1880-х гг. И.И.Раевский с семьей переехал из родового имения Никитское Епифанского уезда Тульской губернии во вновь отстроенный им дом в соседней деревне Бегичевке (Данковского уезда, но уже Рязанской губернии), расположенной на противоположном берегу Дона. Здесь он усиленно занялся сельским хозяйством, выписывая из-за границы машины и удобрения. Много общался с крестьянами, помогал им материально и советами, как улучшить ведение хозяйства. На этой почве, а также прививая культурное развитие народу, в частности открывая школы, Иван Иванович сталкивался с Львом Николаевичем и время от времени переписывался с ним.
Когда мальчики Раевские переехали в Тулу и учились в гимназии, учитель Алексей Митрофанович Новиков жил с нами. Здесь, в доме Раевских, А.М.Новиков впервые встретился с Л.Н.Толстым. Это было весной 1889 г., когда Лев Николаевич, совершив путешествие из Москвы в Ясную Поляну пешком, зашел для короткого отдыха к Раевским, жившим тогда на Миллионной улице. Вскоре после этого события А.М.Новиков в качестве учителя детей Толстого переехал в Ясную Поляну. Так Алексей Митрофанович оказался связующим звеном двух семей.
По соседству с Бегичевкой жили многие семьи, родственные Раевским, большинство из которых были близкими знакомыми Л.Н.Толстого, а некоторые из них позже породнились с его семейством.
В двух верстах ниже по течению Дона жила мать Ивана Ивановича — Екатерина Ивановна с замужней дочерью Маргаритой Ивановной Мордвиновой и ее малолетними детьми. Еще ниже по Дону, в селе Нелядино (Паники), было имение Николая Алексеевича Философова, женатого на
двоюродной сестре И.И.Раевского — Софье Алексеевне Писаревой. На дочери Философовых, Софье Николаевне, был женат Илья Львович Толстой. Брат С.А.Философовой, Рафаил Алексеевич Писарев, владел имением в селе Орловка, в восьми верстах от Бегичевки вверх по течению Дона. Поблизости, в селе Шаховском, было имение Дмитрия Дмитриевича Оболенского. Несколько отдаленнее, в тридцати верстах от Бегичевки, в селе Молоденки, располагалось поместье, принадлежавшее другу Л.Н.Толстого — Петру Федоровичу Самарину, жена которого, Александра Павловна, рожденная Евреинова, приходилась родною сестрой жене И.И. Раевского Елене Павловне (моей бабушке). Недалеко от Самариных в селе Бучалки было имение князя А.М.Голицына. Там постоянно жил его племянник Михаил Владимирович, женатый на дочери Сергея Алексеевича Лопухина — близкого знакомого Л.Н.Толстого, часто бывавшего в Ясной Поляне. С.А.Лопухин приходился двоюродным братом Елене Павловне Раевской — жене Ивана Ивановича. Наконец, в сорока верстах от дома Раевских было имение Владимира Петровича Глебова, на дочери которого, Александре, потом женился Михаил Львович Толстой. Через моего деда Л.Н.Толстой познакомился с известным в свое время профессором Московского университета Василием Яковлевичем Цингером, который был женат на сестре Ивана Ивановича — Магдалине Ивановне Раевской. Их сын Александр Васильевич впоследствии был постоянным посетителем Ясной Поляны.
Все эти люди, принадлежавшие к передовой русской интеллигенции, в силу своего общего родства представляли как бы одну сплоченную семью.
Наступил 1891 г., с весны уже не обещавший спокойной жизни крестьянину. Неурожай, повлекший за собой повальный голод во многих губерниях Центральной России, обрушился и на деревни и села, окружавшие усадьбу И.И.Раевского в Бегичевке.
Предвидя грядущие беды, Иван Иванович понял, что необходимо немедленно предпринять экстренные меры к спасению жителей соседних деревень. В голове его возникали различные идеи борьбы с голодом. После некоторого раздумья он решил, что в первую очередь необходимо выявить наиболее бедную и многосемейную часть населения. Для этого нужно направлять людей для переписи. В то же время необходимо расшевелить земство для сбора денежных средств, объехать соседних помещиков, чтобы подключить их к общему делу.
Кругом все свои, близкие и родные. «В первую очередь надо привлечь их», — думал Иван Иванович. И стал объезжать и убеждать «своих». Они согласились. Это был первый шаг.
Идея открыть бесплатные столовые для детей и стариков была непривычной для деревни. Но надо попытаться сделать хоть что-то здесь, у себя под боком. Столовые требовалось устраивать в каждой деревне, и лучше не по одной, а по две или по три на деревню. А откуда брать продукты, средства, транспорт, людскую помощь?
Алексей Митрофанович Новиков вспоминает1:
«Возвратясь в половине июля 1891 г. с экстренного заседания Епифанского земского собрания, И.И.Раевский пригласил меня и трех своих сыновей ехать переписывать одну из соседних волостей. Переходя из дома в дом, мы заполнили сведения об ожидаемом урожае и имущественном положении хозяев. Дружно, легко и весело шла работа. И эти несколько дней до сих пор вспоминаются мне как дни и приятного утомления (с 8 утра до 8—10 ч. вечера, почти без передышки), и почти полного нравственного удовлетворения».
Далее Новиков вспоминает, что Иван Иванович, перелетая из одного земского собрания в другое, будучи в Туле, за-
1 См.: Международный Толстовский альманах, составленный П.Сергеенко. М., Книга. 1909. С. 196.
вернул в Ясную Поляну. Цель была ясна: привлечь своего старого друга Льва Николаевича к организации помощи голодающим.
«Как это мне сразу не пришло на ум, — думал Иван Иванович, подъезжая к яснополянскому дому. — Авторитет Толстого велик, его почитают не только в России, но и во всем мире. Участие его в нашем деле может сыграть решающую роль».
С этими мыслями он вошел в дом Толстого. После краткой беседы на темы посторонние постепенно подвел разговор к надвигающемуся голоду и усилиям, предпринимаемым им в земствах Данковского и Епифанского уездов. Толстой слушал внимательно, а потом сказал:
— Знаешь, что я тебе скажу: голодающих бывает всегда много, но единственное средство помочь коню везти воз — это слезть с него.
А.М.Новиков вспоминает, что в этой фразе Льва Николаевича прозвучали скука и безжизненность.
— Да, я согласен с тобой вполне, — говорит Иван Иванович (хотя он совсем не был в данном случае согласен с Толстым), — но я об одном прошу тебя — проехать хотя бы в Епифанский уезд, чтобы увидеть царящую там обстановку. И тогда тебе легче будет написать задуманную статью о голоде.
— Ну, что же, я, пожалуй, съезжу, посмотрю.
А.М.Новиков вспоминает: «Лев Николаевич любил такие поездки. И он поехал в голодный край, чтобы с наибольшим знанием дела написать статью о голоде. Поехал на 1—2 дня, а остался там на 2 года»1.
Сам Лев Николаевич так описывает свою встречу с И.И.Раевским в Епифанском уезде осенью 1891 года2:
1 Международный Толстовский альманах, составленный П.Сергеенко. М. Книга. 1909. С. 197.
2 Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 29. С. 132.
«В поездке моей в Епифанский уезд в конце сентября я встретил моего старого друга, И.И.Раевского, которому я передал мое намерение устроить столовые в голодающих местностях. Он пригласил меня поселиться у него и, не отрицая всякой другой формы помощи, не только одобрил мой план устройства столовых, но взялся помогать мне и этом деле и, с свойственной ему любовью к народу, решительностью и простотою приемов, тотчас же, еще до нашего переезда к нему, начал это дело, открыв около себя шесть таких столовых. Прием, употребленный им, состоял в том, что он по самым бедным деревням предложил вдовам или самым бедным жителям кормить тех, которые будут ходить к ним, и выдал им от себя нужную для того времени провизию. Староста же с уполномоченными составили список детей и старых людей, подлежащих кормлению в столовых, и в шести деревнях открылись столовые».
Далее Л.Н.Толстой пишет: «Но возможно ли везде учреждение столовых? Есть ли эта мера общая, которая может быть приложена повсюду и в больших размерах? (Сначала кажется, что нет, что эта мера частная, местная, случайная, которая может быть приложена только в некоторых местах, там, где найдутся особенно расположенные к этому делу люди. Так и я думал сначала, когда воображал, что для столовой придется нанять помещение, кухарку, купить посуду, придумывать и определять — какую, когда и на сколько человек готовить пищу; но тот прием столовых, который благодаря И.И.Раевскому установился теперь, устраняет все эти затруднения и делает эту меру самой доступной, простой и народной.
С нашими небольшими силами и без особого усилия мы за 4 недели открыли и пустили в ход в 20 деревнях 30 столовых, в которых кормятся 1500 человек. Соседка же наша Н.Ф. (Наталья Николаевна Философова — сестра жены Ильи Львовича Толстого. — С.Р.) одна в продолжение меся-
ца открыла и ведет на тех же основаниях 16 столовых, в которых кормятся не менее 700 человек»1.
Нет точных сведений, кому первому (Л.Н.Толстому или И.И.Раевскому) пришла мысль об устройстве столовых для голодающего населения деревень. Возможно, эта идея возникла у обоих, независимо друг от друга. Впрочем, это не так важно. Существенно, что открытые столовые принесли неоценимую помощь голодающим крестьянам.
Л.Н.Толстой рассказывал об И.И.Раевском: «Он писал письма, закупал хлеб, сносился с земскими управами, попечителями, нанимал, рассчитывал возчиков хлеба, делал опыты печения хлеба с различными суррогатами, помогал нам в устройстве столовых, приглашал людей на помощь, устраивал для них удобства, делал учеты, ездил в земские собрания, уездные и губернские, принимал крестьян как попечитель по двум попечительствам, подбодрял тех, у кого дело не идет, и сам лично помогал как частный человек тем крестьянам, которые обращались к нему»2.
Иван Иванович на этой тяжелой работе вновь сблизился с Львом Николаевичем, создал ему удобные условия в своем доме, где был организован штаб помощи голодающим, возглавляемый Л.Н.Толстым. Без прямого участия Толстого была немыслима вся эта плодотворная работа, продолжавшаяся еще два года после смерти моего деда.
Иван Иванович умер 26 ноября 1891 г., в самое тяжелое время борьбы с голодом. Л.Н.Толстой в некрологе пишет:
«Для нас он был тем человеком, одно знание о существовании которого придает бодрость в жизни и уверенность в том, что мир стоит добром, но не злом, не теми людьми, которые махают на все рукой и живут как попало, а такими людьми, каков был Иван Иванович, который всю жизнь боролся со злом, которому борьба эта придавала новые силы
и который беспрестанно говорил злу: "Живые в руки не дадимся". Это был один из самых лучших людей, которых мне приходилось видеть в моей жизни»1.
Довольно яркое представление о личности моего деда дает А.М.Новиков: «Личность И.И.Раевского для знавших «то была неотразимо привлекательна. Огромная фигура и добродушное, всегда ласковое отношение ко всем». И далее: «Раевского, видимо, задевали и более глубокие идеи Толстого, вопросы богатства и бедности, личного труда и капитала. Он задумывался, очевидно, и над мотивами своего социального положения. Оправдание своему положению он стремился, кажется, найти в культурном влиянии помещиков на крестьян, в житье в деревне и в общественной (земской) службе. Но все же, по-видимому, он чувствовал недостаточность этих мотивов, тяготился своей барской разобщенностью от крестьян и страдал, не находя выхода из своего положения. Но настали события, и для Раевского сверкнула надежда, сулившая ему счастливый выход. Раевский с юношеским жаром ухватился за нее и не выпускал до конца жизни. Таким лучом, как это ни странно, было общественное бедствие — надвигающийся голод. Раевскому показалось, что наступило время расплаты, настало время напряженной работы интеллигентских сил, чтобы спасти народ. Смысл его социального положения предстал перед ним в том, чтобы быть страховым капиталом народа. И, волнуясь от новых чувств, Раевский сплел мечту с действительностью и ринулся на работу, не переставая ни одной секунды работать и мечтать. В этой мечте — работе и сладостном ожидании наступающего братства Раевский и сошел в могилу».2
1 Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 29. С. 262.
2 Новиков A.M. «Л.Н.Толстой и И.И.Раевский». Международный Толстовский альманах, выпускаемый П.Сергеенко. М., Книга. 1909. С. 189-196.
Смерть моего деда, несомненно, тяжело переживал Лев Николаевич. Он потерял не только близкого друга, но и самого активного помощника в широко развернувшейся работе. Тем не менее начатое дело продолжало развиваться и набирать силу. Имя Толстого сыграло свою решающую роль, что верно предугадал покойный теперь Иван Иванович.
Среди помощников Льва Николаевича были две его дочери — Татьяна Львовна и Мария Львовна, племянница Вера Александровна Кузминская, три сына И.И.Раевского — Иван, Петр и Григорий, их двоюродный брат Александр Васильевич Цингер, родственники Раевских и Толстых — Философовы Наталья и Владимир Николаевичи, Иван Николаевич Мордвинов (муж сестры И.И.Раевского), близкий друг дома Раевских и Толстых — Алексей Митрофанович Новиков, двоюродные братья И.И.Раевского — Дмитрий Дмитриевич Оболенский и Рафаил Алексеевич Писарев, друг Толстых Павел Иванович Бирюков и многие другие лица из местных жителей.
Я пишу эти строки, и мне кажется досадным, что широкой публике никогда не были известны имена и труды всех перечисленных здесь помощников Л.Н.Толстого, в том числе и его собственный труд, отданный народу, попавшему в беду. В 29-м томе Полного собрания сочинений Л.Н.Толстого самим автором приводятся цифры поступивших пожертвований и полный отчет об их расходах. Но кому и с какими трудами доставалось на практике осуществлять все то, что было предначертано во имя облегчения свалившейся беды, сказано очень мало, а ведь в числе тружеников были две дочери самого Толстого. Они и все люди, окружавшие дом в Бегичевке, достойны того, чтобы их знали и помнили соотечественники.
О жизни Л.Н.Толстого в Бегичевке нет законченного рассказа. Существуют только отрывочные данные из воспо-
минаний его детей: Сергея и Ильи Львовичей, Татьяны Львовны, дневниковые записи самого Льва Николаевича и его жены Софьи Андреевны.
Существуют еще мемуары моей прабабушки (матери И.И.Раевского), опубликованные в «Летописях Государственного литературного музея», озаглавленные «Лев Николаевич Толстой среди голодающих». Эти мемуары в подлиннике с акварельными рисунками автора хранятся и фондах Музея Л.Н.Толстого в Москве.
Пребывание в родных для меня местах Льва Николаевича Толстого оставило глубокий след. Еще сравнительно недавно, в пятидесятых годах, были живы преклонных лет крестьяне, помнившие Толстого, а в 1978 г., в память о пребывании великого писателя в Бегичевке, был воздвигнут обелиск на месте не уцелевшего до наших дней дома Раевских. И до сих пор местные краеведы в своих районных газетах время от времени напоминают о жизни и деятельности Толстого на их родной земле.
БЕГИЧЕВКА ПОСЛЕ ОТЪЕЗДА ТОЛСТОГО
По прошествии двух тяжелых годов, 1891 и 1892-го, жизнь в наших краях постепенно приходила в норму. На следующий год Лев Николаевич покинул Бегичевку и больше уже никогда туда не возвращался.
Молодые Раевские к тому времени стали студентами и продолжали общение с домом Толстых в Москве и в Ясной Поляне.
Связь двух семей дополнительно укрепилась, когда Михаил Львович Толстой женился на Александре Владимировне Глебовой, а моя двоюродная сестра Ольга Александровна Михалкова вышла замуж за ее брата Владимира Глебова.
Наиболее тесно общался с семьей Толстых и лично со Львом Николаевичем старший из братьев Раевских — мой дядя Иван Иванович. Известно, что Иван Иванович-младший был одним из участников первого спектакля «Плоды просвещения», поставленного в яснополянском доме в 1889 г. Мой дядя исполнял в этом спектакле роль буфетного мужика Семена. С ним в роли лакея Григория выступал его двоюродный брат А.В.Цингер.
Мне довелось близко общаться с моим дядей в двадцатых годах, когда я уже был взрослым человеком и много слышал лично от него о встречах с Л.Н.Толстым при разных обстоятельствах. Помню, как дядя рассказывал о съезде русских естествоиспытателей и врачей, проходившем в 1894 г. в зале Дворянского собрания (Колонный зал Дома союзов), куда он, будучи студентом, водил Льва Николаевича, чтобы услышать его мнение о сообщениях различных ученых.
Вспоминаю также как дядя говорил: Толстой никогда не описывал того, чего не испытал сам или не получил точных сведений, подтверждающих описанные им явления. Так, начав писать «Хозяина и работника» и вскоре закончив, Лев Николаевич больше года не отдавал ее в печать потому, что никогда не видел замерзшей лошади; и только когда нашел человека, рассказу которого доверял, он закончил повесть.
Известно также, что при описании скачек в романе «Анна Каренина», при которых лошадь Вронского Фру-Фру сломала себе спину, Толстой использовал действительный случай, происшедший с К.Б.Голицыным, рассказанный ему Д.Д.Оболенским. Дядя мой был прекрасным рассказчиком, так же, как и мой отец, и мы с братьями и сестрами еще в детские годы с большим вниманием слушали их рассказы, в частности, те, которые были связаны с Л.Н.Толстым.
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ И ТОЛСТЫЕ
Имя Толстого я помню с самого раннего детства. Помню не только по рассказам из «Азбуки» и «Русских книг для чтения», которые я с жаждой слушал при чтении вслух моей матерью, старшей сестрой или гувернанткой, а главным образом потому, что это имя постоянно повторялось в нашей семье и в семье моего дяди, жившего с многочисленной семьей рядом с нами (только Дон пересечь и немного вниз) и деревне Гаи. Поэтому Толстой представлялся нам в детстве как человек, близкий к нашему дому, такой, какими мы воспринимали часто бывавших у нас знакомых и дальних родственников. Мы — дети — знали, что первая комната слева по малому коридору называется «комнатой Толстого ». И хотя Толстого мы никогда не видели в нашем доме, а в этой комнате эпизодически жили наши близкие гости и родственники, тем не менее она оставалась «комнатой Толстого».
Моя мать любила зимними вечерами читать вслух рассказы Толстого для всех домашних, включая прислугу, а иногда она устраивала такие чтения в школе для крестьян. Когда мне приходилось слышать эти рассказы, я был уверен, что все описываемые события проходили здесь, рядом с нами. Ведь «Корней Васильев», как сказано в одноименном рассказе Толстого, жил в деревне Гаи, а Василий Андреевич Брехунов из «Хозяина и работника» — в деревне Кресты, это от нас в пяти верстах, а уж Гаи и того ближе.
В Бегичевку, я знаю по рассказам родителей, приезжал Андрей Львович Толстой, друживший с моим отцом, но я его не помню, а вот Анночку (Анну Ильиничну) Хольмберг и помню хорошо с раннего детства. Она и ее младшая сестра Вера были частыми посетителями семьи моего дяди Ивана Ивановича, жившей в Гаях.
В 1928 г. широко отмечалось столетие со дня рождения Л.Н.Толстого. Я не мог не заметить тогда, что в то время
многие популярные журналы печатали статьи, очерки и отрывки воспоминаний ряда лиц, знавших Л.Н.Толстого и общавшихся с ним. Среди них были известные писатели, художники, актеры, ученые, литературоведы и наряду с ними — малозаметные люди, которые тем не менее имели какое-то отношение к личности писателя.
Следует, однако, отметить, что в то время популярных журналов было не так много, а желающих поместить свои, хотя бы и короткие, очерки или статьи о Толстом оказалось в избытке, в связи с чем многим лицам редакции журналов отказывали в публикации их произведений. В числе таких лиц, к нашему огорчению, оказался мой дядя Иван Иванович Раевский, несмотря на то, что отец его был близким другом Л.Н.Толстого. Накопив за много лет собственное представление о личности писателя, мой дядя в 1928 г. написал два очерка о Толстом, один из которых — «Толстой и наука» — сохранился в архиве его дочери О.И.Раевской, а потом в виде машинописной копии достался мне.
В Музее Л.Н.Толстого в Москве сохраняются несколько писем моего двоюродного брата Артемия Ивановича Раевского, адресованные мужу Анны Ильиничны — П.С.Попову.
Артемий Раевский был в числе близких к Анне Ильиничне людей. Он приходился ей троюродным братом. В 1929 г. его постигла печальная участь, как, впрочем, и многих других лиц, — он был арестован и заключен в Соловецкий лагерь.
Иногда бывают совпадения, которым можно удивляться. В начале 1931 г. я женился на Елене Юрьевне Урусовой, приходившейся внучатой племянницей князю Сергею Семеновичу Урусову, однополчанину и другу Л.Н.Толстого. В числе близких людей Льва Николаевича фотографию С.С.Урусова сейчас можно видеть в комнате Софьи Андреевны в Ясной Поляне. Отец моей жены
Юрий Дмитриевич Урусов в двадцатые годы и начале тридцатых часто бывал в доме Сергея Львовича и, будучи музыкальным человеком, участвовал вместе с ним в домашних концертах, играл на фортепиано в четыре руки. Благодаря моему родству с Урусовым наше сближение с семьей Толстых усилилось. Среди старожилов Ясной Поляны моего тестя хорошо помнит Николай Павлович Пузин.
В середине тридцатых годов моя связь с Толстыми прервалась по причине ареста и заключению в лагерь меня и моей жены.
После освобождения из лагеря я устроился на работу и геологическую экспедицию, разъезжая по разным местам нашей страны. Эпизодически я приезжал на очень короткое время в Москву. В один из таких приездов (если не ошибаюсь, в 1951 г.) в доме моей двоюродной сестры — Клены Ивановны Гвоздевой-Раевской — я встретился с Анной Ильиничной Толстой и с ее мужем литературоведом П.C.Поповым. Мы не виделись друг с другом почти двадцать лет. Анна Ильинична была уже в преклонном возрасте, и мне было неловко после столь долгой разлуки называть ее Анночкой. В разговоре я обратился к ней, назвав по имени и отчеству. Реакция была для меня неожиданной.
— Сережа! — воскликнула Анна Ильинична, — ты что же меня старишь, ведь я тебе двоюродная!
Меня это так тронуло, что я поспешил исправить свою ошибку, и мы стали вспоминать наши давние встречи к Плотниковом переулке. После этого мне ни разу не удавалось увидеться с Анной Ильиничной, но добрая родственная память о ней у меня сохранилась, хотя она была мне не двоюродной, а только четвероюродной сестрой.
В Москве я также изредка встречался с приезжающей пода Татьяной Михайловной Альбертини, моей знакомой с детства Таней Сухотиной-Толстой.
В начале 1978 г. (год стопятидесятилетия со дня рождения Л.Н.Толстого) я предпринял поездку в Куркинский район Тульской области и посетил деревню Бегичевку, которая входит, как и раньше, в Данковский район, только не Рязанской, а теперь Липецкой области. Прибыв на место, я через короткое время выяснил, что в народе до сих пор остается известным о пребывании Толстого на их земле и его близких отношениях с семьей Раевских. Многие из стариков в то время хорошо помнили моего отца и его брата Ивана Ивановича, а более молодые люди узнали многие факты девяностолетней давности от своих родителей и дедов.
В последующие годы мне посчастливилось восстановить связь с Верой Ильиничной Толстой, живущей в США. В течение двух лет мы переписывались, а в мае 1991 г. встретились в Москве. Тогда же мне довелось познакомиться с племянниками Веры Ильиничны, живущими в Москве, а также многими Толстыми, живущими за границей, в частности с внуком Льва Николаевича — Сергеем Михайловичем Толстым и его семьей. Теперь у меня есть основание предполагать, что дружественные отношения двух семей: Толстых и Раевских, начатые в середине прошлого века, продолжатся и в будущем.
Глава 4 РОДНЫЕ МОЕЙ МАТЕРИ
Глава 4
РОДНЫЕ МОЕЙ МАТЕРИ
Потомственные дворяне Унковские, к которым принадлежит моя мать — Ольга Ивановна, в истории России были известны начиная с середины XVI века. Все они были служилыми людьми, несшими военную службу. Так, например, Яков Иванович Унковский, родившийся в 1584 г., пишет про себя: «На службе буду на мерине, с пищалью и саблею». Иван Степанович Унковский — капитан артиллерии, адъютант генерала Брюса, русский путешественник. В 1722—1724 гг. по указу Петра I возглавлял первую дипломатическую миссию в Джунгарию, имевшую, кроме политического, большое научное значение.
Правнуком Ивана Степановича был известный мореплаватель Семен Яковлевич Унковский, приходившийся моей матери дедом. Происходил он из дворян Новгородской губернии. По наследству от своей тетки он получил имение Колышово Калужской губернии Перемышльского уезда, ставшее потом его семейным очагом.
Семен Яковлевич окончил Морской кадетский корпус вместе со своим другом, будущим адмиралом Лазаревым. С ним он совершил кругосветное плавание на корабле «Суворов», и до конца жизни Лазарева сохранил
с ним добрые дружеские отношения. Выйдя в отставку, вскоре после возвращения из плавания, Семен Яковлевич поселился в Колышове, что, однако, продолжалось недолго. Большая семья заставила его снова поступить на службу. Он был назначен директором Калужской мужской гимназии. Однажды эту гимназию посетил император Николай I, который обратился к директору с такими словами:
— Ну что, Унковский, ты теперь на покое? Гимназией, чай, легче управлять, чем кораблем?
— Никак нет, Ваше Величество, — ответил Семен Яковлевич, — здесь что ни голова, то корабль!
Государь похвалил директора за службу и зачислил его старших сыновей кандидатами в различные учебные заведения, а Ивана — в Морской кадетский корпус.
По воспоминаниям В.К.Истомина, друга семьи Унковских, Семен Яковлевич был «личностью, выходившей из общего уровня как по умственным способностям образования, так и по нравственным качествам. Эти благородные черты Семен Яковлевич приложил к воспитанию своих детей. Он умер в 1882 г., дожив до глубокой старости, в возрасте девяноста четырех лет, сохранив при этом полную свежесть ума».
Из десяти детей Семена Яковлевича (восьми сыновей и двух дочерей) мой дед Иван Семенович был по старшинству третьим. Он родился 29 марта (ст. стиля) 1822 г. в селе Колышово — имении своего отца, после которого наследовал это имение. Воспитываясь первоначально в пансионе, Иван Семенович в возрасте тринадцати лет был зачислен в Морской кадетский корпус, который окончил через четыре года со званием мичмана. Из корпуса его определили в восьмой флотский экипаж, расквартированный в Петербурге. Все лето проходило в плавании по Балтийскому морю, зима — в караульной службе.
Молодому офицеру нравилась морская служба, и, как мне рассказывала бабушка, он любил вспоминать эти перцы» годы своей службы на Балтике.
Так прошло два года, когда весной 1841 г. Ивана Семеновича неожиданно перевели в списки Черноморского флота направили в город Николаев. Командующий Черноморским флотом был в то время друг его отца — адмирал Михаил Петрович Лазарев.
Как пишет в своих воспоминаниях В.К.Истомин, Иван Семенович принял свое назначение в Николаев без удовольствия, «главным образом потому, что черноморская служба издали казалась не особенно привлекательной. Сам же Лазарев представлялся сухим, безмерно строгим и не по силам требовательным».
Исходя из этих соображений, дед мой под разными предлогами оттягивал свой отъезд из Петербурга. Уехал и отпуск в Колышово, предполагая затем остаться служить и Балтийском флоте.
Между тем Лазарев в нескольких письмах к Семену Яковлевичу спрашивал, когда же явится к нему молодой Унковский, которого ждет освободившаяся вакансия адъютанта. Теперь уже медлить было нельзя, и в марте 1842 г. дедушка прибыл в Николаев и представился новому начальнику.
Адмирал Лазарев принял моего деда как родного и поселил в своем доме. Из окна своей комнаты молодой офицер мог наблюдать, как проходили военные суда, транспорты, пароходы и яхты. Постепенно привыкая к новой для него постановке, Иван Семенович задумал однажды на маленьком ботике выйти по реке Буг в открытое море. Это было его первое самостоятельное плавание. «И тогда, — пишет Г. К.Истомин, — он почувствовал всю прелесть и красоту морской жизни».
Иван Семенович Унковский был признан в России и заграницей выдающимся специалистом парусного флота. Первым его большим успехом в морской службе было пла-
вание, а затем — гонка на яхте «Орианда». По описанию В.К.Истомина, «Орианда» представляла собой одномачтовое судно, выстроенное в 1836 г. под личным наблюдением адмирала Лазарева и составлявшее предмет его особенной гордости. «Лазарев, — пишет В.К.Истомин, — с некоторым упрямством считал "Орианду" чуть ли не лучшей яхтой в мире, в то время как в Англии были тогда отстроены более совершенные яхты». Первые десять лет плавания «Орианда» не показала себя с лучшей стороны, и три сменивших друг друга командира не оправдали надежд адмирала. Иван Семенович, произведенный в 1846 г. в чин лейтенанта, мечтал стать командиром яхты, и мечты его сбылись.
В это время молодой офицер Унковский в совершенстве постиг искусство управления парусными судами. В 1847 г., командуя яхтой, он совершал плавания по Черному морю и постоянно получал одобрение адмирала Лазарева. Летом 1848 г. в Кронштадте намечалась гонка яхт, тендеров и шхун на императорские призы. Лазарев согласовал с начальством право участия «Орианды» в гонке яхт. Для этого все зимние месяцы проходили в подготовке яхты к дальнему плаванию. «Орианде» предстояло пересечь Черное море, войти в Средиземное море и через Гибралтар идти по Атлантике к Балтийскому морю.
В экипаж яхты, кроме ее командира, входили три офицера и двадцать пять матросов. «Орианда» снялась с якоря 20 апреля и только 11 июля прибыла в Портсмут. До гонок оставалось не более одного месяца, а в Портсмуте пришлось простоять целую неделю. Здесь Иван Семенович встретился с прославленным русским адмиралом В.А.Корниловым, который три дня пробыл на «Орианде»: Корнилов, между прочим, заметил Унковскому, что гонка для него предстоит трудная. В.К.Истомин пишет, что в особенности предостерегал Корнилов относительно яхты «Варяг», принадлежавшей князю Б.Д.Голицыну, куп-
ленной им в Англии после взятия приза на гонке в Плимуте.
«Орианда» благополучно прибыла в Кронштадт 8 августа 1848 г. после трех с половиной месяцев плавания. Ее встретили торжественно представители высшего командования Балтийского флота.
Гонка была назначена на 13 августа. В.К.Истомин так описывает гонку: «Всем гоняющимся яхтам надо было обойти вокруг ромба, обозначенного четырьмя судами, стоявшими на якорях. Расстояние одного судна от другого равнялось восьми морским милям; стало быть, всего следовало пробежать тридцать две мили, или пятьдесят шесть верст по прямой линии, не считая уклонов лавировки. Первым маячным судном, от которого начиналась гонка и где находились судьи, был фрегат "Паллада"... Размещение яхт по буйкам должно было произойти по жребию. На долю «Орианды" выпал самый невыгодный номер.
В девять часов тридцать минут, по первой пушке с фрегата "Паллада", яхты заняли назначенные им места, а в десять часов, по второй пушке, вступили под паруса, и началась гонка. Погода была тихая, ветер умеренный. Уже в самом начале гонки ясно обозначились преимущества многих балтийских яхт перед "Ориандою", которая и по устарелой конструкции, и по невыгодности положения вскоре оказалась позади всех. Впереди победоносно шел "Варяг".
На "Орианде" были приняты меры, чтобы воспользоваться каждой случайностью, все было рассчитано с целью облегчения успеха: матросы лежали на палубе, чтобы меньше парусило, у рулевого даже были подвязаны уши платком, чтобы ничем не отвлекаться. Штилило. Положение яхт не изменялось. Гонка за безветрием шла довольно медленно, как вдруг с юга стали надвигаться тучи и набежал шквал. На яхтах стали убирать паруса... Только этой случайности и ожидал Унковский. Шквал для него был единственной, последней надеждой... Рискуя перевернуться с яхтой,
он не только не убрал парусов, под которыми шел, но почти мгновенно, благодаря превосходной команде, прибавил столько парусов, сколько было возможно. "Орианда" понеслась как птица. Яхта за яхтою оставались позади... У первого маячного судна она обогнала главного соперника — "Варяга". Через два часа "Орианда" обогнула второе судно, и когда она подошла к третьему, "Варяг" только огибал второе. Ровно в семь часов вечера "Орианда" бросила якорь у фрегата "Паллада", оставив далеко за собою всех состязавшихся. С фрегата прозвучало троекратное "ура", шли поздравления с выигрышем приза. Иван Семенович говорил всегда, что это была лучшая минута в его жизни.
Яхта «Орианда» на следующий день отправилась в Петергоф, и здесь она удостоилась посещения ее государем Николаем I, который поздравил Унковского с победой и произвел его в чин капитан-лейтенанта. Последующие годы службы приносили Ивану Семеновичу возрастающий успех. В июле 1849 г. он был назначен командиром брига «Эней», на котором плавал по Средиземному морю. Осенью 1851 г., закончив заграничное плавание, войдя на севастопольский рейд, Иван Семенович получил назначение флигель-адъютанта Его Величества и был переведен в списки Балтийского флота. Последние два плавания Унковского в качестве командира фрегата «Паллада», а затем командира винтового фрегата «Аскольд», совершившего кругосветное плавание, вписали имя Ивана Семеновича в историю как одного из выдающихся российских моряков. Путешествие «Аскольда» продолжалось два с половиной года. Весной 1860 г. фрегат благополучно прибыл в Кронштадт. Командиру фрегата капитану первого ранга Унковскому присваивается чин контр-адмирала».
В Военно-морском словаре под редакцией адмирала флота В.Н.Черназина (М., Воениздат. 1990) сделана следующая запись: «Унковский Иван Семенович (1822—1886), русский мореплаватель, адмирал (1879), исследователь ма-
терикового берега Японского моря. Окончил Морской кадетский корпус (1839). В 1852—1854 гг. командир фрегата "Ммчлада", доставившего дипломатическую миссию во главе с В.Е.Путятиным в Японию. В 1854 г. под руководством И.С. Унковского проведены съемки и описание восточных берегов Кореи к северу от 35-й параллели и прилегающего участка русского побережья до 42°30', открыты острова Римского-Корсакова, Рикорда, Рейнеке, заливы Посьета и Ольги».
Но никак не мог себе представить Иван Семенович, что после завершения кругосветного плавания на фрегате «Аскольд» навсегда окончится его морская служба. Ведь он был Моряк от рождения, плоть от плоти своего отца, ранее него прославившего Русский флот.
Моя мать мне рассказывала, вспоминая свое раннее детство, как однажды, за два или три года до смерти ее отца, она вошла к нему в кабинет. Он сидел за столом в мундире с эполетами полного адмирала. Окно было открыто, дул сильный ветер, бумаги, лежавшие на столе под пресс-папье, едва не срывало, она сказала:
— Папа, закрой окно, ты простынешь!
— Ничего, Олечка, — сказал он, — ты уходи, а мне хорошо, чувствую, будто я на корабле.
А в это время прошло уже двадцать с лишком лет, как он состоял на статской службе.
Почему же так получилось? Оказалось, по вполне понятным причинам.
Император Александр II, вошедший на престол, задумал совершить большие реформы, в частности, освободить крестьян от крепостной зависимости. Для этого ему нужно было иметь вокруг себя близких, хорошо ему известных, честных и исполнительных людей. В числе многих он выбрал Ивана Семеновича, которого хорошо знал еще с юных лет по его службе на Балтике. Вся же дальнейшая служба Унковского была покрыта ореолом славы, честнос-
ти и неутомимого усердия. Все эти качества моего деда государь учел и поэтому решил привлечь его на должность ярославского губернатора.
О гражданской службе моего деда вспоминал близкий друг семьи Унковских, князь Сергей Дмитриевич Урусов, семья которого проживала в Ярославле как раз в то время, когда губернатором туда был назначен мой дед.
Привожу отрывок из воспоминаний С.Д.Урусова:
«В Ярославле, кроме Якушкина, было еще одно семейство, с которым мои родители были близко знакомы, и где я бывал довольно часто. Это было семейство ярославского губернатора Ивана Семеновича Унковского.
Моряк, сын моряка, ученик знаменитого организатора Черноморского флота адмирала Лазарева, Иван Семенович по личному желанию императора был назначен губернатором в нашу губернию. Впоследствии он был назначен сенатором, сохранив за собой губернаторское место. Совместительство это было допущено как беспримерное исключение вследствие выдающихся заслуг Ива на Семеновича по организации губернского управления и впоследствии успешного проведения им реформ начала царствования Александра II. Он, между прочим, с большой энергией преследовал взяточничество и сменил в губернии множество губернских и уездных административных лиц, произведя беспощадную чистку, невзирая на жалобы, доносы, искательства и протекции. Авторитет его в Петербурге и в губернии стоял очень высоко. Сам он считал себя малообразованным, не сведущим в гражданских делах и, вспоминая перед смертью об успехах своих на службе, как морской, так и гражданской, сказал своей жене чуть ли не накануне своей кончины, что он своими удачами обязан счастливому совпадению обстоятельств, случаю и заслугам своих сотрудников, а что сам он, в сущности, "шарлатан". Но в действительности дело обстояло не так.
В нем самом имелись драгоценные качества: пыл, смелость, любовь к подвигу. В опасные минуты, в трудных положениях он окрылялся. Действуя сам решительно и самостоятельно, он вместе с тем знал, когда, кому и в какой мере можно довериться, умел отдать должное своим сотрудникам, выдвигая их вперед, поддерживал и охотнее преувеличивал, чем умалял их заслуги. Имея с юности закал службиста николаевского времени, он сумел выработать в себе качества и взгляды, необходимые для руководителя при проведении реформ эпохи Александра II. "Был рыцарь чести, верный и прямой слуга Царю и Отечеству", — как принято было когда-то писать в официальных характеристикаx государственных людей.
Я не могу без справки указать, когда Евгений Иванович Якушкин, сын декабриста Ивана Дмитриевича, поселился в Ярославле, но знаю, что освобождение в 1861 г. крестьян от крепостной зависимости произошло в то время, когда он уже занимал должность управляющего Ярославской казенной палатой и, следовательно, по занимаемому им служебному положению должен был принять участие в проведении реформы, о которой его отец, декабрист И.Д.Якушкин мечтал еще в начале столетия. В действительности, Евгений Иванович широко раздвинул рамки своей служебной деятельности и стал вдохновителем той коллегии ярославских губернских деятелей, которым пришлось организовывать проведение нового закона в уездах, селах и деревнях губернии и руководить работой мировых посредников под председательством начальника губернии адмирала Ивана Семеновича Унковского.
Вскоре после 1861 г. император Александр II, которому неоднократно представляли донесения Ярославского жандармского управления о деятельности Евгения Ивановича, спросил явившегося на прием губернатора: "Правда ли, что ты находишься под влиянием Якушкина?" На это И.С. Унковский ответил: "Совершенная правда, Ваше Вели-
чество, и я счастлив тем, что могу это засвидетельствовать. Без него я, по неопытности в гражданских делах, легко мог бы впасть в ошибки, и тогда Ваши указания не были бы правильно выполнены". Цитату привожу на память. Некоторые слова, может быть, не точно переданы, но весь смысл и большинство слов, безусловно, подлинны.
Унковские жили в Ярославле очень скромно, званых вечеров и торжественных приемов, за редкими исключениями, не устраивали. Но у них часто и охотно собирались по вечерам человек пять-шесть из числа близких знакомых, то одни, то другие, не ожидая особого приглашения, совершенно запросто. Дамы иногда приносили с собой какую-нибудь работу, вследствие чего такие вечера имели совершенно интимный характер. Я любил приходить к ним вечером под предлогом проводить домой свою мать, появлялся обыкновенно довольно рано и дожидался, пока гости начнут расходиться по домам, прислушиваясь к общему разговору. Помню, что я любил подбирать с блюда и съедать крепкую, красиво окрашенную кожицу крымских яблок, которые Анна Николаевна Унковская, жена губернатора, чистила, и следил с удовольствием за движением ее белых гладких рук с одним только обручальным кольцом на пальце.
Анна Николаевна по годам была ближе к моему возрасту нежели к возрасту своего мужа, и мы, по ее рассказам, игра ли вместе под столом, когда я еще ползал, а она была девочкой лет пятнадцати. После замужества своего, как я впоследствии узнал и сам понял, Анна Николаевна обнаружила такие способности, так расширила свой умственный кругозор, интересы и общее образование, что стала одной из замечательных, интереснейших представительниц высшего культурного столичного общества. Необыкновенно живой ум с внезапными проблесками юмора, меткие суждения, практическая деловитость, соединявшаяся с широким интересом к общим вопросам в разнообразных областях мысли и жизни — все это делало общение с ней чрезвычайно
привлекательным. Она была надежной помощницей своему мужу, который, хотя и являлся настоящим главой семьи, все же никогда не пренебрегал ее мнением и советом, даже в таких случаях, которые непосредственно касались вопросов служебного характера.
Кроме официальных обедов и вечеров, о которых я не знаю, так как в них участвовать не мог, Унковские ежегодно устраивали два торжественных приема, собирая на них своих знакомых по приглашениям. 15 декабря бывала парадная большая елка с раздачей детям подарков, а в ночь на 1 января организовывался парадный ужин человек на пятьдесят — встречали Новый год. К этому ужину в течение двух-трех последних лет, проведенных Иваном Семеновичем в Ярославле, были допущены три гимназиста: Якушкин, И.Николов и я. Помню, как однажды, в ожидании ужина, мы забрались на хоры большой губернской залы, откуда мои более взрослые товарищи спустили меня на веревке вниз в залу.
Унковские переехали в Москву на постоянное жительство около 1877 г. Анна Николаевна хорошо знала и очень любила мою будущую жену, с которой в 1881 г. я познакомился в их доме, после поступления моего в университет.
К течение всей моей жизни нити, связывавшие меня с этой семьей, временно ослабевая, вновь скреплялись, никогда не прерывались, а теперь, после смерти Анны Николаевны, я видаюсь иногда с ее дочерьми, сверстницами моих сестер и братьев, а через третье поколение мы даже породнились, благодаря двум свадьбам. Два внука Ивана Семеновича и Анны Николаевны женились на моих племянницах».
Подытоживая эти мемуары князя Урусова, отмечу, что и дед мой, Иван Семенович, в 1877 г. получил назначение председательствующего Московского присутствия Опекунского совета ведомства императрицы Марии Федоровны (супруги императора Павла I).
Заканчивая свои воспоминания, В.К.Истомин пишет: «Иван Семенович, как сказано, умер в Москве, на Смоленском бульваре, в собственном доме 11 августа 1886 г. на высоте почестей. Он был полным адмиралом и кавалером Владимира первой степени. Но большей простоты и меньшего тщеславия представить себе было невозможно. Достойный ученик Лазарева, он как бы совестился, находя, что награжден не по заслугам.
Да, это была в полном смысле слова высокая, прекрасная личность, показавшая, чего можно достигнуть при трезвом русском уме и беззаветною преданностью своему долгу и родине. Это был благородный фарфор, окрепший в формах, приданных ему рукою великого мастера. Подобная фигура могла разбиться, но никогда — изменить своих очертаний».
Глава 5 МОИ РОДНЫЕ
Глава 5
МОИ РОДНЫЕ
РАЕВСКИЕ ИЗ ГАЕВ
Наиболее близкими родными со стороны моего отца была семья моего дяди Ивана Ивановича Раевского, женатого на Анне Дмитриевне Философовой. Жили они в деревне Гаи Рязанской губернии Данковского уезда, почему и назывались «гаевские».
Деревня и усадьба Гаи располагались на высоком, живописном левом берегу Дона, в двух верстах от Бегичевки. Расстояние это в известном смысле условное, так как, чтобы попасть из Бегичевки в Гаи, требовалось пересечь Дон. Зимой по льду это было просто. Но в остальные времена года ехать в экипаже можно только через Никитское, где был мост, и тогда протяженность пути увеличивалась в три раза. Мы обычно шли пешком по берегу Дона, а напротив Гаев переправлялись через реку на лодке. Дорога через Никитское левым берегом была неудобной, узкой, каменистой. На некоторых участках можно было ехать только шагом. Но, несмотря на трудности пути, мы общались с гаевскими почти ежедневно. Два младших брата, Ванечка и Николенька, были одногодками мне и моему брату Михаилу.
Младшая из дочерей — Олечка — ровесница моей сестре Елене. Старший брат Артемий и еще три его сестры — старшая Валентина, Елена (Леля) и Анна — по возрасту были близки к моей старшей сестре Кате. Поэтому встречи между гаевскими и бегичевскими всегда доставляли удовольствие обеим семьям.
Гаевский дом был многолюднее нашего. Кроме родителей и семи детей, в Гаях постоянно жила теща дяди Вани — Валентина Федоровна Юрлова (по первому мужу Философова) и ее старшая незамужняя дочь Валентина Дмитриевна (тетя Тина). Тетя Тина иногда уезжала, но ненадолго, не более как на полтора-два месяца. Она практически главенствовала в доме, и ее сестра Анна Дмитриевна, мать семерых детей, ей всегда уступала во всем, включая воспитание детей. Валентина Дмитриевна была в меру строга и обладала твердым характером. Она была очень интересной, умной, эрудированной женщиной, обладала прекрасным меццо-сопрано. Все дети — ее племянницы и племянники — относились к ней с большим уважением и беспрекословно выполняли все ее наставления. Что касается бабушки Валентины Федоровны, которую мои двоюродные братья и сестры называли иногда «Бибок», то она жила как-то своей собственной жизнью, не вмешиваясь в дела дочерей и внуков.
Мы все очень любили гаевский дом и с удовольствием его посещали, но в этой большой семье всегда чувствовалась какая-то натянутость, причину которой мне довелось узнать много позднее. Самое неприятное было то, что хозяин дома, дядя Ваня, держался как-то в стороне. Не было такого единения и монолитности, как в нашей семье. Это сказалось гораздо позднее, после революции, когда эта большая семья практически рассыпалась. Нашу семью постигла та же участь, но на то были другие причины, от нас не зависящие.
Еще одной особенностью отличался гаевский дом — постоянно присутствующими гостями. Среди них были
и близкие родные, как Коля и Наточка Ден, мы тоже их тоже очень любили. Но постоянно там гостили совсем нам не известные лица, какие-то знакомые бабушки, которые к нам никогда не ездили. Мне потом казалось, что дяде Ване эти чужие люди были неприятны, и поэтому он летом каждый день переправлялся на лодке на наш берег и шел к нам в Бегичевку, а мы его всегда с радостью встречали. На протяжении всей моей жизни связь с моими двоюродными не прерывалась, а теперь продолжается уже в следующем поколении.
УНКОВСКИЕ
Брат моей матери, Семен Унковский (дядя Сеня), был женат первым браком на Зое Львовне Ауэр, а вторым браком — на ее младшей сестре Марье Львовне. От первого брака у него было два сына: Ванечка и Левик, от второго брака — один сын Михаил. Старшие братья были намного старше меня, и я их почти не помню. Последний сын Михаил был старше меня двумя годами. Его я знал с раннего детства. Он с родителями каждый год, как я себя помню, приезжал в Бегичевку. Меня раза два возили в Колышово (родовое имение Унковских), и еще раза два мы вместе гостили у бабушки в Москве.
Жизнь дяди Сени прошла довольно сложно. Не в пример моему отцу (несмотря на их искреннюю привязанность друг к другу), Семен Иванович не имел тяготения к науке, и его, по традиции отца и деда, тянуло к морской службе. Не окончив курса гимназии, он поступил гардемарином в Балтийский флот. Совершив вскоре кругосветное плавание на крейсере «Память Азова», он получил чин мичмана, а позже — лейтенанта. Последняя его служба была в Ревеле (Таллине), где он со второй женой Марьей Львовной и сыном Михаилом жил до 1908 г., а затем, выйдя в отставку, на-
всегда поселился в Колышове. Здесь он выращивал чистокровных английских скаковых лошадей и был действительным членом Всероссийского скакового общества. Увлекаясь псовой охотой, Семен Иванович держал несколько свор английских борзых собак и две-три пары гончих.
Хотя я довольно хорошо помню дядю Сеню, но недостаточно, чтобы охарактеризовать его как любимого всеми родственниками и знакомыми. Мне довелось слышать, как наша родственница Е.В.Трубецкая, вспоминая московское высшее общество, как-то сказала, что одним из интереснейших и обаятельных людей своего времени она помнит Семена Ивановича Унковского.
Дядя Сеня был близким другом моего отца еще до того, как отец стал женихом, а затем мужем его сестры. Они были почти ровесниками и почти в одно время умерли в возрасте около пятидесяти лет.
Первая жена дяди Сени — Зоя Львовна — после революции эмигрировала вместе со своими сыновьями. Ее отец — Л.С.Ауэр выдающийся скрипач, солист Мариинского театра, еще до Первой мировой войны переехал в Америку, где продолжал давать концерты.
Семен Иванович с Марьей Львовной и сыном Михаилом после Октябрьской революции переехал из Колышова в Калугу. Ему разрешили взять из своей конюшни одну лошадь и экипаж (пролетку), и он стал в Калуге легковым извозчиком. В 1921 г. в Калуге внезапно возникла эпидемия оспы. Всем жителям предлагалось делать прививки, но дядя Сеня отказался, заболел и умер. Сыну его, Мише, в это время исполнилось шестнадцать лет, ему оставался еще год до окончания средней школы. В 1922 г. Марья Львовна с сыном переехала в Москву. Здесь в это время жили две ее сестры, одна из которых, Надежда Львовна, была замужем за артистом Большого театра скрипачом В.О.Сибором, а вторая, Наталья Львовна, преподавала пение в одном из музыкальных училищ.
В 1923 г. Михаил Унковский поступил в театральную студию имени М.Н.Ермоловой, впоследствии преобразившуюся в театр, существующий в Москве доныне. Мой двоюродный брат оказался одним из самых талантливых студийцев, вышедших из студии актерами Театра имени Ермоловой.
Михаила Унковского и его семью тоже не обошла тяжелая участь многих семей нашего поколения. О личности моего дяди, его жене и сыне у меня сохранились самые светлые воспоминания, как о людях честных, добрых и великодушных, готовых помочь всем, кто бы ни попросил помощи.
МИХАЛКОВЫ И ГЛЕБОВЫ
Среди моих ближайших родственников Михалковы и Глебовы занимают особое место. С одной стороны, с этими двумя семействами у нас почти нет родственных связей. Вместе с тем они оказались нам родными и близкими.
В конце восьмидесятых годов прошлого столетия (точно года не знаю) офицер Конной гвардии Александр Владимирович Михалков — вдовец, имевший двух малолетних деки — Марию четырех лет и Владимира двух лет, женился мл родной сестре моей матери Варваре Ивановне Унковской.
После свадьбы Александр Владимирович вышел в отставку и молодые поселились в Москве. Однако их брак оказался несчастливым, так как моя тетя вышла замуж не по любви, а главным образом под влиянием и по настоянию своей матери — моей бабушки, которая очень почитала семью Михалковых и считала, что лучшей партии своей второй по старшинству дочери ей не найти. Через год у них родилась дочь Ольга — моя двоюродная сестра, и в молодой семье после этого оказалось трое детей. Тете Варе с самого
начала замужества было трудно привыкнуть к двум малолетним падчерице и пасынку, а тут еще прибавилась дочь. Как это получилось — я точно не знаю, так как моей матери было неприятно вспоминать и рассказывать про надвигавшееся несчастье, но вскоре после рождения дочери молодая мать начала часто болеть и через короткое время, не более чем через два года, скончалась. Убитый горем муж после смерти жены заболел тяжелой и длительной болезнью и по прошествии нескольких лет умер.
Ко всеобщему горю, трое малолетних детей Михалковых оказались круглыми сиротами. Теперь их воспитание легло целиком на плечи бабушки Анны Николаевны, у которой еще оставались две младшие дочери — тетя Катя семнадцати лет и моя мать пятнадцати лет. Таким образом, Михалковы-старшие (Мария и Владимир), будучи не родными Унковским по крови, оказались для них самыми близкими родными по существу. Я хорошо помню фотографию кузена Володи и Оли, снятых вместе. Они и лицом походили друг на друга. Старшая, называемая Марицей, была красавица с несколько другим типом лица, но все же фамильным, родственным. Когда дети стали подрастать, они все трое тяготели к своей тетке — моей матери, которая по возрасту была всего на восемь или десять лет старше Марицы. Владимир, кроме того, любил брата моей матери дядю Сеню, который в то время служил во флоте.
Шло время, дети подрастали, а дочери бабушки стали совсем взрослыми, и старшая из них, Екатерина Ивановна, в возрасте двадцати лет вышла замуж за двоюродного брата моего отца — Сергея Дмитриевича Евреинова. Вслед за тем, в 1900 г., состоялась свадьба моих родителей. В это время старшие Михалковы уже были в юном возрасте, а младшей Оле минул десятый год.
Старшая, Мария Михалкова (Марица), заканчивала гимназию Фишер, а Владимир Михалков закончил одну из московских гимназий, а затем поступил на юридический фа-
культет Московского университета, который окончил в начале нынешнего века. Младшая — Ольга — получила домашнее образование, занималась с учителями гимназии Фишер и англичанкой мисс Бауэр. С мисс Бауэр занималась и Марица, а затем ее дети. В какое-то время мисс Бауэр жила и нашем доме и Бегичевке и занималась со мной и с моими сестрами.
Все Михалковы запомнились мне с детства как двоюродные сестры и двоюродный брат: кузина Марица, кузина Оля и кузен Володя. Марица приезжала к нам в Бегичевку со своим первым мужем Владимиром Григорьевичем Кристи в 1910 г., чтобы крестить моего младшего брата Андрея, чего я, конечно, не помню.
Между Михалковыми и Глебовыми не было никакого родства, но существовало невидимое тяготение друг к другу, окончившееся тем, что две сестры Михалковы, Мария и Ольга, вышли замуж за двух братьев Глебовых, Петра и Владимира, а Владимир Михалков женился на двоюродной сестре братьев Глебовых.
Таким образом установились прочные родственные связи между двумя семьями — Михалковыми и Глебовыми, к которым примыкает семья Унковских, а следовательно, и нами семья Раевских.
Петр Владимирович Глебов был вторым мужем Марии Михалковой. Первым браком она была за его двоюродным братом — Владимиром Кристи. Брак этот окончился разводом.
Не многие знали истину (а если знали, то обязательно искажали ее) о трагических переживаниях моей доброй, исковой двоюродной сестры Марицы.
Когда Мария Александровна начала выезжать в свет, восхищая всех своей красотой и добрым, ласковым обращением, то в обществе говорили: «Марица у нас одна. Не может быть на свете другой Марицы». Женихи кружились вокруг нее, не зная, кого она выберет. Гвардейский офицер Влади-
мир Кристи — сын московского губернатора Григория Ивановича Кристи и его жены Марии Николаевны, рожденной Трубецкой, — сделал предложение Марице Михалковой. На семейном совете Унковских предложение одобрили, и Мария Александровна вышла замуж. Казалось бы, все хорошо, рождается первый сын Владимир (1903 г.), потом Сергей (1905 г.) и Григорий (1908 г.). Все красивые, особенно Сергей. Марица гордится своими сыновьями. Однако родные очень скоро замечают, что прочной связи между супругами нет. Влюбленному мужу все время кажется, что жена может ему изменить, и в нем загорается неистовая ревность.
Одна довольно известная писательница XIX века в своих воспоминаниях высказала такую мысль: «Ничего не может быть скучнее, чем влюбленный муж». Мне довелось слышать от некоторых женщин, что они вполне согласны с этим мнением. Я не могу сказать, разделяла ли эту мысль моя двоюродная сестра, но непрерывно чувствовать на себе подозрительный взгляд мужа ей было неприятно.
Моя мать, очень любившая свою племянницу, рассказывая о разыгравшейся трагедии, как-то сказала, что она вполне понимала Марицу. Все окружающие считали, что поведение ее мужа выглядит du dernier ridicule1. В семье чувствовалось напряжение, окончившееся в конце концов катастрофой.
Князь Петр Николаевич Трубецкой, старший брат Марии Николаевны Кристи — матери ревнивого мужа Марицы, был весьма уважаемый в Москве человек. Одно время он был московским предводителем дворянства. В его доме на Пресне собиралось лучшее московское общество, в том числе интеллигенция. Все родственники и знакомые обожали Петра Николаевича. Слывя добродушным, гостеприимным хозяином, он любил одаривать комплиментами мо-
1 В высшей степени смешно (фр.).
лодых красивых девушек. Одно время он высказывал свое восхищение моей матерью, когда она была еще не замужем. Мне рассказывала моя мать, что однажды она со своей сестрой была приглашена на бал к Трубецким, и княгиня Александра Владимировна — жена Петра Николаевича, встретив их, обратилась к моей матери с такими словами: «Это в вас влюблен мой муж?» Мама смутилась и ответила: «Я не знаю». Сам хозяин вошел в это время и, обращаясь к жене, весело произнес: «В нее, в нее, неужели ты не поймешь?»
Все эти любезности пожилого князя воспринимались его женой и всеми близкими как шутка и никогда не могли служить причиной к обвинению Петра Николаевича в легкомыслии и волокитстве.
Однако находились люди, почему-то недоброжелательные к князю Трубецкому, стремящиеся из искры раздуть пламя. Так получилось с Марией Александровной Кристи, которая, в числе многих его родственников и родственниц, пользовалась большой симпатией дяди своего мужа. Случалось, что князь иногда приглашал ее с детьми покататься в автомобиле. В дни ее именин он не забывал прислать ей букет роз или оказать какое-либо внимание. Все это не выходило за рамки обычных родственных отношений.
В 1911 г. весь клан семьи старого князя Николая Петровича Трубецкого, куда, кроме семьи Петра Николаевича, входили также семьи Кристи, Глебовых и всех детей Николая Петровича от его второго брака, отправился в отдельном вагоне на юг. Какой была цель этой поездки и где именно произошла трагедия, я не помню. Здесь я даю описание происшедшего по рассказу моей матери, детали которого мог забыть.
Во время длительной остановки на какой-то станции (возможно, вагон Трубецких был отцеплен) Петр Николаевич Трубецкой сидел в своем купе за чашкой чая, весело беседуя с пришедшей к нему племянницей — Марицей Крис-
ти. В это же время муж ее, не найдя жены у себя в купе, вышел на улицу ее искать. Ему показалось, что она с кем-то ушла гулять, причем он предполагал, что пошла она с его двоюродным братом Петром Владимировичем Глебовым. Кристи встретил П.В.Глебова и стал спрашивать, где его жена, намекая ему при этом о постоянной излишней любезности к ней. На это Глебов ответил ему с усмешкой: «У тебя какая-то болезнь. Тебе кажется, что все влюблены в твою жену. Ты еще присовокупи сюда дядю, он ведь тоже обожает Марицу».
Какая-то сумасшедшая мысль вдруг возникла у Владимира Кристи. Он побежал в вагон. Войдя, он услышал веселый смех своей жены, раздававшийся из купе Петра Николаевича. Владимир вытащил револьвер и направился к купе своего дяди. Петр Николаевич, улыбаясь, слушал то, что ему рассказывала племянница, потом с удивлением посмотрел на входящего к нему Владимира, а тот, не раздумывая, два раза выстрелил в него в упор. Князь был убит наповал. Что было дальше, я не знаю, но после выстрелов Марица машинально, не сознавая, зачем она это делает, выбросила в окно свою сумку, и тут она, находясь в кошмаре, отчетливо увидела, как станционный жандарм быстро подобрал сумку.
Что потом? Кристи судили, признали невменяемым в момент совершения преступления, и суд присяжных оправдал его. Из гвардии он был исключен. Мария Александровна получила официальный развод, а через полтора года Петр Владимирович Глебов сделал ей предложение. Вскоре родились Федя (1914 г.) и Петя (1916 г.) Глебовы.
Все Трубецкие после совершившейся трагедии возненавидели не столько самого убийцу, сколько его жену, представлявшуюся им безжалостной кокеткой. По мнению ближайших родных, включая бабушку и всех ее детей, в том числе моих родителей, отношение Трубецких к Марице было несправедливым; на христианский взгляд жестоким.
В двадцатые годы, когда все бывшее московское общество снова съехалось в Москву, Трубецкие продолжали игнорировать Марию Александровну даже после того, как она потеряла второго мужа — Петр Владимирович умер от тифа в 1921 г.
После того как в 1924 г. я переехал в Москву, мы часто встречались. Я был в дружбе с тремя ее сыновьями Кристи: Лекой (Владимиром), Сергеем и Гришей. Последние ее два сына, Федя и Петя Глебовы, были значительно моложе меня и поэтому по возрасту не подходили к нашей компании. Жизнь семьи была трудной. Средства на жизнь добывались случайными заработками Марицы и ее старших сыновей, а также продажей оставшихся драгоценностей. Однако энергия и деловитость Марии Александровны помогали ей справляться с тяжелыми моментами ее жизни. Старшие сыновья встали на ноги и во многом преуспели. Младший из детей Кристи — Григорий Владимирович, окончивший Московский строительный техникум, успешно работал на стройках первой пятилетки, а перед войной стал ведущим режиссером Оперного театра имени К.С.Станиславского. Сама Мария Александровна была в хороших отношениях со Станиславским. Он ценил ее ум, темперамент и энергию. Ее сыновья Глебовы, ставши взрослыми, тоже служили искусству: Федор был прекрасным художником-пейзажистом, а Петр известен как актер кино1.
Владимир Александрович Михалков — мой сводный двоюродный брат — до революции камергер и обладатель конюшни рысистых лошадей, был всю жизнь непрерывным тружеником. Он обладал по наследству довольно большим состоянием, и, чтобы оно пошло впрок, помимо университетского образования, специально занимался экономическими и финансовыми науками. Его знания в области эконо-
1 Петр Глебов наиболее прославился исполнением роли Григория Мета в фильме «Тихий Дон» С.Герасимова.
мики позволили ему в начале двадцатых годов получить ответственную работу в Центросоюзе. Изучив досконально условия разведения и содержания домашней птицы, он стал вскоре ведущим специалистом по птицеводству. В конце двадцатых — начале тридцатых годов им написан ряд руководств в этой отрасли сельского хозяйства. Один из его сыновей стал знаменитым советским поэтом, а два внука — известными кинорежиссерами1.
Моя двоюродная сестра Ольга Александровна Михалкова (в замужестве Глебова) была любимой внучкой моей бабушки и любимицей своих сводных сестры и брата. Когда Оля Михалкова стала выезжать в свет, бабушка более всего думала над тем, как обеспечить своей внучке счастливое будущее, испытывая при этом никогда не проходящую горесть по безвременно ушедшей дочери. Сестра и брат вполне сочувствовали увлечению Оли Владимиром Глебовым, который вскоре сделал ей предложение. Выбор Оли был одобрен моими родителями, близко знавшими и любившими семью Глебовых. Ко всеобщей радости, в 1913 г. состоялась свадьба Владимира Глебова с Ольгой Михалковой.
По существовавшему в то время церковному уставу замужество двух сестер за двумя братьями считалось не вполне правомерным, и требовалось разрешение Святейшего Синода, для чего бабушка специально ездила в Петербург.
Молодые Глебовы — Оля и Воля (так звали Владимира родные) — после возвращения из свадебного путешествия поселились в Москве в собственном доме в Малом Успенском переулке в районе Арбата. Дом этот был доходным, он достался в приданое моей двоюродной сестре. Глебовы за-
1 Автор хрестоматийного в СССР стихотворения о милиционере дяде Степе и текста Государственного гимна СССР, потом РФ — Сергей Михалков. Лауреат премии «Оскар» кинорежиссер Никита Михалков и работавший в Голливуде — кинорежиссер Андрей Михалков-Кончаловский.
нимали там квартиру на четвертом этаже, а в такую же квартиру на третьем этаже переехала наша бабушка — Анна Николаевна Унковская.
Воля Глебов прослужил офицером всю Первую мировую войну. В 1915 г. у Глебовых родилась дочь Татьяна. В 1918 г., в связи с голодом, охватившим Москву, вся семья перебралась на Украину, а затем в числе тысяч эмигрантов Глебовы уехали во Францию. В Париже Владимир Владимирович Глебов работал таксистом.
Первые годы семье Глебовых было трудно. У Воли не было своего автомобиля, и он работал как наемный шофер. Семья увеличилась, появился еще сын Сережа. Судя по письмам, которые получала моя бабушка, Глебовы жили очень скромно, едва сводили концы с концами. Но все русские эмигранты, видимо, тесно объединялись и помогали друг другу. Однажды, это было в конце двадцатых годов, кто-то принес тете Кате Евреиновой французский журнал, в котором большая рубрика посвящалась русским эмигрантам. На одной из фотографий в этом журнале была изображена шеренга автомобилей-такси и шоферов, стоящих рядом с машинами. В середине шеренги стоял Воля Глебов. Когда к нам вскоре зашел Володя Михалков, моя мать показала ему журнал и спросила: «Ты никого здесь не узнаешь?» Он посмотрел и воскликнул: «Воля!» Через какое-то время Глебову удалось приобрести собственный автомобиль, это значительно повысило его заработок, и семья стала жить безбедно.
В силу многих причин мне не удалось проследить за жизнью Глебовых. В 1970 г. Оля Глебова еще была жива, ее видел Сергей Кристи, бывший в том году в Париже. Она умерла в 1972 г. Ее муж умер много раньше. Дочь Татьяна вышла замуж за Михаила Григорьевича Трубецкого и умерла в 1985 г. на семидесятом году жизни.
ТЕТЯ КАТЯ И ДЯДЯ СЕРЕЖА ЕВРЕИНОВЫ
Сестра моей матери Екатерина Ивановна была всего на два года старше своей младшей сестры. Поэтому все детство и ранняя молодость сестер проходили во взаимной любви и дружбе. Выезжая в свет, в доме Трубецких на Пресне Екатерина Ивановна встретила родственника Трубецких — Сергея Дмитриевича Евреинова. Он приходился моему отцу двоюродным братом. Эмилия Алексеевна Капнист, двоюродная тетка Евреинова, приложила все усилия для того, чтобы он сделал предложение Кате Унковской.
Евреинов слыл за довольно распущенного человека, но был весельчаком, остроумным рассказчиком и среди молодых девиц имел большой успех. В материальном отношении он был скорее беден, чем богат, и с этой стороны общество считало его непривлекательным женихом. Тем не менее Екатерина Ивановна влюбилась в него и, когда Сергей Дмитриевич сделал ей предложение, ответила полным согласием. Двадцати лет тетя Катя вышла замуж за Евреинова и всю жизнь, до самой его смерти, обожала своего мужа, несмотря на многие неприятности, которые он ей чинил.
Молодые Евреиновы после свадьбы поселились в Петербурге, в доходном доме на Фурштадтской улице. Сергей Дмитриевич начал свою службу в Министерстве внутренних дел чиновником невысокого класса. Однако, быстро преуспевая, он скоро стал вице-губернатором в Ярославле, а позднее — в Кишиневе. Здесь его застала Первая мировая война. Он облекся в военную форму и получил чин действительного статского советника. После успешного наступления наших войск в Галиции и взятия Перемышля Сергей Дмитриевич был назначен в этом городе первым русским губернатором.
Однако в Перемышле он оказался «калифом на час». В начале 1915 г. город был отбит немцами, и Сергею Дмитриевичу пришлось вернуться в тыл. В одной из частей рус-
ской армии Юго-Западного фронта дядя Сережа Евреинов оказался вместе со служившими там офицерами: Владимиром Трубецким, его двоюродным братом Волей Глебовым и Львом Алексеевичем Бобринским1. Десять лет спустя об этой дружной компании рассказывал мне Владимир Сергеевич Трубецкой.
Пока Сергей Дмитриевич был на фронте, его жена Екатерина Ивановна жила со своей неразлучной горничной Прасковьей Михайловной в небольшом имении Светлое Тверской губернии. Прасковья Михайловна была старшей, незамужней сестрой трех замужних женщин: Татьяны, Фавсты и Натальи. Все они смолоду служили в доме моей бабушки. Самой главной из них, ставшей потом экономкой, была Татьяна Михайловна. Ее двух дочерей, Елену и Лидию, бабушка поместила в среднее духовное училище, откуда они вышли учительницами начальных классов.
Сергей Дмитриевич по своим убеждениям был монархистом, поэтому революцию встретил без энтузиазма. Он должен был эмигрировать, как и его брат и две сестры, но по каким-то обстоятельствам задержался и остался в армии до октябрьской революции. Как бывшего офицера и к тому же губернатора, его арестовали и должны были судить. Сидя в Бутырской тюрьме в 1918 г., он перенес инсульт, в результате чего стал полным инвалидом. Его судили, но по состоянию здоровья освободили и отпустили. Екатерина Ивановна в это время уже жила у бабушки, в Малом Успенскомм переулке, куда из Бутырок перебрался и Сергей Дмитриевич.
Мне пришлось прожить бок о бок с Евреиновым шесть лет. Дядя Сережа был дряхл, и я часто его сопровождал, если ему предстояло идти в гости к кому-либо из родственников или знакомых. Тем не менее он до конца жизни курил
1 Л.А.Бобринский приходился моему отцу троюродным братом.
и даже позволял себе по воскресеньям выпить две-три рюмки коньяка. Его сестры, жившие в Англии, присылали ему несколько фунтов стерлингов, на которые он имел возможность покупать себе хорошие папиросы, коньяк, а для посещающих его гостей — вино и конфеты. Сергей Дмитриевич умер в 1931 г. в возрасте шестидесяти трех лет.
Тетя Катя Евреинова, вечная труженица, названная духовником, отцом Владимиром, подвижницей, очень тосковала после смерти мужа и перенесла эту утрату относительно спокойно лишь благодаря искренней вере в Госпoда Бога и жизнь Вечную.
Вся жизнь тети Кати была тяжелой. Детей у нее не было, следовательно, не было и настоящей семьи. Муж был занят службой, приемами разных лиц, часто малоинтересных для его жены. В тяжелый 1918 г., возвращаясь зимой из церкви, тетя упала, получив перелом шейки бедра. Поправившись, она давала частные уроки английского языка и, вооружившись палкой с резиновым наконечником, продолжала почти ежедневно ходить в церковь Николы Плотника на углу Никольского переулка и Арбата. Так продолжалось до зимы 1930 г., когда тетя Катя, утомленная за день уроками, стояла вечером перед иконами и молилась. Не удержавшись на одной здоровой ноге, она свалилась, в результате чего произошел вторичный перелом шейки бедра, навсегда приковавший ее к постели. Она продолжала, лежа в постели, давать уроки, но в храм уже ходить не могла. В большие праздники друзья возили ее в церковь Николы Плотника на коляске. Ее постоянного духовника, отца Владимира, уже не было, в 1930 г. он был вторично арестован и наравне со многими священнослужителями погиб в лагерях НКВД. Екатерина Ивановна прожила еще пять лет и скончалась в 1935 г., о чем я узнал из письма матери, будучи в Воркутинском лагере.
СЕМЬЯ ХВОСТОВЫХ
Старшая сестра моей матери Анна Ивановна родилась в 1866 г. Она была первым ребенком в семье Унковских. Восемнадцати лет она вышла замуж за тридцатилетнего орловского помещика Сергея Алексеевича Хвостова, вскоре после женитьбы назначенного вице-губернатором города Орла.
Будучи небогатыми людьми, все братья Хвостовы служили по разным ведомствам. В конце прошлого века Сергей Алексеевич получил место пензенского губернатора, а затем перешел на службу в Министерство внутренних дел в Петербурге, куда к этому времени переехала вся его семья.
В семье Хвостовых было восемь детей: четверо старших (одна дочь и три сына) и четверо младших (тоже одна дочь и три сына). Первую половину детей отделяло от второй восемь лет. Первенцем был Николай (род. в 1885 г.), второй - Екатерина (в 1887 г.), потом Иван (в 1889 г.) и Сергей (в 1891 г.). По прошествии восьми лет, в 1899 г., родилась дочь Варвара, а за ней с интервалом в два года — три сына: Алексей, Александр и Дмитрий.
Жизнь семьи Хвостовых первые двадцать лет ее существования прошла в радости, счастье и спокойствии. Следующие двадцать лет унесли из жизни ровно половину членов семьи. Еще через десять лет остались только трое. Обстоятельства смерти большей части членов семьи были насильственные, трагичные.
С переездом в Петербург старшие мальчики Хвостовы были определены в Царскосельский лицей, а дочь Екатерина в Смольный институт.
Большая семья Хвостовых жила в полном довольствии. Лето они проводили в деревне Орловской губернии, к осени возвращались в Петербург. В 1906 г. старший сын Николай заканчивал курс в лицее, а сестра его Катя — Смольный институт. Сергею Алексеевичу необходимо было быть в Пе-
тербурге в начале августа. Анна Ивановна не пожелала оставаться в деревне с детьми без мужа, и вся семья последовала вместе с ним в Петербург.
Осенью старшему сыну предстояло отбывать воинскую повинность в одном из пехотных гвардейских полков, а Катя должна была быть представлена вдовствующей императрице Марии Федоровне. Выезды, балы в высшем петербургском свете сулили Кате Хвостовой блестящую партию и беззаботную жизнь во времена, когда Россия, оправившись от революционных событий 1905 г., набирала силы, первой из великих держав Европы. Все это было так, но как раз в это время в счастливой семье Хвостовых произошла внезапная катастрофа. Сергей Алексеевич — глава семьи — трагически погиб 12 августа от взрыва бомбы, брошенной террористами на даче министра П.А.Столыпина на Аптекарском острове. При этом Столыпин по счастливой случайности остался жив и невредим, а многие люди, дожидавшиеся его приема, погибли, в их числе был и Хвостов.
Случившаяся трагедия потрясла всю семью. Анна Ивановна всю жизнь не могла вспомнить без содрогания, как к их дому на Фурштадтской подъехала карета, из которой вышел жандармский офицер и сообщил о том, что произошло. Она ехала рядом с ним в это ужасное место, находясь в полной прострации. А когда к ней приходило сознание, ей становилось страшно. Около дачи на Аптекарском острове, оцепленной конными жандармами, стояли толпы людей, раздавались стоны, плач родных и близких. Само страшное для Анны Ивановны было увидеть мертвого мужа, которого она всего два часа назад провожала из дома веселого, улыбающегося. Она боялась войти в комнату, которую указывал провожавший ее жандармский офицер. Ей подумалось, что она увидит обезображенное тело. А он, любимый ее Сережа, лежал на кушетке, как живой, только небольшая царапина на правом виске с запекшейся кровью.
В глазах у нее помутилось, она потеряла сознание. Ее подхватили двое жандармов и положили на диван в соседней комнате. Когда она пришла в себя, рядом сидели три ее старших сына и дочь.
На семейном совете Анна Ивановна решительно заявила, что после похорон мужа она с младшей дочерью Варварой (Арочкой) и тремя младшими сыновьями — Алешей, Шурой и Димой уезжает в Москву. Старшие братья и сестра Катя должны пока остаться в Петербурге. Это решение Анны Ивановны было принято всей семьей с полным единодушием.
В Москве тетя Аня остановилась у матери в Елизаветинском институте. Моя бабушка выделила в своей квартире семье Хвостовых три комнаты. Одна из них служила детской для мальчиков, вторая предназначалась для гувернантки, немки Эммы Александровны, и Арочки, в третьей уместилась сама Анна Ивановна.
Тихая квартира бабушки, где она жила со своей внучкой Олей Михалковой и ее гувернанткой мисс Бауэр, теперь наполнилась детскими голосами, что нарушило покой бабушки, но пока тетя Аня не желала удаляться в орловское имение и переживать там свое горе в одиночестве.
Прошло два года, дети Хвостовых подрастали. Арочке исполнилось девять лет, ей предстояло зачисление в начальный класс института.
Старший сын Анны Ивановны, Коля, прослужив год в гвардии, вышел в отставку и решил поступить в Московский университет. Он переехал в Москву, чтобы пожить вместе с матерью и младшими братьями, которые теперь очень нуждались в мужской опеке. Анна Ивановна сняла квартиру в доходном доме на Зубовском бульваре, где свободно разместилась семья Хвостовых вместе с гувернанткой и прислугой. Дочь Арочка, поступившая в Елизаветинский институт, осталась жить с бабушкой и приезжала к матери только в праздничные дни.
Между тем старшая дочь Катя и два сына, Иван и Сергей, оставшиеся в Петербурге, чувствовали себя неуютно: в особенности после отъезда старшего брата Коли. У всех возникали разные мысли, и все они сосредоточивались на желании покинуть Петербург. Однако Катя, недавно пожалованная во фрейлины Императорского двора, должна была посещать придворные балы, а Ваня, теперь офицер лейб-гвардии Семеновского полка, был связан с соблюдением этикета, присвоенного гвардии. Один только Сережа чувствовал себя свободно. Он дал слово своему товарищу офицеру Нежинского гусарского полка, что после окончания лицея поступит в его полк, который был расквартирован в Орле.
В один из своих приездов в Москву Иван Сергеевич Хвостов познакомился с Натальей Татищевой, дочерью крупного банковского чиновника, и очень скоро женился на ней. Молодая Хвостова не желала переезжать в Петербург и Ивану Сергеевичу пришлось перебраться в Москву. Сережа, как задумал, стал нежинским гусаром, а Екатерине Сергеевне тоже пришлось переехать к матери: не оставаться же одной в пустой петербургской квартире. В итоге все семейство Хвостовых, кроме одного Сережи, пока служившего в Орле, обосновалось в Москве. Стали подрастать младшие дети: Алеша и Шура поступили в гимназию, младший Дима начал заниматься дома с учителем и гувернанткой.
В середине 1910 г. в семье Хвостовых произошло два важных события. Первое заключалось в предложении Анне Ивановне стать начальницей Елизаветинского института, заменив на этом посту свою мать — мою бабушку Анн Николаевну. Бабушка с удовольствием приняла отставку и переехала с внучкой Олей в снятую ею квартиру в 3-м Зачатьевском переулке, близ Остоженки. Анна Ивановна в свою очередь, переехала в институтскую квартиру.
Прежде чем перейти к следующему событию в жизни Хвостовых, необходимо вернуться назад, ко времени пере-
езда Анны Ивановны из Петербурга в Москву. Живя у бабушки в институте, ей приходилось часто вместе с матерью посещать Троице-Сергиеву лавру и ее окрестные монастыри. После гибели мужа у Анны Ивановны сильно развились религиозные чувства. Она несколько раз посещала монастырь — Черниговскую пустынь, где тогда пребывал всеми уважаемый старец Варнава. Бывала она и в Зосимовой пустыни, находившейся в двадцати верстах от Сергиева Посада. Здесь она обрела себе духовника — смиренного монаха, в последствии схимника, отца Алексия. Общаясь с духовными отцами, творя молитвы, Анна Ивановна получала утешение от своего горя, и вскоре все мирское для нее стало уступать духовному.
Однажды при посещении Сергиева Посада ей пришло голову приобрести здесь дом. Кто-то из священнослужителей указал ей на один красивый, добротный, типа дачного, дом с мезонином, подлежавший продаже. Она незамедлительно оформила покупку. Было это летом 1910 г. Для большинства ее родных и знакомых эта покупка была неожиданной и показалась даже странной. Сама же Анна Ивановна, как человек глубоко верующий, посчитала, что это приобретение было подсказано ей свыше. Она совсем успокоилась после того, как получила по этому поводу полное одобрение всех своих детей и, главное, благословение своего духовника.
Вскоре новый дом начал постепенно обживаться. Из имения прибыли два человека прислуги, привезены мебель, иконы, отслужен молебен, и через какие-нибудь два-три месяца дом был готов принять всю семью Хвостовых, если бы им захотелось приехать сюда в любое время на любой срок. А пока вся семья лето проводила в имении, где, казалось, все было спокойно. Анна Ивановна и ее дочь Екатерина Сергеевна не забывали посещать дом в Сергиевом Посаде. Сначала эти поездки большей частью приурочивались к большим праздникам, потом они участились, и Анна
Ивановна большую часть летних каникул проводила в Посаде. Стала посещать хвостовский дом и бабушка Анна Николаевна. У Анны Ивановны в Посаде появилось много знакомых интересных людей, среди которых были Огневы, Флоренские, Верховские и др.
Прошло восемь лет со дня гибели мужа, раны еще не залечены, а Анне Ивановне уже предстояли новые испытания. Началась Первая мировая война. Два ее сына — Ваня и Сережа, оба офицеры, — в первый же день мобилизации отправились на Западный фронт. Старший сын Коля по состоянию здоровья не подлежал мобилизации и был назначен земским начальником по Орловской губернии. Алеша, Шура и Дима еще дети, первому из них только что минуло тринадцать лет. Зачем все мальчики играют в войну? Вот Алешин герой — Петя Ростов из «Войны и мира» Толстого. «Ему тоже было тринадцать лет», — с содроганием думала Анна Ивановна. Ее дочь Екатерина Сергеевна слышала, как Алеша однажды сказал:
— Почему мне не пойти на войну? Ростову Пете тоже было тринадцать лет.
— Да что ты, Алеша, ты не можешь огорчать маму, ей до вольно того, что Ваня и Сережа на войне, — убеждала сестра воинственного брата.
— А сколько продлится война? — спрашивает одиннадцатилетний Шура.
— Не знаю, милый, — отвечает сестра, — дай бог, чтобы недолго.
Такие разговоры проходили в семье Хвостовых в 1914—1916 гг. Но все обошлось благополучно, впрочем, не вполне.
Наступила революция. Сначала — одна, потом — другая. Война окончилась, сыновья Ваня и Сережа вернулись домой. Вся семья обосновалась в Сергиевом Посаде. Здесь было спокойнее, чем в Москве. Однако двум офицерам русской армии было небезопасно оставаться в Советской Рос-
сии, и они решили податься на Украину, где властвовал гетман Скоропадский. Вместе с Ваней и Сережей уехали их братья Алеша и Шура. Старший брат Коля уехал на Украину еще раньше.
Анна Ивановна осталась в Сергиевом Посаде с двумя дочерьми, младшим сыном Димой и гувернанткой Эммой Александровной Урм. Время и события, сменявшиеся одно за другим, шли так быстро, что в голове Анны Ивановны не укладывалось, что же на самом деле происходит в России, к чему это все ведет. От случайно приехавших с Украины, где гетмана уже не было, она узнала о гибели двоих сыновей, сражавшихся в Белой армии. Рассказывали подробности смерти Алеши. Эскадрон гвардейцев, в котором он служил, поскакал в атаку на укрепленную позицию красных, обрушивших на атакующих шквал пулеметного огня. Пуля пробила голову Алеши. Он замертво свалился с лошади, как и его герой Петя Ростов. О Шуре рассказал поручик Вулич, бывший с ним в госпитале. Он вышел из госпиталя без правой руки, а Шура умер от ран.
Последним испытанием Анны Ивановны была смерть дочери Арочки, скончавшейся в 1920 г. от тифа, и почти одновременно смерть старшего сына Николая.
Эти, казавшиеся непоправимыми, потрясения, свалившиеся на семью Хвостовых, не сломили уже постаревшую Анну Ивановну и ее тридцатитрехлетнюю дочь. Слишком нелика была их вера в Знамение Божье. Анна Ивановна твердо решила посвятить себя Православной Церкви, принять постриг, но остаться монахиней в миру. Эту же мысль затаила в себе и ее дочь. Хотя в душе Кати еще оставались мирские начала, она отчетливо представляла себе, что возвращение к светской жизни при любых обстоятельствах для нее исключено.
В Сергиевом Посаде, поблизости от дома Хвостовых, находилась церковь Рождества. Каждую субботу и воскресенье прихожане привыкли видеть в храме строгую монахи-
ню Анну, ее дочь и сына. Они стояли безмолвно в стороне, перед большой Казанской иконой Божьей Матери, и молились с твердой непоколебимой верой в то, что прошедшее и проходящее сейчас предначертано волей Божьей, и эта вера давала матери и дочери силы для продолжения их жизни в надвигающиеся трудные годы.
Ко времени нашего приезда в Сергиев Посад в 1922 г. в семье Хвостовых осталось в живых пять человек из десяти, причем два сына пребывали на чужбине.
УРУСОВЫ
С Урусовыми мы породнились только в начале 1930 г., когда мой двоюродный брат Михаил Унковский женился на дочери Юрия Дмитриевича Урусова Евдокии (близкие и позже в театре ее звали Эда), а я в начале 1931 г. женился на ее младшей сестре — Лёнушке. Задолго до этих двух знаменательных событий семья Урусовых во второй половине прошлого века и позднее сохраняла близкие дружеские отношения с семьей Унковских, живших тогда в Ярославле.
Дед моей жены князь Дмитрий Семенович Урусов, служивший в лейб-гвардии Измайловском полку, после коронации императора Александра II вышел в отставку в чине полковника. Женившись на Варваре Силовне Баташевой, он уехал на жительство в доставшееся ему по наследству имение Спасское, что в восемнадцати верстах от Ярославля, и там обосновался, занимаясь собственным хозяйством.
После реформы 1861 г. он служил в Ярославле, занимал разные должности, в том числе председателя Губернской земской управы. Поскольку мой дед в это время был ярославским губернатором, семья Урусовых, естественно, попала в окружение семьи Унковских.
По мере взросления детей семья Дмитрия Семеновича постепенно перебиралась из Спасского в Ярославль, где
дети учились в гимназиях. В семье было семеро детей: четыре сына и три дочери. Старшим из них был Сергей Дмитриевич, впоследствии служивший губернатором и Твери и Бессарабии, а затем бывший товарищем министра внутренних дел при премьере графе Витте. Будучи видным государственным деятелем России конца XIX и начала XX столетия, Сергей Дмитриевич Урусов оставил интереснейшие воспоминания, среди которых изданная в начале века книга «Записки губернатора». Остальная, большая часть воспоминаний хранится в рукописном отделе Российской государственной библиотеки и в копиях у родных автора.
Предпоследним по старшинству из детей Урусовых был Юрий Дмитриевич — отец моей жены Елены Юрьевны и жены моего двоюродного брата Евдокии Юрьевны, в прошлом известной актрисы Театра имени Ермоловой. Юрий Дмитриевич был женат на Евдокии Евгеньевне Салиас — дочери русского писателя графа Салиас де Турнемир. Мать последнего — известная писательница Евгения Тур (Елизавета Васильевна), сестра знаменитого русского драматурга Александра Васильевича Сухово-Кобылина.
В семье Ю.Д.Урусова было четверо детей: два сына и две дочери. Старший — Никита, потом — Евдокия, Кирилл и Елена. До Первой мировой войны Юрий Дмитриевич занимал должность товарища прокурора Московского окружного суда. Семья занимала довольно большую квартиру в доходном доме в Большом Знаменском переулке. После Октябрьской революции у семьи Урусовых были изъяты три комнаты из шести, куда вселились две посторонние семьи. Такое уплотнение было обычным явлением, и никто против этого не возражал. Соседи жили дружно, безо всяких ссор и склок, впоследствии ставших непременным явлением советских коммунальных квартир.
Юрий Дмитриевич в начале советской власти не подвергался репрессиям и был привлечен на работу в качестве
юрисконсульта в одном из отделов Наркомздрава. Позднее академик И.М.Губкин предложил ему должность в Особой комиссии по исследованию Курской магнитной аномалии, где также имел ответственный пост его старший брат Сергей Дмитриевич, который, несмотря на занимаемые должности в дореволюционной России, был арестован только в самом начале Октябрьской революции, а затем, благодаря своим либеральным взглядам и действиям, не подвергался репрессиям.
Что же касается Юрия Дмитриевича, то его терпели вначале благодаря хорошему отношению к нему нескольких крупных большевистских деятелей — таких, как Семашко, Красин, Цюрупа, знавших Юрия Дмитриевича еще до революции. После смерти двух последних он в 1927 г. был арестован и, как он говорил, был вытащен благодаря усиленным стараниям Н.А.Семашко, бывшего во главе Наркомздрава. После освобождения в 1928 г. Юрий Дмитриевич уже не работал в государственных учреждениях и выполнял отдельные поручения по каким-то договорам, а в начале тридцатых годов ездил в разные концы Советского Союза экспедитором, сопровождая автомобили.
ЦИНГЕРЫ, БЕРГЕРЫ И МОРДВИНОВЫ
Две сестры моего деда Ивана Ивановича Раевского — Мария (дома и у родных ее звали Магдалиной) и Александра, — к удивлению родителей, не нашли себе женихов из дворянской семьи. Магдалина вышла замуж за преподавателя математики, впоследствии ставшего ординарным профессором Московского университета, Василия Яковлевича Цингера, а Александра нашла себе суженого в лице учителя провинциальной гимназии Александра Даниловича Бергера. Последняя, младшая сестра Маргарита Ивановна вы-
шла замуж за обедневшего дворянина Ивана Ивановича Мордвинова, состоявшего на службе по земству.
Эти три семьи не общались с высшим аристократическим обществом, куда входил их брат Иван Иванович, но между собой жили дружно, так же, как и с семьей брата.
Семья Василия Яковлевича Цингера жила постоянно и Москве. Среди его детей, сверстников моего отца и моих дядей, были три сына: Иван, Николай и Александр Васильевичи — все трое ученые в области естествознания. Наиболее известным был Александр Васильевич — профессор Московского коммерческого института и Высших женских курсов, автор популярного учебника физики для средней школы.
Семья Василия Яковлевича Цингера была почитаема Л.Н.Толстым, они довольно часто общались. Александр Васильевич часто посещал Толстого в Ясной Поляне. К 1894 г. брат моего отца, Иван, будучи студентом Московского университета, сопровождал Л.Н.Толстого на собрание IX Съезда русских естествоиспытателей и врачей. Съезд проходил в Колонном зале Дворянского собрания (Дом союзов). С большим докладом о значении науки для духовной жизни человека выступил тогда профессор К.Я.Цингер. Толстой, возвращаясь с собрания домой, так выражал моему дяде свой восторг по поводу речи Цингера: «Ах, какой молодец Цингер, Цингер-то какой молодец!» Нa вопрос дяди, согласен ли он с оратором во взгляде на науку, Толстой ответил: «Ах да, как же, да, конечно, это и нельзя иначе думать».
Я привел здесь этот короткий диалог между Толстым и братом моего отца И.И.Раевским, чтобы отразить отношение Л.Н.Толстого к В.Я.Цингеру — явно незаурядному человеку. Цингеры моего поколения — дети Александра Васильевича и его братьев в моем детстве и позже в юности среди наших родных не появлялись. Я слышал об их существовании, но никогда с ними не встречался.
В семье Александра Даниловича Бергера и его жены Александры Ивановны, рожденной Раевской, было четыре сына — Александр, Михаил, Борис, Сергей и дочь Софья Александровичи.
Александра Ивановна при выходе замуж получила от своей матери в приданое имение ее родителей Бибиковых Михайловское близ Звенигорода. Эта великолепная подмосковная усадьба, красочно описанная в воспоминаниях Екатерины Ивановны Раевской-Бибиковой, ко времени замужества ее дочери Александры в значительной степени оскудела. Большой дом в Михайловском был продан на снос, парк был не ухожен, но местоположение усадьбы на высоком берегу оставалось постоянным местожительством семьи Бергеров, там они построили для жилья небольшой дом.
После того как все дети стали взрослыми, в Михайловском вместе с родителями остался жить сын Борис Александрович с семьей. Старший сын Александр долгое время служил управляющим в имении Л.Н.Толстого Ясная Поляна, потом он служил в имении сына Толстого — Льва Львовича. Третий сын Михаил Александрович — по специальности архитектор, служил в Рязани.
Ближе всех нам были Сергей Александрович Бергер и его жена Анна Павловна — дочь владельца магазина в селе Никитском Павла Прокофьевича Разоренова. Семья Сергея Александровича, в которой было пятеро детей — две дочери и три сына, — до войны 1914 г. жила в Никитском, потом переехала в Новосильский уезд, где Сергей Александрович был управляющим имением одного богатого помещика. После революции Бергеры, как и мы, переехали в Тулу. Там наши семьи часто общались. После того как мы уехали из Тулы, наши родственные связи прервались, и только много лет спустя я общался с моей троюродной сестрой Софьей Сергеевной Бергер, по мужу Пушкаревой, до настоящего времени проживающей в Москве.
Мордвиновы, жившие по соседству с нами, были постоянными посетителями нашей Бегичевки, и мы любили ездить к ним на хутор, хотя наших сверстников там не было.
Из семьи первого поколения Мордвиновых-Раевских дольше прожил Владимир Иванович — мой двоюродный дядя Сейчас из семьи Мордвиновых осталась в живых только Ольга Владимировна Петрова, рожденная Юматова, дочь старшей из детей первого поколения Екатерины Ивановны Мордвиновой, в замужестве Юматовой.
Глава 6 МОЯ ТУЛЬСКО-РЯЗАНСКАЯ РОДИНА
Глава 6
МОЯ ТУЛЬСКО-РЯЗАНСКАЯ РОДИНА
Меня иногда спрашивают: почему я говорю про себя «туляк», хотя родился и до десятилетнего возраста жил в деревне Бегичевке Данковского уезда Рязанской губернии. Я поясняю. Действительно, я родился 21 марта старого стиля 1907 г. в Бегичевке, по народному названию «Большак», здесь меня крестили, и в бегичевском доме прошли мои детские годы. Но крестил меня священник церкви села Никитского отец Василий Миловидов, село это совсем близко от Бегичевки, всего две версты, только Дон пересечь, но находилось в Епифанском уезде (теперь Куркинском районе) Тульской губернии. Поэтому и записан я был в метрическую книгу села Никитского на Дону, и таким образом по документам оказался тульским. К тому же следующие пять лет моего детства и отрочества я прожил в городе Туле и Тульской губернии. И так повелось, что родина моя — земля Тульская, а фактически выходит — Рязанская, и детские мои воспоминания о ближайших соседях — родных и близких — в большинстве своем относятся к жителям Рязанской губернии.
Деревня Бегичевка, помнится, имела сто с лишним дворов и тянулась почти на версту вдоль «большой дороги»,
идущей от начала деревни, примыкавшей к усадьбе, до уездного города Данкова. Свое народное название «Большак» паша Бегичевка получила именно благодаря своему расположению на «большой дороге». Что такое «большая дорога», или «большак», знают только, вероятно, пожилые жители деревни. Эти дороги теперь или распаханы, или, и лучшем случае, превращены в шоссейные. А раньше это были широкие тракты, связывающие между собой города и села. По российским большакам в старину располагались почтовые станции, трактиры. В отличие от обычных проселочных дорог, на которых проходили одна или две колеи, по большаку их тянулось до десяти. Правда, хорошо накатанных колей было всего три-четыре, остальные зарастали травой. Зимой накатывалась одна широкая полоса, по которой могли мчаться тройки. Летом после дождя по накатанным колеям образовывалась «ременная» дорога — очень меткое народное название: телега и любой экипаж мягко катились по такой дороге, как по ремню.
Больше половины своей жизни я прожил в деревнях и селах. Что такое село и чем оно отличается от деревни? Сейчас — ничем, а раньше в селе была церковь, в больших селах — две. Недавно мне довелось услышать, что село якобы объединяло в административном отношении несколько соседних деревень. На самом деле это не так. До революции первичной административной единицей была волость, во главе которой стоял старшина. У старшины был полостной писарь, а полицейские обязанности выполнял урядник. В первые годы революции волости еще сохранялись, их возглавлял волостной исполнительный комитет (ВИК); существовал начальник волостной милиции. В конце двадцатых годов волости упразднили, их заменили сельсоветы. Позднее, в тридцатых годах, почти все сельские церкви были закрыты и разрушены. Тем самым села утратили свой исконный духовный облик, оставаясь наряду с деревнями простыми населенными пунктами.
В дореволюционной России у каждого села был свой церковный приход, к которому, кроме самого села, относились наиболее близко стоящие деревни. Священник в селе выполнял церковную службу и совершал требы (венчание, крестины, молебны, заупокойные службы). Он не получал заработной платы, но зато имел крестьянский надел и всей семьей трудился на земле. Некоторые священники держали у себя одного или двух работников. Бегичевка относилась к приходу почти примыкающего к ней большого села Екатерининское, в котором на высоком берегу Дона, близ усадьбы Марии Степановны Бегичевой, стояла великолепная церковь XVIII века в честь Покрова Богородицы. Но по традиции, еще со времен моего прадеда, семья моего деда и наша почти всегда ходили молиться в Никитскую церковь, построенную в середине прошлого века в честь святого Никиты-мученика.
Церковный приход не имел отношения к административному делению данной территории. Так, например, Никитская церковь, находившаяся в Тульской губернии, имела приход, охватывающий две деревни Рязанской губернии (Горки, Гаи). Я хочу подчеркнуть, что назначением села было духовное объединение соседних деревень, независимо от их административного подчинения. Специфическую особенность представляла планировка больших сел, которая определялась особенностями рельефа и гидрографии местности. В больших селах, кроме главной улицы, были слободы, иногда разделенные между собой рекой и ее притоками. На плоской степной территории слободы села обычно примыкали к магистральной улице. Разделенные между собой слободы, как правило, имели каждая свое наименование. В деревнях тоже бывали ответвления, которые назывались раньше проулками.
Замечательной особенностью старых деревень Центральной России было наличие водяных мельниц. Эти совсем немудреные сооружения устраивались на всех мелких
речках и приносили большую пользу не только своим назначением молоть зерно, но и регуляцией речного стока. Обычная высота плотин речных мельниц — пять аршин, т.е. три с половиной метра. Маленькая речка, почти ручей, вблизи которой располагалась деревня или село, становилась широкой рекой, в которой можно было не только с удовольствием купаться, но и полоскать белье, поить скотину, предоставить наслаждение водоплавающей птице. До чего же был великолепен наш Дон у деревень Бегичевка, Горки, Гаи и дальше, до мельницы в Нелядине! А ниже, верст на шесть-семь, — другая мельница. Так получался каскад, и притоки тоже регулировались.
Хочу отметить еще некоторые особенности российских деревень. У некоторых из них все жители иногда наследовали свои фамилии по названию деревень. Я знал деревню Соболевку в Тульской губернии, где все жители были Соболевы, в другой — только Петровы и Павловы, в третьей — одни Козловы. Что же касается нашей совсем небольшой Бегичевки, то в ней можно было встретить не одну-две, а целый десяток фамилий: Дудкины, Грачевы, Кузнецовы, Бурмистровы, Козловы, Моргуновы, Чугуновы, и я еще, наверное, не всех запомнил. А избы, одежда, говор, привычки... Все это указывало на многоликость наших деревень.
П.С.Тургенев в «Записках охотника» очень отчетливо объясняет большое различие орловских и калужских деревень. Тут ясно — хотя бы из-за неодинаковых природных условий. Но в другом рассказе тот же Тургенев, отправляясь на охоту, говорит, что не любит останавливаться в такой-то деревне, так как в ней, кроме хлеба и сена, ничем не разживешься. Это уже не разные губернии, а какие-то соседние деревни. В одной все достанешь, а в другой — только сено и хлеб. Сейчас, правда, я не знаю у себя на родине, где можно и деревне свободно достать хлеб и сено. Думается, ни к одной избе не найдешь в избытке даже такого товара.
Жизнь сел и деревень в дореволюционный период была тесно связана с усадьбами помещиков. Среди них были старожилы, жившие почти всю жизнь в деревне и поэтому крепко связанные с крестьянами со времен крепостного права. О таких с прошлого века моя прабабушка Е.И.Раевская в своих мемуарах вспоминает, называя фамилии своего мужа Ивана Артемьевича, Муромцевых, Бибиковых, Бегичевых и других. Я, кроме своих родителей, могу назвать семью моего дяди И.И.Раевского, жившую наискосок от Бегичевки на левом берегу Дона в деревне Гаи, затем М.С.Бегичеву, ее племянника Д.Н.Бегичева, семью Мордвиновых на хуторе Утес, Философовых в селе Нелядине (от нас шесть верст по большаку).
К помещикам, только временами навещавшим свои владения, можно отнести богача-миллионера Д.С.Нечаева-Мальцова. Его дворец в захудалой деревне Полибино находился в двенадцати верстах от нас. Когда Нечаев появлялся у себя в Полибине, он считал своим долгом делать визиты соседям.
Привожу еще одну мысль, с которой, может быть, не все согласятся. Но, по моим представлениям, крестьянский быт в дореволюционной России во многом зависел от характера отношений между крестьянином и помещиком. Я помню, как говорилось о бедности полибинских крестьян. Ведь их помещику Нечаеву-Мальцову ничего не стоило обогатить своих крестьян, хотя бы покупкой им лошадей, любого скота, не говоря уже о благоустройстве изб. Но он ничего этого не делал. Говорили, что когда он приезжал в деревню и крестьяне встречали его, он, кроме двух-трех ведер водки, ничего не жертвовал. С другой стороны, он расходовал большие деньги на украшение музея Александра III (теперь — Музей им. А.С.Пушкина в Москве).
Обратная картина наблюдалась во взаимоотношениях крестьян со сравнительно небогатыми помещиками. На ху-
торе Марьино близ села Татищево помещиком был Дмитрии Никитич Бегичев, женатый на француженке Марье Камильевне. Сам Дмитрий Никитович часто бывал в отлучках, и хозяйством фактически управляла его жена. Все крестьяне окрестных сел и деревень обожали Марью Камильевну, и до ее смерти в 1951 г. они наведывались к ней в Москву с подношениями каких-нибудь деревенских гостинцев.
Мне известно положительное отношение крестьян деревень Бегичевка, Гаи и других к семье моего деда, семьям его сыновей (моего отца и дяди) и даже молодым — моего Поколения.
Село Никитское Епифанского уезда Тульской губернии получило к своему названию добавление «на Дону» для отличия от другого села такого же названия, расположенного в Богородицком уезде той же Тульской губернии.
В начале прошлого века, а может быть, и раньше, Никитское-на-Дону было родовым имением моих предков Раевских. Из воспоминаний моей прабабушки Екатерины Ивановны следует, что вскоре после бракосочетания и 1835 г. она с мужем переехали в Никитское и почти постоянно там проживали. В конце прошлого столетия Никитское перешло во владение младшему сыну Екатерины Ивановны — Дмитрию Ивановичу Раевскому, а после его смерти и 1903 г. это имение наследовал мой отец. Большой двухэтажный дом в Никитском к началу нынешнего века обветшал, и наша семья в нем никогда не жила. Однако дом просуществовал довольно долго, и после революции там еще жил персонал никитской больницы.
Я помню Никитское с детства, мы приезжали туда в церковь и в гости к моему двоюродному дяде Сергею Александровичу Бергеру, постоянно жившему там с семьей и одно время выполнявшему должность управляющего имением. Это было большое, простирающееся на версту село со слободами, расположенными перпендикулярно к основной
улице. В селе, кроме созданного по инициативе моего отца магазина, Общества потребителей (народное название «Потребиловка»), была большая лавка купца П.П.Разоренова. Эту лавку в теперешнем понимании можно назвать универсамом. Ее ассортимент был очень широким и приспособлен в основном к нуждам крестьян. В магазине Разоренова, кроме чая, сахара, дешевых конфет, пряников и всякого съестного, можно было купить сбрую, керосин, деготь, рогожи; из так называемого красного товара: ситец, дешевое сукно, всевозможную галантерею и даже головные уборы — картузы, шапки.
В предвоенные годы жизнь в Никитском била ключом. Молодежь из местной интеллигенции — дети священника, почтовые служащие, медицинский персонал больницы, Разореновы — и другие устраивали вечеринки с танцами и даже ставили спектакли: помню водевили Чехова. Молодые парни и крестьянские девушки веселились по-своему, а некоторые из них присоединялись к интеллигенции. Особенно весело было в престольный праздник Ивана-Воина, а также на Святках и в дни Пасхи.
Жизнь в Никитском начала гаснуть в конце двадцатых годов, с началом коллективизации, а затем эти замечательные уголки тульско-рязанского края практически были стерты с лица земли.
Глава 7 НАШИ СОСЕДИ В ДЕРЕВНЕ
Глава 7
НАШИ СОСЕДИ В ДЕРЕВНЕ
МОРДВИНОВЫ НА ХУТОРЕ УТЕС
Нашими ближайшими соседями, не считая Раевских из Глен, были Мордвиновы, тоже наши родственники, жившие на хуторе в двух верстах от Бегичевки.
Хутор Утес был небольшим участком земли на высоком правом берегу Дона, купленным моей прабабушкой Екатериной Ивановной Раевской в приданое своей младшей дочери Маргарите Ивановне, вышедшей замуж за Ивана Николаевича Мордвинова.
Пo заказу Екатерины Ивановны на хуторе был выстроен небольшой, но добротный двухэтажный дом, возведены приусадебные постройки, посажены декоративные и фруктовые деревья. Рядом с усадьбой находилось около сорока десятин пахотной земли.
Екатерина Ивановна пожелала дать новому хутору название Утес и в своих мемуарах так и называла его. Но бывает иногда, что название не приживается в народе, и оно действительно не привилось. По фамилии владельцев новая усадьба в народе именовалась Мордвинов хутор.
Мордвиновы — Иван Николаевич и Маргарита Ивановна — обосновались на хуторе в начале восьмидесятых годов. С ними переехала сюда на постоянное житье и Екатерина Ивановна. Здесь же родились и выросли все дети Мордвиновых: Екатерина, Владимир, Анна и Елизавета. Жизнь на хуторе проходила тихо, размеренно, спокойно. Время шло, дочери вышли замуж, сын Владимир Иванович служил в Рязани и Данкове.
Осенью 1900 г. Екатерина Ивановна скончалась в возрасте восьмидесяти трех лет. Ее внук, мой дядя, Владимир Иванович Мордвинов, оставил о своей бабушке трогательные воспоминания, по которым можно судить, что Екатерина Ивановна была широко образованным человеком, талантливой художницей и писательницей-мемуаристкой.
В голодные 1891—1892 гг., когда Л.Н.Толстой жил в доме моего деда в Бегичевке, он часто бывал на хуторе Утес, любил общаться с Екатериной Ивановной.
Живя в Бегичевке, мы часто общались с Мордвиновыми. Младшая дочь их, Елизавета Ивановна, была моей крестной матерью. Большей частью на хутор ходили пешком. Детей нашего возраста там не было, но мы любили дедушку Ивана Николаевича, который постоянно дарил нам фигурное мыло в виде фруктов и овощей, которым было особенно приятно умываться.
Все Мордвиновы отличались музыкальными способностями. Иван Николаевич был прекрасным скрипачом, и дети унаследовали от него любовь к музыке. Они, кроме того, были способны к живописи, особенно Елизавета Ивановна. Владимир Иванович, имевший юридическое образование, служил по судебному ведомству, но эта служба не удовлетворяла его. Он был увлечен музыкой и пением и как любитель участвовал в спектаклях оперетты, гастролировавшей в Рязани. Потом, оторвавшись от дома и службы, он уехал в Италию и там совершенствовался в вокальном искусстве. На Первую мировую войну ушел
добровольцем, после поселился в Москве, где уже окончательно перешел на служение искусству: участвовал в концертах, но в основном занимался педагогической деятельностью.
БЕГИЧЕВЫ И ФИЛОСОФОВЫ
Два друга — Владимир Николаевич Философов и Дмитрии Никитич Бегичев были нашими близкими соседями. Философов — дальний родственник моего отца. Бегичев — iiiivk хорошо известного Степана Никитича Бегичева, близкого друга А.С.Грибоедова, и племянник Марии Степа-Нонны Бегичевой, наследовавшей имение своего отца в соседнем с нами селе Екатерининском.
Оба этих лица принадлежали к потомственным дворянам, отличались от своих соседей-помещиков оригинальным образом жизни. Постоянно проживая в деревне, они не стремились общаться с соседями из известных аристократических фамилий, хотя имели на это полное основание. Жили скромно, навещали друг друга, да еще три дома: Марии Степановны Бегичевой, нас, Раевских в Бегичевке, и Раевских в Гаях.
Владимир Николаевич Философов после смерти своих родителей и замужества двух сестер (Софьи — за Илью Львовича Толстого и Натальи — за Владимира Эдуардовича Ден1) женился на крестьянке деревни Нелядино Елене Егоровне Гагариной. У них было пять дочерей и два сына, двое из которых, сын и дочь, — от первого брака Елены Егоров-
1 Родственник «Пекинского Дена», отличившегося в подавлении Боксерского восстания, позже офицера императорской яхты «Штандарт» Карла Дена. Подробнее см. книгу: Лили Ден. Подлинная царица. Воспоминания близкой подруги государыни императрицы Александры Федоровны. М., Терра — Книжный клуб. 1998.
ны. Они, как и все последующие Философовы, носили фамилию Гагарины.
Имение Философовых — Паники, иначе называемое Нелядино, управлялось самим Владимиром Николаевичем и приносило достаточный доход, позволявший хозяину два-три раза в год посещать московский ресторан «Яр», слушать там цыган и быть особенно уважаемым всем персоналом ресторана, включая метрдотеля.
Владимира Николаевича Философова я помню еще в Москве в начале тридцатых годов. С детьми его мне не пришлось общаться, ничего не знаю и об их судьбе. Из ближайших родственников Владимира Николаевича в Москве жили его племянница Анна Ильинична Толстая-Попова, у которой я часто бывал, и Наталья Владимировна Преображенская, рожденная Ден. Она умерла в 1985 г. в возрасте восьмидесяти пяти лет. Я бывал у нее дома в Малом Левшинском переулке. Другая его племянница, Вера Ильинична Толстая, с которой я переписываюсь, живет в США, в штате Флорида. С ней мы встретились в Москве в 1991 г.
Дмитрий Никитич Бегичев, также игнорируя обычные правила бракосочетания для дворян, женился на француженке Марье Камильевне из простой семьи. На удивление всем, особенно крестьянам, Марья Камильевна оказалась очень толковой хозяйкой и, если бы не вмешательство ее мужа в дела, вероятно, сумела бы хорошо справиться с управлением всем на хуторе Марьино. Крестьяне соседнего села Татищева по всем своим нуждам обращались не к хозяину, а именно к Марье Камильевне. Она же, путая русские слова с французскими, очень хорошо контактировала с крестьянами, и они искренне почитали ее. Муж ее, Дмитрий Никитич, добрейший, обаятельный человек, не имел никаких коммерческих способностей. Поэтому хутор его, хотя и выглядел очень опрятным и на первый взгляд доходным, фактически из года в год приносил убытки. Марья Камильевна глубоко не вникала в коммерческие дела, считая,
очевидно, неудобным нарушать прерогативу мужа, и долги росли. К концу Первой мировой войны Дмитрий Никитич был опутан долгами, и, как это ни парадоксально, спасла его Октябрьская революция. Более того, при советской власти он оказался ничего не имущим и, заполняя анкету, на вопрос: «Чем владели до революции?» — смело писал: - Ничем!»
Дмитрий Никитич с женой в восемнадцатом году переехал в Москву, но, заразившись тифом, вскоре умер. И Москве жил его брат Степан Никитич, который работал и страховой кассе. Он обучил Марью Камильевну страховому делу, и та, быстро его освоив, успешно работала в одной из страховых касс Москвы. Моя мать, братья и сестры часто навещали Марью Камильевну. Она жила на Троицкой улице, занимала одну комнату в коммунальной квартире. Кроме основной работы, давала частные уроки французского языка и, в общем, жила безбедно.
Под конец своей жизни Марья Камильевна стала очень плохо видеть, с трудом передвигалась; умерла она в 1951 г.
Тетка Дмитрия Никитича, Марья Степановна, жила в селе Екатерининском, рядом с Бегичевкой, в старом ветхом доме своего отца, никак не гармонирующим с красотой самом усадьбы, расположенной на высоком правом берегу Дона. К усадьбе вплотную примыкал смешанный лес, поддерживавшийся в идеальном порядке. Он изобиловал ландышами, земляникой и грибами. Лес Марьи Степановны стал постоянным местом отдыха для соседей. Наша семья и Раевские из Гаев часто туда ездили, устраивая пикники с чаепитием на открытом воздухе.
Пo воспоминаниям моей прабабушки Екатерины Ивановны Раевской, в имении Бегичевых было три тысячи десятин земли. Какая часть этой земли принадлежала самой Марье Степановне и какая часть отошла на хутор Марьино к ее племяннику, я не знаю. Сама Марья Степановна не была замужем. В доме с ней жили внучатые племянницы и их
гувернантка Марья Леонтьевна. Хозяйка всегда радушно встречала гостей и никогда не препятствовала посещению ими прекрасного леса.
Жизнь Марьи Степановны в основном прошла во второй половине XIX века. Она не один раз рассказывала, как ее мать, бывало, в собственной карете с кучером Ефимом и сопровождавшим ее лакеем Дмитрием ездила из Екатерининского в Дрезден. Добравшись до места, где она оставалась жить несколько месяцев, давала Ефиму три рубля на обратную дорогу из Дрездена в Екатерининское. Ефим за три рубля благополучно возвращался, а хозяйка приезжала домой уже на почтовых лошадях.
ГОЛИЦЫНЫ И ОБОЛЕНСКИЕ
Эти две родственные нам семьи жили довольно далеко от нас, примерно в тридцати верстах. По тому времени, когда путешествие совершалось на лошадях, чтобы преодолеть это расстояние на тройке, требовалось около трех часов.
Имение князей Голицыных — Бучалки — находилось в Епифанском уезде Тульской губернии на левом берегу реки Мокрая Табола, левого притока Дона. Имение это принадлежало Александру Владимировичу Голицыну, но жила в нем семья его брата Михаила Владимировича, женатого на Анне Сергеевне Лопухиной. Анна Сергеевна приходилась моему отцу троюродной сестрой. Семьи Лопухиных и Раевских были близки между собой, а семья Владимира Михайловича Голицына (отца Михаила Владимировича), живя в Москве, постоянно общалась с семьей моей бабушки Анны Николаевны Унковской. Таким образом, с двух сторон наша семья была близка к Голицыным, и эта близость продолжается вплоть до сегодняшнего времени.
В семье Михаила Владимировича и Анны Сергеевны было шесть детей: два сына и четыре дочери. Старшей была Александра, которую звали Лина, она была одним годом старше моей сестры Кати; затем шли Владимир, Соня, Сережа, Машенька и Катенька — дитя войны 1914 г. По возрасту дети Голицыны подходили к нам, поэтому мы часто общались, любили ездить в Бучалки и радовались, когда они приезжали к нам в Бегичевку.
В Бучалки приезжали и подолгу жили там старики Голицыны: Владимир Михайлович (бывший московский губернатор, потом московский городской голова) и Софья Николаевна — внучка генерала Делянова, участника Отечественном войны 1812 г. Михаил Владимирович был энергичным общественным деятелем по земству и долгое время избирался предводителем дворянства Епифанского уезда. Его жена Липа Сергеевна организовала в селе Бучалки кустарный промысел по вышивке русских кофт, платьев и сарафанов.
Очень интересным и нужным делом была организованная на личные средства Голицыных школа столяров. В нее с охотой поступали деревенские мальчики из Бучалок и соседних деревень. Школа изготовляла столы, табуретки, полки для книг, шкафы и другую мебель, которая продавалась по дешевой цене. Обучали детей опытные столяры-краснодеревщики. У нас дома в Бегичевке, особенно в детской комнате, было много бучальской мебели. Она имела большой спрос и у крестьян окрестных деревень. Весь доход от ее продажи шел на оплату мастеров и приобретение материала и инструмента. После революции Голицыны помнили Бучалки.
Оболенские Алексей Александрович и Любовь Петровна, рожденная Трубецкая, жили в селе Молоденки в восьми верстах от Бучалок и в двадцати пяти верстах от нашей Бегичевки.
Имение в Молоденках князья Оболенские купили у Самариных: Петра Федоровича и Александры Павловны — се-
стры моей бабушки Елены Павловны Раевской. Там был большой красивый дом, обновленный новыми хозяевами в начале XX века.
На моей памяти (1915—1916 гг.) в семье Оболенских было пятеро детей: четыре девочки и один мальчик, девочки — Сандрашка, Аннушка и Любочка — по возрасту были близки моим братьям; мальчику Алеше было не более двух лет, он родился в год войны — в 1914-м, а младшая девочка Дарья была грудным ребенком, родилась в 1915 г.
Хозяин дома Алексей Александрович приходился моему отцу троюродным братом. Они были очень дружны между собой. Кроме всего прочего, интересы их сходились на почве охоты с борзыми, чего нельзя сказать о Голицыных — Михаил Владимирович никогда не был охотником. Мы, дети, с удовольствием ездили в Молодёнки, но больше любили Бучалки. Семья Голицыных казалась нам более близкой. В бучальском доме мы всегда чувствовали себя вольготно. Роскошный дом Оболенских, мне помнится, несколько стеснял нас. Вместе с тем обходительные хозяева, особенно обаятельная княгиня Любовь Петровна, принимали нас радушно, и девочки охотно играли с нами.
После революции эта семья, ветвь рода Оболенских, покинула Россию и обосновалась вначале в Париже. У Алексея Александровича был прекрасный бас, и он успешно выступал в концертах. В тридцатых годах две сестры — Александра и Любовь — вышли замуж за двух братьев Трубецких — Николая и Сергея, сыновей Григория Николаевича Трубецкого. Третья сестра — Анна, которую я хорошо помню в детстве, трагически погибла 14 июля 1931 г., упав с Эйфелевой башни. Подробностей этой трагедии я не знаю. Младшая сестра Дарья вышла замуж за американского миллионера Моргана-второго. Все три сестры и брат Алексей живут в США.
ОЛСУФЬЕВЫ И ГЛЕБОВЫ
Эти родственные друг другу семьи (Ю.А.Олсуфьев был женат на Софье Владимировне Глебовой) жили от нас и тридцати—сорока верстах в Епифанском уезде Тульской губернии.
Имение Глебовых находилось в деревне Барыковке. Глава семьи — Владимир Петрович, женатый на Софье Николаевне Трубецкой. У них было восемь детей: четыре сына и четыре дочери. В мои детские годы все дети Глебовых были взрослыми и по возрасту приближались к моим родителям. Дочери замужем: старшая Александра за Михаилом Львовичем Толстым, Любовь Владимировна за Александром Владимировичем Голицыным, Софья Владимировна за Юрием Александровичем Олсуфьевым, а младшая Мария за Владимиром Рафаиловичем Писаревым.
Дна брата Глебовых, Петр и Владимир, были женаты на моих двоюродных сестрах Марии и Ольге Михалковых. Поскольку детей нашего возраста у Глебовых не было, мы в Барыковке никогда не бывали, за исключением одного раза, когда туда приехала после свадьбы Оля Михалкова. Из мужчин Глебовых я хорошо помню Сергея Владимировича и Владимира Владимировича — Волю, мужа моей кузины Оли, а также Софью Владимировну Олсуфьеву и Марию Владимировну Писареву.
Толстые — дети Михаила Львовича — на нашем горизонте не появлялись; во всяком случае, я их в детстве не помню. С ними встречалась моя старшая сестра Катя, когда училась в гимназии в Москве. Я не помню детей Александра Владимировича Голицына. Никогда не видел я детей и моей двоюродной сестры Оли Глебовой, а с детьми ее сестры Марии Александровны познакомился уже после революции, когда мы переехали на житье в Москву.
У Олсуфьевых, с которыми нам довелось после революции жить по соседству в Сергиевом Посаде, был один сын
Миша, старше меня на четыре года и казавшийся мне тогда взрослым. Мы любили ездить в Буйцы и ходить по дому Олсуфьевых, представлявшему собой настоящий музей древнего оружия. Я помню, как мы с братом Михаилом подолгу гуляли по коридору, где по стенам были развешаны сабли, кинжалы, пистолеты. Я облюбовал себе одну саблю и спросил брата:
— Мне больше всего хотелось бы иметь эту саблю, а тебе какую?
Он мне показал на другую. Я даже возмечтал, как можно было бы заполучить эту саблю.
Во время Февральской революции Олсуфьевы уехали в Сергиев Посад, где купили дом, и, вероятно, увезли с собой некоторые музейные ценности, но далеко не все. Могли ли они думать, что через какой-нибудь год вся собранная ими коллекция оружия будет разграблена!
Супруги Олсуфьевы — олицетворение русской культуры и духовности. Как бывало приятно видеть и слышать их в домашней обстановке у нас в Сергиевом Посаде! Ненавистны были эти люди стоявшим над нами правителям. Любящие и верные друг другу супруги погибли, как многие им подобные, в местах заключения ГУЛАГа.
Миша Олсуфьев, по определению П.А.Флоренского, талантливый мальчик, в 1923 г. поехал на Дальний Восток с целью пробраться за границу. Мне говорили, что путь его был очень трудный, с разными приключениями. Но он добрался до Европы и сначала обосновался в имении своего отца в Бессарабии, тогда принадлежавшей Румынии. Он появлялся и в Париже, встречаясь со своими родственниками-эмигрантами. В литературе мне попадались переводы с румынского М.Ю.Олсуфьева. Из этого я могу вывести, что он продолжал жить в социалистической Румынии. По имеющимся у меня данным, Михаил Юрьевич Олсуфьев умер в Париже в 1983 г. У него — сын Андрей, родившийся в Бухаресте в 1939 г.
ПИСАРЕВЫ
В числе наших близких соседей и дальних родственником была семья Писаревых, живших в пяти верстах от Никитского в селе Орловка, расположенном на противоположном (правом) берегу Дона.
Рафаил Алексеевич Писарев, женатый на Евгении Павловне Барановой, приходился моему деду Ивану Ивановичу Раевскому двоюродным братом.
Семья Писаревых из Орловки, еще при жизни моего прадеда Ивана Артемьевича Раевского, жившего в Никитском, постоянно общалась с его семьей. В следующем поколении эта дружба продолжалась. Рафаил Алексеевич Писарев принимал активное участие в борьбе с голодом в 1891—1892 гг. под руководством Л.Н.Толстого в Бегичевке.
На моей памяти оставался в Орловке Владимир Рафаилович Писарев, женатый на Марии Владимировне Глебовой. Пo родству В.Р.Писарев приходился моему отцу троюродным братом. В 1914 г. наше родство, точнее, свойство дополнилось замужеством моей двоюродной сестры Ольги Александровны Михалковой с Владимиром Глебовым — братом Марии Владимировны.
У Писаревых было четверо детей: две дочери и два сына по подрасту моложе нас. Они никогда не появлялись у нас в Бегичевке. Я хорошо помню только их родителей, которые часто у нас бывали.
После революции семья Писаревых эмигрировала и проживала в Париже. Владимир Рафаилович умер к 1923 р., его жена Мария Владимировна прожила еще десять лет и умерла тоже в Париже в 1933 г. Обе дочери, Наталья и Софья, вышли замуж: первая за С.А.Гескета, вторая за А.Н.Кондратовича, обе живут во Франции. Сын Рафаил третьим браком женат на Мари-Франс Филлипс: живет в США.
Ю.С.НЕЧАЕВ-МАЛЬЦОВ
В селе Полибино Рязанской губернии Данковского уезда, расположенном в десяти верстах от Бегичевки (по большаку), была усадьба миллионера Дмитрия Степановича Нечаева-Мальцова — владельца известного в России хрустального завода во Владимирской губернии — в городе Гусь-Хрустальный. Этот известный в России богач и меценат считал должным время от времени общаться с соседями, делая им визиты и принимая их у себя. Живя постоянно в Москве, временами — в Петербурге или за границей, он нечасто посещал свое Полибино, а потому был редким гостем у своих соседей. Тем не менее я помню его с детских лет. Ездил он в карете, запряженной четверкой красивых вороных лошадей, позади которой, на тройке серых лошадей в коляске, ехал личный врач Нечаева. Появление этого кортежа | возвещал красивый звон бубенцов.
Свое огромное состояние Ю.С.Нечаев получил от брата матери — Сергея Ивановича Мальцова после его смерти, в I860 г. Вместе с наследством Нечаеву была передана фамилия Мальцевых, и он стал называться Нечаев-Мальцов. В его владении оказались, кроме Гусь-Хрустального, многочисленные предприятия так называемого Мальцовского заводского округа. По данным Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, капитал Мальцовского округа в 1886 г. составлял более пятнадцати миллионов рублей.
Я помню последний приезд Нечаева в Бегичевку летом 1916 г. Мы играли около дома и издали увидели приближавшуюся карету. Сообразив, что это едет Нечаев, мы с сестрой побежали известить об этом мама. Она вышла на балкон, в то время как старик Нечаев, поддерживаемый своим врачом, сгорбившись, поднимался по ступенькам лестницы. Про этот визит много лет спустя мне рассказывала мама. Из каких-то источников Ю.С.Нечаев установил, что у него есть отдаленное родство с Унковскими. Когда же он
узнал, что дочь адмирала Унковского вышла замуж за его соседа П.И.Раевского, он в один из своих визитов в Бегичевку не преминул сообщить о своем открытии моей матери, которая ему, по всей видимости, очень понравилась. В этот последний свой приезд он сказал:
— Так вы не забыли, Ольга Ивановна, что приходитесь мне внучкой?
Мама ответила ему:
— Нет, Юрий Степанович, я не забыла.
Старик встал из-за стола, за которым пили чай, и, закончив начатую им тему разговора, проговорил:
— Так вот, дорогая, не забывайте!
Это был прямой намек на то, что он собирается завещать моей матери какое-то наследство; конечно, не все, а, вероятно, небольшую часть. Детей у Нечаева не было, жившие с ним сестры уже были в возрасте. Единственным наследником был его племянник — Елим Павлович Демидов1. Какую цель преследовал Нечаев-Мальцов, выражая свое родство моей матери, она не имела понятия. Скорее всего это было просто самодурство богача. Последний разговор о родстве происходил за год до революции. Никакого завещания Нечаев не оставил.
1 Отец Е.П.Демидова — Павел Павлович (1839—1885) — грамотой итальянского короля Виктора Эммануэля получил титул князя Сан-Донато. (С.Р.)
Глава 8 РАННЕЕ ДЕТСТВО
Глава 8
РАННЕЕ ДЕТСТВО
САМЫЕ ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Мои первые воспоминания детства относятся, вероятно к 1910-му или к 1911 г. Раньше всех я помню свою мать с милым добрым лицом и большими серыми глазами. Помню руки со множеством колец с драгоценными камнями, и на мизинце — самое мое любимое кольцо с большим изумрудом. Потом хорошо помню свою няню Стешу, которую звал Тэня, потом уже — отца, француженку Ма (настоящего имени знаю), еще немку Фролку (от слова «фрейлен»), умевшую печь замечательные печенья: занд-кухен и пфефер-кухен. Интересно, что француженка Ма свободно говорила по-русски, и мне не требовалось изучать французский язык, чтобы с ней объясняться. Напротив, Фролка по-русски не могла сказать ни слова, и я с ней каким-то образом умел говорить по-немецки.
Одно из самых первых воспоминаний: я стою в своей детской комнате, рядом — моя няня Стеша. Отец только что приехал из Тулы и привез мне игрушечный паровозик. Я очень обрадовался, смотрю на отца снизу вверх, и мне кажется он таким высоким, выше моей няни, но и она намного выше меня. Я говорю:
— А вот, папа, когда ты через пять лет еще раз поедешь и Тулу, привези мне целый поезд с вагонами.
— Да Господи, — говорит Стеша, — за пять-то лет папа в Тулу раз двадцать съездит.
Отец улыбается, поднимает меня и целует. Усы его колят щеку, но мне приятно.
Смутно помню первые дни после рождения моего младшего брата Андрея. Он родился 19 августа 1910 г. Я вошел в детскую и увидел своего полуторагодовалого брата Михаила, сидящего верхом на деревянном коне. Сказал ему: «Посмотри, какой у нас бизенький мальчик родился».
К нам иногда приходил играть, главным образом летом, деревенский мальчик Борис Бурмистров — крестник моей матери. Няня не одобряла посещение нашего дома Борисом, опасаясь, не научит ли он нас чему-нибудь непотребному. Мы же с Михаилом любили, когда приходил Борис. С ним мы пускали змеев, играли в разные деревенские игры. Как-то в разговоре с нами няня сказала: «Чего о нам связываться с деревенскими? Вы — барские». В тот день я сказал об этом матери, она ответила: «Стеша сказала вам неправду. Никаких барских не существует. Все, кто живет в деревне, называются деревенскими, а в городе — городскими». Я спросил: «Мы, значит, деревенские?» Мама ответила: «Да, мы сейчас деревенские, а если будем жить в Туле или в Москве, то станем городскими». Все это нам показалось правильным, но няня осталась при своем мнении.
НАШИ ЗАНЯТИЯ И ИГРЫ
Если бы меня в раннем детстве спросили, какое время года я более всего люблю, то я, наверное, ответил бы, что все времена года хороши. Наш край, тульско-рязанский — средняя полоса России — тем хорош, что все времена года
здесь четко определяются. Зима была зимою с морозами и метелями. Весна — с ручьями и половодьем, всегда с теплым апрелем и часто — с холодом в мае. Лето теплое, иногда жаркое, хочется купаться в Дону. Осень дождливая, но также солнечная, золотая.
Мне вспоминаются эти времена года в раннем детстве. Весна, апрель, пригревает солнце, мы с отцом отправляемся в сад, он поджигает высохшую траву. Нам интересно наблюдать, как горит трава, а на сожженных участках остаются темные плешины. Текут ручьи, мы пускаем в них бумажные лодочки и сухие щепки. С нами ребята из деревни и стая дворовых собак.
Детские годы летом проходили особенно весело. В погожие дни мы всегда на улице. Если жарко, то идем на Дон купаться. На берегу выстроена купальня, где мы раздеваемся, потом прыгаем в воду, плавать мы пока не умеем и потому находимся близ берега под наблюдением няни, а сами смотрим с завистью, как отлично плавают деревенские ребята. Борис Бурмистров еще не умеет хорошо плавать, но старается, и мы с братом ему завидуем, нам тоже хочется выплыть на середину Дона.
С раннего детства нас учили ездить верхом. Сначала, я помню, была у нас совсем маленькая шотландская пони, потом мне купили более высокую вороную кобылку, на которой я выезжал иногда с отцом в Никитское, Гаи или к Мордвиновым. Отец — всегда на своем любимом Милом из породы донских скакунов. Была еще одна обожаемая нами лошадь по имени Конек-Горбунок. Кличка эта вовсе не соответствовала статьям лошади. Наш Конек, хотя был и серый, но без горба, высокий, стройный и необыкновенно смирный. Когда нас, детей, сажали на него, он стоял как вкопанный. Потом шел размеренным шагом, а переходя на рысь, создавал такую тряску, что удержаться в седле было невозможно. Любой из нас падал наземь, и Конек мгновенно останавливался. Сопровождавший нас конюх Гри-
горий Васильевич Исаев поднимал упавшего и снова сажал в седло.
За год до войны мне подарили подростковый велосипед. До этого у нас в доме был велосипед только у одного Андрея Алексеевича — повара. Я ему всегда завидовал. Теперь Андрей Алексеевич взялся меня учить ездить, беспрестанно повторяя: «В какую сторону падаешь, туда поворачивай руль». Обучение было короткое. За день или два я уже свободно ездил, но садиться и слезать пока не мог. Счастливым моментом для меня был тот, когда я первый раз самостоятельно сел и поехал.
Осенью нас выводили гулять обязательно с граблями, чтобы убирать листья вокруг дома. Выполняли мы эту работу с большим удовольствием. Под руководством взрослых сгребали небольшие кучи, которые затем вывозились на телегах. Наступал сезон охоты. Мы всегда с большим интересом смотрели, как взрослые уезжали, а потом возвращались домой с зайцами и лисами.
Под впечатлением рассказов взрослых об охоте мы дома осенью и зимой любили играть в выдуманную нами игру и «зайцы». В этой игре, кроме нас двоих, а потом троих братьев, принимала участие сестра Елена. Суть игры заключалась в том, что один из нас, братьев, изображал зайца, двое были собаками на своре, а Елена — охотником. Заяц прятался где-нибудь под мебель или за дверь, потом выскакивал и начиналась травля. Мы неслись по коридору туда и обратно. Если удавалось поймать, задержать, что обычно и бывало, то заяц становился собакой, а одна из собак — зайцем. Считалось, если заяц успеет заскочить в гостиную, он спасен: там условно был лес.
Отец очень любил эту игру и часто делал замечания: когда надо спускать собак со своры или как заскакивать охотнику, чтобы не допустить зайца до леса.
Вечерами у нас в столовой горел камин. Отец любил нам читать вслух стихи Пушкина, Лермонтова и Алексея Толстого, иногда рассказы Л.Н.Толстого. Как-то он читал бы-
лину А.К.Толстого «Канут» и когда произнес стих: «Дыханьем своим молодая весна знать разум его опьянила», — четырехлетний брат мой спросил: «А как это она его опьянила?» Отец оторвался от чтения и, нагнувшись к моему маленькому брату, вздохнув, произнес:
— Дыханьем своим! Ты понял?
— Да, — ответил Михаил.
Мне, вероятно, еще не исполнилось пяти лет, когда открылась никитская больница и туда приехал доктор Е.П.Расс. Его рекомендовал моему отцу его близкий друг, известный впоследствии хирург В.М.Мине. Когда Расе появился у нас в доме, я спросил отца: «Кто это приехал?» Он ответил мне, что это новый доктор, который будет лечить больных в Никитском. Ответ отца показался мне странным, я привык, что лечил больных он сам, так зачем же тогда второй доктор? Вдруг отец спросил меня: «А как ты думаешь, какой доктор лучше — я или тот, что приехал?» Я подумал и решил, что, наверное, тот лучше отца, иначе зачем же ему было сюда приезжать? Так и ответил отцу, а он, к моему удивлению, сказал: «Вздор ты говоришь, конечно, я лучше него!» Я сконфузился и замолчал. А отец засмеялся, поднял меня на руки и поцеловал. Потом мне стало досадно оттого, что пришло в голову, будто приезжий доктор лучше отца может лечить больных.
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ С ПРИСЛУГОЙ
Бегичевский дом вместе с усадьбой обслуживали около двадцати человек, из которых половина относилась к домашней прислуге и жила под одним кровом с нами, а вторую половину составляли служащие усадьбы.
Я считаю нужным рассказать обо всех этих людях, оставивших в моей памяти самые лучшие чувства взаимной приязни и искреннего уважения.
Начну с того, что были две няни: одна — Стеша, я уже говорил о ней, няня моя и моего брата Михаила. Вторая няня, называемая Ниней, приставлена была к моим сестрам и младшему брату Андрею. Была еще молодая девушка Груша, помогавшая обеим няням, она до конца своей жизни — глубокой старости оставалась как бы нашей старшей сестрой, хотя имела свою собственную семью.
Особую пару составляли повар Андрей Алексеевич и его жена Татьяна Артемьевна — экономка. Андрей Алексеевич, спортсмен и охотник, был особенно обожаем нами.
С ним мы любили ходить на охоту. У него были красивая двустволка тульского завода и велосипед фирмы «Дукс».
Пo праздникам он надевал пиджачную пару, фетровую шляпу, брал трость и с наряженной женой уходил в гости. Андрей Алексеевич был одним из любимых нами мужчин, служивших в доме и принимавших непосредственное участие во многих интересующих нас занятиях. Другим нашим другом был Семен Романович, исполнявший дома все, что касалось какого-либо мастерства. «Мастером на все руки» называла его моя мать. Когда она уезжала в Москву, чтобы навестить бабушку, Семен Романович всегда что-нибудь заказывал из инструмента или материалов. То были разные сверла, стамески, олово, масляная краска, кисти, алмаз для нарезания стекол и т.п. Мы в детстве его звали Симон, так как наша француженка называла его Simon. Он любил с нами заниматься, иногда мастерил разные игрушки. Андрей Алексеевич и Семен Романович были абсолютные трезвенники, как мне помнится, никогда не употреблявшие спиртного.
Однажды Андрей Алексеевич попросил мою мать взять к услужение в помощники ему паренька лет шестнадцати по имени Ванюшка. Он был из бедной семьи из села Екатерининского. Мать согласилась, и он стал работать поваренком. Он был бесконечно рад такому внезапно выпавшему ему счастью. В самом начале войны 1914 г. Ваня ушел доб-
ровольцем на фронт, а после Октябрьской революции вступил в ряды РКП(б) и ведал одним из отделов Московских профсоюзов. Он помог моему брату устроиться на работу, и когда я встретился с Андреем Алексеевичем и рассказал об этом, тот, не удивившись, ответил: «Ну что же, твоя мать поставила его на ноги, он был ничем и стал всем».
Завершая рассказ о наших домашних, упомяну еще о четырех «картежницах». В большой детской комнате, где раньше жила моя бабушка, стоял посередине круглый стол с двумя креслами и несколькими мягкими стульями. В длинные осенние и зимние вечера за этот стол не реже раза в неделю усаживались для игры в карты две наши няни, экономка Татьяна Артемьевна и прачка Василиса Прокофьевна. Основными играми были «короли» и «свои козыри». В последней игре каждой из играющих была присвоена навсегда одна и та же масть. Нам настолько запомнились эти игры, что уже взрослыми помнили мы, кому какая масть принадлежала. Еще несколько лет назад мы вспоминали, что у моей няни были бубны, у второй няни — черви, у Татьяны Артемьевны — трефы, у Василисы Прокофьевны — пики. Когда эта компания собиралась, мы усаживались рядом и с большим интересом наблюдали игру, иногда и мы играли вместе с нянями. Тогда уже экономка и прачка не участвовали.
В бегичевской усадьбе было несколько мест, куда мы любили заходить. Первое, и самое интересное, — конюшня с двумя отделениями. В одном размещались выездные и верховые лошади, их было около десяти, не считая двух понек. В другом отделении находились рабочие лошади, около двадцати голов. Выездные лошади находились в отдельных денниках без привязи, на деревянном полу, могли свободно передвигаться, оборачиваясь по кругу. Были свободные денники, приготовленные для маток, ожидающих жеребят. Рабочие лошади находились на привязях в стойлах, тоже на деревянном настиле. Все лошади содержались
в идеальном порядке. Отец уделял этому большое внимание.
На моей памяти конюшней выездных лошадей ведал пожилой кучер Яков Егорович Чугунов. Его помощником был Григорий Васильевич Исаев, оба бегичевские крестьяне. Пo рассказам родителей мне известен как ведущий конюший некий Василий Акимович, отец которого — Аким Васильевич — служил еще у моего прадеда Ивана Артемьевича Раевского. Оба они, отец и сын, были выдающимися псовыми охотниками.
Хорошо запомнившийся мне кучер Яков Егорович был в Бегичевке «знатной персоной». Он никогда никого не слушал: как надо ехать и какой дорогой, чтобы добраться до нужного места в кратчайший срок, не утомляя лошадей. Он, большой знаток лошадей, упряжи и экипажа, искусно управлял тройкой или парой в любую погоду по любой дороге. Когда Яков Егорович видел, что погода заставит его чрезмерно утомить лошадей, он непременно говорил: «Если большой нужды нет, то лучше денек-второй обождать». Или, если ехать надо непременно, он обязательно заменит карету на более легкий экипаж, чтобы разгрузить лошадей.
Григорий Васильевич был в другом роде. Он никогда не спорил с хозяевами и обычно говорил так: «Воля ваша, ехать так ехать, за мной дело не станет». Но вообще Григорий не любил ехать кучером. Его стихией была верховая езда. Он был прекрасным всадником. В седле он хорошо чувствовал состояние лошади и в нужный момент изменял аллюр. Мы любили ездить верхом с Григорием. Он был и ласков, и предельно строг. Можно было восторгаться им во время скачки в Молоденках на жеребце Арабе.
Еще одно место в нашей усадьбе, куда мы любили заходить и проводить время, была псарня борзых собак. Нас всегда радушно встречали там старик Иван Филиппович со своей бабушкой и их внук и внучка.
Наконец, последним любимым местом была оранжерея. Это детище моей матери, она проводила там много времени.
Типичный украинец, с длинными рыжеватыми усами, Петр Константинович Квач являлся хозяином этого прекрасного заведения. Собственно, это была не совсем оранжерея, ее называли просто «теплица». Там выращивались ранние овощи, но главное сокровище — цветы. Каких там только не было! Моя мать по совету Петра Константиновича выписывала всякого рода семена и сама занималась цветами, которые круглый год украшали наш дом.
Мама очень ценила Квача — беспримерного труженика. Наш фруктовый сад был всегда в прекрасном состоянии, огород тоже. Жена Квача — Улита обожала мою мать, крестную всех ее пятерых детей.
Нельзя еще не вспомнить черкесов Махмета и Рамазана. Они служили у нас сторожами в саду. За какие-то проступки их выслали временно из своих аулов в Центральную Россию. Оба стройные, в черкесках с газырями и кинжалами, они производили на нас чарующее впечатление. У Рамазана дома оставался маленький сын, как он объяснил, одного возраста с моим братом Михаилом. Мама сфотографировала их вместе на дорожке в саду. Моим другом был Махмет, он брал меня на руки, сажал на плечо и давал носить его большой кинжал.
Немало было отличных людей среди служащих бегичевского дома и усадьбы. Наши добрые взаимные отношения с ними потом оправдали себя. Со многими мне пришлось встретиться спустя годы.
НАДЕЖДА СЕРГЕЕВНА
Моя бабушка Анна Николаевна Унковская в начале XX века была назначена по ходатайству опекунского совета начальницей Елизаветинского женского института. До это-
го она принимала участие во многих благотворительных организациях, приобретя большую популярность в различных слоях московского общества. С назначением в институт она получила казенную квартиру в особняке рядом с его зданием на Воскресенской улице.
Как-то раз осенним вечером бабушке докладывают, что ее просит принять довольно молодая женщина, по виду интеллигентная, но бедно одетая. Бабушка попросила ее войти и сесть, чтобы выслушать просьбу. Пришедшая отрекомендовала себя вдовой Коссинской и сообщила, что завтра ложится в больницу, где ей должны сделать трудную операцию. Анна Николаевна решила, что она просит о материальной поддержке, но женщина ответила: в помощи не нуждается, но у нее есть одна очень важная просьба.
— В чем же она? — спросила Анна Николаевна.
— У меня восьмилетняя дочь, которую я оставила на попечение соседей. Если после операции умру, то прошу вас позаботиться о ее судьбе, — без всяких эмоций сказала госпожа Коссинская и добавила: — Вот здесь ее метрика, где записаны родители и восприемники.
Коссинская произвела на бабушку сильное впечатление, она сказала:
— Не беспокойтесь, я все сделаю, что просите, но, Бог даст, все обойдется благополучно и вы вернетесь домой. Если и тогда понадобится моя помощь, я к вашим услугам.
Коссинская поблагодарила и ушла. Операция прошла неблагополучно, и спустя двое суток больная скончалась.
Анна Николаевна направила свою карету с горничной по оставленному ей адресу, и девочку Надю Коссинскую привезли в институт, где сразу зачислили в начальный класс.
Женские институты, которые не совсем точно назывались Институтами «благородных», т.е. дворянских девиц, пыли отличными учебными заведениями, дававшими широкое, в основном гуманитарное, образование.
Далеко не все они предназначались для дворянских детей. В Москве, например, был всего один такой институт, который и назывался «Дворянский». Все же остальные, в том числе Елизаветинский, являлись всесословными. Мои двоюродные сестры Раевские все учились в Александровском институте, тоже всесословном. Институтская жизнь там была нелегка, как и во всех закрытых учебных заведениях. Аналогом тому для мальчиков Кадетский корпус.
Порядок в институтах был такой. Новенькую девочку классная дама отводила в апартаменты института, где она должна была снять с себя одежду и облечься во все казенное. Домашнее платье, пальто, белье отдавалось родителям. Отпускали домой только на праздники Рождества и Пасхи и в летние каникулы. Не москвичи могли оставаться на праздники в стенах института. Для младших классов устраивались елки на Рождество, разные игры, а для старших классов — вечера с танцами, на которые приглашались юнкера и кадеты. Хорошо было поставлено изучение языков: французского и немецкого. Классные дамы по-русски с институтками не разговаривали, а так как общение с ними было постоянное, все девочки быстро познавали иностранные языки.
Девушки, окончившие институт, могли продлить свое образование здесь же, на специальных двухгодичных курсах, окончание которых давало им право преподавать в неполных средних учебных заведениях.
Надя Коссинская окончила с отличием институт и курсы весной 1914 г. Моя мать предложила ей поступить к нам гувернанткой для занятий со мной, двумя моими братьями и сестрой Еленой, старше меня на два года, и Надя согласилась. Старшая же сестра Катя в это время училась в Москве в гимназии Фишер.
В институтах, кроме предметов общего образования, уделялось много времени таким занятиям, как рисование, всякое рукоделие, воспитание, манеры поведения, лингви-
стика, и др. Словом, выпускался педагог, который должен быть не только хорошим учителем, но и неплохим воспитателем. Эти качества в полной мере приобрела в Елизаветинском институте Надежда Сергеевна Коссинская, попавшая туда круглой сиротой.
Я еще маленьким ребенком смутно помнил Надю Коссинскую за завтраком или обедом у бабушки, когда меня с сестрой привозили в Москву. Тогда мы звали ее Надя Коса. Сейчас же, когда она приехала в Бегичевку гувернанткой, отношение наше к ней должно было измениться, и она незамедлительно дала нам это почувствовать. В первый же день она стала не Надей, а Надеждой Сергеевной. Довольно быстро она каждого из нас подчинила себе, и мы беспрекословно обязаны были выполнять все, что она предписывала. Вместе с тем девушка нас подкупала интересными играми, поделками игрушек, рисованием. Мы с большим вниманием слушали ее чтение Гоголя, Л.Толстого, Аксакова, а позднее — исторических романов, помещенных в журнале «Нива».
Мама, наблюдая за деятельностью Надежды Сергеевны, не могла нарадоваться, но отец относился к ней с осторожностью. Впрочем, дать свою окончательную оценку новой гувернантке он не успел, так как ровно через два месяца после ее появления отцу пришлось покинуть дом и отправиться на войну.
ДЕТСКИЕ ПРАЗДНИКИ
Из всех праздников раннего детства мы более всего любили Рождество Христово. В Сочельник, 24 декабря ст.ст., накануне Рождества, у нас было принято вывешивать чулки, в которые поздно вечером, когда мы спали, родители укладывали подарки. Утром, просыпаясь, мы первым делом кидались к чулкам, и радости не было конца. Рождествен-
ская елка, как правило, устраивалась на второй или третий день праздника, а в само Рождество Христово прибывал священник отец Василий Миловидов и служил молебен.
Почти каждый год на Рождество приезжали к нам Унковские: дядя Сеня, тетя Марья и их сын — мой двоюродный брат Михаил. Они проводили в Бегичевке все Святки и только после Крещения уезжали к себе в Колышово.
Елка всегда устраивалась как сюрприз. Никто из детей не знал, когда, в какой день она будет и будет ли вообще. Иногда спросишь няню: «Когда же будет елка?» А няня ответит: «Наверное, нынче елки не будет», — а тем временем взрослые уже украшали елку в столовой. Дверь в столовую запиралась, и говорилось, что там Семен Романыч переставляет рамы, поэтому в столовой холодно и детям туда нельзя входить. И мы верили, ничего не подозревая. Когда же наступал желанный день, вернее, вечер, детям говорилось: «Теперь рамы вставили, можете идти ужинать в столовую». Мы идем, двери распахиваются и перед нашими глазами — красавица-елка, высокая, до самого потолка! Горят разноцветные парафиновые свечи. Взрослые поджигают бенгальские огни, начинается веселье. Под елкой, вокруг нее лежат подарки. В столовой — все живущие в доме. На столе самовар, пряники и конфеты, мама угощает всех присутствующих и раздает прислуге подарки. Елка стоит неделю, до Нового года.
Кроме Рождества, праздновались все дни рождений и именины. Зимой и весной веселыми праздниками были Масленица с блинами, Благовещение и, конечно, Пасха. Великим постом на четвертой неделе пекли из обычного теста кресты, а девятого марта ст.ст. пекли жаворонков: по народному поверью, в этот день прилетают жаворонки. В одну из выпеченных фигур вкладывался пятиалтынный (пятнадцать копеек), кому достанется — тому счастье предвидится.
Праздник Святой Пасхи Христовой отличался изобилием еды. Кроме куличей, творожной пасхи, на столе — горы
яиц, окорока, колбасы. Приходили священник и дьякон из нашего прихода села Екатерининского, служили молебен. Потом поздравляли, христосовались и получали подарки все служащие в доме и усадьбе. Было всегда очень весело и торжественно. Я особенно ощутил праздник Пасхи, когда меня в первый раз взяли ночью на заутреннюю службу и церковь Никитского.
Еще я очень хорошо помню празднование своих именин1 5/18 июля. Разгар лета, купанье на Дону, вереница нищих, знавших мое имя. Я раздавал им пятаки, а старику-шорнику гривенник. Денег нам родители никогда не дарили, только давали для раздачи нищим.
В летние месяцы, кроме моих именин, отмечались именины родителей 29 июня (Петров день) и 11 июля (Ольга), перед этим, 21 мая, сестры Елены, а 19 августа — именины в день рождения младшего брата Андрея. В ноябре 8-го — именины брата Михаила и 24-го — сестры Екатерины. Все дни я записываю по старому стилю.
МОЛОДЕНСКИЕ СКАЧКИ
Ярким воспоминанием были молоденские скачки, проходившие в начале лета 1914 г. В Молоденках — имении Оболенских, издавна, еще когда имение принадлежало П.Ф.Самарину, устраивались традиционные скачки, в которых участвовали скаковые лошади, принадлежавшие соседним помещикам и другим зажиточным местным жителям. В кабинете отца хранился большой серебряный портсигар — приз, присужденный лошади моего деда, участвовавшей в одной из таких скачек в восьмидесятых годах XIX столетия.
1 Именины — православно отмечающиеся праздники в честь своего имени и небесного покровителя, которым был крещен младенец. В СССР были вытеснены «днями рождения».
В предстоящих скачках 1914 г. должен был участвовать Араб (чистокровный жеребец арабской породы, купленный недавно моим отцом), потом — чистокровная кобыла Глебовых и еще несколько лошадей соседних помещиков.
Описание молоденских скачек я привожу здесь отчасти по собственной памяти, но главным образом на основе воспоминаний моей матери и других очевидцев, рассказывавших свои впечатления позже.
Скачки проводились на дистанцию пять верст по кругу протяженностью в одну версту. Таким образом, лошади должны были преодолеть пять кругов. Назначены были два приза: первый — хрустальный кувшин с серебряной крышкой, второй — хлыст с серебряным набалдашником.
На Арабе должен был скакать наш конюх Григорий Васильевич Исаев. За несколько дней до скачек шла тренировка, и я помню, как нас, детей, отвезли на линейке за деревню на большак, чтобы посмотреть, как скачет Араб. Папа очень волновался, и однажды он позвал меня в кабинет и спросил: «Ну, как ты думаешь, кто же возьмет первый приз?» Я ответил: «Конечно, Араб». «Ты так думаешь? А я опасаюсь, что глебовская может обойти».
Я помню рассказ моих родителей, позднее много раз пересказанный моей матерью, о знаменитой скачке на Московском ипподроме на приз «Дерби», который оспаривали две лошади: Галоп, принадлежавший коннозаводчику М.И.Лазареву, и Ракета, хозяином которой был Родзянко. Никто из зрителей не мог предугадать, на чьей стороне будет победа. Поэтому в кассах тотализатора на каждую из названных лошадей было продано равное число билетов. Но перед скачкой тренер Галопа подошел к жокею и сказал ему, чтобы со старта он сразу занял первую ленточку и не выпускал вперед Ракету. Когда скачки начались, Галоп вырвался, занял ленточку, а Ракета на одну голову сзади как бы пришилась к Галопу. Так они и пришли к финишу, к общей радости Лазарева и всех его почитателей
(к теперешней терминологии — «болельщиков»), в числе которых был и мой отец. Все остальные лошади в этой знаменитой скачке остались далеко позади. Специалисты считали, что успех Галопа был обеспечен только тем, что он успел вовремя захватить первую ленточку. Ракета после этой скачки была куплена у Родзянко известным коннозаводчиком — нефтяным королем Монташевым за пять тысяч рублей.
Возможно, и в предстоящих молоденских скачках отец предполагал сначала сделать Григорию соответствующие указания не выпускать вперед глебовскую кобылу. Но на самом деле он принял другое решение, а именно — не выпускать глебовскую далеко вперед и беречь силы Араба. Поэтому первые круги глебовская лошадь лидировала.
Помню огромное скопление народа в Молоденках и моего двоюродного брата Артемия за столом, где стояли призы. Ему было поручено вручать их победителям.
Как только лошади стартовали, Араб и глебовская лошадь сразу вырвались вперед. Круг длиной в одну версту казался очень большим, и, когда лошади находились на противоположной стороне круга, видны были только их силуэты. Второй круг прошел довольно ровно, почти все скачущие были в одной куче. На третьем круге (если не ошибаюсь, в конце его) две лошади выдохлись и вышли из скачки. На четвертом круге можно было видеть вырвавшуюся вперед пару: глебовскую гнедую и Араба, — а далеко за ними три или четыре лошади, явно не могущие оспаривать призовые места.
Но самым замечательным был последний круг. Было отчетливо видно, как Григорий дал волю Арабу и расстояние между ними и лидирующей гнедой кобылой быстро сокращалось. На последней половине круга Григорий спокойно обошел гнедую, и теперь расстояние между скачущей парой от секунды к секунде возрастало. Значительно впереди измученной гнедой кобылы Араб под крики и аплодисмен-
ты финишировал. Какую радость испытывали мы все, трудно себе представить.
У специально приготовленного стола раздавались призы. Моему отцу был вручен хрустальный графин, а Сергею Владимировичу Глебову — стек с серебряной рукояткой.
АВТОМОБИЛЬ «ЖЕРМЕН»
В конце 1912-го или начале 1913 г. моя мать неожиданно получила какое-то сравнительно небольшое наследство в деньгах и предложила отцу купить автомобиль, о котором он давно мечтал. Впервые я увидел автомобиль, когда мы ездили в гости к Оболенским в Молоденки. Там жил их близкий знакомый или родственник — Тимашев, имевший собственный автомобиль фирмы «Форд». Мне казался этот автомобиль некрасивым, но все же очень интересным. Молоденки от Бегичевки были на расстоянии тридцати верст. На лошади мы добирались туда за два с половиной, а то и три часа. Тимашев сказал, что он может доехать до нас за полчаса. Не могу сказать, сдержал ли он свое слово или нет, но в Бегичевку, я хорошо помню, он приезжал на автомобиле вместе с Оболенскими и даже нас катал по большаку.
В один из летних дней 1913 г. отец неожиданно подъехал к дому на незнакомом наикрасивом автомобиле темно-красного цвета. Из восторга взрослых мы поняли, что этот автомобиль принадлежит нам и теперь мы, как и Оболенские с Тимашевым, можем на нем ехать, куда захотим.
Автомобиль наш бельгийской фирмы «Жермен» выглядел гораздо изящнее тимашевского. В нем было два места спереди и два сзади и еще откидная скамеечка для одного пассажира. Посмотреть на такую диковину прибежала туча ребят из деревни и много взрослых. Заводился автомобиль вручную с помощью рукоятки — стартеров
в то время не было. Когда автомобиль трогался, не набрав еще скорости, ребята догоняли его и прицеплялись сзади, чтобы таким образом прокатиться десяток метров. Мы с братом Михаилом очень скоро подружились с шофером Сергеем Федоровичем, который нас часто катал по большаку.
Неприятно было ехать по деревне из-за встречи с лошадьми, которые издали уже шарахались в сторону и мчались в неизвестность, спасаясь от этого невиданного чудовища. Отец мой любил автомобильную езду, и летом 1913 г. много ездил на автомобиле по земским делам и по больным в деревнях.
В сентябре этого года в последний раз приехали в Бегичевку для охоты с борзыми дядя Сеня с тетей Марьей и Мишей и наш сводный двоюродный брат Володя Михалков. Мне этот приезд запомнился в сочетании с автомобилем. По какому-то поводу тетя Марья рассказывала о том, что слоны очень быстро бегают. Мой брат Михаил спросил: «А как бегают, быстрее автомобиля?». «Ну, нет, — ответила улыбнувшаяся тетя Марья, — конечно, тише автомобиля».
Поздней осенью мама взяла меня с собой в Москву. На станцию Миллионная нас вез кучер Яков Егорович в коляске на паре лошадей: Бронзе и Ласточке. Я довольно отчетливо помню эту поездку. Нас встречала на вокзале в Москве бабушка, и мы в ее карете ехали в Зачатьевский переулок, где она снимала большую квартиру в двухэтажном доме.
Мы тогда с матерью много ходили по разным магазинам, и однажды я увидел большого шоколадного слона с красивым седлом, на котором сидел шоколадный человечек. Слон стоил десять рублей, и мама мне сказала, что у нее стольких денег нет. Я спросил: «Ну а если у тебя были бы сейчас сто рублей, ты бы купила мне этого слона?» Мать ответила, что тогда купила бы, и я успокоился. А по прошест-
вии многих лет мы вспоминали с матерью про этот случай. Она мне сказала: «У меня ведь было в сумке больше ста рублей, но мне не могло прийти в голову тратить десять рублей на шоколадного слона».
Но вот что мне в связи с этим запомнилось, и довольно отчетливо, как мы, возвращаясь домой, выходили из поезда на станции Миллионная. Нас встречал какой-то незнакомый мне железнодорожник, очень взволнованный, говорил быстро, одновременно помогал нам выйти из вагона и принимал вещи: «Лошади обгорели, Яков Егорыч руки по локоть обожгли».
Мама была в волнении, а я к ней приставал: почему лошади обгорели и что Яков Егорыч?
Оказалось, что в конюшне, вблизи станции, по какой-то причине ночью возник пожар. Яков Егорович спасал лошадей, обжег руки, и его уложили в больницу, а тройка лошадей, которую отец послал на станцию встречать нас, получила сильные ожоги.
Положение создалось сложное: как и на чем добираться домой? Пришлось нанять какой-то экипаж, вроде тарантаса, и ехать. Я помню, что было совсем темно. Мы ехали с матерью в неудобном тарантасе с незнакомым кучером, и вдруг из темноты появились два ярких фонаря и звук приближающегося автомобиля. Отец, ожидавший нашего возвращения днем, понял, что случилось что-то неладное, и решил, несмотря на плохую дорогу, выехать в направлении станции на автомобиле. Шофер Сергей Федорович вместе с Андреем Алексеевичем развернули автомобиль. Отец сел впереди с шофером, а мы с матерью и Андреем Алексеевичем сзади. Без особых препятствий мы ночью подъехали к бегичевскому дому. Нас ждали все домашние, кроме спавших детей — моей сестры Елены и двух братьев. Это была моя последняя поездка в Москву в мирное старое время.
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОИНА
Я смутно помню, в этот ли роковой 1914 г. или на год раньше, на небе появилась комета. Кто-то из взрослых говорил, что комета своим концом может зацепить Землю и тогда будет конец света. Еще говорили, что комета — предвестник войны. Во всяком случае, в моем детском воображении складывалось, что комета должна принести нам большое несчастье. А вместе с тем жизнь кипела ключом. Прошли именины отца (29 июня), потом — мои, именины матери; много гостей, подарки, угощение. Ничто не предвещало тревог, и вдруг 19 июля объявили войну с Германией.
Нам стало известно, что папа, наряду со многими другими, гоже должен идти на войну. Что такое война, для моего детского ума было непостижимо. Мне представлялось, что это одно сражение, как Бородинский бой или Полтавская битва, после которого все вернутся домой. Я спросил свою мать: «А что, война сколько будет? Два дня?». «Да что ты, — ответила мне мать, — какие два дня; может быть, два года». Я не мог представить себе, как это можно сражаться в течение такого срока. В первые же дни мобилизации от нас ушли наш лакей Миша Кошеваров, повар Андрей Алексеевич Васильев и конюх Григорий Исаев, только что выигравший молоденские скачки. Несколько позже был призван шофер Сергей Федорович. Отец был где-то в отъезде и опоздал явиться на мобилизационный пункт. Это грозило неприятностями, но потом все уладилось, и вскоре он уехал на Юго-Западный фронт. Как проходило наше расставание, я не помню, но дом сразу осиротел.
Наступила осень, потом зима. Мы по-прежнему играли, с нами занимались мать, няни, Надежда Сергеевна, но отца не было. Приходили письма, писали и мы по адресу: «Действующая армия, Юго-Западный фронт, 5-й головной эвакуационный пункт, Его высокоблагородию Петру Ивановичу Раевскому».
Помню первую присланную групповую фотографию: множество военных, в числе которых был отец. Мы долго его отыскивали и не сразу угадали. Потом пришла фотография в рост, в шинели и в боевом снаряжении с шашкой и револьвером. Ее мы вставили в рамку, и она висела в детской.
Осенью 1914 г. моя мать поехала на фронт в качестве сестры милосердия. В то время многие жены офицеров так поступали, и это поощрялось. Моя мать служила в госпитале и вместе с отцом принимала участие в лечении раненых. В моей памяти сохранились ее рассказы о бесчисленных страданиях умирающих солдат, получивших тяжелые ранения. Она рассказывала про одного солдата-татарина, который, как ребенок, плакал, когда она ему делала перевязку, а потом успокоился. Ей было так жалко его, что на следующий день она принесла ему конфет и пряников, которым он обрадовался настолько, что забыл про свое ранение и без конца благодарил добрую сестру. Вернулась моя мать в начале декабря, а следом за ней в Сочельник, 24 декабря ст.ст., приехал в короткий отпуск отец.
Приезд отца был ошеломляющим не только для нас — детей, но и для всех в доме. От нас этот приезд тщательно скрывали. Мать хотела сделать нам двойной сюрприз: елка и отец. Но наша младшая няня Груша — подруга моей старшей сестры Кати — выдала ей секрет. Мама была недовольна, но взяла слово с Кати, чтобы сестре Елене и нам, троим братьям, о приезде отца ничего не говорить; нас не выпускали из детской до вечера. Когда была подготовлена елка, мать через няню передала, чтобы мы шли в кабинет.
Растворив дверь, мы увидели горящую елку, бросились к ней, но в этот же момент обнаружили стоящего у печки отца, улыбающегося, радостного, одетого в военную форму. С неистовыми криками, забыв про елку и подарки, мы все бросились к отцу и повисли на нем. Он целовал нас, ласкал, отвечал на тысячи вопросов. Мы с интересом рассма-
тривали его военную форму: защитного цвета гимнастерку, погоны, ремень, шпоры. Потом он показывал разные фронтовые фотографии, мы тоже без конца спрашивали: кто это и почему у него другая фуражка, а этот офицер почему не в фуражке, а в папахе, и т.д.
Кажется, такой счастливой встречи праздника Рождества у нас никогда не было. Отец пробыл все Святки, и в это время мы часто катались на санях в Гаи, к Марье Камильевне и Дмитрию Никитовичу, в Никитское — всегда вместе с ним.
Потом он уехал, а вскоре тяжело заболела мать крупозным воспалением легких. Так как дверь спальни выходила и коридор, нам не позволяли бегать по нему, чтобы не шуметь, и наша любимая игра в «зайцы» прекратилась. Нашим воспитанием занималась Надежда Сергеевна. Она часто была несправедливо строга, и мы ее побаивались.
Однажды по какой-то причине она отобрала у меня цветные карандаши, сказав, что никогда их мне не отдаст. Я бы мог пожаловаться матери, но боялся, что Надежда Сергеевна еще что-нибудь сделает, чтобы мне отомстить. И я решил написать отцу на фронт, чтобы он прислал мне карандаши, не признаваясь о конфликте с Надеждой Сергеевной. К моей большой радости, довольно скоро пришла к нам посылка с фронта, в которую для меня были вложены прекрасные цветные карандаши. Я был удовлетворен полностью и об отобранных у меня карандашах уже не жалел.
Моя мать проболела больше месяца. Но крепкий организм победил болезнь, и в середине февраля она уже встала и принялась с новой энергией вести хозяйство. Ездила и Никитское, на Лесной хутор, в Гаи, иногда одна, без кучера, в маленьких санках на своей любимой Голубке.
Из-за войны в хозяйстве обоих имений остался один управляющий — Иван Семенович. Семен Николаевич, управляющий Никитского, вскоре после начала войны был мобилизован и находился на фронте. Пока была зима, Иван Семенович справлялся с двумя хозяйствами, и под присмо-
тром моей матери все продолжало действовать, как в отлаженном механизме.
В один из дней 1915 г. до нашего детского уха докатились слухи о мобилизации лошадей. Это было для нас большим потрясением. В числе нескольких рабочих лошадей отправили на фронт любимого нами Конька-Горбунка. Автомобиль тоже мобилизовали, но мы отнеслись к этому спокойно. Скучали только по шоферу Сергею Федоровичу, который писал нам с фронта письма, и по второму шоферу Алексе — его позднее тоже направили на фронт. Оба они стали обучаться летному делу.
Подходила весна, скоро Пасха. В том году мама решила меня взять с собой на заутреннюю службу в Никитскую церковь. Служба начиналась в полночь. Мы ложились спать обычно в девять часов вечера. Не помню, под каким предлогом в этот вечер меня не укладывали спать вместе с братом, и он заснул один. До отъезда в Никитское все домашние собрались в столовой и слушали чтение моей матерью Евангелия и Жития святых. Потом пили чай с постным сахаром и просфорами.
Поездка ночью в Никитское была совсем непривычной. Все, что меня ожидало, казалось таким таинственным. Около церкви толпился народ, горели костры, у многих людей в руках были факелы. Мы вошли в церковь, и скоро начался Крестный ход. После этого провозглашали: «Христос Воскресе!» Подходили христосоваться. Кончилась служба, мы вышли на улицу, где слышались выстрелы из охотничьих ружей. Костры продолжали гореть. Мы поехали домой, а там уже ожидал нас пасхальный стол с куличом, двумя пасхами: белой и розовой из топленого творога, и блюда с крашеными яйцами. Наутро, когда мы проснулись, я стал рассказывать брату про все, что я видел, а он недоумевал и спрашивал: «Когда же все это было?»
1915 г. всеми воспринимался с тревогой. Война была в разгаре. Первые успехи в ее начале сменились поражени-
ями наших войск. Но я хочу с полным правом отметить всеобщий патриотизм. На деревне в каждой избе женщины непрерывно вязали носки, варежки с двумя пальцами. У нас дома обе няни вязали, и все отправлялось на фронт. А сколько было ребят-добровольцев! Один тринадцатилетний парень с Горок, что напротив Бегичевки, пошел в волость пешком и требовал, чтобы его отправили на фронт. Ему ответили, что рано, родители приезжали в волость, уговаривали его вернуться, но он был непреклонен. Сказал, что пойдет пешком. Мой двоюродный дядя Владимир Иванович Мордвинов, как единственный сын в семье, был освобожден от мобилизации, но он тоже пошел на фронт добровольцем. Не случайно отец всегда восторгался мужеством и патриотизмом русских воинов.
Все люди, помнящие начало Великой Отечественной войны, были свидетелями беспримерного мужества русских солдат, о котором потом, в частности, говорил в одном из своих выступлений главнокомандующий американской десантной армией Дуайт Эйзенхауэр. Но я не могу скрыть и того, что нигде не видел за все четыре года этой войны со стороны множества окружавших меня людей проявления какого-либо особого патриотизма или самопожертвования. Все, что мне приходилось слышать в этом контексте, исходило из газет и из сводок Совинформбюро. В нашем коллективе на изысканиях и строительстве гидростанции, где мне пришлось работать в годы войны, не было примеров массового движения добровольцев. Сам я был признан не заслуживающим доверия для службы в Красной армии.
ВЕСНА И ЛЕТО 1916 ГОДА
Мне довольно отчетливо запомнился этот ничего хорошего не предвещавший 1916 г. — девятый со дня моего рождения. Помню первый день Пасхи: по-весеннему тепло, по-
ловодье. Двоюродный брат Артемий, четырнадцатилетний гимназист, перебрался через Дон на лодке и рано утром появился у нас в Бегичевке. Началось традиционное катанье крашеных яиц по специально сделанным для этого деревянным желобам. В столовой накрыт пасхальный стол, на нем две пасхи — белая и розовая, — куличи, окорок. Ничто не напоминает о том, что скоро два года, как идет война. И совершенно невозможно было себе представить, что через два года вся описанная здесь картина будет казаться несбыточным сном. А можно ли было где-то увидеть бегичевскии пасхальный стол в 1943 г., тоже через два года после начала Великой Отечественной войны? Все течет...
Пасхальные дни прошли, стало тепло, зашевелилась трудовая деревенская жизнь. Пришли с фронта два или три раненых бегичевских мужика, и наш Григорий Васильевич Исаев приехал на побывку. Он был контужен в ногу и получил отпуск. От отца пришло известие, что в середине лета он переводится в тыл и назначается помощником главного врача Кауфманского госпиталя, который расквартирован в Туле. Можно себе представить, какой восторг вызвало у нас это известие! Нас теперь будут отделять от отца не тысяча, а всего сто двадцать верст. Мать, уже не скрывая от нас, сообщила, что осенью отец приедет в отпуск.
Наступила «рабочая пора», и мама, полная энергии, занималась наблюдением за всем хозяйством. Ей трудно, так как наш бегичевскии управляющий теперь всецело занят хозяйством Никитского, а в Бегичевке управляет его помощник Яков Максимович, уже немолодой крестьянин.
Мы Максимыча обожаем. Он страстный охотник с борзыми, ждет осени, чтобы выехать в поле за зайцами и лисами. А сейчас весь день разъезжает верхом на своей любимой старой Зорьке, наблюдая за ходом полевых работ. Отец уже почти два года на фронте. Два его коротких приезда в отпуск не могли существенно повлиять на возникавшие в его отсутствие неполадки в хозяйстве, ранее содер-
жавшемся в идеальном порядке. Теперь моя мать пытается следить за всем, но ей, конечно, трудно. Приведу один ее диалог с Яковом Максимычем (идет уборка сена, вторая половина дня).
— Ольга Иванна, вы уж завтра непременно приезжайте.
— Да, я приеду пораньше завтра.
— Это как? Часика в четыре?
— Да нет, Яков Максимыч, часов в десять!
— А-а, ну, значит, в обед! Приезжайте!
На следующий день в десять часов:
— Здравствуйте, Яков Максимыч, ну, как у вас?
— Да так, все ничего. Только вот струмента не наготовишься. Болты надо было подтянуть у косилки, а я хватился — ключей нет. Из-под задницы все тащут!
— Да кто же это тащит?
— А кто их разберет? Намедни я Егору Бурмистрову разводной ключ дал, а он теперь не найдет.
Во время беседы мама едва удерживалась от смеха, слушая разъяснения Максимыча о ключах. И смешно, и грустно. Конечно, моей матери было трудно за всем уследить, а тут еще кто-то уговорил ее завести в бегичевском хозяйстве кроликов. И она этого совета послушалась. Какая нужда была в этом мероприятии, никто толком объяснить не мог. Намного позже, когда я уже был взрослым, мама мне гама говорила, что не может понять причины, которая побудила ее пойти на тот шаг. Ведь и без кроликов дел было невпроворот. Но так или иначе мероприятие это осуществилось.
Были заказаны клетки, и мама, взяв с собой меня, брата Михаила и Семена Романыча, отправилась покупать кроликов к некоему кролиководу, жившему в поселке у станции Астапово (теперь ст. «Лев Толстой»). Ехали мы в общем вагоне первого класса с мягкими диванами, такими же, как в купе. Среди многих военных, ехавших на фронт, был один офицер с Георгиевским крестом, он ласково обратил-
ся к нам. Мы с Михаилом слушали его рассказы о том, как он взорвал мост у противника, был ранен и награжден Георгиевским крестом. Он вытащил из кобуры револьвер, который Михаил схватил и начал целиться в разные стороны. Мама с опаской смотрела на игру Михаила, но офицер ее успокоил словами: «Ничего, не беспокойтесь, это офицерский, ему не нажать!». «Все равно, — говорила мать, — это не игрушка, пожалуйста, возьмите револьвер». Пришлось отдавать, а мне тоже хотелось подержать его в руках.
Приехав в Астапово, мы тотчас отправились к владельцу кролиководческой фермы. Это было огромное хозяйство с несметным количеством кроликов разных мастей. В клетках они сидели парами и поодиночке. В специально оборудованных вивариях находилось по нескольку десятков кроликов. Мама проконсультировалась с хозяином по поводу содержания и кормления животных. Вскоре нам привезли несколько пар самцов и самок различных видов.
Вначале нас заинтересовало кролиководство, и мы с охотой собирали траву, таскали ее в клетки, с интересом наблюдали за жизнью этих безобидных животных. Но когда к обеду в первый раз подали крольчатину, мы приняли ее не с восторгом. Отец мой, приехавший осенью в Бегичевку, решительно отверг кроличье мясо. Постепенно и мама потеряла интерес к кроликам. На следующий год затеянное ею хозяйство перестало существовать. Всех кроликов куда-то роздали или продали.
Позже моя мать от кого-то слышала, что кролики приносят несчастье. В нашей семье это поверие укоренилось.
Летом 1916 г. мы с братом Михаилом часто ездили на велосипеде на псарню, где жили пленные австрийцы. Особенно дружны мы были с Францем. Он хорошо говорил по-английски, и мы легко с ним объяснялись. На мои именины 5 июля ст.ст. нам прислали из Москвы много разных конфет, и мы с удовольствием угощали ими пленных, устававших за день от непривычных работ.
Разгар рабочей поры приходился на период уборки хлеба. Урожай в шестнадцатом году был хороший. По окончании жатвы наступал обмолот. Комбайнов в то время в России не было. Помню только картинку в каком-то журнале (если не ошибаюсь — американском), изображающую упряжку сорока лошадей, тянущих громадную машину, которая косит пшеницу и одновременно ее обмолачивает. Возможно, что где-то и в России были такие машины, но я этого не помню. У нас обмолот выполнялся так называемой паровой молотилкой, приводимой в движение паровым локомобилем. Такие молотилки на моей памяти имелись во всех помещичьих хозяйствах.
У нас хлеб молотился сначала в Никитском, а потом молотилка перевозилась в Бегичевку. Перевозить молотилку и локомобиль, называвшийся в народе «паровик», из Никитского через мост и в гору приходилось лошадьми. Для этого, как мне помнится, в каждый агрегат впрягалось но четыре или пять пар лошадей. Весь процесс перевозки был нашим любимым зрелищем вместе с крестьянской детворой. Я хорошо помню, как двое конюхов, сидя на молотилке, с гиканьем и хлопаньем длинными кнутами преодолевали гору, чтобы вывести лошадей на ровную улицу села Екатерининского, и дальше, уже рысью по ровной дороге, через небольшой мост на Рыхотке, — в Бегичевку.
Интересно было наблюдать молотьбу хлеба. Молотилка производила особый звук, напоминающий завывание большого зверя. Кочегар Василий в расстегнутой косоворотке ловко бросал совковой лопатой в топку очередную порцию угля. Каждый четко знал свои обязанности, так что все работавшие на гумне представляли собою четко слаженный механизм.
Несколько подвод непрерывно подвозили на телегах к молотилке снопы ржи или другого жита, которые затем ловко подавались вилами двум работницам, стоящим у барабана молотилки. Одновременно с другой стороны агре-
гата обмолоченное зерно погружалось в мешках на телеги и отвозилось к стоящим невдалеке веялкам. Солома, схваченная веревочной петлей, отправлялась лошадиной тягой в отведенное место, где постепенно вырастала целая соломенная гора — омет.
В первую очередь молотилась рожь, потом пшеница и в заключение — овес. Как молотились гречиха и просо, я не помню. Зато хорошо помню крупорушку, принадлежавшую рушальщику Артамонову — крестьянину села Екатерининское. Крупорушка в то время была примитивным сооружением, существовавшим в таком виде, вероятно, несколько веков. Механизм ее приводился в действие конной тягой. Что же касается паровой молотилки, то эта машина считалась новинкой. А в старину молотили цепами. Этот способ молотьбы во многих крестьянских хозяйствах еще сохранялся, но у зажиточных крестьян появились конные молотилки, которые иногда приобретались на паях несколькими хозяевами.
ПРИЕЗД ОТЦА
Ранней осенью, ко всеобщей радости нашей, приехал отец. Приехал ненадолго, но и уедет недалеко, только в Тулу, откуда уже близко добраться до нас. Дом засуетился, все старались, как могли, угодить приехавшему хозяину. Возобновились частые посещения нас дядей Ваней, его семьей и другими соседями. Казалось, стало как прежде, в мирное время. Всего было вдоволь, только цены немного возросли и вместо редких теперь серебряных и медных монет стали выпускать почтовые марки достоинством, адекватным звонким монетам. Однако продолжающаяся война с извещениями о наших потерях по всему фронту угнетала всех. И не чувствовалось счастья в бегичевском доме.
Помню, когда собиралось много гостей, за столом раздавались совсем незнакомые нам слова: Дума, социал-демократы, кадеты, эсэры, большевики и меньшевики. Разговоры велись не обычные, как бывало раньше: о лошадях, скачках, об охоте, о хорошем урожае хлебов, яблоках, — обо всем, что было ясно моему детскому уму. Говорили теперь о том, что мне совсем непонятно, но ни о чем не хотелось спрашивать. Своим детским сознанием я чувствовал какую-то общую озабоченность взрослых, произносящих эти непонятные слова.
С фронта приходили плохие вести, совсем не такие, как в четырнадцатом году, когда часто объявлялось о наших победах на Юго-Западном фронте, сообщалось о геройских подвигах казака Кузьмы Крючкова, одним копьем уложившего одиннадцать немцев, появлялись большие плакаты с изображением атаки нашей пехоты с винтовками в руках и конницы с пиками и шашками. Что могли чувствовать после этого взрослые осенью шестнадцатого года, если даже я — девятилетний ребенок — ощущал на душе какую-то тревогу!
Однако тревога сменялась радостью. Нам с Михаилом сказали, что этой осенью нас возьмут на охоту. Свору с одной собакой, желто-пегим Грумом, дадут мне, а Михаил поедет верхом на рыженькой поньке без собаки. Он не возражал, считая, вероятно, такое решение справедливым. Как-никак я на два года старше. Максимыч, которого мы между собой почему-то называли «Мысымыч», с нетерпеньем ожидал охотничьего сезона. К нему присоединились Григорий Исаев, приехавший с фронта, и еще трое из деревни, работавших на усадебном скотном дворе и в конюшне.
Год 1916-й отличался обилием зайцев и лисиц. Как-то в один удачный день охоты Яков Максимович с Григорием Исаевым и своими подручными затравили восемнадцать зайцев и две лисицы. Еще помню день, в который мы с Михаилом ездили вместе со взрослыми охотниками и привез-
ли четыре лисицы. Я прибежал к отцу в кабинет и сообщил о такой удаче. Он улыбнулся, но не восхитился, как я предполагал. Видимо, в душе его были другие эмоции.
Значительно позже, когда мне приходилось принимать участие в ружейной охоте и ловле дичи петлями, псовая охота казалась мне жестокой, ничем не оправданной затеей, возбуждающей у охотников нездоровые страсти. Я не перестаю до сих пор сознавать эту человеческую жестокость, сопоставляя свои переживания за судьбу несчастных животных с мыслями Ги де Мопассана, высказанными им в некоторых его новеллах. Но тогда, в детские годы, все казалось таким интересным и вполне естественным. Впрочем, сейчас применяют для охоты на диких животных еще более жестокие методы, убивая их с вертолетов или загоняя до последнего дыхания автомашинами. Люди утратили милосердие и духовность.
РОЖДЕСТВО И НОВЫЙ, 1917 ГОД
Поздней осенью отец уехал в Тулу. Накануне его отъезда родители обсудили вопрос о наших регулярных занятиях, которые для моей сестры Елены и меня должны были стать подготовкой к поступлению в гимназию. По замыслам родителей, обсуждавших проблему нашего образования в довоенный период, предполагалось, что все мы будем учиться в Москве, где начала свое образование моя старшая сестра Катя в 1913 г. с двенадцатилетнего возраста. Война 1914 г., отъезд отца на фронт, потом периодические отъезды матери резко изменили планы родителей в отношении нашего образования. На первое время было решено, что с нами пока будет заниматься Надежда Сергеевна, а английским языком — новая англичанка мисс Лязден.
Надежда Сергеевна, с присущей ей педантичностью, регулярно занималась со всеми нами правописанием, немно-
го арифметикой, Законом Божьим и чтением вслух детских сказок, маленьких рассказов Л.Толстого, «Вечеров на хуторе» Гоголя и др. Но, поскольку сестра Елена, я и брат Михаил были разного возраста, не говоря об Андрее, которому только что исполнилось шесть лет, объединять нас всех в одну группу было нельзя. Сестра же моя Елена одиннадцати лет уже захлебывалась чтением более серьезных книг, любила исторические романы.
На семейном совете было решено пригласить для занятий с нами местную школьную учительницу Зинаиду Павловну Гусеву, племянницу священника Екатерининской церкви — отца Петра. Она должна была ежедневно давать уроки по всем предметам мне и брату Михаилу. А с сестрой продолжит заниматься Надежда Сергеевна. Такой распорядок наших занятий утвердился с осени 1916 г. и продолжался всю зиму до весны 1917 г.
На рождественские каникулы в Гаи приехала из Петрограда тетя Наташа Ден с Колей и Наточкой. Дети старшего возраста, к которым в Гаях относились все, кроме младших — Олечки, Ванечки и Николеньки, — решили устроить под Новый год маскарад. В компании с ними должны были участвовать Коля и Наточка Ден.
Вместе с тем тетя Анна и моя мать задумали сюрприз — детский маскарад с участием нас, троих братьев, и двух двоюродных — Ванечки и Николеньки. Мои сестры Елена и Олечка, хотя и не относились к взрослой молодежи, присоединились к нам. Детский маскарад был засекречен. Костюмы для него подготовил пленный рабочий Михель — отличный портной. Мне сшили форму австрийского офицера, Михаилу — венгерского, Ванечке — чешского, младшему брату — немецкого и Николеньке — турка с красной феской. У кого-то добыли немецкую каску, а нам из картона изготовили кивера.
По обоюдному согласию между нами и гаевскими родственниками Новый, 1917 г. праздновался в Бегичевке, где
мы — дети — должны были выступить костюмированными. Взрослый же маскарад был назначен на 1 января 1917 г. в Гаях.
За час до Нового года нас удалили из столовой как бы для того, чтобы ложиться спать. Мы простились со всеми взрослыми, продолжавшими веселиться около зажженной елки. В столовой на портьере висел лист картона, на котором серыми красками было написано «1916». Ровно в двенадцать часов ночи лист с надписью «1916» медленно поднялся вверх, а вниз спустился ярко-красный «1917», и в это же время слева, из большого коридора, вереницей выступили маленький Андрей в форме немецкого офицера, за ним по очереди остальные и завершающий турок — Николенька. Все встали шеренгой во фронт перед столом и громко произнесли: «С Новым годом, с новым счастьем!»
Восторг у сидящих за столом был настолько велик, что кто-то сказал: «Ну, теперь наш маскарад не стоит устраивать».
Нас усадили за стол, дали чаю с конфетами, потом отправили спать. Взрослая молодежь продолжала веселиться. На портьере висела зловещая табличка с ярко-красной надписью «1917». Так был встречен последний в бегичевском доме Новый год.
На следующий день, 1 января жители деревни Бегичевки были потрясены зрелищем, доселе небывалым. Пара лошадей, запряженных гусем в санях, где сидели ряженые, скакали по деревне, а за санями, держась за веревку, мчалась на лыжах Баба-яга и размахивала метлой. Бабу-ягу, наряженную в пестрый сарафан, с поразительным искусством изображал Коля Ден. Громкие вопли восторженных деревенских ребят и куча собак сопровождали этот необыкновенный выезд. Можно ли было предполагать, что в конце этого года жители бегичевского дома навсегда покинут свое родное гнездо!
Глава 9 РЕВОЛЮЦИЯ
Глава 9
РЕВОЛЮЦИЯ
Приближались дни рождения: мой — 21-го и брата — 20 марта. Прошло много лет, а я, хоть и не велик был, отчетливо помню, как по портьере в столовой в ночь на 1 января спускался лист картона с цифрой «1917» ярко-красного цвета. Как же это оказалось символичным! Кто мог предположить, что цифра эта была предвестником больших страданий десятков и сотен тысяч людей, в число которых попала и наша счастливая семья. Никто у нас в доме не мог подозревать, что в обеих столицах уже накалены страсти и надвигается буря.
Мы сидели в столовой за чаем. С нами Надежда Сергеевна. Неожиданно вошел конторщик Сергей Кузнецов, по лицу его чувствовалось, что он чем-то взволнован:
— Здрасьте, а где Ольга Иванна?
— Я здесь! — откликнулась из кабинета мать.
Конторщик что-то тихо начал говорить вошедшей матери. Она взволновалась, что-то спрашивала, к ним подошла Надежда Сергеевна. Мы стали прислушиваться. Я спросил:
— Мама, что случилось? — я подумал, что, возможно, пожар или еще какая-нибудь беда.
Как вдруг Надежда Сергеевна сказала:
— Государь отказался от престола!
Это для нас оказалось непонятным. Как? Почему вдруг отказался от престола? Кто же будет царем? Ведь не наследник? Ему всего двенадцать лет, как моему двоюродному брату Мише Унковскому. Моя няня Стеша, узнав о таком роковом известии, прямо сказала: «Добра без царя не будет, это, видать, немец всему виноват».
У нас в детской висели на стене в рамках портреты царской семьи и наследника и отдельно, без рамки, приколотый кнопками красочный портрет государя во всех регалиях с голубой лентой через плечо. Ведь, за малым исключением, все наши домашние искренне были преданы государю, и таким нераспропагандированным людям свержение царя с престола казалось просто кощунством. «С Богом за Царя и Отечество» — гласили лозунги на открытках, приходивших с фронта. И этот лозунг, как мне тогда казалось, был во время войны основным девизом любого русского человека, идущего на фронт.
Накануне Пасхи из Тулы приехал отец, привез с собой всякие добрые и недобрые вести о положении на фронте, подорожании хлеба и других продуктов. Помню, что он говорил об американской армии, которая должна была принять участие в военных действиях на стороне союзников против Германии. Отец говорил, что скоро будет победа и Россия получит проливы Босфор и Дарданеллы.
В хозяйствах Никитского и Бегичевки все шло своим чередом. Урожай хлебов и яблок предполагался хороший. Высококровные кобылы Бронза и Ласточка ожидали потомства. Кроме них, ожеребиться должна была Серка — рабочая лошадь и еще одна гнедая — Голубка. Отцом жеребят Бронзы, Ласточки и Голубки был чистокровный Перун из Тульского конного завода. Серка ожидала своего жеребенка от прекрасного тяжеловоза-першерона по имени Бозарджик.
Мы каждый день бегали на конюшню, надеясь увидеть жеребят. Наконец они появились: гордость и краса нашей конюшни. Три кобылки, а у Серки — рыжий, в отца, жере-
бенок. Им дали имена: Свобода, Бравада, Рада и Червонец. Все они были, по отзыву моего отца, хорошей стати и обещали стать отличными выездными лошадьми. Особенно хороша была Свобода от Ласточки.
В Никитском после революции была образована волость, где место урядника занял начальник милиции — Памел Крусанов, местный житель.
Казалось, что жизнь наша в Бегичевке оставалась прежней. Но на самом деле настроение людей изменилось: все хотели какой-то свободы, демонстрировали желание неповиноваться, а иногда и дерзости. Некоторые из знакомых нам ребят, с которыми мы играли, начали сначала потихоньку, потом в открытую курить. Иногда заходили в сад рвать яблоки, чего никогда раньше не было. В общем, чувствовалась в народе какая-то распущенность, пока еще не выходящая за пределы допустимого.
Как-то раз приходит к нам мой двоюродный брат Ванечка из Гаев. Увидал на стене в детской портрет государя и произнес: «Теперь царя нет! Надо снять портрет!»
Няня Стеша рассердилась не на шутку:
— Чего это ты, Ваня, вздумал хозяйничать, «теперь царя нет»! Тебе нет, а нам есть, и не трожь, что не твое!
Началась перепалка. Мы стали защищать Ваню, а няня стояла на своем. В это время вошел отец. Стеша ему пожаловалась, а он стал ей объяснять, что государь отрекся от престола в пользу своего брата. Но прежнего правления в России больше не будет, когда всей страной управлял по своему усмотрению один человек. Отец привел в пример Англию, Америку, другие страны, но даже его слова не могли убедить мою няню.
— Как ни говорите, Петр Иваныч, — парировала отцу няня, — без царя никакой жизни не будет. Поглядите, что на деревне делается, ребята матерей, отцов не слушают.
— Ну, хорошо, хорошо, Стеша, ты сама потом поймешь, — отвечал мой отец.
Время шло, надвигались грозные события, и многие люди с пылким сердцем стали пересматривать свои позиции, но было уже поздно. «Русь, куда несешься ты?!»
У мама было много почитающих ее крестьян: мужиков и баб. Одним из них был крестьянин деревни Горки Дмитрий Васильевич Митрюхин. Он иногда приходил в Бегичевку и любил беседовать с моей матерью о всяком. В свою очередь мама организовала в Бегичевке чтение рассказов Л.Н.Толстого. Зимними вечерами она отправлялась в школу и читала книги собравшимся там крестьянам на разные темы, включая религиозные и политические. Как-то летом, в самую рабочую пору, зашел к моей матери Дмитрий Васильевич, чтобы поделиться с ней своими соображениями о текущих событиях. После первой чашки чая он вдруг спросил:
— А как вы полагаете, Ольга Иванна, Дубчики ваши должны перейти к нам, ведь они вам совсем некстати?
Такой неожиданный вопрос несколько озадачил мою мать. Дубчиками называлась дубовая роща, входящая в имение Никитское, по расположению своему тяготеющее к деревне Горки. Мы часто туда ездили за грибами и любили эту рощу за образцовый порядок, который поддерживался там управляющим имением. Мама, несколько смутившись, ответила вопросом:
— А почему, Дмитрий Васильевич, вы так считаете?
— Да так мне думается, Ольга Иванна. К нашим Горкам ваша роща ближе, а вам она вовсе ни к чему.
Разговор прервался, и больше к этой теме не возвращались. Гость поблагодарил хозяйку и ушел. А моя мать поняла, что в крестьянской голове возникли новые идеи, порожденные революцией. И хотя закон о земельной собственности оставался в силе, мысли крестьян были направлены на его пересмотр.
Лето подходило к концу. Еще казалось, что все идет по-прежнему. Работала молотилка, подрастали красавицы-ко-
былицы. Яков Максимыч собирался на охоту. Но что-то ощущалось не совсем устойчивое.
Мама поехала в Никитское, там находились управляющий Иван Семенович и конторщик Николай Борисов. Успокоившись сообщением управляющего о благополучном окончании обмолота хлебов, она в сопровождении Николая отправилась в сад посмотреть, в каком состоянии находятся яблони. Яблок было много. Подходя к саду, она вдруг заметила кучу деревенских ребят и одного большого парня, направлявшегося в сад. Мама знала родителей этого парня и удивилась: зачем он идет в сад? Конторщик Николай сказал моей матери, что, вероятно, этот парень идет рвать яблоки.
Мама окликнула парня:
— Зачем ты идешь в сад?
— Зачем? За яблоками, не вам одним их есть, таперь слабода! Идите, ребята, — обратился он к толпе ребят, — тряхнем эту яблоню!
— Ребята, не ходите, не слушайте его, я вам дам яблок сколько захотите, не ходите в сад, — уговаривала мама ребят.
Ребята остановились. А парень, наглея, взял в руки камень, угрожая моей матери, и крикнул:
— Чего испугались? Идите, ребята, будем трясти яблоню!
Но ребята не пошли, а он подошел к яблоне и начал ее грясти. Яблоки посыпались.
— Николай, пойди позови Крусанова, начальника милиции, пусть составит протокол, — сказала мама.
— А вы как же тут останетесь, Ольга Иванна? Лучше уйдите, не дай Бог еще он камнем вас ударит!
— Нет, Николай, я останусь, иди за Крусановым!
Потом, обращаясь к толпе ребят, мама сказала:
— Ребята, уходите домой, я пришлю вам яблок.
Ребята ушли. А парень стих, набрал в пазуху десяток яблок и тоже двинулся восвояси.
Мама пошла вслед за Николаем и, догнав его, сказала, чтобы он не ходил за Крусановым. Николай же считал, что непременно надо проучить этого наглого парня. Но мама категорически запретила ему идти. Очень скоро в конторе появилась мать нахального парня, слезно умоляя о прощении. Мама ее успокоила, сказав, что ей не жалко яблок, но зачем же идти в сад своевольно? Ведь нет закона делать, что захочешь. Тем этот конфликт и закончился. Однако мама поняла, что у людей появилась ненависть к богатым и этот эпизод с яблоками может быть не последним.
Атмосфера накалялась, ходили слухи о поджогах помещичьих усадеб и грабежах. У нас пока было все спокойно, но отец писал, что, вероятно, сейчас лучше хотя бы на время перебраться в Тулу.
ОТЪЕЗД ИЗ БЕГИЧЕВКИ
Октябрьская революция и первый декрет советской власти о земле заставили отца настоять категорически на нашем незамедлительном отъезде в Тулу. Начались поспешные сборы. По сути, ничего особенного не произошло, никто нас не гнал, хотя было ясно, что со всем недвижимым имуществом в ближайшее время придется расстаться. Отец в Туле арендовал дом с мезонином на Пушкинской улице, куда нам предстояло переехать.
Переезжали мы как-то не все разом. Я помню только, с каким трудом мы втискивались в вагон на станции Миллионная. Кроме нас, троих братьев и сестры Елены, с нами были Семен Романыч и няня Стеша. Помню, что по дороге мы пили из термоса какао. Вещи в то время мы взять с собой не могли, так как вагоны поездов были переполнены. Поэтому все самое необходимое пошло багажом, а громоздкие вещи, в том числе мебель, погрузили в товарный вагон (контейнеров в то время не существовало). Кроме того, не-
которая часть вещей и много продовольствия было отправлено в Тулу конной тягой на нескольких подводах, запряженных в сани. Я не был свидетелем этой погрузки, но она мне представляется похожей на выезд княжны Марьи из Богучарова в романе Л.Н.Толстого «Война и мир».
Позже, вероятно, в самом конце 1917 г., из Бегичевки в Тулу прибыл обоз с вещами и разными продуктами: мукой, крупой, маслом, мясом и пр. Его сопровождал наш рабочий из Никитского Иван Каинов. К счастью, обоз беспрепятственно дошел до Тулы, в то время как повсюду проходила так называемая реквизиция продуктов. Прибывшая провизия оказалась для нашей семьи большим подспорьем и голодный 1918 г. Повсеместного голода, в сущности, тогда не было, но все продукты осели в деревне, и, так как деньги были обесценены, крестьяне продуктов не продавали. В лучшем случае их можно было выменять на ходовые товары — одежду и обувь.
ТУЛА
Итак, в конце 1917 г. мы переселились на житье в Тулу. Как происходило наше путешествие по железной дороге от станции Миллионная до Курского вокзала Тулы, я в деталях не помню. Все трудности в пути ложились на сопровождавших нас няню Стешу и Семена Романыча. Помню только неимоверную тесноту в вагоне 3-го класса, где ехало много солдат, куривших махорку в самокрутках. Поезд шел, по-видимому, очень медленно, так как приехали мы в Тулу поздно вечером, а расстояние было всего сто двадцать верст. С вокзала мы прибыли в дом Мамонтовых.
Всеволод Саввич Мамонтов в это время занимал должность начальника городской милиции на Киевской улице, переименованной в ту пору в улицу Коммунаров. У Мамонтовых мы прожили несколько дней. Семья их состояла из
пяти человек: Всеволода Саввича, его жены Елены Дмитриевны, сына Андрея и дочерей Кати и Сони. Все было необычно после Бегичевки, как-то неловко. Но нам, детям, сразу же полюбились Всеволод Саввич и его сын Андрей, учившийся в восьмом классе Дворянской гимназии. Тесная дружба с семьей Мамонтовых продолжалась в течение всего времени нашего житья в Туле.
Вскоре мы переехали в арендованный отцом дом с мезонином на Пушкинской улице. Он показался нам очень маленьким по сравнению с бегичевским домом, хотя по теперешним представлениям он был большим. Нижний этаж состоял из пяти жилых комнат и кухни. Наверху была одна большая светлая комната и смежная с ней темная. В первой помещались мы, трое братьев, а в соседней спали наша старая няня Стеша и ее помощница Груша, очень любимая нами, как сестра.
Кроме отца, матери и нас, пятерых детей, вместе с нами в тульском доме жили Надежда Сергеевна, няня Стеша и ее помощница Груша, супруги Васильевы (Андрей Алексеевич и Татьяна Артемьевна) и еще одна девушка по имени Анюта, помогавшая Татьяне Артемьевне на кухне. Андрей Алексеевич служил в лазарете у моего отца, а здесь, дома, только в некоторых случаях помогал своей жене, когда собиралось много гостей. Таким образом, из большого и многолюдного бегичевского дома в маленький тульский домик вместе с нашей семьей выехала небольшая кучка близких и дорогих нам людей, помогавших нам в эти трудные времена и разделявших вместе с нами горести и радости.
В Туле у нас постоянно, почти ежедневно, бывал мой двоюродный брат Артемий Раевский, учившийся в Дворянской гимназии. Он был очень близок моему отцу и любим им. Гораздо позднее Артемий любил вспоминать об этом времени и благотворном влиянии на него моего отца. Когда мы поселились в Туле, Артемий мне сказал: «Ты теперь туляк, а не деревенский». Я еще как следует не понимал зна-
мения слова «туляк» и вообще раньше никогда не слышал, чтобы жителей именовали по названию городов. Нам, детям, никогда не жившим в городе, было интересно переменить обстановку деревенской жизни на городскую, и на первых порах мы были все довольны переездом в Тулу.
Еще одно обстоятельство, крайне заинтересовавшее нас по приезде в Тулу. Это, как ни странно теперь представить, электрическое освещение. Я и мои сестры знали электричество по бабушкиной квартире в Москве. Мои же братья о нем слышали только по рассказам. В Туле электричество было не во всех квартирах; в частности, его в первое время не было у нас в доме. Когда же мы ходили в гости, где квартиры освещались электричеством, нам доставляло большое удовольствие щелкать выключателями. Как же мы обрадовались, когда у нас появился электромонтер и начал делать проводку. Вскоре осветился и наш дом, и это было для нас большим событием. У папы на столе стояла лампа с зеленым абажуром, у нас — одна лампа на потолке, и над столом бра с абажуром «тюльпанчик».
После переезда в Тулу отец получил назначение главного врача сыпнотифозного лазарета, располагавшегося в Заречной части города, на Госпитальной улице. Туда же в качестве повара был зачислен Андрей Алексеевич Васильев (наш бывший повар в Бегичевке), служивший во время войны в Кауфманском госпитале. В начале революции по всей России свирепствовал сыпной тиф. Врачей и фельдшеров не хватало. На борьбу с эпидемией был мобилизован весь наличный состав медиков. Трудно становилось с продуктами питания и, в особенности, с медикаментами. Начиналась Гражданская война, все беспокоились о своем существовании. Впервые введена была карточная система.
В конце 1917 г. в Тулу съехалось много помещиков с семьями, оставивших свои имения. Многие из них привлекались для работы в новых советских учреждениях. Среди
них особое положение занимала упомянутая выше семья Мамонтовых, близкая к моим родителям с давних пор.
Конец семнадцатого и весь восемнадцатый год мы прожили безбедно и даже по тому времени роскошно. Благодаря продуктам, прибывшим из деревни, имели возможность приглашать гостей к ужину. Такие ужины в начале зимы 1918 г. устраивались довольно часто. В отдельные дни собирались «взрослые», т.е. родители больших семей, а бывали и специально молодежные вечера и, наконец, наши детские.
В числе названных мною «взрослых», кроме Мамонтовых — Всеволода Саввича и Елены Дмитриевны, — мне хорошо запомнились супруги Хиродиновы Владимир Иванович и Екатерина Александровна, Яременко Николай Матвеевич и Екатерина Андреевна, Ершовы Михаил Дмитриевич и Александра Алексеевна, Свентицкие Владимир Николаевич и его жена Евгения Мартыновна и другие. Все они были помещиками Тульской губернии, переехавшими, как и мы, из деревни в город.
Еще необходимо упомянуть, что в Туле в это время пребывал со своей женой двоюродный брат моего деда И.И.Раевского — Дмитрий Дмитриевич Оболенский, называемый нами сокращенно «Дзымф». Откуда взялось это прозвище, я сейчас не помню. Отец называл его «дядя Митя», он довольно часто бывал у нас, но почему-то один — без жены.
Отец вскоре открыл домашний прием больных, и на нашей парадной двери появилась дощечка с надписью: «Доктор медицины Петр Иванович Раевский. Прием по хирургическим и внутренним болезням». По каким дням и в какое время происходил прием, я не помню. По-видимому, он был не ежедневным и скорее всего в вечернее время, так как днем отец находился на службе. От дома до лазарета и обратно отца привозили на лошади, запряженной летом в пролетку, а зимой в маленькие санки.
Довольно скоро наша жизнь в Туле стала входить в нормальную колею, хотя из-за общего состояния, определяемого военным временем, чувствовалась какая-то озабоченность и неопределенность. У родителей возникла проблема с нашим учением. В Туле были две мужские гимназии (Дворянская и Классическая), коммерческое и реальное училища. Были и женские гимназии. Все они постепенно превращались в советские школы.
Меня совсем было определили в коммерческое училище, как оно продолжало называться. Там была красивая форма: черная шинель с зелеными петлицами и золотыми пуговицами, мне очень хотелось облечься в нее, и моя мать, с которой мы всегда говорили по-английски, сказала:
— Such a little monkey you will be in the uniform1.
Но не суждено мне было надеть эту форму. Дело в том, что Александра Алексеевна Ершова, будучи широко образованным педагогом, предложила моим родителям организовать домашние классы. У Ершовых была большая семья, состоявшая из семи человек: пятерых мальчиков и двух девочек. Старшими из детей были Маня, Митя и Алеша, младшими — Вася (на год старше меня), Оля, моя ровесница, и за ней два близнеца Петя и Павлик — ровесники моего брата. Маня, уже взрослая девица, окончила гимназию и поэтому должна была стать учительницей в классах. Митя и Алеша учились в Воронежском кадетском корпусе, причем Митя, как мне помнится, недоучился один год, Алеша — два или три. Вася в корпусе пробыл всего год.
В конце 1917 г. все кадетские корпуса были распущены, поэтому семья Ершовых переехала в Тулу и занимала дом, подобный нашему и недалеко от нас, на бывшей Николаевской улице, переименованной в улицу Свободы. Старшие братья Ершовы, Митя и Алеша, в классах не занимались, а младшие — Вася, Оля, Петя и Павлик — учились с нами.
1 Такой маленькой обезьянкой ты будешь выглядеть в форме.
В классах учились моя сестра Елена, я и мой брат Михаил. Старшая моя сестра Катя, окончившая шесть классов Женской классической гимназии С.Ч.Фишер, занималась отдельно со специально нанятым учителем Дворянской гимназии Шаталовым.
Занятия в классах успешно проходили всю зиму 1917/18 г., но после летних каникул 1918-го они перестали существовать, так как вся семья Ершовых переехала на Украину (в Полтаву), где в то время правил гетман Скоропадский. Этот переезд Ершовых оказался трагическим для их семьи. Умер Михаил Дмитриевич, погибли два старших сына и маленький Павлик.
Осенью 1918 г. отец как-то пришел и сказал, что он нанял учителя Александра Николаевича, с которым я, мой брат Михаил и сестра Елена будем заниматься порознь, в соответствии с программой трех классов Классической гимназии. Наш новый учитель был приятным человеком, и мы его полюбили. За нашими занятиями отец внимательно следил, и я помню, что он часто заходил к нам во время уроков с Александром Николаевичем, которого мы скороговоркой про себя называли «Никалыч». Как-то (вероятно, в начале 1919 г.) папа пришел на мой урок и спросил обо мне учителя:
— Ну, как ваше мнение, Александр Николаевич, к осени он будет подготовлен?
— Надеюсь, что к третьему классу, — ответил учитель. Отец улыбнулся и сказал:
— Ну что же, это будет блестяще.
В Туле взрослые и молодежь летом очень увлекались теннисом. На корте в Пушкинском саду собиралось общество играющих и зрителей, любящих эту игру. Отец, в свое время прекрасный теннисист, принимал в этом деятельное участие, несмотря на свой возраст — сорок шесть лет. Он был одним из лучших теннисистов Тулы и уступал только одному молодому человеку по имени Миша двадцати с не-
большим лет. Играющих в теннис было, в общем, немного, кажется, не более семи-восьми человек. Кроме моего отца и Миши, я помню еще некоего Иоффе, потом С.А.Долинина-Иванского, Андрея Мамонтова и одну даму по фамилии Винникова. Зато зрителей было целое общество, и взрослых, и детей.
В то время как взрослые были увлечены теннисом, мы с ума сходили по французской борьбе, имевшей тогда огромный успех у посетителей цирка. В Тульском цирке, кроме борьбы, была прекрасная цирковая программа. Выступала группа Труцци: прекрасные клоуны братья Таити, акробаты, жонглеры, но апофеозом являлась французская борьба. «Чемпион мира» Сбышко-Цыганевич демонстрировал чудеса своей необыкновенной силы. Был и другой «чемпион мира», Иван Чуфистов. Мы дома с братом Михаилом постоянно боролись, и отец очень любил смотреть на нас, со смехом слушал наши рассказы о встречах борцов в цирке.
В цирк мы ходили почти всегда с Андреем Алексеевичем Васильевым. Он не менее нас увлекался борьбой и любил обсуждать с нами ее результаты и предполагаемые прогнозы предстоящих поединков.
С наступлением весны началось увлечение велосипедными гонками, опять же с Андреем Алексеевичем. Он очень любил велосипед, и мы с братом Михаилом постоянно составляли ему компанию. Летом 1918 г. мы преимущественно катались в районе парка, где были удобные дорожки и круги. Как-то мы пошли посмотреть гонки на первенство России, которое по традиции разыгрывалось на Тульском циклодроме. Тут тоже были свои знаменитости: Суханов, Копанев, Рощин, Селиванов и др. Всех мы знали и с азартом рассказывали о них отцу. Он очень любил наши рассказы и постоянно расспрашивал про результаты соревнований.
Весной 1919 г., когда мне исполнилось двенадцать лет, а моему брату десять лет, нас пригласили участвовать в дет-
ском заезде на циклодроме. Кроме нас, было еще двое мальчиков: Майоров и Чусов. В первый день нашего публичного выступления, имевшего большой успех у публики, мы с братом одержали победу. Он пришел первым, я за ним почти вровень, отделившись на 1/8 колеса. Взрослые гонщики брали нас на руки и вместе с нами раскланивались восторженной публике. Нам вручили серебряные жетоны, на которых были выгравированы буквы ТКЛС (Тульский кружок любителей спорта).
Мои родители, старавшиеся прививать детям хороший вкус и оградить нас от всякой пошлости, всегда внимательно следили за тем, как мы были одеты. Отец как-то сказал, что нам надо заказать новые кепи и что для этого он добыл хороший материал — шерстяную кремовую ткань. Мы с братом Михаилом, часто прогуливаясь по Киевской улице, на которой были сосредоточены все магазины, постоянно любовались витриной шляпного магазина, где было выставлено множество головных уборов и, в частности, белые фуражки с черным околышем и черным лакированным козырьком. Фуражки, в общем, вульгарные, но нам они нравились, и мы о них мечтали. Отец же фуражки терпеть не мог и признавал только кепи, которые мы всегда носили и которые нам порядком надоели.
И вот однажды отец захватил нас с братом, и мы отправились в шляпный магазин, принимавший также заказы на пошив. Он развернул материал перед приказчиком — молодой женщиной и просил снять с нас мерки. Но тут я отважился, сказал ему о нашей мечте иметь белые фуражки и указал, какие именно. Он начал нас отговаривать, стараясь внушить нам, что эти фуражки некрасивы, что они быстро запачкаются и еще что-то, добиваясь от нас согласия на кремовые кепи, которые были якобы и наряднее, и лучше выставленных фуражек. Однако на этот раз я был неумолим и продолжал настаивать на покупке белой фуражки с черным козырьком. Молодая приказчица, по-видимому,
посочувствовала мне и подала со стенда такую фуражку, которую я тотчас надел. Отец спросил, сколько она стоит. Ответ был — двадцать рублей. «Ну, вот, — сказал отец, — так у меня даже и денег столько нет». Тогда я указал на другую фуражку того же фасона, но иного цвета и вдвое дешевле. Тут уж отец меня пристыдил, сказав: «Ну неужели ты будешь носить такую гадость, ведь до войны такая фуражка стоила всего двугривенный, посмотри, какой красивый материал я достал». Приказчица тоже похвалила материал, и пришлось согласиться на кепи. Значительно позже в юности у меня осталась любовь к фуражкам, и я, не в пример другим, их постоянно носил.
Отец был очень гостеприимным человеком. Выше упоминалось о множестве гостей, бывавших в нашем доме в Туле в первые годы революции. Бывало и так, что многие проездом через Тулу останавливались у нас. Я вспоминаю, как готовились к приему ожидаемых из Москвы старого князя В.М.Голицына и его зятя князя Владимира Трубецкого. Это было, если не ошибаюсь, осенью 1918 г. Продукты v нас уже истощались, но мама где-то добыла разных вкусных вещей, чтобы как следует угостить ожидаемых гостей — наших дальних родственников. Я помню хорошо старика Владимира Михайловича и Владимира Сергеевича Трубецкого. Они ехали из Москвы в Богородицк и на одну ночь остановились у нас. Позднее, когда между мной и Владимиром Сергеевичем завязалась тесная дружба, я любил вспоминать с ним эту первую встречу в Туле.
Летом 1919 г. мы всей семьей, кроме отца, оставшегося и Туле, жили в Рудакове в доме управляющего конным заводом. Им был упоминавшийся выше друг нашей семьи Все-иолод Саввич Мамонтов. О жизни в Рудакове у меня сохранилось много хороших воспоминаний. Наиболее интересными были каждодневные поездки с Всеволодом Саввичем к Тулу на пролетке, запряженной чистокровными рысисты ми жеребцами. Рудаково находилось в семи верстах от Ту-
лы. Мы, чередуясь с братом Михаилом, управляли рысаком, сидя на козлах, а Всеволод Саввич — сзади в пролетке. Гораздо позже мы вспоминали с Всеволодом Саввичем эти поездки в Тулу, и он говорил: «Я не могу понять, как я мог тогда позволить вам, мальчикам десяти и двенадцати лет, управлять рысаками». А для нас это было истинным наслаждением. Кстати, моему отцу было известно об этих поездках, и он им не препятствовал.
ПЕРВОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ
В Туле дочь Л.Н.Толстого Татьяна Львовна бывала у нас дома и по-дружески приглашала моих родителей с детьми приехать в Ясную Поляну. День приезда был намечен, но я не помню, по каким причинам мои родители не могли поехать в тот день и решили меня с братом послать в Ясную в сопровождении служащего лазарета Андрея Алексеевича Васильева.
Андрей Алексеевич в назначенный день приехал из Тулы на велосипеде. У нас с братом были подростковые велосипеды, что позволило нам втроем совершить довольно продолжительный кросс от Рудакова до Ясной Поляны. Дорога нам показалась не утомительной. Подъехав к дому, мы остановились у большого дерева — знаменитого вяза, теперь уже на этом месте не существующего. Сойдя с велосипеда, мы прислонили их к скамейке, окаймляющей дерево, и тут же вскоре к нам подошла Татьяна Львовна. Отойдя несколько шагов, она спросила меня, как зовут человека, который сопровождал нас. Я ответил:
— Андрей.
— Хорошо, но как отчество?
— Алексеевич.
— Ну, это другое дело, — продолжала Татьяна Львовна и, обратившись к нему, сказала: — Андрей Алексеевич, прошу вас пройти со мной.
Она провела его во флигель, где располагались люди, служившие при доме. Там стоял самовар и шло чаепитие с липовым медом, по тому времени — редким лакомством. Мне очень захотелось тоже чаю с медом, а главное, я не желал расставаться с Андреем Алексеевичем и идти с Татьяной Львовной в дом, где, я думал, находится много неизвестных и неинтересных для нас с братом взрослых людей. Но пришлось покорно следовать за хозяйкой дома, которая повела нас на второй этаж в большую залу, наполненную множеством людей — мужчин и женщин, в большинстве своем не знакомых нам. Наше появление в зале не произвело никакого впечатления на присутствующих, но Татьяна Львовна все же отрекомендовала, сказав:
— Это мальчики Раевские, они приехали из Рудакова на велосипедах.
Кто-то проговорил:
— Молодцы. Дорога не такая уж короткая.
Между тем Татьяна Львовна обратилась к очень миловидной девочке, на вид лет тринадцати или четырнадцати:
— Таня, пожалуйста, займись этими молодыми гостями.
Девочка тотчас же показала нам место за столом, налила чаю из самовара, поставила каждому блюдечко с медом, сама с ела рядом и расспрашивала нас с видимым интересом про пашу поездку из Рудакова до Ясной. На ней было довольно простое, но очень хорошо сидевшее, идущее к ее лицу и всей фигуре, платье. Большая русая коса повязана коричневым бантом. Вид ее и манера держать себя непринужденно мне очень понравились. Девочка казалась удивительно симпатичной. После короткого разговора за чаем я узнал, что она единственная дочь Татьяны Львовны — Таня Сухотина1.
В это время еще была жива Софья Андреевна — вдова Л.Н.Толстого, его пожизненная спутница, отдавшая себя
1 Впоследствии автор книги: Т. Л. Сухотина-Толстая «Дневник», — записи в котором опубликованы с ее четырнадцатилетнего возраста.
целиком своей многочисленной семье и вложившая непостижимый труд для сохранения и увековечения всего того, что мы сейчас имеем возможность видеть своими глазами в доме Толстого.
Тогда, в 1919 г., Софья Андреевна себя уже плохо чувствовала и не присутствовала в зале, где собралось общество за столом.
После чаепития Татьяна Львовна подошла к нам и сказала:
— Сейчас, мальчики, я хочу вас представить Софье Андреевне.
Мы встали и последовали за ней. Она ввела нас в комнату графини, где та полулежала в кресле.
— Мама, — сказала Татьяна Львовна, — это сыновья Пети Раевского, они приехали из Рудакова на велосипедах.
Мы с братом подошли и поцеловали протянутую нам руку старой графини. Она спросила:
— А почему же папа и мама не приехали?
Мы что-то ответили, и она еще о чем-то спрашивала. Потом снова подошли к ее ручке и удалились вместе с Татьяной Львовной.
Мы вышли из дома к велосипедам, где уже нас ждал Андрей Алексеевич. Татьяна Львовна вынесла нам банку с медом, которую просила взять с собой домой. Я до сих пор помню эту банку. Она была широкая и низкая, примерно полуторалитровая. Ее, завернув во что-то мягкое, закрепил на багажнике Андрей Алексеевич. Татьяна Львовна и Таня провожали нас и смотрели, как мы ловко сели на велосипеды, покидая усадьбу.
Прошло более полувека с тех пор, и, конечно, не все и не вполне точно сохранилось в моей памяти. Я узнал, что Таня Сухотина, теперь Татьяна Михайловна Альбертини, живет в Риме, и я ей написал, напомнив наш приезд в Ясную Поляну летом 1919 г. Она ответила и, приехав в 1979 г. в Москву, пригласила меня на чай, организованный по слу-
чаю ее приезда, в Музее Л.Н.Толстого на Кропоткинской улице. Теперь мы изредка обмениваемся письмами, и, когда Татьяна Михайловна бывает в Москве, мы всегда встречаемся.
Осенью 1919 г. отец был арестован по обвинению его и связи с какой-то контрреволюционной организацией. Существовала ли такая организация на самом деле или нет, я не знаю. Не знаю также, если она и существовала, имел ли к ней какое-либо отношение мой отец1. Тем не менее его как подследственного некоторое время содержали под стражей в бывшем Архиерейском подворье, где в то время размещалась тульская ЧК. Вскоре отца взяли на поруки тульские врачи, а затем, за неимением улик, выпустили на свободу.
Описываемый период времени относится ко времени Гражданской войны в России и, в частности, к наступлению белых войск генерала Деникина на Тулу. После освобождения из-под ареста отец был откомандирован в Богородицкий уезд, находившийся в то время в прифронтовой полосе, на должность начальника Барятинского медицинского пункта Красной армии, куда он и выехал в октябре 1919 г.
1 Когда в 1935 г. я был арестован, а позднее направлен в концлагерь, следователь на допросе в Бутырской тюрьме, как бы ненароком, спросил меня, знаю ли я что-нибудь о контрреволюционной работе моего отца. Я ответил, что мне ничего о том не известно, и он больше к этому вопросу не возвращался. Вернувшись в 1939 г. из заключения, я спросил об этом мою мать. Она сказала мне, что тоже ничего не знает. (С.Р.)
Глава 10 СНОВА В ТУЛЬСКУЮ ДЕРЕВНЮ
Глава 10
СНОВА В ТУЛЬСКУЮ ДЕРЕВНЮ
«САНИТАРНАЯ ЛЕТУЧКА»
После отъезда отца наша жизнь в Туле какое-то время оставалась прежней, за исключением царившей в семье скуки и ожидания чего-то нового. Письма отца, приходившие из Барятина, читались моей матерью вслух всем домашним. Его жизнь, снова в деревне, вызвала у детей большой интерес, и нам очень хотелось как можно скорее туда поехать. Отец писал о семье фельдшера, в которой старший сын Володя двенадцати лет, мой ровесник, отлично помогал своей матери по хозяйству, толковый, послушный и трудолюбивый мальчик. Это еще более заинтересовало нас и усилило желание скорее ехать в Барятино.
В ноябре 1919 г. было решено, что мы, трое братьев, в сопровождении нашей младшей няни Груши поедем к отцу, а мама, сестры и Надежда Сергеевна пока останутся в Туле. Но легко сказать — поехать. Поезда ходили только товарные, битком набитые, ехали и на крышах вагонов. Однако эту трудность удалось преодолеть. В нужном направлении на Ефремов, куда уже подбирались войска Деникина, из Тулы направлялся санитарный поезд, называемый «санитар-
ной летучкой». Поезд состоял из двух десятков товарных нагонов (теплушек) и предназначался, очевидно, для быстром перевозки раненых красноармейцев с линии фронта. Начальником «летучки» был некто Мирошниченко-Харченко — человек лет сорока, на вид сумрачный, молчаливый, но, как выяснилось потом, добрый и вполне порядочный.
Пас с вещами поместили в одну из таких теплушек, где уже находилось около десяти красноармейцев и военный врач по фамилии Каплан. Все эти люди нас очень радушно приняли. Грузились мы в присутствии начальника поезда, который сообщил Каплану, кто мы есть и где нас надлежит высадить. Хотя мне до революции приходилось с матерью несколько раз ездить в вагоне 1-го класса в Москву, это путешествие в теплушке обещало быть куда более заманчивым. В ней с двух сторон были установлены нары, посередине стояла железная печка, а кругом скамьи для сидения. Ехать нам следовало до станции Караси, которые были в ста двадцати верстах от Тулы. Казалось, ехать предстояло по его несколько часов, но в действительности путешествие наше продлилось без малого двое суток.
Поездка эта хорошо запечатлелась в памяти у нас, всех братьев, и у Груши на долгие годы. На печке варили картошку, которую ели с аппетитом с конопляным маслом. Пили морковный чай без сахара с хлебом, было очень вкусно. На каждой станции поезд стоял подолгу, а станций от Тулы до Карасей было десять: Криволучье, Приезды, Шат, Оболенская, Дедилово, Узловая, Жданка, Товарково, Малевка, Волово. Мы подружились с солдатами и доктором, время проходило незаметно. Вероятно, все бы обошлось благополучно, если бы не случилась беда — кончились дрова, а на улице зима. В теплушке стало холодно и неуютно. Доктор Каплан отправил одного красноармейца к начальнику поезда попросить дров, но тот возвратился ни с чем.
Тогда все тот же энергичный доктор скомандовал на первой остановке взять с пути деревянные снегозащитные щиты. Солдаты приказание выполнили молниеносно, притащив в вагон несколько щитов. Их тут же начали ломать, печурка снова раскалилась, и в вагоне воцарилось тепло. Но мир не без злых людей. На большой станции Узловая кто-то, видевший, как красноармейцы тащили щиты, донес об этом политкому1, который не замедлил явиться к нашему вагону вместе с начальником поезда. Политком — молодой человек с прыщеватым лицом, в военной шинели, перетянутой портупеей, на которой висели револьвер и шашка, — произвел на нас неприятное впечатление.
— Кто старший? — крикнул он резко.
— Я, — ответил Каплан.
— Кто вам дал право расхищать железнодорожное имущество?
Здесь едут дети доктора Раевского — начальника Барятинского медпункта, дрова кончились, я же не могу заморозить детей.
— Вы ответите за это! — продолжал кричать политком.
Каплан не сдавался, настаивая на своей правоте, а политком все более горячился, угрожая арестом и совсем для нас непонятным термином: «красным террором». Тут в защиту Каплана вступился начальник поезда, приняв часть вины на себя. Он говорил, что не успел в Туле запастись дровами и не рассчитывал, что будут такие большие задержки в пути. Но политком не унимался и грозил расправиться с Каштаном.
Неизвестно, чем бы кончилась эта неприятная история, если бы, на наше счастье, к политкому не подбежал какой-то военный, потребовавший его срочно в здание вокзала. Очевидно, переданное известие для политкома было важ-
1 Политком — политический комиссар.
нее сожженных щитов, так как он быстро, почти бегом, имеете с этим военным двинулся к вокзалу. Вскоре поезд тронулся, и мы постепенно успокоились, хотя в глубине души боялись, что злой политком сделает какую-нибудь неприятность доктору.
Наступил вечер вторых суток в пути, мы подъезжали к станции Волово, следующая наша — Караси. Готовимся к выгрузке, ждем станции, но что-то долго ее нет. Ночь, поезд остановился, раздвинули дверь вагона, доктор кричит: Какая станция?» Ответ: «Разъезд Турдей». «А Караси когда?» — «В Карасях не останавливались». Вот это номер, надо выгружаться. Спрыгнули с вагона красноармейцы и вытащили нас с вещами. Пошли в маленький домик к дежурному по разъезду. Тот объяснил, что в Карасях поезд не останавливался из-за опоздания, но отсюда до Барятина ближе, чем от Карасей, всего восемь верст. Но в Карасях нас ждала подвода, а здесь ничего нет, к тому же ночь. Дежурный отвел нас в просторную комнату, там на двух столах мы трое легли спать, а Груша дремала на лавке. Утром пришла другая подвода уже в Турдей, и мы тронулись в долгожданное Барятино. Как было приятно ехать в санях мимо наших родных тульских деревень, с которыми мы два года как расстались.
Подъезжаем к медицинскому пункту, и у дома врачей пас встречает отец. Его сразу не узнать, отпустил бороду, как у дяди Вани. Уезжая из Тулы, он почему-то не взял бритву, и пришлось отпускать бороду. Входим в дом — тепло, стены бревенчатые. Суетятся две женщины: старшая — Ксеньюшка и молодая рябая девица Маша. Подают картошку со шкварками, такая вкуснота. В доме четыре жилых комнаты, но одна пока занята матерью бывшего врача. Она болеет, и за ней ухаживает Ксеньюшка. Нам пока выделили одну комнату, другую занимает отец, а третья — столовая.
БАРЯТИНО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Село Барятино расположено на обоих берегах речки Турдейки — правого притока реки Красивая Меча. В описываемое время оно охватывало четыре деревенские слободы, барскую усадьбу, преобразованную в совхоз, и медицинский пункт. Большая часть села располагалась на правом берегу реки. На высоком левом берегу находились две слободы: Заречная и Свистовка. На правом берегу к усадьбе с одного конца примыкала так называемая Поповская слобода, где стояла церковь, а напротив нее располагались в один ряд несколько добротных домов. Наибольший из них, с пристройкой, в которой размещалась лавка, принадлежал купцу Алексею Чернову. Хозяин накануне революции умер, в доме оставались жить его жена, взрослый сын Николай, его двенадцатилетняя сестра Шура и младший брат Юрий. Кроме семьи Черновых, в их доме жил кум хозяйки — солидный молодой мужчина с длинными красивыми усами — Иван Александрович Родионов.
Остальные дома принадлежали священнику, дьякону, псаломщику и другим лицам, прислуживающим в церкви. В самом конце слободы особняком стоял большой дом богатого крестьянина Андрея Константиновича Каленикина, служившего до революции у помещика Филиппова винокуром... Винокуренный завод, располагавшийся на территории барской усадьбы, в нашу бытность в Барятине бездействовал.
К каленикинскому приусадебному участку примыкала территория медицинского пункта, занимавшая площадь около полутора гектаров. На ней размещались три деревянных одноэтажных дома, примерно одинаковых размеров. В одном из них находилась амбулатория, в другом жил врач, а третий занимала семья фельдшера, точнее, фельдшерицы, у которой муж-фельдшер служил в Ефремове —
уездном городе, расположенном в сорока верстах от Барятина. Фельдшерицу звали Зинаида Николаевна Чучелова, мужа ее — Михаил Иванович (он по настойчивой просьбе моего отца вскоре был переведен на службу в Барятинский медпункт), у них было двое детей: Володя двенадцати лет и Милочка — десяти. Вместе с семьей Чучеловых жили две сестры Зинаиды Николаевны.
Здешнюю барскую усадьбу преобразовали в совхоз, как это тогда называли: «культурное хозяйство» или просто культура». «Это кто такой?» — «Васька культурный, его отец на культуре работает!» Так же говорили: «заведующий культурой» или «счетовод культурный», «слесарь культурный» и т.д.
В деревянном, довольно ветхом барском доме размещалась контора «культурного хозяйства», а другие приусадебные постройки были заняты школой, квартирами служащих, учителей и политкома. Надо отдать справедливость, весь персонал «культуры», в том числе и политком (вначале, короткое время, некто Котов, а затем Петр Андреевич Белов — руководитель нашего детского драмкружка), были приятными и радушными людьми. Моего отца они все искренне почитали, а с нами, детьми, всегда были добры и ласковы.
Усадьбу окаймлял полукругом большой парк, через который проходила проезжая дорога. Часть парка от дороги тянулась по задам Поповской слободы и почти вплотную подходила к территории медпункта. Здесь росли молодые деревья и кустарники, между которыми проходила тропка. Мы постоянно по ней бегали в совхоз играть с «культурными» ребятами в бабки и лапту. Часто они приходили к нам, гак как ровная террасовидная площадка медпункта была очень удобным местом для игр.
Все эти подробности я описываю, чтобы привязать к ним события, происшедшие за период менее двух лет, но оставившие тяжелый след в жизни нашей семьи.
Итак, мы приехали в Барятино к отцу, где все ново и пока непривычно. Отец сразу же установил порядок дня: утром вставать в семь часов и мыть шею холодной водой. Мы с этим мытьем дошли до того, что начали употреблять воду со льдом, на что папа, улыбнувшись, сказал: «Ну, уж это, кажется, излишне, достаточно просто холодной водой» Вслед за умыванием была утренняя молитва, потом завтрак при свете тогда еще керосиновой лампы. Позднее из-за недостатка керосина в доме появились светильники, или, как их называли, «копчушки», с лампадными фитилями, которые укреплялись в пузырьках из-под лекарства. С такой копчушкой, держа ее в руке, отец перед сном читал.
Кроме медицинского персонала, существенным лицом среди служащих медпункта был сторож — работник Никита Дмитриевич, живший в собственном домике на окраине территории медпункта. У него были жена и двое детей: девочка и мальчик.
Барятинский медицинский пункт подчинялся Богородицкому уездному здравотделу во главе с Болотовым. До революции тот был пастухом и образование имел в объеме сельской школы. Однако он был, по-видимому, неглупый человек и держался скромно при общении с людьми, стоявшими выше его по уму и образованию. Отец вообще ценил таких людей, простых деревенских мужиков, обладавших житейской мудростью. Болотов, в свою очередь, очень уважал отца, не подчеркивающего своего превосходства над ним. Я как-то спросил отца: «Как может пастух быть заведующим здравотделом, ведь он ничего не понимает в этом деле?» Он ответил: «Что же делать, такое теперь время. В Ефремове, например, заведующий — фельдшер, тоже плохо».
На второй день нашего приезда утром пришел Володя Чучелов и пригласил меня пойти с ним на почту. По дороге он мне беспрерывно рассказывал о всех достопримечательностях Барятина и его обитателях. Тут же я узнал, что у А.К.Каленикина где-то зарыто в земле одиннадцать бочек
спирта и что неоднократно к нему приезжала милиция, делала обыски, но ничего найти не смогла.
Все барятинские «столпы», такие как Каленикин, мельник Звягин, заведующий совхозом, учителя, не говоря уже и персонале медпункта, с большим почтением относились к моему отцу, и каждый старался оказать ему какую-нибудь услугу. Хорошие отношения с влиятельными людьми облегчали его тяжелую и беспокойную службу на медпункте. Наряду с амбулаторным приемом больных и трудной административной работой отцу приходилось ежедневно, уже вечером, а иногда и ночью, совершать выезды в соседние деревни для оказания скорой медицинской помощи. Если таковая требовалась в самом Барятине, то он ходил пешком от одного больного к другому.
Глава 11 НОВАЯ ЖИЗНЬ В ДЕРЕВНЕ
Глава 11
НОВАЯ ЖИЗНЬ В ДЕРЕВНЕ
РАБОТА ОТЦА
Трудовой день отца начинался с утра, в восемь или девять часов амбулаторным приемом, заканчивающимся обычно к двум часам дня, когда он приходил обедать. Все административные вопросы, касающиеся медпункта, он решал дома в своем кабинете, куда заходили разные деловые люди, включая заведующего Богородицким уездным здравотделом Болотова.
В конце 1919-го — начале 1920 г. на смену сыпному тифу пришла эпидемия брюшного тифа, что было ужасным бедствием. В Барятине и соседних с ним селах и деревнях брюшной тиф унес много жизней, не щадя ни молодых, ни старых. Случались, кроме того, и серьезные травмы: то рука попала под вал молотилки, то лягнула в живот подкованная лошадь. Однажды мужик обварился кипятком, продувая самовар через засорившийся кран. В подобных случаях отцу приходилось выезжать иногда за десять—пятнадцать верст от Барятина, а это на крестьянской лошадке два часа пути в один конец.
Теперь я могу только восхищаться мужеством моего отца, занимавшегося таким непосильным трудом. А ведь воз-
вращаясь домой усталым, а иногда замерзшим, он находил время для нас, обсуждал наши уроки, читал вслух и еще шутил и смеялся.
Еще одной неприятной обязанностью отца была выдача так называемых освободительных удостоверений. В то время не существовало медицинских комиссий, определявших нетрудоспособность граждан. Вместе с тем в период Гражданской войны в отдельных местах, в частности в нашем районе, проходила мобилизация мужчин как в ряды Красной армии, так и для выполнения разного рода работ в прифронтовой полосе (рытье окопов, чистка железнодорожных путей, восстановление мостов и др.). Мобилизованные мужчины, в случае их нетрудоспособности или плохого состояния здоровья, в соответствии с заключением врачей освобождались временно или постоянно от мобилизации. По-видимому, бывали случаи подкупа врачей и злоупотреблений с выдачей освободительных удостоверений. Поэтому не каждому медицинскому пункту давались такие права. Однако у отца такие права имелись, и он очень строго относился к этому делу.
Вспоминаю три случая, выведших из терпения моего отца. Однажды, когда папа был на приеме в амбулатории, к нам в дом пришел какой-то мужик с живой уткой в руках. Груша спросила, что ему надо. Тот ответил: «Передайте дохтуру». Груша решила, что это плата за посещение его на дому доктором, и пустила утку под печку. Когда же папа к обеду вернулся домой, Груша ему об утке рассказала. Он тотчас велел отыскать мужика и вернуть ему утку. Но этого не потребовалось, так как мужик сам тотчас явился, сказав Груше: «Давай мне утку обратно, дохтур освобождения не даст». При этом он полез под печку и ползал там за своей уткой, пока не поймал ее, и, злой, вышел из дому.
Однажды вечером пришел здоровенный мужик к отцу и кабинет с просьбой выдать ему удостоверение. Отец его выгнал, но тот остановился и вдруг сказал: «Я вас очень
прошу, господин доктор, я вам крупы привезу». Отец закричал: «Уходи сейчас же, что я, воробей, что ли, на твою крупу наброшусь!» Мы все это слышали, сидя за уроками в столовой, а после смеялись над тем, что сравнил себя с воробьем.
Третий случай был с одной дамой, откуда-то приехавшей поздно вечером к отцу. Мы не были свидетелями разговора с дамой, но ее видели. А на следующий день отец мне рассказал, что она просила удостоверение для своего сына. После того как папа ей категорически отказал, она ушла, но на следующий день снова явилась, предлагая отцу драгоценности. Папа был настолько возмущен, что, вскочив со стула, крикнул: «Убирайтесь сию же минуту или вас арестуют!». После этого окрика она повернулась и медленно уплыла.
БОЧКИ СО СПИРТОМ
Известно, что одним из первых декретов советской власти было введение «сухого закона»1. Это вызвало немедленное и повальное самогоноварение. В местах, где действовали винокуренные заводы, политкомы следили за незаконной утечкой спирта. В медицинских учреждениях это было труднее делать, и спирт бесконтрольно разбазаривался. Отец, никогда в жизни не проглотивший рюмки водки и, как он говорил, не знавший ее вкуса, немедленно запер на замок амбулаторный спирт и строго следил за его расходом. В Барятине скоро выяснили, что вновь прибывший врач абсолютный трезвенник, и в гостях никто никогда его не упрашивал пить.
1 «Сухой закон» в России был введен еще государем Николаем Вторым в связи с началом в 1914 г. Великой войны, позже названной Первой мировой.
Однажды в Барятино прибыл вновь назначенный политком Петр Андреевич Белов. Враги Каленикина в первые же дни его прибытия сообщили политкому о якобы спрятанном там спирте, причем ссылались на некую Маланью, которая может точно указать место захоронения бочек. Попиком в сопровождении Маланьи и группы мужиков отправился к Каленикину. Андрей Константинович встретил политкома радушно, предложил пройти в дом на чашку чая.
Политком сказал:
— Товарищ Каленикин, вам, наверное, известна цель моего прихода к вам?
— Думаю, что известна, Петр Андреевич, такие посещения моего дома происходили не один раз.
— Так все-таки скажите мне: зачем?
— Петр Андреевич, злые языки говорят, что у меня где-то запрятан спирт. У меня, правда, есть несколько бутылок, я их берегу для разных медицинских целей. Если это незаконно, я могу бутылки передать Петру Иванычу в медпункт.
— Нет, разговор не о бутылках, а о бочках.
— Могу вас уверить: бочонка у меня нет.
Тут встряла Маланья:
— Сейчас я покажу, где зарыты бочки, зря ты, Константиныч, прикидываешься дураком!
— Петр Андреевич, пусть она показывает, где зарыты, пусть перепашут всю мою усадьбу, но вам-то зачем с ними пить? Найдут и придут, скажут, а вас я прошу чайку попить.
— Ну, хорошо, пойдемте чай пить, а ты, Маланья, командуй.
Маланья начала на дворе распоряжаться:
— Копайте вокруг этого куста!
Мужики взялись за лопаты. Один парень по фамилии Крючков обратился к ней:
— Тетя Малаша, а коли я первый на бочку наткнусь, ты мне спиртику отольешь?
— Болтай больше, спирт не мой, а государственный, политком товарищ Белов распорядится, знает, куда его девать!
Пока Маланья с усердием распоряжалась, указывая, в каких местах еще надлежит произвести разведку, в доме Каленикина принимали гостя.
Наконец политком встал, поблагодарил хозяев за угощение и сказал:
— Я смотрю, товарищ Каленикин, правда на вашей стороне.
Уже стемнело. Маланья отпустила мужиков.
— Ну что, Маланья? Выходит, ты трепалась? — недовольно спросил политком.
— Мне люди сказали.
— А мне вот сказали, что намедни волостной начальник милиции Должонков тут даже сам проверял!
По всей России ввели карточки на хлеб, но в деревне их не было. По распоряжению местных властей крестьяне поставляли в медпункт продукты, в основном муку и крупу, которые распределялись между его персоналом. Кроме того, при посещении больными амбулатории поощрялось приносить более дефицитные масло, мясо, яйца. Таким образом, персонал медпункта был обеспечен хорошо. Когда доктор или фельдшер выезжали к больным на дом, как правило, их благодарили курицей, уткой, иногда гусем или куском свинины. Приехав из голодной Тулы, мы с наслаждением уплетали все, что подавалось к столу. Самым большим лакомством был мед. Его в тот год добыли много, и он у нас не переводился, заменяя сахар, которого уже давно и в помине не было.
НАШЕ ОБРАЗОВАНИЕ
В барятинской сельской школе, размещавшейся на усадьбе совхоза, были один учитель, Дмитрий Афанасьевич Терехов, и две учительницы: Елизавета Ивановна Чернопятова и Любовь Ивановна, фамилию которой не по-
мню. Отец, познакомившись с ними, решил, что арифметика и естественные науки может с успехом нам преподавать Дмитрий Афанасьевич, а русский язык и историю — Елизавета Ивановна. Дмитрий Афанасьевич был очень приятным человеком. Он прошел всю Первую мировую войну простым солдатом и теперь зимой ходил в своей солдатской шинели. Отец любил беседовать с ним, вспоминая военные годы. Как-то после ухода учителя папа нам сказал: Как же хорошо отзывается Дмитрий Афанасьевич о доблести русского солдата. Вот он рассказывал, как их рота перед наступлением собралась у костров, и один из солдат смиренно сказал: "Ну, давайте, братцы, напоследок закурим, а то один Бог знает, увидимся еще завтра или нет". И действительно, как и предполагал этот солдат, очень многие из них на следующий день погибли».
Мы любили своего учителя, но он был к нам требователен и всегда говорил так: «Вы не сидите долго с задачей, и особенности с копчушкой, а старайтесь быстро соображать ход решения: если уж совсем неясно, спросите — я подскажу».
Дмитрий Афанасьевич оставался долго другом нашей семьи и уже после смерти отца подготовлял нас к поступлению и турдейскую школу. Позднее моя мать дала ему рекомендательное письмо к бабушке, и он уехал в Москву, поступив там и Лесотехнический институт. В Москве первые годы мы с ним встречались, а в 1924 г. институт перевели в Ленинград, и наши отношения после этого поддерживались только письмами.
Домашние уроки, организованные отцом в Барятине, проводились регулярно, и мы были заняты ими ежедневно, кроме воскресений и праздников. Вечерами отец в свободное время любил нам читать вслух или что-нибудь рассказать. Читал он нам рассказы Л.Толстого «Где любовь, там и Бог», «Чем люди живы» и другие. Иногда — «Записки икотника» Тургенева или стихотворения Лермонтова
и Тютчева. Перед сном мы читали молитвы, и папа стоял с нами на этом вечернем правиле.
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
В начале декабря, вскоре после нашего приезда, отцу предстояла поездка в Тулу. Она совпала с именинами моей сестры Кати, на которых он намеревался быть. Отец взял с собой две утки, гуся и другие продукты. Он имел право проезда в любом поезде.
Прибыв на станцию Узловая, отец вышел из поезда, чтобы погреться в вокзале. Встретивший его начальник станции, узнав, кто он, убедительно просил его зайти на квартиру политкома, который заболел неизвестно чем, а на беду, местный врач отсутствовал. И вот тот самый политком, так свирепо кричавший около нашего вагона две недели тому назад на врача Каплана, теперь лежал в жару и неслыханно обрадовался появлению моего отца.
— Доктор, будьте добреньки, прослушайте меня, у меня сильный жар, голову ломит. Ваши дети тут недавно проезжали, такие милые мальчики. Вы в Тулу едете? Поезд задержат, не беспокойтесь.
Отец прослушал его и выяснил, что серьезного ничего нет, написал необходимые рецепты, вполне успокоив политкома, опасавшегося, не заболел ли он тифом. Жена политкома пыталась что-то всучить отцу, но он категорически отказался и, попрощавшись, отправился на вокзал. Поезд был готов к отправлению, в это время подошел встречный, тоже «санитарная летучка». Ее начальником оказался доктор Каплан, с которым отец тут же познакомился. Каплан, вспомнив свое недавнее столкновение с политкомом, сказал отцу:
— Ваши дети и ехавшая с ними девушка очень испугались тогда, что политком нас высадит из вагона, я их, как мог, уговаривал ничего не бояться.
Вот какие иногда случаются совпадения. Отец, возвратись в Барятино, эту историю нам рассказал, а мы потом ее его раз пересказывали.
КРУГ ОБЩЕНИЯ
В Туле отец пробыл не более недели. Пришла телеграмма, сообщившая о его выезде, и в Караси была направлена подвода для встречи. В поезде папа познакомился и разговорился с неким Леонидом Николаевичем Воробьевым, ехавшим из Тулы в Епифанский уезд в деревню, ему совершенно неизвестную, чтобы обменять на продукты имевшиеся у него промышленные товары. Отец предложил ему поехать вместе в Барятино и остановиться у нас в доме. Тот стеснялся и никак не мог понять, почему ему вдруг оказывают такую любезность. Но дело в том, что почта тогда практически не работала и письма шли неделями и месяцами. А тут отец мог отправить с ним в Тулу не только письма, но и продукты. Он скоро убедил Воробьева ехать вместе, и они оба вышли на станции Караси.
В Карасях, кроме посланной подводы, стояли богатые санки, запряженные парой лошадей — гусем. Их послал Каленикин специально за отцом. Погрузив все свои вещи на подводу, отец усадил туда Воробьева, а сам налегке поехал и санках, домчавших его до Барятина за сорок минут. Отец сказал Груше, что сейчас приедет гость, которого надо устроить на несколько дней, и, пожалуй, следует погодить с обедом. Но, поскольку он долго не появлялся, обедали без него.
Я спросил: «А что, если Леонид Николаевич уедет на этой подводе куда-нибудь и украдет все наши вещи?» Отец возразил, описывая его как очень порядочного человека, но мне показалось, что какое-то сомнение затаилось у него
в душе. Перед концом обеда мы из окна увидели подъезжающие сани, в которых среди множества тюков багажа сидел Воробьев.
Доброжелателями отца в ближайшей округе были два владельца водных мельниц: Алексей Дмитриевич Чухров в деревне Турдей, расположенной в двенадцати верстах от Барятина, и Иван Павлович Соболев из села Лутово, находящегося на полпути от Барятина к Турдею. В Богородицке, куда отец часто ездил по делам службы, в то время жили семьи Голицыных, Трубецких и Бобринских. Все они были дальними нашими родственниками и, конечно, для моего отца самыми близкими людьми.
В семье М.З.Голицына жили его родители: старый князь Владимир Михайлович и его жена княгиня Софья Николаевна. Дочь их, графиня Вера Владимировна Бобринская, недавно овдовевшая, жила на другом конце города около церкви Покрова со своими пятью детьми. Они, собственно, и до революции жили в Богородицке, только в дворцовом флигеле усадьбы Бобринских, а теперь — в двух небольших комнатах двухэтажного дома Кобяковых. Семья князей Трубецких — Владимир Сергеевич и его жена Елизавета Владимировна (меньшая дочь В.М. и С.Н.Голицыных), тогда еще с четырьмя детьми, из которых последний только недавно родился, — тоже ютилась в тесной квартире недалеко от Бобринских.
Отец охотно ездил в Богородицк, чтобы повидаться с близкими ему людьми. Кроме них, там исстари проживал уже довольно пожилой доктор Алексей Ипполитович Никольский — главный врач городской больницы. С ним и его женой Юлией Львовной отец был в хороших дружеских отношениях. У них была прекрасная просторная квартира, и папа обычно там останавливался. Таковы были люди, окружавшие моего отца в его бытность заведующим Барятинским медицинским пунктом. Все они были различного характера и положения.
ВРАГИ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ
Приближение войск генерала А.И.Деникина к Ефремову и конце 1919 г. вызывало брожение умов у крестьян, большая часть которых не ожидала особых благ от прихода бедных. Но в среде крестьян и в других прослойках населения существовало довольно много людей, не сочувствующих советской власти. Некоторые из них жили тихо и смирно, выжидая, что будет, а другие объединялись в группы, оказывающие сопротивление властям. Они жили в подполье и только в удобные моменты делали вылазки, совершая убийства коммунистов, а также работников ЧК и милиции.
Такая небольшая группа скрывалась в Барятине. Все были вооружены винтовками и револьверами. Иногда эти люди появлялись в богатых домах под видом работников ЧК и совершали ограбления. Поэтому Каленикин и Шишаев держали у себя дома по нескольку револьверов, а возможно, и винтовок для самозащиты. Особых прав на ношение огнестрельного оружия, по-моему, тогда не существовало. У отца после войны тоже оставался револьвер, но он его в Барятино с собой не брал, и револьвер валялся где-то среди хлама в Туле. Местные власти знали всех налетчиков наперечет и безрезультатно их выслеживали.
Однажды стало известно, что один из них по прозвищу Кулявый появился у себя дома в слободке Лядинка. Председатель сельсовета коммунист Бирюков, живший в своем доме в Заречной слободе, в сопровождении милиционера Ласькова направился к дому Кулявого и, застав его на месте, потребовал сдачи имевшегося у него оружия. Как ни странно, Кулявый встретил Бирюкова по-родственному (они действительно были родственниками) и тут же положил на стол наган. Бирюков предложил ему следовать за ним, но тот сказал, что у него есть еще оружие, спрятанное на чердаке, и он хочет его сдать. Бирюков согласился, а Кулявый полез на чердак.
Через некоторое время с чердака раздались винтовочные выстрелы. Бирюков и Ласьков выскочили из сеней и побежали в разные стороны, чтобы спрятаться от пуль. Кулявый смертельно ранил Бирюкова, а подоспевший к нему мужик из его группы уложил Ласькова. Пока это все происходило, политком Котов с отрядом красноармейцев мчался к дому Кулявого, но было уже поздно. Бирюков и Ласьков были убиты, а налетчики исчезли, как будто в воду канули. Тела убитых доставили в амбулаторию, и отец составил медицинское заключение. Обоим коммунистам были устроены торжественные похороны. Их повезли на кладбище под звуки траурного пения: «Вы жертвою пали в борьбе роковой...»
Однажды рано утром к отцу приехал некто Гладков из села Рождественского (соседнего с Турдеем) и просил незамедлительно выехать к ним в связи с ранением «бандитами» его матери. Отец быстро собрался и уехал. Вернувшись домой, он рассказал следующую историю. Гладковы до революции имели лавку в селе Рождественском, а теперь жили в добротном обширном доме, хозяин которого умер еще во время войны. Накануне случившегося сын Гладковой уехал куда-то и там заночевал. Таким образом, в доме оставалась только она с домработницей. В час или два часа ночи раздался стук в дверь, и на вопрос: «Кто там?» — ответил мужской голос: «Милиция с обыском».
Двое вошедших предъявили какую-то бумагу, сказав, что это ордер на обыск. Старушка Гладкова не удивилась, но с сожалением подумала, что у нее сейчас заберут продукты и, главное, висевшие на чердаке окорока от недавно зарезанных поросят. Пришедшие начали обыск, но хозяйку удивило, что на окорока они не обратили внимания, а рылись в сундуках и комодах. При этом один из них все время повторял: «Бабушка, не беспокойтесь».
Между тем живший рядом с Гладковыми деревенский сторож, заметив свет у соседей, тоже зажег лампу и вышел
из дома. Это увидели самозваные милиционеры, и один из них, приставив к груди старухи наган, внушительно произнес: «Показывай кассу!» Очевидно, он имел в виду золото, так как бумажные деньги в то время уже значительно потеряли свою цену. Старушка развела руками и стала уверять, что у нее ничего нет. Сторож, увидав с улицы эту сцену, громко застучал в окно. Налетчик с размаху ударил старушку по голове рукояткой нагана, она рухнула на пол, потеряв сознание, а оба грабителя поспешили скрыться, ничего не похитив.
Рана, нанесенная Гладковой, оказалась неопасной, по отцу все же пришлось наложить швы. В течение почти двух недель сын Гладковой несколько раз приезжал за отцом для перевязки матери и однажды привез в подарок великолепный окорок, не тронутый налетчиками.
Поэтому повсюду были организованы специальные отряды красноармейцев и милиции для борьбы с ними.
Между тем вооруженные антисоветчики, укрывшиеся неизвестно где, продолжали совершать налеты, грабили и расправлялись с местными властями. Зима 1920 г. прошла и Барятине без особых треволнений, поскольку белые войска были отброшены на юг России.
Как-то раз весной мы, несколько ребят, шли через лесок в совхоз. По дороге нас встретили двое не известных нам мужиков, один из которых спросил: «Что, ребята, не слыхали, отряд из Любимовки (там было волостное отделение милиции. — С.Р.) не приезжал?» Мы ответили, что не слыхали. Тогда один из них сказал: «Вы там политкома Белова увидите, кланяйтесь от нас». Тут мы поняли, что это повстанцы. Придя в совхоз, мы передали привет Белову, который был возмущен наглостью врагов, но предпринять что-либо против них он, очевидно, в этот момент не мог.
Однажды ночью раздался неистовый стук в двери и окна нашего дома. Все взрослые вскочили, в доме поднялась суета, и я, проснувшись, услышал громкий мужской голос:
«Доктора скорее. Шишаева ранили!» Когда отец утром вернулся, он рассказал, что спецотряд, приехавший вечером в Барятинский совхоз, мобилизовал всех мужчин на поимку повстанцев, обнаруженных в парке. Их окружили, началась перестрелка. Шишаев получил ранение в правую руку от шальной пули, выпущенной из винтовки одним из солдат отряда, антисоветчикам же удалось скрыться бесследно. Подобные события продолжались еще долго.
СЕМЬЯ ПРИБАВЛЯЕТСЯ
В январе 1920 г. в Барятино приехали мои сестры: старшая Катя и Елена. Катя, пробывшая здесь около двух месяцев, уехала обратно в Тулу. А мы продолжали заниматься с учителем Дмитрием Афанасьевичем, к нам присоединилась Елена.
Однажды отец, постоянно читавший нам что-нибудь вслух, сказал, что сегодня он начнет «Мертвые души» Гоголя. Мы уселись слушать. Но, прочитав не более двух страниц, он вдруг положил книгу и объявил, что нам это читать еще рано и скучно. Нас это обидело, и мы, объединившись с Еленой, решили, что будем читать самостоятельно. Как-то раз папа застал нас за чтением и спросил, что мы читаем. Мы ответили, что «Мертвые души», и тут же начали задавать ему вопросы про Манилова, Ноздрева, Плюшкина и др. Он был в восторге и в свою очередь нас спрашивал: «А как вам понравилось, что Собакевич съел целого осетра?» — или: «А каков Ноздрев? Чуть-чуть не застрелил Чичикова». Мы всю поэму прочитали до конца и долгое время обсуждали с отцом всех героев, а он охотно с нами беседовал и всегда мило, заразительно смеялся.
Папа был страстным курильщиком, и так как в то время легкого, или, как его тогда называли, «турецкого», табака не было, он перешел на махорку и самосад, которые курил
в самокрутках через мундштук. К этим видам табака он скоро привык и смирился с отсутствием прежнего, «турецкого». Но чего нельзя было заменить ничем, так это кофе, который тоже давно исчез. А папа кофе очень любил, и моя мать его всегда искусно готовила. Чая настоящего также не было, и мы довольствовались кофе из ячменя и морковным чием.
Однажды папа ездил в Турдей к заболевшему мельнику Л.Д.Чухрову, который угостил его настоящим кофе с белым хлебом, маслом и медом. Возвратясь домой в прекрасном расположении духа, папа сказал: «Вы себе представить не можете, какое это удовольствие, я чувствовал себя как на небесах». Мы, конечно, никакого значения этому не придали, так как сами никогда настоящего кофе не пили, и нас вполне устраивал ячменный с черным хлебом и медом. А когда пеклись лепешки, это было еще вкуснее. Сейчас же мне понятно, какое истинное наслаждение доставил моему отцу кофе у Чухрова. Ведь водки он не пил никогда, а вин легких, конечно, не было, да если бы они и были, то никак не заменили бы ему чашку подлинного кофе.
Ранней весной в Барятино приехала моя мать, чтобы остаться здесь уже на все время. В Туле пока продолжали жить сестра Катя и гувернантка Надежда Сергеевна. Тогда казалось, что наша барятинская жизнь вполне наладилась. Продуктов было вдоволь, все окружавшие люди относились к нам прекрасно, и о лучшем в это тяжелое время нечего было и мечтать.
Дома у нас завелось порядочное хозяйство. Были поросенок, около двадцати кур с петухом и даже дойная корова, которую отдал нам во временное пользование мельник из села Лутово И.П.Соболев.
В начале июля сестра Катя объявила родителям, что она твердо решила выйти замуж за Малиновского, бывшего в то время начальником Тульской губернской милиции. Мои родители по многим причинам были против этого
брака, но воспрепятствовать ему не могли, и свадьба состоялась в Туле 1 августа 1920 г. В связи с этим мама и Елена ко дню свадьбы выехали в Тулу, а мы, братья, остались снова одни с отцом и Грушей.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ С ОТЦОМ
В середине лета, еще до отъезда мама и Елены, свалился заболевший брюшным тифом барятинский мельник Павел Семенович. Болезнь протекала тяжело, и папа ежедневно, а то и по два раза в день посещал его. Однажды приехал из Богородицка доктор Никольский, остановившийся у нас в доме. Оба врача — Никольский и папа, — по-видимому, не исключали смертельного исхода болезни. Об этом твердили и все работники медпункта, а за ними и все Барятино. Но принятые меры лечения и прекрасный домашний уход за больным его жены Анны Павловны оказали благотворное влияние, и мельник стал поправляться.
Что побуждало отца проявлять такую чрезмерную заботу о мельнике, никто не мог понять. Работники пункта говорили ему: «Зачем вы, Петр Иванович, так надрываетесь, пошлите Валентину Михайловну». А нам говорили: «За такую работу мельник должен бы озолотить Петра Иваныча, а ведь с него и шерсти клок не получишь». Это была сущая правда, так как впоследствии Павел Семеныч, несмотря на укоры со стороны многих лиц, совсем забыл о том, как отец заботился о нем, и в тяжелое для нас время ничем нам не помог.
Как-то раз папа, вернувшись от уже поправлявшегося мельника, позвал меня к себе. Я вошел в кабинет, и застал его сидящим на постели. Он сказал: «Посиди со мной, я, кажется, заболел». Мы сидели тогда, вероятно, долго, папа мне много рассказывал разных смешных историй из прошлого. На следующее утро он с постели не встал, поднялась температура. Фельдшер Михаил Иваныч сказал при мне
Груше, что он подозревает тиф. Прошло еще два или три дня, и диагноз фельдшера подтвердился. Дали знать в Богородицк доктору Никольскому, и тот ответил, что надо немедленно везти больного в Богородицк для госпитализации.
Эти последние дни были очень тяжелы для отца. Груша, ухаживающая за ним, была совершенно неопытна, о нас и говорить нечего, поскольку мне, старшему, было всего тринадцать лет, а младшему Андрею и десяти не исполнилось.
Я вошел к папа, он попросил что-то и сказал: «Ну, как ты думаешь, мог бы выздороветь Павел Семеныч, если бы Анна Павловна так ухаживала за ним, как Груша сейчас за мной?»
В назначенный день утром была приготовлена телега, набитая сеном и сверху покрытая матрацем, запряженная карой лошадей. Сидеть папа уже не мог из-за большой слабости: поэтому везти его в пролетке было невозможно. Пану вынесли на руках и уложили в телегу. С ним отправилась фельдшерица Валентина Михайловна, раздражавшая его всю дорогу какими-то дурацкими вопросами (как он потом сказал мама в Богородицке). Езда шагом двадцать верст, очевидно, длилась не менее двенадцати часов. Накануне дали телеграмму мама, и она уже ждала прибытия папа в больнице. Вскоре пришла телеграмма из Богородицка: «Папа брюшным, течение благополучное, целую, мама».
Вернулась из Тулы Елена вместе с Надеждой Сергеевной, которая уже стала членом нашей семьи. Я как-то спросил Елену, скоро ли приедет мама. Она ответила, что это совсем неизвестно, поскольку болен папа. Мне же тогда представилось, что болезнь отца — сугубо временное явление и что теперь, после успокоительной телеграммы матери, он вот скоро, даже очень скоро вернется домой. Да и вообще в моем сознании никак не могла укладываться мысль, что, провожая его в Богородицк две недели тому назад, я уже никогда его больше не увижу.
Прошло еще две недели, и вдруг приходит телеграмма: «Положение ухудшилось, появилось осложнение, целую, мама». Было решено, что я с Грушей поеду в Богородицк, туда как раз шла подвода из совхоза. Помню, что мы ненадолго остановились в Никитском (село на полпути от Барятина к Богородицку) и приехали в Богородицк днем. В этот день был праздник Успения Пресвятой Богородицы. Мы подъехали к больнице, и я, обратившись к первой попавшейся мне на глаза женщине в белом халате, спросил: «Как мне можно увидеть доктора Раевского, он лежит в вашей больнице?» — «Доктора Раевского? Доктор Раевский вчера скончался».
Увидав мое лицо, она, по-видимому, догадалась, что я его сын, и поспешила сказать: «Вы пройдите к Алексею Ипполитовичу, вот сюда, а доктор Раевский лежит в часовне».
Я опрометью выскочил из больницы, позабыв про Грушу, которая бежала за мной. Мне вдруг пришло в голову, что, может быть, был другой доктор Раевский, а папа не мог умереть, это не укладывалось в моей голове. Я бежал скорее на Успенскую улицу к Голицыным и по дороге встретил Михаила Владимировича. Умоляюще взглянул я на него, вероятно, надеясь, что он опровергнет сообщение, услышанное мною в больнице. Но он тихо, с грустью сказал: «Ты знаешь, папа скончался, мама у нас».
Я побежал дальше, слезы лились у меня из глаз. В садике Голицыных я увидел мама в слезах. Я бросился к ней, и мы сидели и плакали. Никто нам не мешал. Потом мама сказала: «Теперь пойдем к папа». Вышла Анна Сергеевна, и мы втроем пошли в часовню около больницы. Папа лежал в гробу, лицо его было прекрасно. Такая же борода, которая нас так удивила, когда он нас встречал в Барятине. Анна Сергеевна сказала: «Он такой же прекрасный, как был при жизни».
Похороны назначили на следующий день. Мама еще накануне дала телеграмму в Барятино: «Папа тихо скончался,
приезжайте на похороны, попросите подводу Каленикина или Шишаева, целую всех, мама». На следующий день утром приехали Елена, Михаил и Андрей. Подробностей похорон я не помню. Знаю, что было очень много народа, и мы сразу после похорон поехали домой, а мама еще оставалась у Голицыных.
Вероятно, ей было слишком тяжело теперь возвращаться в осиротелый дом, хотелось побыть хотя бы несколько дней среди близких людей, окружавших ее заботой и вниманием.
Заканчивая свои воспоминания об отце, мне хочется отметить, что сплоченность нашей семьи основывалась на полном взаимном согласии моих родителей в любых вопросах, касающихся не только нашего воспитания, но и их личных отношений, убеждений и оценки всего того мира, который окружал наш дом: родных, близких, знакомых, прислуги. Такая близость друг к другу моих родителей породила во всех нас, детях, взаимную привязанность друг к другу и одинаковую любовь к отцу и к матери. Мы не слышали, чтобы когда-нибудь между ними возникал спор или несогласие по какому-нибудь поводу, а если оно и возникало, то немедленно гасилось.
И я думаю, что тогда, в тот прискорбный для нас день, все мысли моей матери были сосредоточены на том, как теперь сохранить детей и направить их по тому пути, который они выбрали вместе с отцом.
Когда после похорон мы вернулись в Барятино, все оставалось на своих местах. По-прежнему стоял наш дом, сарай, где находились корова и поросенок, была та же площадка, на которой мы играли в лапту, и дом фельдшера, куда мы бегали играть. Но все это для нас потеряло прежнее значение. Страница книги, повествующей о короткой, счастливой жизни, была перевернута. Чистое голубое небо прошедшего лета теперь заволакивали густые серые облака. Надвигались тяжелые годы испытаний.
ЗИМА 1920/21 ГОДА
Мы вернулись в Барятино в первых числах сентября в пустой, уже не предназначавшийся нам казенный дом. Мы сразу стали ничем. Заведовать медицинским пунктом назначили фельдшера Михаила Ивановича Чучелова. В кабинет отца очень скоро поселили еще одного фельдшера — Леонида Павловича Кусакина, нам временно оставили в доме три комнаты.
У моей матери возникла трудная проблема: как и чем жить? Было очевидно, что наличных запасов еды хватит максимум до середины зимы, а дальше начнется голод. Представлялось вполне вероятным, что мельник из Лутова Иван Павлович скоро возьмет данную нам на время свою корову, и тогда мы останемся без молока. Поросенка тоже придется к зиме зарезать, хотя он был еще невелик, но кормить его теперь нечем. Тульскую квартиру пришлось покинуть, так как в городе еще труднее было прокормиться.
Четверо детей: сестра Елена пятнадцати лет, три брата, младшему из которых десять лет, а старшему тринадцать, мама, Надежда Сергеевна и Груша. Старшая сестра Катя уехала с мужем в Сибирь. Осталась с нами кухарка Маша: она была сирота, и ей некуда было податься. Кормиться надо было семье из восьми человек. По распоряжению Богородицкого здравотдела из фондов медицинского пункта нам временно был выделен какой-то паек. Кое-какие продукты подбрасывали Каленикины, Чучеловы, мельник Чухров из Турдея и еще некоторые люди, когда-то почитавшие моего отца. Так понемногу перебивались.
Время шло, наступила зима. Мы подрастали, одежда становилась мала. Надежде Сергеевне приходилось латать и, как умела, делать из старья новое. Несмотря на всю тяжесть жизни нашей семьи, не только мы, дети, но и взрослые, тогда еще молодые, находили себе утешение и даже развлечения. Нельзя не отдать должное предприимчивос-
ти Надежды Сергеевны. Познакомившись с барятинской интеллигенцией, она решила, что очень уместно организовать здесь драмкружок и поставить для крестьянской публики несколько спектаклей. В то время подобные мероприятия очень поощрялись, их вдохновлял и возглавлял Пролеткульт — уездный и губернский. Для организации драмкружка достаточно было покровительства уездного Пролеткульта.
Собравшийся для обсуждения задуманного мероприятия кружок направил Надежду Сергеевну в богородицкий Пролеткульт для приобретения грима и реквизита, с помощью которого можно было бы приступить к постановке спектакля. Вернулась Надежда Сергеевна, окрыленная успехом. В уездном Пролеткульте ей бесплатно выдали грим, небольшое количество разного реквизита, проводили с добрыми пожеланиями успеха и обещали приехать посмотреть спектакли.
Кружок решил для начала поставить «Женитьбу» Гоголя. Совхоз в здании школы взялся устроить зрительный зал со сценой и кулисами. Работа под непосредственным руководством Надежды Сергеевны шла быстро, и к Новому, 1921 г. все было готово для репетиций. Объявились хорошие драматические актеры: Александр Желейкин — местный крестьянин, лучший гармонист Барятина, ему поручена была роль Подколесина. Почтмейстер Иван Васильевич Снесарев был назначен на роль Кочкарева, Николай Чернов — на роль Анучкина и Николай Эдуардович Ливонский, ухаживавший за нашей Грушей, — на роль Жевакина. Женские роли распределили так: Невеста — миловидная Ольга (фамилию забыл), сваха — наша Груша.
Спектакль играли три дня подряд, и он удался на славу. Особенно хороши были сваха и Кочкарев. Мама, в молодости много раз участвовавшая в любительских спектаклях, побывав на генеральной репетиции, признала, что оба эти персонажа вполне достойны похвалы. При распределении
ролей произошел один курьезный случай. Надежда Сергеевна решила поручить Ивану Александровичу Родионову роль Яичницы, вполне подходящую ему по его внешности. Один недостаток она категорически решила устранить: Иван Александрович носил большие усы и считал, что они его украшают. Надежда Сергеевна потребовала сбрить усы, Родионов решительно отказался, считая вполне возможным играть Яичницу с усами. Надежда Сергеевна пыталась доказать необходимость устранения усов, и, когда этот спор достиг полного взаимного непонимания, Ливонский, прикуривая самокрутку, как бы невзначай поджег один ус Ивана Александровича. Тот вначале вспылил, потом успокоился и больше усов не носил.
После «Женитьбы» были показаны водевили Чехова «Предложение» и «Медведь», потом «Свои люди — сочтемся» и другие пьесы. Слава барятинского драмкружка распространилась по соседним селам и деревням. Популярность Надежды Сергеевны возрастала. Она в Барятине оказалась главной фигурой среди местной интеллигенции.
Между тем политком Петр Андреевич Белов решил организовать детский драмкружок. В него вошли мы с братом Михаилом, дети Чучеловых, Шишаевых, сестра Николая Эдуардовича Ливонского — Надя и еще две крестьянские девочки Варя и Фрося. Петр Андреевич достал детские пьесы и водевили, которые поставил очень удачно. Детские спектакли пользовались не меньшим успехом, чем взрослые. Особенную популярность имел спектакль с елкой, украшенной зажженными свечами. Политком специально ездил в Богородицк и там закупил у частных лиц елочные украшения и парафиновые свечи.
Так мы веселились, а дома вся наша семья жила впроголодь. Иногда нас, детей, приглашали в гости, где подавалась в изобилии вкусная еда, которую за полгода голодания мы успели забыть.
Мы продолжали начатые еще при жизни папа занятия с Дмитрием Афанасьевичем, но вскоре в условиях нашего обучения произошли коренные изменения: нас зачислили и школу.
ТУРДЕИСКАЯ ШКОЛА
В октябре или ноябре 1920 г. в Барятине прошел слух, что в деревне Турдей Ефремовского уезда в доме бывшего помещика Филиппова открывается школа с программой прежних гимназий. При этом для привлечения туда учеников из отдаленных деревень в одном из подсобных зданий усадьбы организуется общежитие, мужское и женское, примерно на сто человек. Известие это взволновало умы многих родителей, в том числе и крестьян, считавших, что теперь, когда вся власть принадлежит рабочим и крестьянам, их детям необходимо получить надлежащее образование. Тяга к учению у крестьянской молодежи в то время была огромная.
От Барятина до Турдея было двенадцать верст, расстояние небольшое. Андрей Константинович Каленикин решил съездить туда на разведку, но предварительно зашел к нам посоветоваться с моей матерью и Надеждой Сергеевной. Для более обстоятельного суждения обо всей обстановке, существующей в новой школе, Каленикин предложил Надежде Сергеевне поехать вместе с ним. Там они узнали, что советская средняя школа рассчитана на девять кт обучения и разделяется на две ступени. В первой ступени четыре группы (название «классы» устранено), это соответствует прежней начальной школе. Во второй ступени — пять групп. По общему числу преподаваемых предметов школа первой и второй ступени соответствует приблизительно курсу мужских гимназий. Самым главным, по мнению Надежды Сергеевны, было наличие в школе прекрас-
ных учителей с высшим образованием. В то время это никого не удивляло, так как многие люди с охотой ехали из голодных городов в деревню.
Для начала в турдейской школе было образовано семь групп, это соответствовало примерно пяти классам гимназии, а по некоторым предметам — даже шести классам.
После возвращения Каленикина и Надежды Сергеевны из Турдея у нас собрались многие родители для обсуждения судеб своих детей. Размещение детей в общежитии решительно отвергалось. Более состоятельные родители решили поместить своих детей по частным квартирам. Мы, теперь без отца, не были состоятельными, но хорошо относящиеся к нам соседи взяли на себя расходы по найму квартиры для нас. Не следует забывать, что деньги в то время уже не имели никакого значения. Квартиру оплачивать можно было только мукой или крупой.
По оценке Дмитрия Афанасьевича, моя сестра Елена могла быть зачислена в седьмую группу, я — в шестую, а брат Михаил — в пятую. Леля Каленикина и дети фельдшеров Чучеловых отправились в Турдей после встречи Нового 1921 г. Мы с сестрой поехали ближе к весне, а брата решили оставить дома до осени. Когда мы с сестрой приехали в школу, нам для проверки наших знаний дали решить несколько задач по арифметике и началу алгебры. Мы все сделали. Потом нужно было написать изложение, мы тоже справились. Тогда нам объявили, что мы приняты в школу. Это была моя первая школа, хотя мне исполнилось четырнадцать лет. Сначала было непривычно, потом все сгладилось. Появились товарищи, в школе устраивались интересные вечера с танцами и разными играми.
Весной мы с сестрой каждую субботу отправлялись домой в Барятино пешком, иногда нас кто-нибудь подвозил. В воскресные дни вечером мы возвращались в Турдей. Никаких экзаменов в 1921 г. еще не было, и переводили в следующую группу в зависимости от успеваемости. Отметки
были такие: уд., хор., оч. хор., отл. — что означало: удовлеторительно, хорошо, очень хорошо, отлично. Иногда ставилась еще одна отметка для отстающих, но старательных учеников: п.у. (почти удовлетворительно), что считалось переходным баллом. Мы с сестрой получили «хор», и «оч. хор», по всем предметам.
До конца учебного года (т.е. до весны 1921 г.) в школе училось не более ста детей, причем в старших группах — шестой и седьмой — по двенадцать и восемь человек. С осени стало уже не семь, а восемь групп. Турдейская школа приобрела авторитет во всей округе. По составу преподавателей и знаниям, получаемым ее учениками, она могла конкурировать с любой городской школой Тульской губернии.
Летом 1921 г. мою мать и Надежду Сергеевну пригласили и Турдей, где заведующий школой Максим Сергеевич Башкиров предложил им стать учительницами иностранных языков. Предложение было принято, нам в школе была выделена одна комната для жилья, и мы в середине августа переехали в Турдей.
Сейчас, вероятно, покажется странным, какое большое стремление к учебе было у крестьянского населения. К концу августа для поступления в школу было подано свыше трехсот заявлений. Это создало серьезные затруднения с размещением учащихся в общежитиях, а главное, с их питанием. В те времена в школах существовали так называемые школьные советы. Они согласовывали с уездным ОНО (отделом народного образования) штат преподавателей и подсобного персонала, утверждали программу и, что было очень важно, устанавливали нормы поведения учащихся. Школьные советы помогали администрации в хозяйственных делах и контролировали ее деятельность. В состав школьного совета, кроме заведующего школой и нескольких преподавателей, входили два-три человека от родителей учащихся и столько же школьников из старших классов.
В обстановке, создавшейся осенью 1921 г., школьному совету турдейской школы надлежало решить, кроме множества дел, связанных с началом учебного года, два основных вопроса: общежитие и обеспечение живущих в нем питанием. Для этого было принято такое решение. Каждый, желающий поступить в школу с обеспечением жильем и питанием должен внести следующий пай: а) восемь пудов муки, б) шесть пудов гречки или пшена, в) два пуда мяса, г) один пуд масла. Однако не каждый, желающий учиться, был в состоянии сделать это. Поэтому требовалось еще решить, какое число из подавших заявления девочек и мальчиков могут быть помещены в общежитие без пая. После школьный совет уточнял, кого персонально следует освободить от пая. Хранение и выдача продуктов со склада, учет на кухне также строго контролировались представителями совета, так что какие-либо злоупотребления полностью исключались. Честность всех служащих школы была безупречной.
А сама школа? Ее преподаватели? Учащиеся? Дисциплина? Они находились на высоком уровне. Учителя стремились внести в новую советскую школу все ценное, что существовало раньше в гимназиях. И это с приправой некоторой либерализации и при наличии школьного совета создавало особую атмосферу в ее стенах. Постановлением школьного совета всем школьникам было запрещено курить, пить вино и играть в карты. За нарушение этих правил учащийся исключался из школы. В школе были организованы кружки — музыкальный, драматический, спортивный и др. Было много прекрасных голосов у мальчиков и девочек, создали хор, который выступал на школьный вечерах. По воскресеньям устраивались игры, танцы с участием преподавателей. Было голодно, но удивительно весело.
Наш любимый преподаватель русского языка и истории (позднее — и политэкономии) часто негодовал на серость
учеников. Он однажды упомянул об этом в нашей восьмой группе. Одна ученица, обидевшись, спросила:
— Ну почему, Николай Александрович, вы так думаете?
— Да вот потому, что вы не можете сказать мне, например, кто написал «Энеиду».
— Ну, знаем прекрасно! Гомер!
Тогда Николай Александрович уже с возмущением воскликнул:
— Ну вот, Гомер! Во-первых, не Гомер, а Гомёр, а во-вторых, не Гомер, а Вергилий!
Николай Александрович Протасов окончил Варшавский университет и был блестящим знатоком литературы и истории.
В декабре 1921 г. из Ефремова приехал к нам партийный работник для организации комсомольской ячейки. В это время никто не слышал о комсомоле. Приехавший собрал всех учеников и сообщил о целях своего приезда. К начале он рассказал о задачах союза молодежи, назвав его не Коммунистический союз молодежи, а Союз коммунистической молодежи, сокращенно Сокмол, а член союза им был назван сокмолист, а не комсомолец. Так же более полугода называлась Турдейская ячейка РСКМ. Потом название изменили на РКСМ. Ответственным секретарем пашей ячейки был избран мой близкий товарищ Серафим Глаголев.
В нашей семье никто в комсомол не вступал, но все активисты-комсомольцы стремились подружиться с нами. Они обожали мою мать, преподававшую в школе французский язык. Все тянулись к знаниям и культуре. Поэтому им импонировал Николай Александрович Протасов. Очень славные были эти семнадцатилетние ребята: Глаголев, Гаврилов, Иванников, Кудрявцев, Дмитриевский.
Для завершения рассказа о турдейской школе необходимо сказать об одном существенном обстоятельстве. Я не знаю, кому конкретно принадлежала идея открыть в 1920 г.
в деревне среднюю школу, но факт тот, что ее открыли. Мало того, что открыли. Администрация совместно ее школьным советом добилась прикрепления к школе всей усадьбы с фруктовым садом и огородами, большим лугом и значительным куском пахотной земли. В конюшне школы стояли восемь или десять лошадей, а на скотном дворе — две коровы. За всем был строгий надзор, ничего не пропадало даром. При школе осенью 1921 г. для хозяйствования был организован так называемый коллектив, куда вошли все преподаватели с семьями, подсобный персона и пять учеников восьмой группы — актив комсомольской ячейки.
Осенью засеяли рожь, весной — овес и пшеницу. Урожай в 1922 г. удался на славу. Фруктовый сад с лучшими сортами яблок тоже дал обильные плоды. Все, что было выращено коллективом, делилось поровну на каждого работающего без всяких трудодней. Это была идеальная коммуна. Например, в нашей семье никто не мог косить траву, поэтому мы наняли косцов из деревни, которые выполнили нашу долю за два дня. Расплачивались мы зерном из ожидаемого урожая.
Между тем после введения НЭПа многие знакомые семьи начали покидать провинцию и перебираться в Москву Из Богородицка уехали Голицыны и Бобринские, собирались Трубецкие. Моя бабушка и тетя Катя тоже убеждали мою мать выбраться из деревни, предполагая, что в Москве можно найти работу, а главное — дать лучшее образование для детей. В течение всей зимы 1922 г. вынашивался этот план, и к весне он был окончательно принят с намерением выехать после сбора урожая. Надо было захватить с собой как можно больше продуктов, в основном и крупы. Мы постепенно начали собираться. Я занялся сушкой яблок и сбором свежих фруктов, укладывал их в ящики, перестилал соломой. Мне помогали товарищи по школе.
ПОЕЗДКА В НИКИТСКОЕ
В августе я уговорил Серафима Глаголева съездить и Никитское с заходом в Бегичевку и Гаи. Он согласился, и мы отправились в дорогу. Самый простой путь был от железнодорожной станции Дворики, расположенной и восьми верстах от Барятина. Мы пошли в Барятино, там заночевали, а наутро отправились в Дворики. Отсюда поездом два прогона: Дворики — Птань — Куликово Поле, езды не больше двух часов, а может быть, и меньше. От Куликова Поля до Никитского по проселочной дороге было двадцать верст.
Не имея при себе никакого багажа, мы с поезда сразу двинулись в путь пешком. Перед большим селом Татищеве мы догнали инвалида, шагавшего на одной ноге с костылями. Он предложил сесть у обочины дороги и отдохнуть. Мы «огласились. Одет он был хорошо, в добротный летний костюм. Штанина брюк на ампутированной ноге была аккуратно сложена и приколота двумя английскими булавками. (Серафим, конечно, спросил, откуда и куда он движется. Тот ответил, что вчера приехал из Москвы, а сейчас идет в Татищево, где живут его родители; сам он по профессии портной, в Москве они организовали артель по пошиву мужской одежды, хорошо зарабатывают и живут привольно, лучше некуда, добавив: «И вино есть, и девочки».
Мне, пятнадцатилетнему, было непонятно: неужели таких инвалидов, уже немолодых, могут еще интересовать какие-то «девочки»? Серафим же, вероятно, понял, поэтому улыбнулся и кивнул.
Я запомнил эту встречу потому, что, приехав позднее и Москву, убедился в огромном значении НЭПа. Кроме прежних хозяев крупных магазинов, возникали многочисленные артели по шитью одежды, белья, обуви, шляп, ремонту и т.п. Все они были необходимы изголодавшемуся и обносившемуся населению. Нэпманы не являлись бизнес-
менами, стремящимися любыми путями обогатиться. Это были труженики на благо народа, но не забывавшие, конечно, и себя.
Добравшись до села Екатерининского, откуда до Никитского и Бегичевки было одинаковое расстояние — две версты, мы пошли в Бегичевку, в бывший наш дом. В это время там была школа, но не такая, как в Турдее, а всего четыре группы, т.е. начальная. В доме по-прежнему жила Варвара Григорьевна, в прошлом бывшая у нас кухаркой для прислуги и пекарем. У нее мы остановились. На следующий день решили идти в Никитское, а оттуда — в Гаи, к моим двоюродным братьям и сестрам.
Две учительницы, жившие в нашем доме, прежняя прислуга и местные крестьяне встретили нас тепло и радушно. Приглашали к себе, выражали мне соболезнования по поводу кончины отца, вспоминали прошлые годы. Многие женщины плакали, а мне было как-то не по себе. Ведь все прошло, и невозвратно. Нечего и не о чем сетовать. Крестьяне получили все, а в общем — ничего.
Я повел Серафима по дому. Обстановка, конечно, изменилась, но везде было чисто и аккуратно. В нашей детской — большой класс, там стояло около двадцати парт.
В столовой осталось на месте пианино. Я, как Лаврецкий из «Дворянского гнезда», взял несколько аккордов, потом закрыл крышку. Мы вышли на называвшийся нами «цветной балкон», и тут мне сделалось грустно. Наш маленький парк оскудел, не стало газона с розами, за которыми с такой любовью ухаживала моя мать. Прибрежный кустарник разросся и уже никем не подстригался. Хорошо сохранились только липовая аллея да фруктовый сад.
Свои ощущения и грусть я затаил в себе и ни с кем ими не делился. Серафим Глаголев был комсомольцем, твердо верящим в справедливость Октябрьской революции и, следовательно, относящимся отрицательно к бывшим помещикам. Его доброе отношение к нашей семье сложилось благо-
даря особой его симпатии к моей матери, которую он считал идеалом человека. В самом деле, она не только вела дополнительные, сверхурочные занятия с отстающими учениками, трудно усваивавшими французский язык, но занималась и медицинской помощью, используя свой опыт сестры милосердия, полученный во время войны. В представлении Глаголева, моя мать как жена врача, а не просто помещика-дворянина, была исключением из общей массы дворян, которые, по его убеждению, конечно, внушенному его учителями из укома партии, все были белоручки, неспособные к трудовой жизни. Собственно говоря, таковы были убеждения на этот счет всех комсомольцев двадцатых годов. Потому Глаголев считал вполне справедливым изъятие у нас Бегичевской усадьбы и передачу ее деревенской школе.
Переночевав в отведенном нам углу у Варвары Григорьевны, мы утром направились в Никитское. Здесь я не увидел никаких изменений. В большом доме жил врач, все тот же Ефим Петрович, фельдшер и другие служащие. Школа, потребиловка, лавка П.П.Разоренова, почта — все остаюсь, как было. В церкви по воскресеньям и праздникам проходила служба, священником был по-прежнему отец Василий. Цела была и красивая Екатерининская церковь, возвышающаяся на противоположном берегу Дона. Я сказал Серафиму:
— Ты не можешь отрицать красоты этого вида. Я думаю, что наш Николай Александрович был бы в восторге!
— Не спорю, вид, конечно, красивый, но это не означает, что всюду надо насаждать церкви. Вместо церквей можно строить красивые здания. Религия — опиум для народа!
Я промолчал. Мы пошли в лавку Павла Прокофьевича Разоренова. За прилавком стоял его сын Петр Павлович. Я его совсем не помнил. Он спросил, что нам надо. На мой вопрос, можно ли видеть Павла Прокофьевича, ответил, что его в лавке нет, и назвал себя. Я, в свою очередь, тоже назвался, и он радостно воскликнул:
— Сергей Петрович! Как приятно вас видеть, я сейчас поведу вас в сад. Вы увидите, какой там порядок. Мне в уезде сказали, что сад стал такой, какой был у Раевских.
Он с оживлением рассказывал, что сад они всей семьей арендуют у земотдела, которому принадлежит усадьба. У них есть сторожа, два охотничьих ружья, две злые собаки, которых ночью спускают с цепей, и никто из чужих не решается появляться в саду. Нынешний год — урожайный (я это знал по турдейскому саду), они бойко продают яблоки, заготавливают на зиму, отправляют в Епифань. Словом, сад приносит хороший доход. Деньги, считаемые на лионы (по-народному — «лимоны»), дома не лежали. Они немедленно реализовывались для приобретения нужного товара.
Мы подошли к саду. Порядок действительно был превосходный. В большом шалаше, полном яблоками, лежащими по сортам, сидели две женщины из семьи Разореновых, занимавшиеся торговлей. Перед ними — батарея мерок осьмушки (пять фунтов) до пуда1. Петр Павлович усердий угощает, приговаривая:
— Кушайте, пожалуйста, Сергей Петрович, не стесняйтесь, пожалуйста! Сад-то ведь ваш, не стесняйтесь!
Я брал яблоко, ел, но стеснялся: сад теперь не наш.
Пробыв некоторое время у Разореновых, мы отправились в Гаи. По дороге зашли на кладбище, где я помнил с детства два больших темных мраморных креста — бабушки Елены Павловны, дяди Гриши и небольшой белый — моего брата. Теперь там появился еще один крест, сбитый из ствола неошкуренной березы. Здесь похоронена тетя Анна, мать моих двоюродных братьев и сестер. Дорога в Гаи шла по каменному берегу, расстояние пять верст.
— Ну расскажи, как же твои братья и сестры приспособились мужицкую работу делать? Ты ведь говорил, сестры
1 Один пуд равняется шестнадцати килограммам.
в школе детей крестьянских учат. А живут где? — спросил Глаголев. Я ответил:
— Живут в бывшей кучерской, детей учат, но и в поле работают. Они писали, что хозяйство у них хорошее. Ну, ты сам увидишь.
Мы прошли гаевский овраг, где, говорили, много лисьих нор. Сюда, я помню с детства, направлялись охотники. А вот и гаевский дом, винокуренный завод. Вспоминается детство. Мы поднимаемся в гору, видна уже усадьба, и кто-то идет с граблями. Это моя двоюродная сестра Леля. Из маленького домика кучерской выходит высокий красавец — мой двоюродный брат Артемий. Меня узнают, машут руками. Мы подходим. Приветствия, поцелуи. Я представляю своего друга:
— Это мой школьный товарищ Серафим Глаголев.
Выходит старшая двоюродная сестра Валентина, которую зовут Тиночкой. Она, тоже, как и Леля, в рабочей одежде. Перед домом стоят два больших одонья, аккуратно сложенных из снопов ржи. Рядом подготовленный ток для молотьбы цепами. Мы входим в дом. В первой комнате за швейной машинкой сидит бабушка, Валентина Федоровна, по прозвищу ее внуков Бибок. Удивлены великовозрастным видом моего товарища. Я объясняю, что он на два года сттарше меня. Считают нужным называть его по имени-отчеству, и он стал Серафимом Алексеевичем.
Нас чем-то кормили, поили чаем, потом мы с Артемием пошли гулять. Он рассказывал о Москве, как он слушал в прошлом году Шаляпина. Потом спел нам, подражая Шаляпину, «Два гренадера» и «Марсельезу». У Артемия был очень красивый баритон. Во время прогулки Серафим вдруг спросил, насколько трудно в теперешних условиях нанимать крестьян для уборки урожая. Каково же было его удивление, когда Артемий ответил:
— Мы никого не нанимаем, все сами работаем, и, как видите, не так плохо.
Когда мы возвращались, уже вечерело. Сестры переоделись в скромные домашние платья, стояли около дома. Леля спросила:
— Ну как, Серафим Алексеевич, ничего одонья мы уложили?
Серафим смутился, ему нечего было сказать. Он не верил своим глазам. Кто, по его мнению, мог научить помещичьих детей так прекрасно выполнять крестьянскую работу? Он не знал, что они с детства не по нужде, а в свое удовольствие занимались крестьянской работой. Теперь пришла нужда, и учиться работать не было надобности, с ходу все пошло как надо. И пожалуй, в Гаях лучшего хозяйства, чем у Раевских, не было. Вот тебе и барские дети!
Мы прожили в Гаях неделю. Серафим включился в домашнюю работу: пилил дрова с Артемием, колол, складывал. Как-то подошел местный крестьянин Иван Буланов и, обратившись к Леле, спросил:
— Что ж, Елена Ивановна, не молотите хлеб? Глядит ток-то у вас как яйцо и погода ясная.
— Успеем, Иван Петрович, — отвечает Леля, — смолотим, нам недолго!
— Да знамо дело, вам недолго, это уж верно, что говорить!
Серафим, участвуя в общей работе, не мог не восторгаться, с какой ловкостью мои двоюродные сестры управлялись с цепами, вилами и прочим инвентарем своего единоличного хозяйства.
СБОРЫ В МОСКВУ
Когда мы вернулись в Турдей, в нашем коллективе уборка хлеба. Все ждали хлеба, испеченного из нового урожая. Мельница Чухровых была загружена. Ежедневно подъезжали телеги с только что обмолоченным зерном. Мы
с братом любили ходить на мельницу и смотреть, как работник Дмитрий управлял всем этим нехитроумным «производством». Был полный порядок. Мужики в очередь таскали мешки с зерном, через ровные промежутки времени раздавался крик Дмитрия: «Сыпь!» В это время другие мужики стояли с порожними мешками у бункера, куда поступала мука. Все работающие были покрыты мучной пылью. Я уже забыл вкус хлеба из нового урожая. Но он был до того вкусным, что просто передать нельзя. А зима была голодная. Крестьяне многие ели хлеб из лебеды — черный, сырой, неприятно пахнущий. Немудрено, что новый хлеб был слаще пряника.
Наступило время собираться в Москву, покидать, возможно, навсегда любимую тульскую деревню. Сейчас я могу себе представить, как было трудно моей матери с тремя невзрослыми детьми пускаться в путь в те времена, когда с билетами были такие трудности.
Не помню, по какому поводу мы однажды с ней попали в гости к мельнику Чухрову. Там всегда можно было ожидать хорошего угощения. На столе кипел самовар, стояли мед, свежие булки и наливка. Кроме хозяина за столом сидел начальник станции Сафоновка, откуда нам следовало ехать в Москву. Всем взрослым налили в рюмки наливку, поздравили кого-то с чем-то, потом пошел разговор о нашем отъезде. Тут хозяин, обратившись к начальнику станции, сказал:
— Ну, как хотите, а уж Ольгу Ивановну с детьми посадите в поезд.
Для нас такое заявление Чухрова было приятной неожиданностью. А начальник станции только кивнул в знак согласия и стал наливать по следующей рюмке.
— Что вы, что вы! — воскликнула моя мать. — Мне не надо!
— Никак невозможно отказываться, Ольга Ивановна. это за ваш благополучный отъезд. А то ведь и билетов мо-
жет не оказаться: поезд-то проходящий, а вас четверо. Так что за ваш благополучный отъезд.
Пришлось волей-неволей рюмку выпить. Но мама тут же сказала, что до отъезда всей семьи ей еще одной надо съездить в Москву, чтобы подготовить жилье. И чем скорее, тем лучше. На это начальник станции ответил, что в любой день посадит ее на поезд, сомневаться нечего.
Возвращались мы домой в хорошем настроении, а через два дня мама уехала в Москву. Отсутствовала она неделю и возвратилась в прекрасном расположении духа. Мы с большим интересом слушали ее рассказ обо всем, что касалось нашей будущей жизни.
«Три года прошло, — начала свой рассказ мама, — как в 1919 г. последний раз ездила к бабушке. Изменилось до неузнаваемости. Москва, правда, стала похожа на прежнюю, довоенную Москву. На мой звонок дверь открыла Наталья Михайловна1 и от неожиданности вскрикнула: "Тэмочка, Тэмочка2, смотри, кто приехал!"
Поцелуи, слезы, расспросы. Это все в передней. Когда: вошла без стука в комнату тети Кати, то, кроме бабушки там сидели тетя Аня Хвостова, Дима, Марица и Агриппина Михайловна Морозова. Бабушка, прищурившись, спросила:
— Кто это?
— Это я!
Все поднялись и окружили меня. Сквозь возгласы и слезы я слышала:
— Смотрите, она даже помолодела.
Как ни интересно было слушать все, что рассказывала мама про свою встречу с бабушкой и ее гостями, мы с вол-
1 Наталия Михайловна Сергеева, бывшая горничная моей двоюродной сестры О.А.Глебовой. (С.Р.)
2 Татьяна Михайловна, бывшая экономка дома бабушки, сестра Наталии Михайловны. (С.Р.)
нением ожидали самого главного — перспективы нашего отъезда и будущей жизни. Когда мама подошла к этому вопросу, выяснилось, что в Москве у бабушки будет жить пока одна сестра Елена, а мы с Михаилом и нашей домработницей Полей поедем в Сергиев Посад жить в доме тети Ани Хвостовой, которая на днях уезжает со своим сыном Димой за границу. По словам моей матери, побывавшей в Сергиевом Посаде, ей очень понравился этот уютный город и дом Хвостовых со всеми его домочадцами — друзьями тети Ани. Тем не менее переезд наш несколько осложнялся, так как ехать нам предстояло с пересадкой: в Москву мы приедем на Курский вокзал, а дальше ехать с Ярославского. Подготовка к отъезду шла полным ходом. Собранная в коллективе пшеница обменена на муку, также и рожь. Большой горбатый сундук заполнился продуктами, стал он тяжелым, неподъемным, весом девять пудов. Два ящика яблок зимних сортов, еще два тюка с вещами. Все это с помощью моих товарищей погрузили на две подводы и отправили на станцию Сафоновку. Отсюда прямым поездом Елец—Москва вся поклажа отправляется «большой скоростью» до станции Сергиево Ярославской железной дороги. Далее отправляется наша семья: сначала мы с братом Михаилом и с нами мама, а через два дня Елена с Полей. Надежда Сергеевна пока остается в Турдее, у нее имеются свои соображения в отношении дальнейшей судьбы. Пока мы не знаем о ее планах, но догадываемся, что скорее всего она собирается выходить замуж.
Глава 12 ГОДЫ НЭПА
Глава 12
ГОДЫ НЭПА
ТУРДЕЙ - МОСКВА - СЕРГИЕВ ПОСАД
Конец октября 1922 г. Нас провожают учителя и товарищи. Приезжаем на станцию. Билеты на руках. Садимся в общий вагон — и то хорошо. Одеты по-зимнему, в поддевках, в вагоне свежо. Ехать нам пятнадцать часов, приедем в Москву рано утром. В Туле в полночь нас встречают сестра Катя, брат Андрей и Тоня — сестра Катиного мужа. Ночь почти не спали, впереди много интересных, волнующих ощущений. Подъезжаем к Москве. Мама смотрит в окно, показывает нам храм Христа Спасителя, его видно отовсюду, с какой бы стороны ни подъезжать к городу. Я кое-что помню в Москве, но очень туманно, ведь это было восемь лет тому назад, мне было тогда семь лет. На платформе подходит носильщик в белом фартуке, с номером на медной бляхе на груди и забирает наши вещи.
— Вам к рикше? — спрашивает он.
— Нет, — отвечает мама, — к ломовому извозчику.
Что такое извозчик, я знаю, а вот рикша? Оказывается, это двухместная тачка, их стоит множество на площади. Рикши всех встречают, кричат:
— Сударыня, далеко вам? Быстро довезем, чего вы на извозчика будете тратиться?
Многие приехавшие останавливаются около тачек и кладут вещи. Мы подходим к ломовым извозчикам.
— Сударыня! Далёко?
— На Арбат в переулок, — отвечает мама.
Для очередности следующая процедура: в шапку одного из ломовиков складываются жетоны с номерами. Один из извозчиков подходит и вытягивает жетон. Чей номер вытянет, тому ехать.
Помогавшему нам носильщику не положено торговаться, все «на совесть» — кто сколько дает. Счет идет на миллионы. Мама дает носильщику радужную бумажку достоинством сто рублей, что означает один миллион. Большего формата розовый банкнот достоинством одна тысяча рублей называется «красненькой», т.е. десять миллионов («лимонов»). Носильщик не очень доволен:
— Сударыня, прикиньте хоть пол-лимончика, вещей-то, смотрите, сколько.
Приходится добавить, вещей действительно много. А извозчик заламывает «красненькую». Трудно платить столько, ведь завтра предстоит еще тратиться на Ярославском вокзале. И у сестры Елены с Полей тоже много багажа, а денег у нас мало.
Вещи уложены, ломовик их тщательно увязывает и закрепляет на плоской телеге, называемой «полок». Мы все садимся по краям полка, свесив ноги. Здоровенный першерон плавно выступает, цокая подковами по мостовой. Едем больше часа. Наконец приехали в Малый Успенский переулок, дом 4-а, когда-то, да не так уж давно, принадлежавший моей кузине Оле Глебовой. На третьем этаже в квартире шесть живет моя бабушка с тетей Катей и дядей Сережей. Ломовик берет вещи и тащит их на третий этаж. Лифт пока не работает, его пустят через год или полтора. И в комнатах еще стоят «буржуйки», центральное отопление тоже не налажено.
Наталья Михайловна приносит никелированный чайник и большую французскую булку. Разрезает ее пополам и наливает нам по стакану чая. Сахар еще очень дорог, его дают к чаю по одному кусочку, а если хочешь сладкого чая, можно бросить в стакан кристаллик сахарина. Мы пьем чай, едим вкусную, мягкую булку, благодарим Наталью Михайловну. А потом решаем все-таки лечь отдохнуть. Михаил, кажется, заснул, а я никак не могу даже сомкнуть глаз. Не верится, что я в Москве, где мы были с мамой накануне войны, и где мне так хотелось купить шоколадного слона.
Но вот скрипнула дверь, входит мама.
— Ну, пойдемте теперь на Арбат.
Мы быстро вскочили с дивана, надели башмаки, в передней оделись и пошли по Никольскому переулку прямо до Арбата. Нам хотелось пройти по всему Арбату. Поэтому мы сначала повернули налево, дошли до Смоленского бульвара, а потом пошли обратно до Арбатской площади. По улице взад и вперед ходили трамваи, изредка встречались автомобили, но чаще всего извозчики, одетые по-зимнему, в поддевках. Когда мы шли от Смоленского бульвара по левой стороне улицы, нас привлек ювелирный магазин братьев Правиковых. Витрина пестрила золотыми и серебрящимися предметами. В футлярах лежали ожерелья и цепочки с медальонами. Сверкало столовое серебро, чайные и кофейные сервизы.
Мама обещала нам купить в кондитерском магазине Бюрбан какие-то сладкие пирожки, и мы устремились туда. Не доходя, мы остановились перед ружейным магазином В.Салищева. В витрине были выставлены ружья двухствольные и одноствольные, патронтажи, готовые патроны, гильзы и другие охотничьи принадлежности. Эта витрина более всего нас заинтересовала. Чего только не было в кондитерской! За круглыми столиками несколько человек стоя пили кофе или шоколад. У стойки в витрине лежали открытые коробки шоколадных конфет, торты и пирож-
ные, которые мама называла «сладкие пирожки». Нам подали по бисквитному пирожному с кремом. Что это было за чудо в то время!
Утром пришел мой двоюродный брат Артемий Раевкий, чтобы проводить нас и узнать о поступлении на Ярославский вокзал нашего багажа, отправленного несколько дней назад со станции Сафоновка. На вокзале Артемий узнал, что багаж наш прибыл, но его еще не перегружали на платформу, где стоял поезд с товарным вагоном. И вдруг среди носильщиков оказался мужик из деревни Гаи. Он немедленно организовал погрузку.
ДОМ ХВОСТОВЫХ
Н Сергиевом Посаде два ломовых извозчика со всей поклажей, включая нас самих, подъехали к кирпичной ограде красивого, дачного типа дома с мезонином. Массивные железные ворота открыла моя двоюродная сестра Екатерина Сергеевна Хвостова, ласково встретившая нас. Из дома вышло много народу, в основном женщины и дети, которые принялись переносить легкие вещи в дом. Две женщины, совсем мне не знакомые, подошли к моей матери, приветствуя ее поцелуями, как родную. Одна женщина стояла на крыльце, укрываясь пледом, и кричала с явным немецким акцентом:
— Катрин Сэргэвна! Надэйт эта кофт!
— Не надо, Эммочка, мне не холодно, идите в дом, — кричала в ответ Екатерина Сергеевна.
Мама подошла к женщине, которую моя кузина называла Эммочкой, и та с искренней радостью приветствовала мою ать, переходя с немецкого языка на русский и обратно.
Наконец все вещи были водворены в дом, извозчики уехали, а мы пошли в отведенную нам комнату.
В большой семье Хвостовых к началу 1922 г. в живых осталось трое сыновей и дочь, причем два сына в самом нача-
ле революции эмигрировали во Францию. Анна Иванов с двумя оставшимися с ней детьми и гувернанткой Эмме Александровной Урм продолжали жить в Сергиевом Посаде, в собственном доме, занимая три комнаты в первом этаже. Теперь, в связи с отъездом Анны Ивановны, одна этих комнат была предоставлена нам.
В первый же день по приезде нам пришлось познакомиться со всеми жителями дома Хвостовых. На первом этаже, кроме изолированного помещения с тремя комнатами, которые занимала семья Хвостовых, были еще две комнаты. В одной большой с колоннами зале размещалась семья Писаренко: мать Валерия Виссарионовна с двумя детьми, Мусей и Аликом. Отец их, Борис Васильевич, в прошлом чиновник Министерства внутренних дел, работал в Москве в Наркомпроде и приезжал в Сергиев каждую субботу. В соседней комнате жила одинокая женщина Габриэль Карповна Кускова. Было еще две каморки: в одной из них жила домработница Катерина, другая служила кладовой. На втором этаже в мезонине две комнаты занимала семья Тучковых, давнишних знакомых моей матери.
Взаимоотношения жильцов хвостовского дома были построены так, что со стороны казалось, будто здесь обитает одна большая семья. Несмотря на значительную тесноту, в прошлом непривычную для всех собравшихся здесь семей, никто не роптал и переносил невзгоды как вполне нормальное явление. Бытовая сторона жизни, во многом проходившая в кухне, регулировалась сама собой, как слаженный точный механизм.
Сейчас такие взаимоотношения между людьми сказочными, а ведь в двадцатые и тридцатые годы они были обычной нормой поведения. Чем можно объяснить контрасты? Скорее всего, мне кажется, культурностью нашего общества, которая в последующие, особенно в послевоенные, годы была в значительной степени утрачена.
СЕРГИЕВ ПОСАД И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Сергиев Посад после Октябрьской революции получил название город Сергиев Московской губернии. Белая улица, на которой находился дом Хвостовых, также была переименована в Красную улицу, как и многие другие.
Мы с братом, проведшие все детство в деревне (за исключением двух лет жизни в Туле), чувствовали себя в городе как-то скованно. По удивительно уютный, чистенький, будто вымытый, городок Сергиев с красавицей Троице-Сергиевой лаврой очень скоро стал нам казаться близким, давно знакомым, родным местом. Множество городских церквей, соседних монастырей, колокольный звон, ежедневное хождение в церковь Рождества (наш приход) создавали особый колорит, одухотворяющий домашнюю обтановку не только в нашей семье, но и в домах многих наших знакомых.
В Сергиеве в то время проживала масса интересных людей, среди которых, в частности, была почти родственная нам семья Олсуфьевых: Юрий Александрович и его жена Софья Владимировна. В одном доме с Олсуфьевыми жили супруги Мансуровы: Сергей Павлович и Мария Федоровна — дочь Федора Дмитриевича Самарина. Брат его, Александр Дмитриевич, в это время жил в десяти верстах от Сергиева, в деревне Абрамцево, в бывшем доме Мамонтовых, со своей дочерью Елизаветой и сестрой своей покойной жены Александрой Саввишной Мамонтовой. Сын его, Юрий, работал в Москве и приезжал в Абрамцево на субботу и воскресенье.
Через год после нашего приезда в Сергиев съехалось много близко знакомых нам семей. В их числе родственная нам семья Трубецких — Владимир Сергеевич и его жена Елизавета Владимировна с пятью детьми, старшему из которых было девять лет. Затем появилась семья Истоминых — Петр Владимирович и Софья Ивановна с двумя деть-
ми примерно нашего возраста, потом Комаровские — Bладимир Александрович с женой Варварой Федоровной и тремя детьми. Варвара Федоровна Комаровская, до замужества Самарина, приходилась родной сестрой Марии Федоровне Мансуровой. Были еще супруги Мещерские, а лето приезжали Бобринские и Голицыны. Последние семьи были в дальнем родстве с нами. Следует упомянуть еще и находившуюся здесь старушку Наталью Ивановну Гончарову, родную племянницу Н.Н.Гончаровой, жены Пушкина.
Все перечисленные здесь лица до революции принадлежали к высшему аристократическому обществу, но, кроме них, проживали в Сергиеве и выдающиеся люди из интеллигенции и духовенства. Через Олсуфьевых моя мать познакомилась с семьей Огневых, где мы потом часто бывали. Глава семьи Огневых — Иван Флорович, ординарный профессор медицинского факультета Московского университета, был женат на Софье Ивановне Киреевской — дочери известного славянофила И.В.Киреевского. Их два сына Александр Иванович и Сергей Иванович, оба преподаватели Московского университета. Наиболее близкие отношения сложились у нас с Александром Ивановичем, удивительно обаятельным, высокообразованным (он окончил два факультета университета: физико-математический по естественному отделению и историко-филологический) и глубоко верующим православным человеком. Между ним и нами — детьми, несмотря на разность в возрасте (примерно около двадцати лет), возникла искренняя дружба, и мы все братья, его обожали.
Вскоре познакомились мы и с семьей Павла Александровича Флоренского, близкого друга Олсуфьевых и Огневых!
Священник Павел Флоренский, выдающийся ученый в области философии, искусствоведения, естественных наук и электротехники, работал в Москве, но на выходные дни приезжал в Сергиев, где у него был собственный дом
в котором жила вся его семья — жена Анна Михайловна и пять человек детей.
Особую группу среди населения Сергиева в начале двадцатых годов составляло духовенство. Кроме городских церквей, в окрестностях города было много монастырей, где служили весьма почитаемые верующими иеромонахи-духовники. Ближайшие к городу монастыри — Гефсиманкий скит, Вифания, Черниговская пустынь — посещались многими жителями Сергиева, и мы ходили туда часто на исповедь. В Черниговской пустыни был духовник отец Порфирий, бывший келейник известного старца Варнавы. Его почитали многие верующие.
После разгрома Зосимовской пустыни (двадцать верст от Сергиева) и роспуска всех монахов в Сергиев переехал известный старец-схимник отец Алексий, которого приютили у себя верующие. Проживал он вблизи дома Хвостовыx, где ему приготовляли пищу, за которой два раза в день приходил его келейник отец Макарий. Отец Алексий, жизнь которого подробно описана его духовной дочерью Е.Л.Четверухиной, был необыкновенным человеком. Будучи совершенно больным, он редко принимал верующих, но мне посчастливилось быть принятым им, получить его и благословление. Встреча и беседа со старцем Алексием произвела на меня большое впечатление.
Еще необходимо упомянуть о Вере Тимофеевне Верховновой и ее дочери Наташе (Наталья Александровна). Обе глубоко верующие, истинно православные женщины, имели единственную цель — служение нашей Церкви, на которую начались целенаправленные гонения. Именно они приютили у себя старца отца Алексия и его келейника отца Макария. Под их кровом старец прожил без малого пять лет до своей кончины в 1928 г.
Царившая в то время в городе обстановка очень скоро исчезла. Все окрестные монастыри и многие городские церкви в начале тридцатых годов были разрушены.
СЕРГИЕВСКАЯ ШКОЛА
Через несколько дней после приезда мама повела на с братом в школу. Здесь тоже, как и в самом городе, показалось нам поначалу непривычно. Заведующий школой (бывшей Сергиевопосадской мужской гимназией) Иван Федорович Богданов, оглядев нас, сразу же отметил, что я для девятой группы не гожусь, в лучшем случае — для восьмой. В отношении седьмой группы для брата он не возражал. Такое заключение Ивана Федоровича меня огорчило. Мы знали, что в Сергиеве есть еще техникум. Мой двоюродный брат Ванечка в это время жил со своим отцом в Рыбинске и там учился в механическом техникуме. Я возмечтал, что смогу здесь, в Сергиеве, учиться в таком же техникуме. Но огорчению моему не было предела, когда я выяснил, что в Сергиеве существовал не механический, а педагогический техникум, вовсе для меня не интересный. Пришлось подчиниться заведующему школой и второй год продолжать учиться в восьмой группе.
Надо признаться, что заведующий был прав. Ученики восьмой группы сергиевской школы оказались намного эрудированнее по сравнению с учениками турдейской. Для проверки моих знаний дали решить задачу по алгебре и написать короткое сочинение на любую тему. Я спросил учителя, можно ли взять тему «Весна», он одобрил, и я сел в пустой класс, соображая, с чего начать. Весна была моим любимым временем года. Я начал писать, но в это время в класс влетели трое ребят, один из которых, в фуражке реального училища, здоровый, коренастый, быстро спросил:
— Ты что пишешь?
Я ответил, а он начал давать какие-то советы. Мне это не понравилось, я сказал, что знаю, о чем надо писать.
Реалист возмутился:
— Слушай меня, не возражай, я ведь писатель, как ты не понимаешь, я добра тебе хочу, начинай так, — и быстро стал диктовать мне начало сочинения. Я невольно подчинился его натиску, но в это время вошел учитель со словами:
— Господа! Уйдите из класса и не мешайте вашему товарищу, он поступает в ваш класс.
Ребятам пришлось удалиться, и я спокойно продолжал писать. Сочинение было одобрено, задача решена правильно. На следующий день мы с братом пошли в школу.
Как это всегда бывает с новичками, меня окружила толпа ребят, среди которых был и вчерашний «писатель». Один парень, бесцеремонно расталкивая окружавших меня ребят, подошел и спросил, знаю ли я Юшу Самарина. Я ответил, что знаю; он вчера приходил к нам с Мишей Олсуфьевым.
— Я Ляля Орлов, мы с Юшей живем в Абрамцеве, — начал объяснять мне подошедший парень.
Раздался звонок, все заняли свои места. Меня пригласил сесть с ним ученик, занимавший за партой одно место, его звали Гриша Капитонов.
Учителей в школе было значительно больше по сравнению с турдейской и выглядели они солидней. Несмотря на то, что прошло пять лет советской власти, обращение учителей к школьникам было как в прежних гимназиях: «господа». Только один преподаватель политграмотности и политэкономии Михаил Михайлович Селиванов, прозванный «Миша в квадрате», обращался к ученикам «товарищи». Кроме Селиванова, было у нас еще девять преподавателей.
Каждый из преподавателей имел свою индивидуальность, свою систему обучения, своеобразное отношение к ученикам. Например, предельная строгость отличала от других преподавателей Ивана Федоровича Богданова
(заведующий и преподаватель математики) и абсолютная демократичность, вплоть до рукопожатия со всеми школьниками, даже младших классов, — Николая Викторовича Шевалдышева (нашего классного руководителя).
Разнообразны были по характеру, прилежанию, одаренности и мои товарищи по группе (классу). Были две девушки, отличавшиеся прилежанием, получавшие всегда хорошие отметки, и ряд очень способных к математике. Несколько человек — одаренные художники, главным из которых был Глеб Орлов, впоследствии талантливый график, ученик Владимира Андреевича Фаворского. Когда мы в 1923 г. перешли в девятую группу, самым эрудированным учеником, отличавшимся особым прилежанием, оказался новичок Виктор Гуревич. Он считался также перспективным поэтом. Мой ближайший товарищ Валерий Барков, первый встретивший меня и рекомендовавший себя как «писателя», был немного художником и пианистом. Словом, наша группа выделялась определенно даровитой прослойкой.
Через два или три дня после нашего отъезда из Турдея, по тому же маршруту поехали моя сестра Елена и наша домработница Поля, красивая молодая женщина, потерявшая мужа, убитого на войне в 1916 г. Она убедительно просила мою мать взять ее с собой в Москву как члена семьи, без всякого вознаграждения. В Турдее ей оставаться не хотелось, так как она была нездешняя, а приезжая откуда-то с юга. Каковы были ее дальнейшие планы, выяснилось значительно позже. Но во всяком случае первые годы в Сергиеве она для нашей семьи оказалась бескорыстной помощницей. Надежда Сергеевна поведала Елене перед самым ее отъездом, что ей сделал предложение Н.С.Шишаев и она решила выйти за него замуж. Этим закончилась навсегда ее жизнь в нашей семье.
СЕРГИЕВ В 1923 ГОДУ
Мне хорошо запомнился этот год, насыщенный большими событиями, произошедшими внутри нашей страны. Значительно изменились условия жизни всех людей, независимо от их положения, существовавшего доныне. Буря революции успокоилась, Гражданская война и продовольственные карточки остались в воспоминаниях. Прочно утвердилась новая экономическая политика. Стало заметно ощущаться расслоение общества на богатых и бедных, служащих и безработных, нуждающихся и просто бедных. Но вместе с этим казалось, что возвращается нарушенное революцией спокойствие, позволяющее теперь каждому человеку стать на ноги, задуматься и осознать, что его ожидает впереди. Вновь принятые законы поощряли людей к любому предпринимательству, будь то индивидуальный кустарный промысел или торговое и промышленное предприятие.
В Сергиеве, наряду со многими частными магазинами, открылось «Единое потребительское общество» (ЕПО), потом названное «Смычка»1. Все вступившие в это общество получали членские книжки, по которым можно было покупать продукты со скидкой. Расквартированная в Сергиеве Военная электротехническая академия (ВЭТА) имела свой кооператив и прекрасный универсальный магазин. Как грибы росли маленькие лавчонки в виде киосков, где продавались обувь, галантерея, сладости и всякая всячина. На рынке на возах продавались дрова, сено, уголь, овощи. На лотках — масло, молоко, сметана, мясо, ткани, кожа для обуви. В общем, чего только не было в то время в сравнительно небольшом городе Сергиеве Посаде!
1 Общепринятое в государственном лексиконе слово «смычка» подразумевало единение города с деревней. Многие считали это слово неблагозвучным, т.к. оно ассоциировалось со словом «случка». (С.Р.)
По вновь принятому закону многие дома, реквизированные в начале революции, возвращались бывшим владельцам, в том числе купцам, открывшим теперь свои магазины и лавки. Однако Хвостовым их дом во владение не оставили, а предложили взять как бы в аренду, с выплатой государству незначительной суммы, которую можно было вносить в рассрочку ежемесячно. На каждом доме полагалась вывеска, на которой указывались улица, номер и владелец. На воротах нашего дома значилось: «Красная ул., №7, арендатор Хвостова». Выгоды от аренды не было никакой, так как жильцы платили мизерные суммы, которых не хватало даже на текущий ремонт. Но тем не менее Хвостовы решили пока держать аренду (авось, когда-нибудь вернут в собственность). Как же мы тогда были наивны!
Вспоминается, что в начале 1923 г. проходило непрерывное падение курса бумажных денег, на которых имелась надпись: «Обеспечены всем достоянием республики». Наш преподаватель политграмоты, разъясняя нам азы политической экономии, говорил, что «единица стоимости» в нашей стране теперь не «один рубль», а «пуд муки». Поэтому «обеспечены всем достоянием республики» фактически означает: ничем не обеспечены. И только после того, как наш рубль будет стабилизирован (слово «конвертируемый» в то время не употреблялось), мы сможем говорить о нем как о «единице стоимости».
Падение курса наших денег, исчисляющихся миллионами, а вскоре и миллиардами, создавало большие неудобства, так как цены на товары день ото дня произвольно возрастали, а доходы населения отставали от роста цен. Вскоре государством были выпущены в обращение банковские билеты (червонцы) достоинством один, три, пять и десять червонцев, представлявшие собой твердую валюту, обеспеченную золотом. С появлением червонцев прекратился произвольный рост цен. Стоимость одного червонца по отношению к бумажным деньгам определялась котировкой
фондового отдела биржи, которая ежедневно публиковалась в газете «Известия». Червонцы продавались и менялись по установленному курсу в отделениях банка и существовавших в то время «Обществах взаимного кредита». Эти же учреждения предлагали всем желающим помещать бумажные деньги на текущий счет с условием выдачи вкладчику денег по курсу червонца на сегодняшний день. Многие люди считали более удобным хранить деньги в червонцах и при надобности менять их на бумажные. Для этого не обязательно было ходить в банк. Меняли прямо на рынке. Часто можно было слышать: «Кому червонец? Кому червонец?» И тут же объявлялся покупатель, обычно из торговцев.
Мама считала более удобным иметь текущий счет. Тут следует учесть одно обстоятельство, для нас теперь удивительное, если не сказать, сказочное. Изобилие любых товаров в магазинах и на рынке создавало такие условия, при которых не было надобности ходить ежедневно за покупками. Скоропортящиеся продукты хранились в погребах, а у бабушки в Москве был домашний ледник, которым пользовались все жильцы квартиры. Ежедневно приходилось приобретать только хлеб, но и эта проблема решалась поочередной коллективной покупкой с последующей отдачей долга согласно курсу червонца. В Сергиеве же был домашний пекарь, у которого можно было брать хлеб в кредит с расчетом два раза в месяц. Таким образом облегчалась жизнь в хорошо запомнившийся мне период начала двадцатых годов. Когда же в начале 1924 г. появились серебряные рубли и мелочь, все проблемы с платежами решились сами собой.
Весной моему младшему брату Андрею, жившему временно в Туле у сестры, предстояло возвратиться домой, мама поехала за ним. В это же время семья Тучковых переехала в Москву, и занимаемые ими две комнаты в мезонине были предоставлены нам. У моей матери теперь оказалась
отдельная комната, а мы, три брата, заняли вторую, смежную комнату. Я по праву старшего в семье принялся выполнять разные хозяйственные дела. В первую очередь предстояла заготовка дров. Они продавались свободно на рынке. Помню цены за воз: сто и сто десять миллионов. Я старался покупать у одних и тех же продавцов-крестьян сразу по нескольку возов, пока они не повышали цену. Для них такой порядок имел свой резон. Вместо заезда на рынок, платы за место и поиска покупателя с надеждой еще выгадать пять или десять миллионов крестьянин прямиком приезжал с дровами к нам и тут же получал деньги, на которые закупал, что ему нужно. Таким образом, выгода у нас была обоюдной.
Необходимо еще сказать о средствах существование многих людей, не имеющих стабильного заработка, к числу которых принадлежала и наша семья. Моя мать получала небольшую пенсию за мужа как погибшего во время борьбы с эпидемией тифа. Пенсии этой не хватало для самого скромного существования. Вспоминаю, что мама вместе со своей племянницей Е.С.Хвостовой делала кокошники для кукол по заказу какой-то артели, выпускавшей игрушки. Одно время они пекли сладкие лепешки, которые покупал у них торговец, имевший ларек на рынке. Однако такие случайные заработки не могли обеспечить содержание семьи. У нас и у Хвостовых оставались кое-какие ценности в виде столового серебра и мелких драгоценностей. В Москве был знакомый, занимавшийся комиссионерством. Время от времени я или моя двоюродная сестра Катя Хвостова ездили к нему с целью продать что-нибудь. Возвращаясь с деньгами, мы вкладывали их на текущий счет и по мере надобности расходовали. Жили мы более чем скромно. Белые булки покупали только по воскресеньям и в праздники.
Когда мне приходится рассказывать своим детям и внукам о жизни в двадцатые годы нашего века, я чувствую, что
они не могут себе реально представить, что же это за загадочное пятилетие — 1923—1928 гг., существовавшее при советском строе. Моя мать, чья молодость, замужество, рождение всех детей прошли до Первой мировой войны и условиях полного благополучия, под старость редко вспоминала о прошлом. Когда кто-нибудь из близких заговаривал о былом, она обычно говорила так: «Зачем вспоминать? Это перевернутая страница книги». Но двадцатые годы она не забывала и при случае говорила: «Это было в блаженные времена НЭПа».
В двадцатые годы появились такие люди, как владелец карандашной фабрики Хаммер, который обогатился сам, но одновременно завалил магазины всей России своими великолепными карандашами. Выгода была двусторонняя. Другой пример. В Сергиеве на окраине жил сапожник Григорий Федорович Тузов. Человек он был незаметный, вроде Мартына Авдеевича из рассказа Л.Н.Толстого. С установлением НЭПа, когда появилась возможность свободно продавать кожу всех сортов, он стал по заказу шить башмаки. Но как шил? Шил прекрасно, к заказчикам приходил на дом. Это по-теперешнему называется «сервис», а в двадцатых годах это было самым обычным явлением. Выгода с обеих сторон.
Я привел два примера: фабриканта Хаммера и кустаря-одиночку сапожника Тузова. Между ними дистанция огромного размера, но суть одна: они действовали на основе принципа взаимной выгоды между производителем и потребителем. Таких примеров в период НЭПа можно привести несметное количество. В последующие годы эти законы рыночной экономики были утрачены.
Сейчас порой вспоминаются курьезные вещи. Когда появились в обращении серебряные деньги, одна знакомая с досадой говорила моей матери:
— Представьте себе, моему мужу вчера выдали жалованье — тридцать шесть рублей одними серебряными рубля-
ми, не нашлось в кассе трех червонцев. Куда теперь девать эти рубли?
Сейчас я думаю: ведь рубли-то эти были не железные, а серебряные!
В тридцатом году серебряных рублей и полтинников в обиходе уже не стало, а через год и серебряную мелочь заменили на никелевую.
ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ
Перехожу теперь к печальным событиям. Совершенно неожиданно верующим в церкви объявили о переходе церковного календаря на новый стиль. Не надо забывать, что в первые годы революции многие церковные праздники числились нерабочими днями. Рождество Христово — два дня, Крещение, Благовещение, Великий четверг, Великая суббота, Пасха — два дня, Вознесение, Троица, то есть десять праздничных дней. Но так как первый день Пасхи и Троицын день всегда падают на воскресные дни, то фактически дополнительно к революционным праздникам прибавлялись восемь церковных праздников. Таковы были порядки и в 1923 г.
На нас, молодежь, принятый закон о новом стиле не произвел никакого впечатления. Но старшему поколению верующих этот закон показался непривычным и даже просто неприемлемым. Однако очень скоро и также неожиданно от имени Святейшего Патриарха Тихона последовало распоряжение об отмене принятого закона и возвращении к ранее существовавшему календарю старого стиля. Вот тут даже верующая молодежь выразила недовольство. Всем было ясно, что советская власть не будет подстраиваться под решение Патриарха и закон о новом стиле не возымеет обратную силу. Для многих православных, имеющих свободную профессию, такой
поворот событий не имел большого значения. Они могли ходить в церковь, когда найдут нужным. Но для государственных служащих и нас, учащихся, это решение Патриарха крайне осложнило весь жизненный уклад. Школа, разумеется, обязана была неукоснительно соблюдать принятый закон, и предстоящие праздники Рождества Христова были объявлены 25 и 26 декабря по новому стилю. Каникулы же заканчивались б января, так что в первый день Рождества по старому стилю надо было идти в школу.
Предстояло решить вопрос: идти ли 7 января в школу? Мама и двоюродная сестра Катя решительно заявили, что в первый день Рождества надо идти в церковь. За несколько дней до праздника я встретился с церковным старостой нашего прихода Иваном Тихоновичем Булановым, с сыном которого, Николаем, я учился в одном классе. Поздоровавшись, я спросил:
— Иван Тихонович! Коля седьмого пойдет в школу?
— Нет, не пойдет! — строго ответил Иван Тихонович.
— А почему?
— Потому что праздник!
Несколько человек из нашего класса поступили так, как того требовали их родители, и в первый день Рождества пошли в церковь, манкируя занятиями в школе. Но большая часть учеников нашей группы подчинились принятому закону. Помню, мы интересовались у родителей: чем вызвано такое «упрямство» Церкви — не подчиняться государственному закону? Нам объяснили, что церковные праздники тесно связаны с жизнью крестьян. Они определяют целый ряд рубежей в году, которые играют существенную роль в деревенской жизни. Например, каждый крестьянин знает, что дороги портятся так, что проехать нельзя ни в телеге, ни на санях, близко к Благовещенью. Поговорка гласит: «Либо неделю не доедешь, либо неделю переедешь». Или Петров день, 29 июня. После него — покос лугов. По-
росят резали два раза в год: к Рождеству и к Пасхе, и т.д. Нельзя было не признать, что все эти правила крестьянской жизни в России, установившиеся за много веков, нарушаются введением нового стиля для церковных праздников. Нам же, молодежи, все представлялось по-иному: раз народ не желает отмечать праздники по новому стилю, значит, эти праздники не имеют для него большого значения. И, исходя из таких соображений, советская власть их легко может упразднить, что вскоре и было осуществлено.
Еще большую сумятицу в церковную жизнь внесла так называемая обновленческая, или «живая», церковь. Она возникла в 1922 г. Возглавлял ее митрополит Александр (Введенский). В 1923 г. обновленческая церковь в Сергиеве получила широкое распространение и охватила практически все храмы, за исключением церкви Параскевы Пятницы. Святейший Патриарх Тихон повел решительную борьбу с обновленцами и призвал всех верующих следовать за собой. В результате большое количество православных перестало посещать свои приходы и ходило молиться в Пятницкую церковь или в монастыри (Гефсиманский скит, Черниговскую пустынь), куда обновленцы еще не сумели проникнуть. Все жители нашего дома, а также знакомые, с которыми мы часто общались, твердо придерживались правил церковной жизни, исходящих от Патриарха Всея Руси Тихона.
Летом, а может быть, ближе к зиме 1923 г. началось советское гонение на окрестные монастыри. Вблизи Сергиева их было четыре: Гефсиманский скит, Черниговская пустынь, Вифания и Параклит. В некотором удалении (десять верст) находились Хотьковский женский монастырь и Зосимова пустынь (пятнадцать—восемнадцать верст). Первый удар пал на Зосимову пустынь: монастырь был ликвидирован, его насельники лишились крова подобно рою пчел в разоренном улье. Игумен монастыря отец Герман скоропостижно скончался. Нет слов выразить, как скорбели обитатели этого за-
мечательного монастыря, лишенные не только своей обители, но и возглавлявшего их пастыря. В этом же монастыре обитал известный по всей округе и далеко за ее пределами старец-схимник отец Алексий. Он был духовником многих верующих, в том числе Анны Ивановны Хвостовой.
Произошедшие события произвели удручающее впечатление на всех верующих Сергиева. Многие из них не могли остаться бездеятельными в сложившейся обстановке. Наиболее активные, среди которых была моя кузина, бывшая фрейлина Катя Хвостова (к этому времени уже принявшая монашеский постриг), взялись за устройство жизни выгнанных из монастыря. Старца отца Алексия и его келейника Макария приютила одна семья в своем доме, расположенном поблизости от Хвостовых. Готовить пищу этим монахам взяли на себя Эмма Александровна и наша домработница Поля. Духовник Кати Хвостовой отец Иннокентий, из того же, Зосимовского монастыря, перешел в монастырь Параклит. К себе в дом Катя пригласила на житье келейника умершего игумена Германа — престарелого монаха Пантелеймона. Этот еще довольно крепкий старик принял предложение хозяйки, но с непременным условием, что будет в ее доме работать дворником.
Все мы — обитатели дома Хвостовых — полюбили старого трудолюбивого монаха Пантелеймона. Поместили его в маленькую комнатку, служившую до того кладовкой. Он ее прибрал, кое-что подремонтировал, соорудил полки для духовных книг, повесил образа. Комнатка превратилась в настоящую монашескую келью. Вставал отец Пантелеймон рано утром, когда все в доме еще спали. Совершив утреннюю молитву, он отправлялся во двор, подметал тротуар, ведущий от уличной калитки к дому, колол дрова для кухни, а потом уже уходил в свою келью, где пил чай. Днем он тоже не сидел без дела: то помогал укладывать дрова жильцам, то подновлял и укреплял забор со стороны соседней усадьбы. Словом, весь день у него проходил в делах, а уж зи-
мой и говорить нечего. Снег надо было убирать, дорожки посыпать песком.
Мы, дети всего дома, любили слушать разные интересные рассказы старого монаха, который, однако, не любил повторять их. Если кто-нибудь из детей опаздывал к началу рассказа, а потом, прибегая, спрашивал: «Что, что, батюшка, вы сказали?» — отец Пантелеймон с украинским акцентом строго говорил: «Проходи, проходи», — и опоздавший оставался с носом.
Однажды кто-то из соседей принес нам маленького щенка — дворняжку. Мы решили его взять и дали кличку Мильтон. Во дворе была собачья будка. Мы наложили в нее тряпья и поместили туда щенка. Отец Пантелеймон вначале не обратил внимания на всю эту возню со щенком, но вскоре мы заметили, что щенок более всего льнул к нему и, виляя хвостом, обтирал свою морду о подрясник монаха. Старик с любопытством глядел на щенка, а потом стал его приласкивать. Очень скоро все обратили внимание на необыкновенную привязанность старого монаха к щенку. Когда Мильтон начал подрастать, мы посадили его на цепь, и только поздно вечером, после закрытия калитки, отец Пантелеймон выпускал его на свободу.
Как-то одна старушка поздно вечером собралась зайти в наш дом, а щенок был уже на свободе и со страшным лаем бросился на вошедшую во двор. Та стала кричать, выбежал мальчик из одной семьи и плетью отогнал собаку от дрожащей старушки, дав ей возможность войти в дом.
Тут же появился отец Пантелеймон и недовольным голосом стал укорять мальчика:
— Ты должен был Мильтона подержать, а стегать плеткой зачем? Он ведь дом сторожит, чужим не дает прохода, а ты его плетью. Разве так можно?
— Так ведь, батюшка, он ей юбку чуть не изорвал!
— Ну и пусть по ночам не таскаются, на то день есть, — ворчал старик, поглаживая своего любимца.
Катя Хвостова продолжала собирать средства для помощи монахам, пока не нашедшим себе приюта. Предстояло еще одно важное дело, в котором она приняла активное участие.
Оно заключалось в спасении пока еще не всех реквизированных и разграбленных ценных икон и церковной утвари. Под разными предлогами Катя с группой послушниц из еще существовавшего женского монастыря отправлялась в пустовавший теперь монастырь и там, пользуясь отсутствием местных властей, собирала оставшуюся утварь и иконы. Часть утвари была собрана монахами раньше и спрятана. Доставленные в город иконы и утварь были размещены по церквам и разным домам верующих, а наиболее ценное Катя пока оставила в своем доме.
Между тем еще до начала массового гонения на Церковь Катя, получив от матери из-за границы письмо о намерении возвращаться домой, отправилась к старцу отцу Алексию и взяла его благословение Анне Ивановне. Однако Анна Ивановна с выездом в советскую Россию не спешила, откладывала его то по одной, то по другой причине и сообщила, что собирается выезжать только весной 1924 г. Когда же Катя в очередной раз посетила старца и попросила его благословения на приезд матери, он ей ответил, что теперь его благословения нет. Катя, крайне удивленная, спросила старца:
— Отец Алексий, как я могу передать маме, что на ее возвращение домой нет вашего благословения?
— Так и передайте!
— Но ведь еще недавно вы дали свое благословение, и я написала маме!
— Да. Тогда это был прошлый год, а сейчас я так думаю, что Анне Ивановне лучше пока пожить на чужбине.
Екатерина Сергеевна вернулась домой расстроенной. Она хорошо знала, что ее мать, прежде чем принять собственное решение по какому-либо волнующему ее вопросу,
всегда обращалась за советом к духовнику. Но, зная непреклонную волю Анны Ивановны, ей вдруг показалось, что она может уклониться от совета отца Алексия и вопреки ему возвратиться в Сергиев. Сама Екатерина Сергеевна строго выполняла все указания своего духовника. Поэтому для нее вопрос — ехать или не ехать матери — решался однозначно. Поскольку нет благословения старца, надо пока оставаться за границей.
Так думала и моя мать, когда узнала от Кати о ее беседе с отцом Алексием. Моя мать посоветовала племяннице не откладывая, написать Анне Ивановне о своей встрече с отцом Алексием и о его совете не торопиться с выездом из-за границы, что незамедлительно сделала Екатерина Сергеевна. Она просила свою мать не переживать и не волноваться, а спокойно принять к исполнению совет своего духовника. Когда же обстановка в стране изменится к лучшему, она ее немедленно известит. На это письмо, выстраданное Екатериной Сергеевной, последовал ответ, из которого стало очевидным, что Анна Ивановна оставляет сына на попечении родных, а сама, невзирая на лишение ее благословения старца, возвращается домой. Она и вернулась на горе в начале лета 1924 г.
МОСКВА В НАЧАЛЕ НЭПА
Год 1922-й для новой экономической политики был стартовым. В следующем за ним двадцать третьем Москва стала забывать прошедшие невзгоды. На улицах — суета, встречаются хорошо одетые люди: некоторые из «бывших», но многие — современные «дельцы». Дворники в белых фартуках с раннего утра выметают мусор с тротуаров; цокают подковами по мостовой лошадки извозчиков, гудят автомобили, шумят трамваи, звенят колокола сорока сороков церквей, горят на солнце пять куполов храма Христа Спасителя.
В обновленную столицу съехалось множество людей самых разнообразных профессий. Уже возникала жилищная проблема, появились на свет, до этого никому не ведомые, коммунальные квартиры. В них ютилась теперь и московская аристократия, прежде занимавшая собственные особняки.
Деловые люди коммерческого толка развернулись во всю ширь. Появились шикарные магазины на Петровке и Кузнецком. Открылись также большие государственные магазины: ГУМ и бывший «Мюр и Мер Лиз», или универмаг Мосторга, но москвичи по старинке звали его «Мюр». Открылось много ресторанов, кафе, столовых. Большие государственные магазины охотно принимали заказы на пошив обуви и одежды. Множество артелей и частных мастеров предлагали свои услуги для тех же целей. Открылась и знаменитая мастерская дамского платья Ламоновой. Всевозможными товарами были завалены московские рынки. Появились парикмахерские — мужские и дамские, бани с семейными номерами: центральные Сандуновские и многие другие, гостиницы с вывесками «Добро пожаловать» или просто «Есть свободные номера». Словом, было все, что угодно, только «гони червонцы».
Так называемые «бывшие люди», которые не могли устроиться на службу, занимались комиссионерством, а некоторые из них объединялись в артели различного профиля. Были артели по пошиву белья, изготовлению дамских шляп и др. Многие одиночки выпекали пряники, изготовляли горчицу и всякую снедь. Словом, все трудились, как могли, сервис был поднят на небывалую высоту. А ведь у большинства москвичей в то время не было никаких удобств: ни газа, ни центрального отопления, не говоря уже о горячей воде. Но жили в коммуналках дружно, строго по очереди выполняли общественную работу по уборке, топке, выносу мусора и прочее, что требовалось для содержания в порядке общей квартиры.
Наряду с кипучей деятельностью москвичей времен НЭПа необходимо отметить, что устроиться на работу было трудно. Существовала биржа труда, где постоянно регистрировалось большое число безработных.
Молодые люди и барышни нашего круга, с детства изучавшие иностранные языки, устраивались на работу переводчиками в различные смешанные предприятия, как АРА (Американо-русская ассоциация), Миссия Нансена, и т.д. Эти благотворительные организации поставляли продуктовые посылки. Те, кому они доставались, считали себя счастливцами. Мы тоже мечтали о такой посылке, но нам не везло.
Во многих иностранных предприятиях работали некоторые близкие нам родственники и знакомые. В Миссии Нансена довольно продолжительное время трудился мой двоюродный брат Артемий Раевский, с ним — Юша Самарин1, впоследствии женившийся на моей сестре. В АРА служили две сестры Бобринские — Аля и Соня, красавицы, вышедшие замуж: первая за американца Ф.Болдуина, а вторая за англичанина Р.Уиттера. В английской концессии «Дена-Голдфильдс» переводчицей служила двоюродная сестра моей жены Варвара Алексеевна Лопухина.
Многие, работавшие в иностранных фирмах, впоследствии были арестованы ГПУ и отправлены в лагеря.
Одной из главных достопримечательностей Москвы начала двадцатых годов были рынки, где «все покупалось и все продавалось». Таких рынков насчитывалось несколько: Сухаревский, Зацепский, Тишинский и др. Специально фруктовым был Болотный рынок. Большой популярностью пользовалась «толкучка» в самом центре города на площади Революции, где продавались книги.
Совершенно особое положение в Москве занимал Сухаревский рынок, или просто Сухаревка, просуществовавшая
1 Потомок крупнейшего славянофила Ю.Ф.Самарина (1819 — 1876).
долгие годы, то затухая, то вновь возрождаясь. В отличие от всех московских рынков Сухаревка славилась своей «барахолкой». Здесь предоставлялась возможность купить по дешевке любую вещь без гарантии, что она окажется некраденой. Тут же можно было и продать что угодно, если срочно потребовались деньги. Перекупщиков хватало.
В нэпманской Москве было много жуликов и преступников всякого ранга. Большую опасность для жителей представляли тучи беспризорников, целенаправленная борьба с которыми в широких масштабах началась только в 1926 г. Сухаревский рынок двадцатых годов, помимо продавцов и покупателей, представлял собой скопище беспризорников.
Особой отраслью всякой наживы были многочисленные лотереи. Устройством лотерей занимались и многие честные люди, но на Сухаревке эта игра находилась в руках жуликов. В современной России в уголовной хронике часто фигурирует слово «наперсток», а в те времена в ходу была игра «голова-ноги». На ней «погорел» однажды наш близкий родственник. Обман в данном случае был оформлен на высоком уровне. За большим столом стоял прилично одетый господин, показывающий публике конфетку в цветной обертке. На концах ее загибов были изображены женская головка и ноги. Конфетку он ловко крутил, потом бросал на стол. Играющему предлагалось взять конфетку за любой конец. Если попалась голова — выигрыш, ноги — проигрыш. Ставка немалая — один червонец. Игра на честность, вероятность выигрыша 50 процентов, хочешь играть — клади на стол червонец. У нашего родственника червонца не оказалось, и он остался у стола только для того, чтобы посмотреть, как идет игра.
Вот подходит тоже вполне приличный человек, кладет червонец. Хозяин кидает конфетку, играющий берет ее за один конец, поворачивает — голова! Берет свой червонец и получает от хозяина второй. «Как вам повезло», — гово-
рит наш родственник. «Да, видите, угадал, но надо уходить, а то ведь на второй раз вытянешь ноги». И уходит с выигрышем. А хозяин стола продолжает выкрикивать: «Кто хочет выиграть червонец? У кого счастливая рука?» Люди подходят все больше приличные. Кто выигрывает, а кто и проигрывает. Рядом стоит вполне интеллигентный человек с маленькой бородкой, в очках, и шепотом говорит моему родственнику: «Все ясно, посмотрите внимательно: где голова — там крапленый уголок; посмотрите, сейчас будет играть вот этот». Этот играет, берет за крапленый уголок — выигрыш! Родственник, войдя в азарт, спрашивает у крупье: «Можно я положу обручальное кольцо, оно как раз стоит червонец?» «Кладите», — отвечает хозяин. Кольцо положено. Родственник берет конфетку за крапленый уголок и, о ужас, — ноги! Быстро оборачивается к советовавшему симпатичному интеллигенту, а того уже след простыл. В одно мгновение и кольца на столе не стало. «Скажите, пожалуйста, — взмолился мой родственник, — смогу я выкупить свое кольцо? Я сейчас съезжу к родным и через час привезу вам червонец!» «Валяйте, только скорее», — сказал хозяин.
Когда родственник вернулся с червонцем, вполне приличного господина со столом на месте уже не было. Что делать? Кто-то посоветовал обратиться к беспризорникам, только, избави Бог, не к милиционеру. Послушался родственник, нашел беспризорного, пришлось доплачивать сверх червонца бумажными деньгами, но кольцо все-таки разыскали и вернули. Вот это Сухаревка!
Книжный базар на площади Революции был по-своему интересен. Здесь, наряду с ценными книгами, которые продавались из-за нужды бывшими их владельцами, предлагались совсем по дешевке книги классиков плохого издания на серой бумаге. Такие книги выпускались в большом количестве в самом начале революции и распределялись бесплатно по провинциальным и сельским библиотекам. Были
среди них многотомные издания Толстого, Тургенева, Чехова, Горького и других авторов. Многие дельцы растаскивали присланные книги, препровождали их в Москву и здесь, на базаре, продавали совсем дешево. Капитала на этом товаре не наживешь, но попутно тут был другой бизнес — тайный.
Мне хорошо запомнился книжный базар весной 1924 г., когда я по окончании школы приехал в Москву для устройства на работу. Проходя мимо площади Революции, я услышал громкие восклицания торгующих книгами: «Полное собрание сочинений Чехова, вместо одного червонца за восемьдесят копеек!!» Потом полушепотом скороговоркой: «Похабных открыточек не надо?» И дальше: «Полное собрание сочинений Тургенева, вместо пяти рублей за пятьдесят копеек» — и т.д.
Событием большого государственного значения в Москве 1923 г. было открытие первой советской сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставки. Действительно, после всероссийской разрухи, наблюдавшейся всеми, кто натерпелся горя и невзгод, выставка в Москве производила ошеломляющее впечатление. На большой территории теперешнего Парка культуры имени Горького в пестрых павильонах с яркими вывесками демонстрировались всевозможные сельскохозяйственные и промышленные товары, показывающие достижения советской власти за первые шесть лет ее существования. Наряду с различными продуктами и промтоварами поражал зрителей громадный бык, изредка издававший громкое мычание, которое было слышно по всей территории выставки.
Мы, молодежь, выражали свое восхищение всему тому, что видели. Но многие из старшего поколения над нами подсмеивались. Раздавались такие реплики:
— Курам на смех, выставка называется, иль забыли, что на Нижегородской ярмарке, бывало, выставлялось?
Молодой интеллигент в пенсне обратился к говорившему:
— А что, правду говорят, на Нижегородской большие масштабы были?
Подавший реплику бородач буркнул:
— Масштабы, говоришь? Одних б... двадцать тысяч наезжало, вот какие были масштабы! А то один бык ревет — выставка...
У меня же в памяти сохранилось грандиозное впечатление. И когда уже в 1939 г. я был на первом открытии ВДНХ, она показалась мне мизерной по отношению к выставке 1923 г. Мне почему-то хорошо запомнились бесконечные шашлыки «по-кавказски», «по-карски» и еще какие-то, потом чайхана с большим самоваром и коврами. Я помню, выставкой интересовались все. Мне писал из Турдея Серафим Глаголев, который по комсомольской путевке с группой ребят ездил в Москву специально на выставку.
Рассказывая о Москве двадцатых годов, нельзя умолчать о московских церквях. Их было такое множество, как нигде. Поэтому в народе было принято говорить, что церквей в Москве сорок сороков. Вблизи дома, где жила моя бабушка, стояли совсем рядом две церкви: Успенья на Могильцах и Святого Власия. Чуть подальше — храмы Покрова в Левшине и Николы Плотника. Приходской была церковь Успенья, потому и ближайшие переулки назывались Большой и Малый Успенские. Их потом переименовали на Большой и Малый Могильцевские, чтобы не путать с Успенскими переулками в районе Покровских ворот.
Хотя Успенская церковь была от дома совсем близко, бабушка с тетей Катей ходили молиться в храм Николы Плотника, где настоятелем был отец Владимир Воробьев. Этот замечательный священник отличался прекрасными духовными качествами. Он был широко образованным человеком с непоколебимой твердостью в вере, честно, без колебаний выполнял возложенные на него обязанности пасты-
ря. Отец Владимир ни на один шаг не отступал от устава, поддерживаемого Святейшим Патриархом Тихоном. После ареста в 1925 г. отец Владимир вернулся в свой храм и продолжал проповеди. Передавая свои чувства, мысли с ораторским талантом, отец Владимир оказывал на верующих большое нравственное влияние, оставляя в их душах ощущение нисходящей благодати. Какую духовную удовлетворенность мне приходилось испытывать после посещения храма Николы Плотника, в особенности в дни Великого поста!
А колокольный звон в Москве? Он создавал особое настроение у людей, но как скоро его забыли. Прошло всего пять лет, и половины церквей не стало. Но пока действовала НЭП и звенели все колокола, люди после прошедших грозных событий вздохнули полной грудью. Стали забывать и ЧК — ГПУ, начали чаще общаться друг с другом.
АРИСТОКРАТИЧЕСКИЙ САЛОН
В одной из коммунальных квартир большого доходного дома в Большом Афанасьевском переулке жила широко известная всему бывшему высшему московскому обществу Ольга Михайловна Веселкина. Она до революции была начальницей Александровского женского института. Имея высшее образование, и блестяще зная несколько европейских языков, Ольга Михайловна после Октябрьской революции хотя и лишилась своего прежнего места, но, будучи выдающимся педагогом, получила много приглашений в разные высшие и средние учебные заведения. Ей выделили две комнаты в коммунальной квартире, что ее вполне устраивало (огромное большинство так называемых «бывших людей» в то время жили семьями в одной комнате), и она, не сетуя на свою судьбу, всегда жизнерадостная, прекрасно вписалась в Москву времен начала НЭПа.
Надо сказать, что многие из «бывших» тогда влачили жалкое существование. На работу было устроиться нелегко, хотя в образованных, особенно со знанием языков, людях учреждения НЭПа нуждались. Но все эти люди в общем жили бедно. Что же касается Ольги Михайловны, то она считала возможным каждую пятницу собирать у себя приятное ей общество, устраивать вкусный чай, а в большие праздники — ужины с вином и закусками. Так прошел год, а может быть, и меньше, как вдруг... Это всегда бывает вдруг! Около двенадцати часов ночи в квартире в Большом Афанасьевском раздался продолжительный сильный звонок.
— Кто там? — робко спрашивает еще не спавший сосед.
— Откройте! Милиция!
Надо открывать. Вошли двое из ГПУ с револьверами в кобурах, за ними — управдом и еще двое понятых.
— Веселкина Ольга Михайловна здесь?
— Да, вот в эту дверь, — пробормотал дрожащий от страха сосед.
Ольга Михайловна была уже в постели, но не спала, проверяла тетради своих учеников. Вошедшие были вежливы. Попросили только поскорее одеться, предупредив, что должны сделать обыск. Обыски у «бывших людей» в начале революции были частым явлением, поэтому и Ольгу Михайловну происходящее не удивило. Однако, когда она уже одетой в костюм предстала перед вошедшими к ней, один из чекистов передал ей ордер не только на обыск, но и на арест. Веселкина попросила агента ГПУ разрешить ей позвонить знакомым, чтобы они, пока она арестована, пожили в ее комнатах. Но такого разрешения она не получила. Чекист сообщил, что комнаты будут закрыты на замок и опечатаны, а когда она вернется, то в установленном порядке печати снимут и комнаты откроют.
Обыск оказался весьма поверхностным, взяли лежащие в столе письма, кажется из-за границы, и еще несколько фо-
тографий. Предложили Ольге Михайловне потеплее одеться (была зима), она совершила это мгновенно, несмотря на свою изрядную полноту, что, видимо, немало удивило сотрудников ГПУ. Потом она также ловко и быстро собрала кое-какую еду, завернула все в большую салфетку, положила в сумку, сообщила, что готова идти. Все вышли, из комнаты соседей выглядывали испуганные лица, глазеющие на процедуру опечатывания комнат. Агент ГПУ наконец закрыл комнаты на ключ, передал его управдому, вся процессия двинулась к выходу. Жильцы потом всю ночь не спали, судачили, что теперь будет с Ольгой Михайловной.
А было вот что. Когда спустились с третьего этажа и вышли в переулок, то увидели стоящую у дома машину «Паккард», куда посадили Ольгу Михайловну. Рядом сели двое агентов. Путь недалекий: Арбат, Воздвиженка, Моховая, еще немного — и машина остановилась у известного здания на Лубянской площади, где раньше помещалось страховое общество «Россия», а теперь Объединенное государственное политическое управление — ОГПУ.
Совершив все необходимые процедуры, Ольгу Михайловну отвели в камеру, где оказались еще две не знакомые ей женщины. Они рекомендовали новенькой лечь спать, уверяя, что ее на допрос вызовут не раньше, как дня через три-четыре. И действительно, на четвертый день ее вызвали к следователю. Он оказался молодым блондином в сером костюме. Заполнив на месте обычные сведения об арестованной, которые следователь записал со слов Ольги Михайловны, он вдруг спросил:
— А скажите, у вас часто собираются гости?
— Да, обычно по пятницам я принимаю друзей.
— Кто же такие ваши друзья? Не школьные учителя, с которыми вы работаете?
— Нет, это большей частью мои старые знакомые.
— Перечислите их всех, пожалуйста, и никого не забывайте.
Ольга Михайловна назвала некоторых своих друзей, не подозревая ничего плохого в этом. Следователь записал, а потом сказал:
— Вы не назвали гражданина С. Он тоже бывает у вас?
— Да, а что?
— Ольга Михайловна не знала, что С. был арестован в одну ночь с ней.
— А каково ваше мнение о гражданине С?
— Я вас не понимаю, он мой старый знакомый.
— А каких он убеждений?
— Ну, это я не знаю, во всяком случае, он вполне лояльный человек.
Разговор вокруг С. продолжался, и следователь, как назойливая муха, все время к нему возвращался, хотя были и другие вопросы. Ольга Михайловна не могла понять, зачем ему дался этот С. Тот, кстати, менее прочих ей импонировал. Потом следователь поставил прямой вопрос:
— Кто из ваших гостей является зачинщиком контрреволюционных настроений?
Веселкина ответила, что ни о каких контрреволюционных настроениях ей не известно и что все люди, которые у нее бывают, честные, лояльные и т.п. Тогда следователь вытащил из стола письмо, посланное С. своему другу во Францию, в котором он писал о крайне тяжелой обстановке в Москве и о своем единственном утешении — бывать в аристократическом салоне О.М.Веселкиной в Большом Афанасьевском переулке, дом такой-то, квартира такая-то. Только там, излагал он, можно отвести душу и быть в изоляции от всей массы большевистских товарищей.
— Что вы на это скажете? — спросил следователь.
— Я вам сказала все.
— Тогда подпишите протокол.
Ольга Михайловна подписала. Через несколько дней ей сообщили, что решением коллегии ОГПУ она подлежит ссылке в Свердловск (Екатеринбург) сроком на три года.
Для всех знакомых Ольги Михайловны это был ужасающий удар. Сама она восприняла его спокойно. Дали еще трое суток на домашние сборы, после чего она села в поезд и больше не возвращалась в Москву. А по какой причине? Ведь ссылка всего на три года. По той, что Свердловск встретил Ольгу Михайловну с распростертыми объятиями. Через год-полтора она стала не только заметной, но и уважаемой персоной набирающего силу молодого советского города, превратившегося из старого Екатеринбурга в столицу Урала.
Ольга Михайловна, кроме преподавательской работы, занималась административной деятельностью, получила прекрасную квартиру. При большом заработке и особенном уважении местных властей Ольга Михайловна категорически отказалась возвращаться на постоянное жительство в Москву.
В периоды очередных отпусков она приезжала в Москву, навещала близких друзей, но затем с удовольствием возвращалась в Свердловск, где с новыми силами окуналась в свойственную ей кипучую деятельность.
Ольга Михайловна благополучно прожила в Свердловске более двадцати лет и скончалась в 1947 г.
Такова судьба этого незаурядного по своему уму человека. Случай, когда казавшееся несчастье обернулось своей противоположностью. Я почти уверен в этом, что если бы О.М.Веселкина продолжала жить в Москве вплоть до тридцатых годов, вместо вполне благополучной жизни в Свердловске ей пришлось бы разделить судьбу многих людей ее круга, пропавших без вести в отдаленных районах нашего Севера, в ссылках и лагерях ГУЛАГа.
КОРОЛЕВНА ЛИЛИ
До революции в Сергиеве было две гимназии: мужская, ставшая после революции школой № 1, и женская, преобразованная в школу № 2. Несмотря на то что после револю-
ции обе гимназии получили единый статус (в каждой из них могли учиться на равных правах мальчики и девочки), по старой привычке в школе № 1 учились преимущественно мальчики, а в школе № 2 — девочки. В нашей группе было всего две девочки, а в других их вообще не было. Обратная картина наблюдалась в школе № 2. А на школьных вечерах присутствовали всегда обе стороны, независимо от того, в какой школе проходил вечер. Одновременно в обеих школах вечера не устраивались.
Когда я в 1923 г. перешел в девятую группу, очень скоро услышал, что среди ребят часто упоминались имя и фамилия — Лили Зайцева. К имени еще примешивалось слово «француженка». Я спросил одного из ребят, о какой француженке они все время говорят. Мне ответили разом трое: «Да ты что, разве не видел в женской такую красивую деваху? Ребята ее прозвали королевной».
Я во второй школе никогда не был и в первый год поступления в свою школу ни на одном вечере не бывал. Поэтому я ответил, что не знаю никакой «француженки». Мне объяснили, что с начала учебного года приехала в Сергиев семья Зайцевых — мать-француженка с двумя детьми: дочерью Лидией шестнадцати лет, которую звали Лили, и сыном Леонидом, годом моложе сестры. Брат и сестра поступили учиться во вторую школу: Лили в восьмую группу, а Леонид в седьмую.
Сообщение это, признаюсь, заинтриговало меня. Мне захотелось повидать юную красавицу. Как я потом узнал, желание мое встретило взаимность. Не могу утверждать, случайность это или невидимые нити связывали нас, но на следующий день мы встретились. Идя по улице, я издали увидел приближающуюся ко мне молодую девушку небольшого роста в черном пальто, на голове ее была голубая шляпа. Я как-то сразу догадался, кто эта девушка. Я убавил шаг, она — тоже. Мы посмотрели друг другу в глаза и разошлись. Она действительно была очаровательна. Немного
овальное, с правильными чертами лицо, крупные серые лаза, длинные ресницы, красивые брови, все это, вместе взятое, могло очаровывать не только школьников, но и мужчин.
Когда я рассказал Баркову о встрече, он довольно равнодушно ответил: «Да, это была Зайцева, но почему ты не остановил ее и не представился, я бы на твоем месте не упустил возможности». Я просил его при случае познакомить меня, что довольно скоро состоялось на первом же вечере к нашей школе. Вечера с танцами устраивались в праздничные дни. Приглашали тапера, который по программе исполнял на рояле музыку для бальных танцев, преимущественно вальс и некоторое другое, но фокстрот и танго тогда еще у нас не вошли в моду. В перерыве между танцами пары прогуливались по большому коридору.
У Лили Зайцевой был один знакомый юноша, Борис Зеленский, закончивший школу на год раньше нас. Он приходил на школьные вечера только ради нее. Был он, кстати, отличный танцор. Нам всем казалось, что Борис ее жених, но всяком случае, он ей нравился. И когда они были вместе, к ней никто не подходил, считалось неудобным нарушать их уединение. Борис после окончания школы поступил и авиационное училище и потому, появляясь в военной форме, казался взрослее наших ребят, что, вероятно, импонировало Лили Зайцевой. Однако Борис не мог часто бывать на наших вечерах, чему все ребята, влюбленные в Лили, были рады до безумия.
На танцах один за другим приглашали ее. Во время прогулок по коридору Лили окружала толпа ребят. Потом они все провожали ее до дома. Казалось, что при отсутствии Бориса Лили никому не отдавала предпочтения. Однажды один школьник вообразил, что он ей нравится, и ему удаюсь проводить королевну до дома. Его товарищ, сидевший с ним за партой, тоже влюбленный, пересел на другое место и окончательно рассорился со счастливчиком.
Но так продолжалось недолго. Барков поведал мне, что он серьезно любит Лили Зайцеву и она отвечает ему взаимностью. Мне стало обидно за себя, и я перестал при встречах уделять ей внимание. Но как-то раз, идя в школу, я неожиданно столкнулся с Лили на улице. Она сказала: «Вы, кажется, любите шахматы, мы в школе организовали шахматный кружок, хотите участвовать в нем?» По предыдущему настрою мыслей мне следовало ответить «нет», но я сказал, что хочу участвовать. «Тогда завтра приходите, мы собираемся каждую среду в шесть вечера». Я пришел. Там оказались ее брат Леонид, сосед наш Коля Матвеев и еще двое ребят из ее школы. Из девочек никого не было. Распоряжалась одна королевна Лили.
В школе было принято вырезать на партах инициалы любимой девушки. Глеб Орлов — художник — вырезал на своей парте красивый вензель В.З., что подразумевало Веру Загряжскую, уже окончившую женскую школу красавицу, имевшую большой успех. На парте Баркова пока вензелей не было. Мы обычно возвращались домой вместе. Но однажды он мне сказал, что немного задержится, я ушел один. На следующий день на его парте было вырезано «Маша 3.». Когда мы возвращались домой, я не удержался и спросил:
— Что это означает — Маша 3.?
— Мне не нравится, как ее зовут Лили, ей больше подходит Маша, и, когда мы остаемся одни, я зову ее Маша.
— И что же, ей это нравится?
— Конечно!
Потом он тоном превосходства спросил:
— Ты, кажется, чтобы с ней чаще встречаться, записался в шахматный кружок?
Я резко ответил:
— Она сама мне предложила вступить в этот кружок, ни чего зазорного в этом не нахожу.
— Да нет, ходи, если тебе это доставляет удовольствие, Шингарев и Савваитов, я слышал, тоже собираются запи-
сываться в кружок; в общем, все внезапно стали любителями шахмат. Ей, конечно, нравится такое преклонение.
Кто же была знаменитая королевна Лили? Отец ее — Михаил Яковлевич Зайцев, сын крестьянина деревни Пареево, близ Фрязевской слободы Московской губернии, до революции приобрел на паях шелковую фабрику. Бывая за границей, он женился там на француженке, которую звали на русский манер Флорой Альбертовной. Некоторое время семья жила в Париже. Но в начале НЭПа Зайцев с семьей вернулся домой и продолжал начатое им дело на шелковой фабрике. Дети учились во Фрязеве, а потом мать с детьми переехала в Сергиев. На лето вся семья уезжала домой в Пареево.
Наступила весна, школьные писатели и художники готовились к предстоящей выставке творческого кружка. Я с одним товарищем нашего класса — поэтом, безумно влюбленным в королевну, отправился погулять. И вдруг — счастливая встреча. Лили шла радостная, улыбающаяся, с большим букетом черемухи. Остановились, она сказала:
— Здрасте! Я хочу вам подарить по ветке черемухи.
Мы поблагодарили и пошли дальше. Мой товарищ стал невменяем. Долго гуляли, было очень тепло и ветки наши начали увядать, я бросил свою на землю. Товарищ мой вздрогнул:
— Зачем ты бросил, ведь она это сделала от души!
«Да, от души, — подумал я, — но не от сердца». А товарищ мой вернулся домой, опустил ветку в воду, она ожила, а он сел за стол и написал стихи, которые читал на вечере творческого кружка.
Вечер тот был великолепный, как и Лили. В белом шелковом платье она сидела как настоящая «королева бала». Когда выступления завершились, раздвинули стулья и освободили зал для танцев, к ней подошел в военной гимнастерке с тремя голубыми петлицами на груди Борис Зеленский.
— Разрешите вас пригласить, — наклонившись к ней, сказал Борис.
Она улыбнулась, встала и приготовилась к танцу. Тапер заиграл вальс, и пары начали кружиться. Я недоумевал: а что же Барков, неужели она изменила? Ко мне подошел Гуревич, указав на Баркова, танцующего совсем не с той, с которой бы желал. Но что за чудо! Вальс закончился, и после него исчез Борис Зеленский. Теперь оказалось, что все танцы с королевой бала принадлежат Баркову. Я не мог завидовать, так как сам тогда не умел танцевать, и вскоре ушел домой. А случилось вот что. Оказывается, во время танца Зеленский сказал своей даме, что приехал ради нее и надеется, что она отдаст ему все танцы. Но Лили ответила, что это невозможно, так как она все танцы, кроме первого вальса, обещала Баркову. Зеленский тотчас ушел из школы.
Когда мы окончили школу, Лили с матерью и братом уехали домой на каникулы. Я собрался в Москву устраиваться на работу. Встречает меня преподаватель литературы Сергей Александрович Волков, спрашивает:
— Что-то вы, Раевский, такой грустный?
— Нечему радоваться, надо искать работу.
— А не потому ли, что прекрасная француженка уехала?
— Нет, Сергей Александрович, это меня не волнует!
Я не лукавил, у меня действительно в то время голова была занята устройством на работу.
Когда же я, несколько возмужавший, вернулся домой из курской экспедиции, то не мог скрыть радости, узнав от своего брата Михаила, что он видел Лили Зайцеву и она интересовалась, когда я приеду в Сергиев. Я спросил брата о шахматном кружке, существует ли он? Кружок не распался и по-прежнему привлекал новых членов. Я по старой памяти отправился туда. И там вспомнил «первую любовь»! Лили, как и прежде очаровательная, встретила меня с ласковой улыбкой. Прошел сеанс одновременной игры, который провел талантливый шахматист Слава Мишин.
Я вызвался проводить Лили домой. Никто из ребят не последовал за нами. Несколько минут мы шли молча. Потом я стал рассказывать о жизни в экспедиции. Мне казалось, что она слушала со вниманием. Я остановился на чем-то, сделал паузу, потом спросил:
— Скажите, а как мой друг Барков, доволен своим поступлением в лесотехникум?
Лили чуть вздрогнула:
— Кажется, да. А почему вы меня спрашиваете?
Я объяснил, что Барков теперь только по воскресеньям приезжает в Сергиев и я тоже приехал всего на два дня, должен завтра отправляться в Москву. Когда мы подходили к ее дому, она спросила:
— Вы, наверное, теперь редко будете приезжать в Сергиев?
— Пока я ничего определенного сказать не могу, — ответил я. — С первого октября я безработный и буду стараться куда-нибудь устроиться. Но в Сергиев я непременно буду приезжать, так как здесь живет моя семья.
Мы простились, пожав друг другу руки. Возвращаясь домой, я испытывал величайшую радость от свидания с дотоле недоступной мне королевной. Что же у них произошло с Барковым? Неужели они разошлись? Ведь всего четыре месяца назад был тот незабываемый вечер, на котором она подарила ему все танцы, кроме первого вальса. Скоро выяснилось, что они действительно расстались, и я занял место Баркова.
Наш юношеский роман с Лили продолжался в течение двух лет. В 1926 г. Лили с братом жили в Лосиноостровской под Москвой, и я часто у них там бывал. В конце этого года наши встречи стали редкими, а потом прекратились вообще. Позже я узнал, что Лили вышла замуж за приятного молодого человека из семьи Мяздриковых — довольно значительных бывших русских предпринимателей.
Тому, что Лили решила расстаться со мной, не следует удивляться. В 1926 г. мне только исполнилось девятнадцать лет, ей — восемнадцать. Она уже невеста, а я юноша безо всяких перспектив на будущее. И все-таки мне было тяжело пережить этот разрыв.
У Лили не сложилось счастливой жизни. Родился сын, но вскоре умер муж. Кончился НЭП, и ее материальное благополучие было утрачено. Родители избежали раскулачивания, видимо, потому, что вовремя расстались с шелковой фабрикой.
Весной 1933 г., когда я уже имел годовалого сына, брат Михаил решил навестить Зайцевых и предложил мне поехать с ним в Лосинку, в Подмосковье, около железнодорожной станции Лосиноостровская. Был теплый майский день, когда мы подходили к даче Зайцевых. Вся семья сидела на террасе. Первой нас увидала Лили, она почти не изменилась, только отпечаток грусти был на ее красивом лице. К удивлению, ее трехлетнего сына звали так же, как и моего, — Кирилл.
Лёна1, знавшая подробности нашего юношеского романа, очень хотела познакомиться с Лили. Мы жили в то время в Кропоткинском переулке. Зайцевы приехали в обещанный день, брат Лили, Леонид, был очарован моей женой. В самом деле, она в этот день была особенно в ударе.
После отъезда Зайцевых Лёна мне сказала, что ей очень понравилась Лили, и еще: «Как все же удивительно, что ее сына зовут Кирилл».
1924 ГОД
Новый год был полон разных больших событий общегосударственного значения, вследствие чего заметно изменились условия жизни многих людей.
1 Первая жена автора мемуаров — княжна Елена Урусова.
Первым событием стала смерть Ленина — 21 января. Это сильно взбудоражило умы школьников, хотя мы были, в общем, далеки от политики. Все знали, что Ленин давно болен, и никто не сомневался, что в любой момент может наступить конец. Но почти все полагали, что преемником его станет Троцкий. Ни о каком существовавшем в то время триумвирате1 понятия не имели. Портреты Ленина и Троцкого висели во всех советских учреждениях. Знали, конечно, Всесоюзного старосту Михаила Ивановича Калинина, но понимали, что он только народный представитель, не глава правительства. Известны были всем Зиновьев, Каменев, Бухарин, Луначарский, Чичерин. А вот о Сталине, хотя он в 1924 г. был уже два года генеральным секретарем ЦК РКП(б), никто из обывателей, в том числе и школьников, ничего не слышал. Не слышало большинство людей и о Рыкове, который так неожиданно всплыл и оказался после смерти Ленина председателем Совнаркома. В школе скоро появились его портреты. Валерий Барков, прекрасно умевший копировать, а не только литераторствовать, быстро сделал карандашный портрет Рыкова, который мы прикололи кнопками к стене в нашем классе. Такая обстановка продолжалась до 1928 г. Кто мог подумать тогда, что произойдет у нас еще через пять лет!
Несмотря на жестокие морозы, многие тысячи людей вышли на похороны Ленина, простаивая часами, чтобы пройти в Колонный зал Дома союзов для прощания с вождем революции. Народ приезжал из многих городов. Из сергиевской школы поехала на похороны группа комсомольцев.
Наша девятая группа вступила в новый, 1924 г. с определенным чувством волнения за свою будущую судьбу. В то
1 Имеются в виду Сталин, Каменев, Зиновьев, о чем современные историки поведали широкой публике только в конце восьмидесятых годов. (С.Р.)
время поступить в вуз могли только те абитуриенты, которые получат специальные направления (командировки). Большинство же студентов формировалось из рабфаков, а чтобы попасть на рабфак, надо было иметь рабоче-крестьянское происхождение и вдобавок проработать на производстве не менее года. У нас в классе имели шанс попасть в вуз всего двое: Глеб Орлов, у которого был талант художника и его могли принять без вступительных экзаменов во ВХУТЕМАС (Высшие художественно-технические мастерские), впоследствии переименованные в ВХУТЕИН (Высший художественно-технический институт), и Юрий Шингарев, отец которого имел большие связи в Военно-медицинской академии в Ленинграде. Всем прочим предстояло решить свою судьбу самим, кому как повезет.
В начале года нашу школу посетил заведующий УОНО (Уездный отдел народного образования) Попов, предложивший участвовать в конкурсе школьных кружков по литературе, физике, спорту и механике. В Сергиеве было четыре школы. Конкурс намечалось провести в актовом зале нашей школы.
Преподаватель литературы Сергей Александрович Волков с начала года организовал у нас творческий кружок, в который вошли все талантливые ребята: художники, писатели, поэты. Задумана была выставка картин и карандашных рисунков, а также альманах с произведениями доморощенных литераторов.
Конкурс школьных кружков был приурочен к концу учебного года. Таланты нашей группы с волнением готовились к его открытию. В актовом зале на большом столе, покрытом красным сукном, были поставлены два бюста: Пушкина и Толстого. За столом — два стенда с картинами небольшого формата, написанными маслом, много карандашных портретов и просто рисунков, выполненных художниками Г.Орловым, В.Барковым, А.3моровичем. На столе — «Весенний альманах»: большой альбом с красивой обложкой,
в котором карандашные рисунки и стихи поэтов, в основном тоже из нашей группы. Стихи были разные, например, Виктор Гуревич из нашей группы прочитал:
Поэты мы грядущей эры,
Мы — обновивший землю дождь,
Мы все отбросили химеры,
И разум — наш единый вождь.
Мы мирового коллектива
Лишь часть, познавшая Парнас,
Искусство будет вечно живо
И жизнь свою отыщет в нас...
Мой товарищ, влюбленный в королевну Лили, так выразил свои чувства после того, как она подарила ему ветку черемухи:
Это было еще так недавно:
Вы мне ветку черемухи дали.
Вы ушли. Я в тоске безотрадной
Целовал ее, полный печали.
Целовал, и слеза навернулась,
Отчего и зачем, я не знаю,
От того ли, что вы не вернулись?
От того ли, что снова страдаю?
На еще одном листе в траурной рамке гуашью нарисовали Ленина, под портретом стихотворение Гуревича под названием «Великий скиф».
Жюри под председательством Попова присудило первое место среди школьных кружков, представленных на конкурсе, нашему. Попов тут же вынес решение: выдать командировки в вуз двум ученикам нашей группы — Гуревичу за стихотворение «Великий скиф» и Зморовичу за портрет «Ильича». Получить такую командировку в то
время было ценнее, чем выиграть тысячу червонцев. Решение Попова относительно Гуревича всем представлялось бесспорным — он был самым одаренным школьником нашей группы. Что же касается Зморовича, то присужденная ему награда вызвала негодование всей группы. Он был отнюдь не лучшим художником и вдобавок учился посредственно. Таким образом, эти два счастливчика и с ними еще Орлов и Шингарев осенью стали студентами. Остальная братия размышляла, каким образом решить свою судьбу.
В конечном счете все как-то устроились. Мой друг Барков поступил в лесотехнический техникум, другие нашли себе работу в Сергиеве и Москве. Двое пошли в театральные студии, а я все еще не мог определиться.
ПЕРЕЕЗД В МОСКВУ
В 1924 г. выпускных экзаменов не было. Ставились зачеты с отметками «удовлетворительно», «хорошо» и «отлично». Я получил «отлично» по математике, «хорошо» за сочинение и прочим предметам. После получения свидетельств об окончании школы весь класс вместе с заведующим школой И.Р.Богдановым и преподавателями отправился к фотографу Платонову сниматься. Так закончилась моя школьная жизнь.
Мне предстояло найти какую-нибудь работу, чтобы облегчить жизнь матери и двух младших братьев. Надо было для этого временно переехать в Москву к бабушке. У нее почти два года жила моя сестра Елена, она тоже в этом году окончила школу и тоже искала работу.
В комнате бабушки стоял небольшой диван-оттоманка, который она предоставила мне. Я отгородился ширмой, и у меня оказался свой собственный угол. Милая бабушка! Мы, конечно, стеснили ее, но, как все молодые, не могли
этого понять. Нам с сестрой казалось, что ей лучше уехать в Сергиев и пожить там в нашей семье. Она ведь и раньше приезжала летом к тете Ане. Поживет месяц-два, а потом едет к себе в Малый Успенский, где ее с нетерпением ждет дочь — моя тетя Катя. Теперь мне кажется это таким естественным, а тогда мы этого не понимали. Ведь чем старше становится человек, тем больше ему хочется быть у себя дома. Летом 1926 г. (последний год жизни бабушки) она все рвалась из Сергиева. И тетя Катя мне тогда говорила, что ей надо скорее уезжать из Сергиева, а мы все этого не могли сообразить.
С переездом в Москву я начал посещать родных и знакомых в поисках работы. В первую очередь я направился к своему сводному двоюродному брату Владимиру Александровичу Михалкову. В это время он занимал небольшую комнату на Спиридоньевке, а вся его семья жила где-то за городом. Я не видел его десять лет и потому не сразу узнал. Постаревший, с маленькой бородкой, которую он раньше не носил, но такой же добрый, отзывчивый, Володя начал меня расспрашивать о жизни нашей семьи. Узнав, что я окончил школу и ищу работу, он сразу посоветовал мне устроиться на бухгалтерские курсы. Пока следовало встать на учет на бирже труда конторщиком, по прошествии шести месяцев учебы — счетоводом и, наконец, — бухгалтером. Такое решение показалось мне проблематичным, ничего не сулящим.
Я продолжал ходить по знакомым и спрашивать совета. А в это время бабушка тоже обхаживала своих знакомых и как-то, вернувшись домой, вдруг сказала мне, что нашла мне временную работу с окладом тридцать пять рублей в месяц. Я воскликнул от радости: «Бабушка! Ты гений!» Мне предлагалась сезонная полевая работа в геофизической партии на изысканиях Курской магнитной аномалии. На следующий же день я отправился оформляться. Несколько дней мне предстояло поработать в Москве с одним
из инженеров для приобретения в магазинах разного инвентаря, а потом ехать в отдельном товарном вагоне да станции Сажное.
Мне казалось, что лучшего ничего придумать нельзя. Кругом взрослые люди, инженеры будут называть меня по имени-отчеству. Ехать надо на юг Курской губернии, к Белгороду — там, сказали мне, находятся меловые горы. Я чувствую к себе уважение со стороны младших братьев. Мама мне разрешила курить, и я покупаю папиросы «Ира» и «Ява». Мне выдали аванс — двадцать рублей в счет зарплаты, и я поехал в Сергиев, захватив из Москвы десяток пирожных. Их продавали по пятнадцати копеек и упаковывали в коробку, сплетенную из щепы. Восторг моих братьев и матери был необычайный.
Наступил день отъезда. Два ломовых извозчика подвезли к вагону разное оборудование и материалы. Грузили все, кто ехал в этом вагоне: инженеры Гамбурцев и Конев, техники Браго и Тупицын, рабочие Раевский и Баусов — мой сверстник, тоже окончивший школу в этом году.
Каким интересным было это путешествие! Наш вагон прицепили к пассажирскому, называвшемуся почтовым, поезду. Ехали мы немного меньше суток. Вагон отцепили на станции Сажное и поставили в тупик. По очереди все ходили на станцию что-нибудь купить из еды.
Наш приезд вызвал любопытство местных жителей, в основном крестьян. Мы с Мишей Баусовым первыми появились на станции и не могли быть незамеченными, хотя бы потому, что были без шапок. В Москве такая вольность только входила в моду, а в деревне никто, даже маленькие дети, без картузов или девочки без платков на голове не появлялись на улице. Мы опустились на лавку, чтобы покурить. Сидевший рядом старик-крестьянин полюбопытствовал:
— Вы это что, из Белгорода, ребята, приехали?
— Нет, дедушка, мы из Москвы.
— Из Москвы?! — вдруг встрепенулся старик, и на лице его выразилось такое изумление, как будто мы сказали «из Америки». — И чего это вы из Москвы приехали, чего будете делать и зачем?
Мы объяснили старику, что здесь нашли богатые залежи железа и надо определить, где его легче добывать. Пока шла наша «информация», вокруг выросла толпа и начались расспросы о том, где мы будем останавливаться, в каких именно деревнях и, «если в Тетеревино нет, то вот, — говорит один мужик, — у нас, к примеру, изба просторная, милости просим!».
Через короткое время по всей округе прошел слух, что из Москвы приехали инженеры железо добывать, и им для работы нужны лошади и много рабочих рук. Первая остановка у нас была в селе Тетеревино. Как только мы приехали туда, пока без оборудования, группа мужиков со старостой села встретила нас с предложениями сдать квартиры, им наняться на работу, подвезти со станции наши вещи.
А какие цены были тогда на продукты и услуги в деревнях Курской губернии! Мы с Мишей платили своей бабке за квартиру с питанием по четыре рубля в месяц. Курица стоила тридцать копеек, махотка молока (два литра) — пять копеек. Хлеба можно есть сколько съешь, фактически задаром. Был он всегда свежий, выпекался караваями в русской печке. В голову не приходило деревенской хозяйке прибавлять в муку горох молотый или кукурузу.
У меня остались самые лучшие воспоминания о работе в ОККМА1. Три летних месяца прошли незаметно. Должность старшего рабочего меня вполне устраивала. В мои обязанности входило ежечасно фиксировать показания на приборах, установленных в палатках в определенных точках магнитного хребта, прослеживающегося на больших
1 Особая комиссия по исследованию Курской магнитной аномалии. (С.Р.)
глубинах. В тридцати метрах от палатки с приборами стояла большая палатка, где были установлены походный стол и две койки. Тут круглосуточно располагался сторож и посменно старшие рабочие, т.е. мы с Мишей Баусовым. Дежурили мы по двенадцать часов, за что получали дополнительный заработок. Лучшего, кажется, нечего было желать. Я получал в месяц более сорока рублей, при минимальном расходе у меня создалась реальная перспектива по приезде домой купить костюм и зимнее пальто.
Возвращались мы в конце сентября в таком же товарном вагоне, каким ехали сюда. Я с радостью приехал к бабушке; угощал ее пирожными, а на следующий день отправился домой в Сергиев. Когда я вошел в нашу комнату, моя мать занималась уроком английского языка с красивой девочкой — Марией Шереметевой. Урок пришлось прервать. Через полчаса появились братья вместе с братом Марии, Петром Шереметевым. Радости и веселью не было конца.
В этот год на лето съехалось много знакомых и родственных нам семей в село Глинково, что находится в двух верстах от Сергиева. Среди них: дальние наши родственники — Голицыны, семья Шереметевых, собиравшиеся осенью покидать Россию, и еще одна, не знакомая нам, семья Нерсесовых. Это скопление молодежи летом 1924 г. в Глинкове долго оставалось в памяти у моих братьев. В последующие годы, вплоть до 1929-го включительно, часть из этих семей продолжала проводить лето в Глинкове.
Несмотря на радость встречи с родными, меня ожидала неприятная перспектива снова оказаться безработным.
Были последние дни сентября, я отправился в Москве на Варварскую площадь, где в здании ВСНХ располагалась наша ОККМА. Сергей Дмитриевич Урусов — близкий друг семьи моей бабушки — занимал здесь ответственную должность заведующего общим отделом. Он сказал, что не может мне продлить срок службы, так как нанят я был только в качестве сезонного рабочего, и поэтому с 1 октября меня
уволят. Однако сейчас я еще числюсь на работе и могу подать заявление в профсоюз. С получением профбилета мне будет гораздо проще устроиться на работу. Я, разумеется, последовал этому мудрому совету и почти одновременно с увольнением получил билет профсоюза горняков. Это был в то время самый престижный профсоюз.
Снова безработным, один раз я получил из профсоюза приглашение на временную работу — резать бумагу из рулона на стандартные листы. Но это было всего три дня, за что мне заплатили шесть рублей. Больше пока ничего реального не предвиделось. Иногда уезжал в Сергиев. Там я, находясь в семье и встречаясь со знакомыми, в том числе с Лили Зайцевой, чувствовал себя лучше, чем в Москве.
ВОЗВРАЩЕНИЕ АННЫ ИВАНОВНЫ
После смерти Ленина пронесся слух о предполагающемся походе Белой гвардии на Советский Союз под руководством Великого князя Николая Николаевича1. Слухи эти исходили не от ОГГ («одна гражданка говорила»), а из совершенно официальных источников. В одном из номеров «Известий» была опубликована передовая статья Ю.Стеклова «Весенние мотивы», где было написано о подготовке частей Белой армии под руководством Великого князя для борьбы с большевиками.
Я не запомнил подробностей этой статьи, зато хорошо помню настроения многих людей, прочитавших ее. В 1924 г. советская власть только начинала набирать силу. Промышленность находилась в плачевном состоянии. Повсюду выдвигались лозунги: «Довести производство до
1 Бывший Верховный Главнокомандующий на Первой мировой войне Великий князь Николай Николаевич в 1924 г. стал Верховным Главнокомандующим Русской Армии генерала П.Н.Врангеля в зарубежье.
уровня 1913 г.». Правда, становление НЭПа и лозунги «лицом к деревне» воодушевили крестьян, которые начали забывать времена военного коммунизма. Но крупные предприниматели и большая часть интеллигенции, не говоря уже о так называемых «бывших людях», относились к советской власти сдержанно и предпочли бы, наверное, иметь вместо большевиков более понятное им правительство.
Так или иначе в интеллигентном обществе происходило некое «брожение умов». Многие наивные люди думали, что новый поход Белой армии на Советскую Россию, несомненно, приведет к победе и что крах большевиков теперь — «вопрос дней». Ко всему этому следует добавить решительное давление верующих на обновленческую церковь, требующих освящения их храмов и покаяния обновленцев. В Сергиев Посад прибыл Святейший Патриарх Тихон, лично исполнявший службы при освящении храмов, где в течение почти двух лет служили обновленцы. Несмотря на сравнительное благополучие жизни всех слоев общества, политическая обстановка в стране была неустойчивой.
И как раз в это время моя тетка Анна Ивановна Хвостова вернулась домой из-за границы. Казалось бы, что особенного? Съездила во Францию, навестила сыновей, внуков, родных и близких знакомых, сына оставила «там», а сама вернулась к дочери в свой родной дом, где все для нее близко и дорого. Но такие рассуждения оказались ошибочными, и отец Алексий интуитивно чувствовал это. Поэтому он советовал Анне Ивановне пока не приезжать в советский Сергиев.
Чтобы оценить причины надвигающегося несчастья, надо вернуться к первым годам революции, когда Хвостовы, покинув Москву, переехали в свой дом в Сергиевом Посаде.
Хвостовы — мать и дочь — очень скоро стали заметными людьми в городе. Дом их постоянно посещали город-
ские священнослужители, иеромонахи из монастырей и разные миряне. Анна Ивановна вскоре приняла постриг и стала монахиней в миру. За ней последовала и ее дочь — бывшая фрейлина Высочайшего Двора Екатерина Сергеевна. Верующие привыкли видеть двух почтенных женщин, приходивших ежедневно молиться в церковь Рождества. Нетрудно поэтому представить себе, что двухгодичное отсутствие Анны Ивановны и ее неожиданное возвращение не могли пройти незаметными для жителей Сергиева. Она же снова, как это бывало раньше, окунулась в церковную жизнь города. Посещала монастыри, принимала у себя монахов разрушенной Зосимовой пустыни, помогала им, чем могла, не представляя себе, что органы ОГПУ тщательно следят за ней. Они, конечно, наблюдали и за дочерью. Но теперь мать приехала из-за границы явно «с контрреволюционными намерениями». По мнению органов, все логично: «Зачем госпоже Хвостовой возвращаться в Советскую Россию? Конечно, получила "там" задание, а здесь связная — дочь. Тоже наверняка собирала сведения и шпионила». Налицо все, что требуется для ареста, тем более что никакого прокурора не надо, сама коллегия ОГПУ выдаст ордер. И выдала.
В конце февраля 1925 г. поздно вечером раздался неистовый стук в железную калитку. Яростным лаем заливался Мильтон. Отец Пантелеймон, почуяв недоброе, во двор не вышел. Я еще не спал. Быстро накинул пальто, выбежал во двор, крикнул: «Кто там?». «Открывайте — милиция!!!» — последовал не терпящий промедления грубый окрик. Я пошел открывать, появились двое в шинелях и в кубанках, за ними наш сосед Желнин.
— Держи собаку! — заорал один из гэпэушников. — А то я ее прикончу из маузера!
Пришлось держать пса и одновременно провожать «гостей» в дом.
— Где тут Хвостовы? Показывай, в какую дверь? — орал особенно наглый гэпэушник.
Пока агенты шли по двору, все жильцы уже вскочили с постелей и выглядывали кто в чем. Анна Ивановна была одна, сидела в комнате в халате, Катя накануне утром уехала в Москву.
Старший громогласно ворвался в комнату.
— Вот смотрите! — Он вынул из сумки ордер на арест. — Постановление коллегии ОГПУ, вы и ваша дочь арестованы!
— Боже, за что? — едва слышно проговорила тетя Аня.
— Где ваша дочь?
— Она уехала в Москву и завтра вернется.
Кроме меня, сюда зашли моя мать и Эмма Александровна.
Агент ОГПУ бесцеремонно вытащил коробку папирос, закурил и бросил спичку на пол. Желнин скромно попросил разрешения и тоже закурил. Небольшая комната Анны Ивановны, увешанная иконами с горящей лампадой, со множеством фотографий по стенам, наполнилась табачным дымом.
— Приступаем к обыску. Всем оставаться на месте, — скомандовал гэпэушник. — А дочь, как вернется, чтобы сама шла в городское агентство ОГПУ! — обратился он к нам.
Обыск шел до самого утра. На одной из икон висело вышитое полотно, украшенное крупными камнями из стекла. Агент сорвал материю с иконы и, указывая своему товарищу на красную стекляшку, поинтересовался:
— Смотри-ка, ведь рубин, по-моему? — и стал царапать ею по оконному стеклу.
Моя мать не выдержала и обратилась к нему:
— Неужели не видите, что это стекляшка? Ведь совершенно аляповатая вещь!
Совершенно не смущаясь своим невежеством, агент швырнул вышивку в сторону.
На стене висела фотография сына Анны Ивановны, Сережи, в военной форме с офицерскими погонами.
— Это кто? — спросил гэпэушник.
— Мой племянник Иванов, — ответила она.
— Врете вы! — угадал чекист.
Рано утром Анну Ивановну гэпэушники отвезли на извозчике на станцию, оттуда отправили поездом до Москвы на Лубянку. При обыске изъяли несколько фотографий, в основном священнослужителей, и письма от детей из-за границы. Все это ради проформы, ничего компрометирующего Анну Ивановну, с точки зрения ОГПУ, конечно, не нашлось. Им пришлось довольствоваться изъятым, доказывающим только ее духовные убеждения и наличие родных сыновей за границей.
Увы, Екатерина Сергеевна Хвостова, приехав из Москвы на следующий день, отправилась в городское ОГПУ и, естественно, не вернулась домой.
На Лубянке не нашлось материалов, чтобы уличить Хвостовых в совершении ими какого-либо преступления. Пытались обвинить мать и дочь в сокрытии церковных ценностей. Но, поскольку Анна Ивановна в период массового изъятия их была за границей, обвинения в отношении нее отпали. При обыске ничего не обнаружили. Таким образом никакого серьезного дела сфабриковать не удалось. Но ОГПУ, как известно, работало «без брака». Не зря же ездили в Сергиев арестовывать двух женщин. Решили, что лучше их удалить от Центра, и постановили дать им «минус шесть», т.е. они могли проживать всюду, кроме шести губерний: Московской, Ленинградской, Киевской, Харьковской, Ростовской и Одесской. Хвостовы выбрали Тверь.
СЕМЬЯ ДЯДИ ВАНИ РАЕВСКОГО
Семья моего дяди, кроме него самого, почти полные пять лет после Октябрьской революции прожила в Гаях, где наряду с гаевскими крестьянами занималась собствен-
ным хозяйством. По окончании уборки урожая мои двоюродные сестры преподавали в сельской школе.
С осени 1922 г. семья постепенно начала собираться к отъезду в Москву. Раньше всех выехала сестра жены дяди Вани — Валентина Дмитриевна Философова (тетя Тина) вместе с младшим племянником — Николенькой. Она поселилась на Новинском бульваре в бывшем особняке князя Гагарина, где ей была выделена очень большая комната на втором этаже.
Будучи в свое время довольно известной певицей, она нашла работу педагога по вокалу, имела много частных уроков и в период начала НЭПа хорошо зарабатывала. Одним из выдающихся ее учеников был Михаил Иванович Леонов, обладавший красивым лирическим тенором. Он в 1921 г. приезжал вместе со своей учительницей в Гаи, там влюбился в мою старшую двоюродную сестру Валентину и через два года женился на ней.
Дядя Ваня с 1921 г. жил в Рыбинске с дочерью Анной и сыном Иваном. Старший сын, Артемий, еще в 1921 г. нашел себе небольшую комнату в Москве и поступил учиться в Лесотехнический институт, но вынужден был его бросить по материальным соображениям. Летом 1922 г. он пребывал в Гаях, помогая сестрам вести хозяйство, а осенью со всеми вместе собирался ехать в Москву. Однако подниматься всем семейством было трудно. Поэтому Артемий выехал пока один, а бабушка Валентина Федоровна и три ее внучки — Валентина, Елена и Ольга — решили зимовать в Гаях. В течение всего лета следующего года оставшаяся часть семьи наконец благополучно перебралась в Москву, заполонив большую комнату тети Тины на Новинском бульваре.
Дядя Ваня, имея дар юмориста, приехав к нам в гости в Сергиев, рассказывал подробно о переезде его детей вместе с бабушкой из Гаев в Москву, причем он сказал, что все бы ничего, но ведь перевозить бабушку все равно, что скоропортящийся груз. Моя мать и мы смеялись, когда он это
рассказывал. После переезда и устройства домашней жизни (в тесноте, но не в обиде) старшая из сестер, Валентина, вышла замуж и перешла на житье к мужу на Остоженку. Приезжая в Москву, я часто заходил к ним и очень полюбил своего зятя Мишу Леонова.
Подходил к концу 1923 г. Все постепенно утряслось в жизни Раевских. Артемий нашел себе работу в Миссии Нансена, так что в материальном отношении семья не испытывала особых затруднений. Все могло бы продолжаться по-прежнему, если бы не одно обстоятельство, не дававшее покоя главе семьи — тете Тине. Она, прожив почти половину своей жизни в семье сестры Анны Дмитриевны Раевской и воспитавшая почти всех ее детей, время от времени отлучалась из Гаев и уезжала во Францию. Там, на берегу Атлантики, у нее была собственная вилла — Жербэт, где она отдыхала вдали от своих родных.
Теперь, в условиях Советской России, Гаи канули в вечность, а поездки во Францию, как это было раньше, исключались. Поэтому у Валентины Дмитриевны в голове созрел план перебраться на житье в Жербэт и захватить с собой если не всех, то хотя бы некоторых из своих племянников и племянниц. Для обсуждения своего плана она просила приехать из Рыбинска своего зятя Ивана Ивановича и мою мать из Сергиева Посада. Сюда примешивалось еще одно важное дело, требующее семейного обсуждения. В Париже остались на хранении у князя Гагарина две картины Симона Шардена, принадлежавшие Раевским (нашей семье и семье моего дяди).
Продажа этих картин сулила Валентине Дмитриевне необходимое обустройство виллы и переезд туда вместе с племянниками и племянницами.
Все казалось реальным. На семейном совете план продажи картин был одобрен обеими сторонами. Решено было Валентине Дмитриевне ехать безотлагательно, как только будет получена виза. Валютных проблем в то время не суще-
ствовало, так как наш червонец имел твердый курс. Разрешения на выезд (эмиграцию) выдавались без особых затруднений. В конце 1923 г. тетя Тина уехала в Париж. На следующий год летом уехали мои двоюродные братья Ванечка и Николенька, немного позднее — их сестра Анночка, а дядя Ваня переехал из Рыбинска в Москву, поселившись у своего старшего сына Артемия в его маленькой узкой комнатке в Большом Афанасьевском переулке.
Таким образом, большая семья Раевских временно раскололась на две половины. В Москве остались отец Иван Иванович с сыном, замужняя дочь и две незамужние дочери (Елена и Ольга), занимавшие теперь вдвоем большую комнату на Новинском бульваре.
1925 ГОД
Не успели мы еще прийти в себя после ареста Хвостовых, как внезапно к нам в Сергиев приехал мой двоюродный брат Артемий с известием о полученном из Парижа от тети Тины письме. В нем была приписка, адресованная моей матери, в которой она извещала о выгодной продаже картин, позволяющей теперь всем, в том числе нашей семье, уехать во Францию. Письмо взволновало всех. Однако моя мать очень скоро выразила свое мнение: она решительно сказала, что не уедет из России, где живут ее престарелая мать и сестра-инвалид с таким же инвалидом-мужем, что она не может их покинуть, не говоря уже о том, что только недавно арестовали ее старшую сестру и племянницу, и пока неизвестно, что ожидает их. На вопрос Артемия, что написать по этому поводу тете Тине, моя мать ответила коротко: «Напиши, что я никуда не поеду, без объяснения причин».
Нашего мнения на этот счет Артемий не спрашивал, но у нас оно было твердое, совпадающее с мнением матери. Так, и очень скоро, разрешился этот на первый взгляд труд-
ный вопрос. Но интересно другое. Сам дядя Ваня и Артемий, а затем и сестры тоже не захотели покидать Советскую Россию. Все остались в Москве.
ЗНАКОМСТВО С ОТЦОМ ПАВЛОМ ФЛОРЕНСКИМ
Моя сестра Елена, с которой я жил у бабушки, нашла себе работу недалеко от дома. Она нанялась бонной к маленькому мальчику, сыну одинокой овдовевшей женщины из вполне культурной семьи. Зная хорошо английский язык, сестра дополнительно вела одну группу инженеров, помогая им в переводах. В итоге она получала довольно приличный заработок, порядка тридцати пяти рублей в месяц. Этого пока хватало нам на пропитание, но ничего не оста-иалось, чтобы помочь матери и двум братьям, трудно живущим в Сергиевом Посаде.
Однако мир не без добрых людей. Наши хорошие знакомые Огневы знали о том, что я ищу работу. От них об этом узнал еще не знакомый нам отец Павел Флоренский. Он просил Огневых передать моей матери, что руководимой им лаборатории требуется работник на должность лабораторного служителя и он готов принять меня на эту должность, предупредив, однако, что работа грязная, в основном уборка помещения лаборатории. Я, разумеется, безо всяких колебаний согласился на предложенное и в назначенный день поехал в Москву, где состоялось мое знакомство с Павлом Александровичем. Было это в марте 1925 г., через год после окончания средней школы.
Чтобы показаться взрослее и импозантнее, я пришел наниматься на работу в своем единственном синем костюме с белой рубашкой и галстуком. Павел Александрович встретил меня приветливо, как уже давно знакомого ему человека, но мне показалось, что он с некоторым удивлением оглядел мой костюм.
Однако я тут же был представлен трем сотрудникам, составлявшим тогда весь штат лаборатории. Когда через несколько дней, у Огневых, Павла Александровича спросили, какое впечатление произвел на него новый сотрудник, он ответил: «Вообще неплохое, только ему бы следовало поскромнее одеваться». Я, разумеется, об этом узнал и костюм свой сменил на защитную гимнастерку. Кажется, потом я уже в костюме никогда в лаборатории не показывался.
Учреждение, в состав которого входила эта лаборатория, называлась ГЭЭИ, что означало Государственный экспериментальный электротехнический институт. Во главе института стоял Карл Адольфович Круг, профессор Высшего технического училища. Основное здание института располагалось в большом двухэтажном здании на Гороховской улице, дом 23. Наша лаборатория находилась тоже на Гороховской, но в доме 29. Называлась она лабораторией испытания электротехнических материалов. Создана она была по инициативе П.А.Флоренского в начале 1925 г. и сперва располагалась в двух сравнительно больших комнатах четырехэтажного кирпичного здания, основную часть которого занимал электротехнический факультет Московского высшего технического училища. В одной из комнат нашей лаборатории проводились химические анализы, в другой — физические опыты. Кроме того, была маленькая фотографическая комната.
Руководителем вновь созданной лаборатории был назначен П.А.Флоренский, по совместительству с основным местом работы в Главэлектро. Первоначальный штат лаборатории состоял из четырех человек: руководителя, двух научных сотрудников и старшего лаборанта. Я был зачислен пятым в качестве лабораторного служителя. В мои обязанности входило мытье химической посуды, подметание и мытье полов, вынос мусора и т.п. В свободное время я по заданию Павла Александровича занимался вычисли-
тельными и чертежными работами и по прошествии года даже оказался в числе соавторов сборника «Пористость изоляторного фарфора» под общей редакцией П.А.Флоренского.
Моя жизнь теперь резко изменилась. Я получил постоянную работу, ни от кого не завишу. Могу материально помочь матери и братьям. На днях мне исполняется восемнадцать лет. У меня юношеский роман с Лили Зайцевой, признанной школьной красавицей, прозванной королевной. И мне, и ей кажется, что мы очень любим друг друга и что придет время, когда мы поженимся и всю жизнь будем счастливы.
СЧАСТЛИВОЕ ВРЕМЯ
Отец, за месяц до своей кончины, как-то сказал мне, что лучший возраст мужчины, самый счастливый — от восемнадцати до двадцати лет. Теперь я понимаю, что он говорил правду.
Москва двадцатых годов! До чего же ты была хороша! Я ведь в детстве, когда приезжал в Москву, не мог ощущать не ей прелести. А теперь, в восемнадцать лет, я осознал, что нет на земле ничего лучше, чем Москва и наши арбатские переулки. Меня не тяготило, что живем мы в таком стеснении, да и не хотелось об этом думать. Утром в восемь часов меня с сестрой будит бабушка. Бабушка давно встала и ходит по комнате, мягкой тряпочкой вытирая невидимую пыль со стола, стульев и прочей мебели. Сестра приносит чайник, а домработница Саша выкладывает из сумки горячие калачи, только что купленные в булочной Чуева, от нас двух минутах ходьбы.
Домработница Саша была «персоной грата» в квартире №6 дома 4а по Малому Успенскому переулку. Она обслуживалa почти всех жильцов квартиры, все успевала, никого не
обманывала, всегда веселая, ко всем расположенная. Ее «объектом», которого она, окая, называла хозяином, был Александр Степанович Светилов, военный с одним ромбом на петлице. Он жил в самой первой комнате по коридору, в которой до революции у бабушки была столовая. Человек он был весьма приятный, вежливый и благовоспитанный. Впрочем, и о всех других жильцах ничего дурного нельзя было сказать. Все они почитали мою бабушку, относились к ней более чем хорошо. Всегда поздравляли ее и тетю Катю с днем именин и всеми христианскими праздниками, на именины подносили подарки, кто что может: коробку мармелада или пастилы, плитку шоколада, а кто-то и баночку икры. Так тихо, мирно жили мы в шестой квартире.
Напившись чаю с калачами, мы с сестрой около девяти часов уходили на службу. Я — к трамваю № 31 на Смоленскую площадь, а Елена — пешком к мальчику, которого она опекала.
Я повторяю: мы понесли с уходом НЭПа колоссальные утраты! Многие, правда, утверждали, что тогдашней столице до Москвы 1913 г. было еще далеко. Не спорю, но я не мог сравнивать с тем временем, когда мне было всего шесть лет.
Уныние и суета, наблюдавшиеся в Москве начиная с тридцатых годов и дальше, вплоть до наших дней, никак не сопоставимы с атмосферой Москвы нэпманской. Я много раз задавал себе вопрос: откуда бралось у меня столько времени, чтобы ходить в кино, театр, делать непрерывные визиты, дома читать, а иногда думать, куда бы еще пойти, чтобы убить время? Но все, оказывается, было просто. Моя служба начиналась в половине десятого утра. Рабочий день для служащих продолжался шесть часов плюс полчаса на обед. Значит, в четыре часа я уже освобождался и без четверти пять был дома. До вечернего чая — ужина оставалось пять часов, а если идешь в гости или в театр, то все равно
в резерве остается еще два-три часа. Важно и то, что все родные и знакомые жили в одном районе — Хамовническом, т.е. в переулках близ Пречистенки и Арбата. Поэтому до любого дома можно было дойти за пятнадцать минут.
Изобилие всяких товаров в магазинах было характерно для Москвы двадцатых годов. Я по просьбе сотрудников в обеденный перерыв бегал в одну маленькую частную лавку, чтобы купить чего-нибудь к чаю. Хозяин лавки меня знал и часто отпускал свой товар в кредит. Иногда не хватало денег, тогда он говорил: «Не сумлевайтесъ, занесете другой раз».
Моя зарплата вначале была сорок рублей в месяц. Расходовал я меньше половины, часть отдавал матери на общие расходы и еще ухитрялся копить на обувь и одежду. Когда же в конце 1926 г. я стал получать шестьдесят рублей, мне казалось, что я богатый. Однажды я пошел на Петровку в частный магазин покупать плащ. Вхожу — сидят три продавца. При моем появлении все вскакивают и окружают меня. Плащей много, я выбираю, примериваю. Продавец говорит: «Этот вам не подойдет, молодой человек, я сейчас подберу, цвет какой вам?» Я говорю: «Коричневый». Он выбирает, я снова примериваю — подходит, плащ красивый, стоит шестнадцать рублей. Я ухожу довольный покупкой и эдаким вниманием.
Еще в 1924 г. на улицах и в скверах были выставлены урны для окурков и мелкого мусора. Появились плакаты с призывами не сорить на тротуарах, например:
Гражданин, будь культурным,
Бросай окурки в урны!
В.Маяковский
Надо отдать должное — москвичи тех времен вняли призыву властей, и на улицах было чисто. Что же касается скверов, то там царил идеальный порядок.
По всей стране безработица. Все исхитрялись, как могли, лишь бы заработать. Многие редакции журналов и газет приглашали внештатных работников для распространения своей продукции. Надо было обходить любые организации и частных лиц, предлагая подписку. Как правило, подписывались очень немногие, а заработок такого распространителя газет и журналов зависел только от суммы подписки.
Братья Кристи — Лека, Сергей и Гриша — организовали лотерею, где в числе всякой мелочи (папирос, колоды карт, духов, мыла и т.д.) фигурировала подписка на киногазету. Они смастерили два или три лотка с надписью на плакате: «Ты еще не подписался на "Киногазету" — спеши это сделать». Большая часть лотерейных билетов выигрывала только подписку, а некоторые — подписку с приложением предметов, входящих в ассортимент. Эта выдумка оказалась очень удачной, и все три брата сумели некоторое время успешно подрабатывать.
Были более крупные идеи у людей нашего круга. Например, кафе на Пречистенском бульваре, вблизи памятника Гоголю. Хозяйка кафе, пожилая женщина из «бывших», организовала летний павильон, где на столике под тентом можно было заказать свиную отбивную или пожарские котлеты, кому хочется кофе, какао, чай, мороженое — пожалуйста. Была и водочка с закуской, хорошие вина. Хозяйка готовила фирменный торт. Отбоя от посетителей не было, к вечеру почти все столики заняты. Обслуживали кафе красивые девушки, тоже из «бывших». Выручку, кроме чаевых, они сдавали хозяйке в конце смены. Пречистенский павильон просуществовал до 1929 г. В нем два года подряд работала моя будущая жена — Лёна Урусова. Мы всегда восхищались тем, как она ловко бегала с большим подносом, загроможденным тарелками с жарким или закусками, или вазами с мороженым.
ГОД СПУСТЯ
Прошел год моей работы у П.А.Флоренского. Штат пашей лаборатории значительно возрос. Нас стало теперь пятнадцать человек. Была нанята уборщица Настя, л я переведен на должность препаратора с окладом шестьдесят рублей в месяц. В зиму 1925/26 г. я довольно часто посещал Большой и Экспериментальный1 театры. В то время еще пели Л.В.Собинов, А.В.Нежданова, С.И.Мигай, Н.А.Обухова и много других прекрасных певцов и певиц.
Большим удовольствием было посещение дома Огневых, которые имели граммофон со множеством пластинок с записями Шаляпина, Собинова, Смирнова, Хохлова, Бакланова, Неждановой и других. В это же время началось увлечение детекторными радиоприемниками. Наш школьный товарищ Николай Храмцов был умельцем на все руки. Он вместе с моим братом Михаилом собрал для нас такой приемник, и мы с удовольствием слушали передачи по радио.
В первые годы моей работы в ГЭЭИ я каждую субботу сопровождал Павла Александровича Флоренского на Ярославский вокзал, и мы вместе ехали в Сергиев. Точно так же утром в понедельник мы возвращались из Сергиева и Москву.
Через некоторое время я познакомился с семьей Павла Александровича — его женой Анной Михайловной и детьми, из которых старший, Василий, был двумя годами моложе меня. С ним у нас скоро нашлось много общих интересов. Младшие дети тоже быстро привыкли ко мне.
Павел Александрович, как и все священнослужители, вплоть до 1929 г. не носил штатской одежды. Где бы он
1 Экспериментальный театр — бывшая Частная опера С.И.Мамонтова — и двадцатых годах был фактически филиалом Большого театра. (С.Р.)
ни находился — дома или на работе в советских учреждениях, верхней одеждой ему служил подрясник. Зимой он надевал темный подрясник из шерстяной ткани, летом — светлый из льняного полотна. Перед выходом из дома он подтягивал нижние края подрясника и сверху надевал пальто типа бекеши. К этому все его коллеги по работе привыкли, и никого это не смущало. Дома Павел Александрович носил на поясе большой красивый кавказский кинжал. Что означала эта символика, мало кто имел понятие, в том числе и я. Но опять-таки все, кто посещал дом Флоренских, не подвергал критике любые действия Павла Александровича, принимал их как должное.
ПОСЕЩЕНИЕ Л.ТРОЦКИМ
Осенью 1925 г. все еще облеченный властью член Политбюро ВКП(б) Лев Троцкий нашел нужным посетить Государственный экспериментальный электротехнический институт. Второй, после Ленина, человек в стране! Не имеет значения, что он уже не нарком по военным и морским делам. Рабочие наших мастерских любят Троцкого, его портрет висит у них в цехе и в комнате месткома. Мы получили точные сведения из месткома, что сегодня в ГЭЭИ приедет Троцкий.
— А как вы думаете, Троцкий зайдет в нашу лабораторию?
— Да, вероятно, зайдет.
— Я тоже думаю, что зайдет, ему же интересно увидать Павла Александровича Флоренского!
— Да Павла Александровича он каждый день может видеть в Главэлектро!
Яша Рябчиков, слесарь из отдела высоких напряжений, только что пришел из главного здания института:
— Ребята, Троцкий в главном здании, через полчаса будет у нас!
— А ты его видел?
— Где видел? Я в мастерской был, а он у Круга в кабинете сидит.
— Надо сказать Павлу Александровичу!
Сказали, а отец Павел в ответ:
— Сережа! Борис Федорович! Пожалуйста, занимайтесь своими делами, не надо вести пустые разговоры.
Подъехал красивый открытый автомобиль, в нем наш директор Карл Адольфович и рядом Троцкий. Мы бежим к лестнице и видим, как они поднимаются. Сначала пошли налево, в отдел высоких напряжений. Возвращаемся к себе в химическую. Павла Александровича за столом нет.
Дверь открывается, голос Карла Адольфовича:
— Где Павел Александрович?
— Он рядом, в электрофизической лаборатории.
За спиной Круга видим в коричневом френче Троцкого.
Тихо выходим в коридор, заглядываем в соседнюю комнату. Карл Адольфович с Троцким подходят к столу, у которого стоит в темном подряснике отец Павел. Карл Адольфович знакомит:
— Вот здесь, Лев Давидович, проводятся испытания электротехнических материалов. Всем этим руководит Павел Александрович.
Троцкий подает руку, здороваются, беседуют. Карл Адольфович вступает в разговор:
— Лев Давидович, мы очень бедны, нам совершенно необходимы некоторые приборы. Мы смотрели с Павлом Александровичем каталог Сименс-Гальске, там есть подходящий экземпляр.
— Понимаю, но сейчас очень трудно с деньгами.
— Да, но я очень надеюсь, что вы учтете нашу просьбу.
— До свидания, — жестко обрывает гость, жмет руки и удаляется.
Шикарный автомобиль Троцкого с большой красной звездой на ветровом стекле бесшумно отъезжает. Спектакль окончен.
«МОНАРХИИ Я ВСЕГДА СЛУЖИЛ ВЕРНО»
Несчастья и беды 1926 г. начались с ареста всех приехавших в Сергиев представителей аристократии. В одну из зимних ночей московские агенты ОГПУ арестовали В.С.Трубецкого, Ю.А.Олсуфьева, С.П.Мансурова, П.З.Истомина, В.А.Комаровского и Мещерского. Незадолго до этого, в конце 1925 г., был арестован Александр Дмитриевич Самарин — дядя Марии Федоровны Мансуровой и Варвары Федоровны Комаровской. О жизни этого замечательного человека написала свои воспоминания его дочь, Елизавета Александровна Чернышева1. Последний арест закончился ссылкой на три года в Якутск. Что же касается вышеупомянутых лиц, то на этот раз их только продержали месяца два или три на Лубянке и пока отпустили с миром, но затем, лет через восемь—десять, с ними НКВД расправился, как «положено».
Чтобы доказать обывателям необходимость проведенных арестов, в так называемой «Рабочей газете» была помещена отвратительная по своей злобе и лжи статейка, озаглавленная «Гнездо черных воронов». В ней, кроме арестованных сергиевских жителей, упоминался и П.А.Флоренский, названный «ученый поп». Подлец-автор сетовал, выражаясь примерно этак: «И таким, с позволения сказать, людям наивные деятели из нашей администрации доверили беспрепятственно входить в музей Лавры, где хранятся огромные ценности, забывая о главном — о их сохранении». Автор, конечно, по себе судил, и, вероятно, если бы попал
1 См.: Московский вестник. 1990. № 1, 2, 3.
в музей, то поживился бы чем-нибудь. Вспоминая через десятки лет эти времена, невольно поражаешься беспардонной наглости борзописцев двадцатых и тридцатых годов, изощрявшихся в грязной лжи, лишь бы унизить и нанести раны добрым и честным людям лучших фамилий России.
Первым освободили В.С.Трубецкого, за ним следом Ю.А.Олсуфьева. Дольше всех продержали под арестом П.В.Истомина и С.П.Мансурова. Когда они вернулись, я, встретив Петра Владимировича, спросил его: «Что, собственно, вам предъявляли на Лубянке?» Он сказал, что, по сути, ничего, спросили о политических убеждениях. Он ответил так: «Монархии я всегда служил верно». Примерно в том же духе высказались С.П.Мансуров и Ю.А.Олсуфьев.
Дядя Владимир Трубецкой рассказывал, что следователь спросил его:
— Каких, вы считаете, убеждений князь Мансуров?
Трубецкой ответил:
— Не знаю, но только Мансуров — не князь.
— Ну, слушайте, — продолжал следователь, — нам прекрасно известно, что он князь, зачем вы скрываете?
— Я не скрываю, — ответил Трубецкой, — если вы не верите, посмотрите шестую часть Дворянской книги, и вы убедитесь, что Мансуров не князь. Я — князь, Мещерский — князь, а Мансуров — нет.
С ограниченностью тогдашних следователей ОГПУ и позже НКВД мне пришлось столкнуться самому, когда арестовали и более всего считали важным, что моя жена — княжна Урусова, несмотря на то, что мой тесть не имел даже своего поместья. В их понятиях «князь» было нечто близкое к царскому Двору.
Когда группу наших друзей освободили, мы почувствовали некоторое облегчение. Летом в Сергиеве собралось большое общество. Приехала семья Голицыных, поселившаяся в Глинкове, куда стекалась вся молодежь. В Сергиеве появилась прекрасная семья Нерсесовых, тоже приехав-
шая сюда на лето: Александр Нерсесович — профессор Московского университета, его жена — Евгения Александровна и три красавицы-дочери — Екатерина, Магдалина и Зинаида. По воскресеньям в Глинкове было особенно весело. Устраивались игры в городки, крокет и другие. Руководитель молодежи Владимир Голицын, к этому времени уже отец двух детей, устраивал прогулки в лес, всем было легко и весело.
У нас, в доме Хвостовых, появилась семья Софьи Карловны Духовской с двумя детьми — сыном и пасынком, ровесниками моего младшего брата Андрея, они тоже вошли в общую компанию.
Георгий Каретников (домашние его звали Орик), сын Софьи Карловны от первого брака, был красивый мальчик-крепыш веселого нрава, всегда улыбающийся. Напротив, пасынок — Миша Духовской. Хотя тоже очень приятной наружности, был худощав, мал ростом и казался замкнутым мальчиком. В 1925 г. семья Духовских объявилась в Сергиеве, где глава семьи — Владимир Михайлович Духовской вскоре скончался. Мы его не успели узнать, но он был знаком с Истомиными, и они уговорили Софью Карловну с детьми переехать в дом Хвостовых. Ближайшие родные Духовского в свое время эмигрировали в Югославию и теперь вызывали его сына Мишу приехать к ним в Белград, что примерно через год осуществилось — Миша уехал к своим родным.
Происшедшее в доме Хвостовых летом 1926 г. было связано с последним посещением его хозяевами. Перед отъездом в ссылку летом 1925 г. монахиням Анне Ивановне и ее дочери Екатерине Сергеевне было разрешено вернуться домой на трое суток для сборов. По приезде им пришлось явиться в местный орган ОГПУ для распечатывания их комнат, наблюдение за которыми они потом поручили моей матери и Эмме Александровне. Однако местное ОГПУ не дало на это согласия и перед отъездом ссыльных снова
опечатало комнаты. Хвостовым и всем нам эта акция показалась незаконной, но пришлось подчиниться.
Прошел год, и тетя писала Эмме Александровне, что хотела бы продать часть вещей, хранящихся в комнатах, она советовалась с юристом в Твери, и он ее уверил, что она имеет все права на свои вещи и вольна распоряжаться ими по своему усмотрению. Мама ходила к начальнику местного ОГПУ Шестопалову. Он ответил, что вопрос этот рассмотрит, но окончательного решения не вынес. В это время у нас гостила моя старшая сестра Катя, муж которой в начале революции служил в ЧК и в милиции, а сейчас был управляющим спирттрестом в Туле. Она взялась пойти к Шестопалову и убедить его распечатать комнаты.
Облекшись в замшевую тужурку и кепку, сестра отправилась на прием к Шестопалову, где секретарь посчитал ее за важную персону, поэтому шеф принял вежливо, предложив сесть.
Катя сразу выпалила:
— Я пришла к вам, товарищ Шестопалов, чтобы указать на незаконные действия местного ОГПУ в отношении жилых комнат Хвостовых. Мой муж служил в ОГПУ, и мне довольно хорошо известно, какие на этот счет существуют законы.
Озадаченный Шестопалов спросил:
— А что вы хотите от меня?
— Чтобы вы распорядились распечатать комнаты и моя мать и знакомая Хвостовых могли взять вещи, данные им на сохранение. Я узнавала у юриста, ваши сотрудники поступили незаконно.
— Завтра я пришлю людей исполнить вашу просьбу. Должен вам сказать, что делаю это только для вас. Понимаете? Только для вас.
На следующий день в присутствии Эммы Александровны и Кати комнаты были распечатаны. Много лет спустя моя сестра рассказывала эту историю одной знакомой, и та
воскликнула: «Я хорошо знала Шестопалова, он был очарован вами и не мог вам отказать».
БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ БАБУШКИ
В годы НЭПа в среде наших родных и знакомых возобновились традиционные визиты с поздравлениями по случаю больших праздников и особенно именин — дня ангела. Много гостей собиралось в квартире бабушки в Малом Успенском, когда отмечались именины тети Кати — 24 ноября ст.ст. С утра приходили ученики с подарками, как правило, съестными: икра, сыр, колбаса, конфеты, пирожные и т.п. Еды к вечеру набиралось столько, что покупать угощение не было нужды. Поскольку визиты продолжались в течение всего дня, общего стола никогда не делали.
Вечером собирались наиболее почтенные люди преклонного возраста, которые рассаживались в креслах или на диване, время от времени подходили к столу, выпивали чашку чая или рюмку вина и снова возвращались на свое место, продолжая общую беседу. Дверь между комнатами бабушки и тети Кати в этот день была открыта настежь, так что гостям места хватало. И кого только не было в тот день в Малом Успенском: князь Сергей Евгеньевич Львов — брат главы Временного правительства, дряхлый старик Саблер — бывший обер-прокурор Святейшего синода со своим сыном, уже пожилым человеком с седой бородкой, А.П.Морозов с женой Агриппиной Владимировной, Мария Александровна Глебова с сыновьями Кристи, ее брат Владимир Михалков, Осоргины, Полуэктовы, Урусовы и многие, многие другие, которых я уже не помню.
В середине декабря бабушка Анна Николаевна Унковская заболела и слегла в постель. Тетя Катя разволновалась, пришли два врача, жившие в нашем доме, назначили пить прописанное ими лекарство, но улучшения здоровья не на-
ступало. Через неделю приехала моя мать и пока осталась в Москве, чтобы ухаживать за больной, которой становилось все хуже и хуже. Пригласили на дом доктора Покровского, считавшегося отличным терапевтом. Он выписал свои лекарства, почувствовалось некоторое улучшение, но через несколько дней состояние больной резко ухудшилось, и все поняли, что наступил конец. Бабушка долгое время не приходила в сознание. В день ее кончины (это была середина января) я, уходя на работу, остановился у ее постели. Она вдруг открыла глаза, узнала меня и произнесла мое имя. Что-то, наверное, хотела сказать, какое-нибудь напутствие, но закрыла глаза и умолкла. К вечеру ее не стало.
На похороны собралось очень много народу. Пока процессия проходила по Плотникову переулку к церкви Николы на углу Арбата, прохожие снимали шапки, а один военный с тремя ромбами на петлицах взял под козырек. После отпевания отец Владимир Воробьев произнес проникновенную речь, в которой отметил прошлые заслуги Анны Николаевны в служении Православной Церкви и помощи людям, нуждающимся в утешении и материальных средствах.
Хоронили бабушку на Дорогомиловском кладбище по монашескому обряду, потому что она за пять лет до смерти приняла монашество, оставаясь монахиней в миру.
В описываемое время уже существовал так называемый квартирный вопрос, и когда высвобождалась какая-либо площадь по причине выезда жильца или его смерти, то очередники, теснящиеся в одной из комнат дома, немедленно предъявляли свои права. Норма на человека в то время — не более восьми квадратных метров. Комната бабушки была двадцатиметровая. Сестра в ней не прописывалась, но я прописался; это было необходимо, так как иначе меня и сестру давно бы выселили, а бабушку переселили бы на меньшую площадь. Существенное преимущество было у меня как у государственного служащего и члена
профсоюза. Поэтому после смерти бабушки я унаследовал ее площадь.
Однако мне хотели предъявить те же требования, что и бабушке, — переселить на меньшую площадь на первом этаже. Все жильцы нашей квартиры не хотели иметь незнакомых соседей и убеждали меня уплотниться и перевезти в Москву всю нашу семью из Сергиева, т.е. мою мать и двух братьев. С таким наказом от жильцов я отправился в домком и заявил о своих намерениях. Председатель домкома — парикмахер из салона ОГПУ товарищ Ножкин — ответил мне решительным отказом, но жильцы нашей квартиры уже успели побывать в юридической консультации, где им сказали, что я имею полное право на самоуплотнение и если будут препятствия от домкома, то соседи должны написать официальную бумагу, подтверждающую мои права. Вопрос рассматривался в домкоме, куда я явился со справкой из юридической консультации, и дело окончилось в мою пользу.
В феврале 1927 г. вся наша семья переехала в Москву, с грустью покидая ставший нам родным Сергиев Посад и уютный дом Хвостовых.
Глава 13 ОТЕЦ ПАВЕЛ ФЛОРЕНСКИЙ
Глава 13
ОТЕЦ ПАВЕЛ ФЛОРЕНСКИЙ
ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ (1923-1924 ГОДЫ)
Шагая по улицам Сергиева Посада, мне приходилось не раз встречаться с отцом Павлом Флоренским, возвращающимся домой из Лавры. И всякий раз, когда я его встречал, у меня возникало любопытство: о чем так сосредоточенно думает ученый, чье имя так почитаемо в нашем красивом святом городе? Шел он всегда размеренно, не спеша, чуть сгорбившись, нес под мышкой рулон твердой бумаги. Что-то загадочно интересное было в этом человеке. Хотелось знать, чем он заслужил такое большое уважение у всех, кто имел возможность общаться с ним.
Преподаватель русского языка в нашей школе, Сергей Александрович Волков, окончивший Московскую духовную академию, разъясняя что-либо своему ученику, говорил: «Наш профессор по истории философии — отец Павел Флоренский объясняет этот вопрос таким образом...» Все знавшие его люди рассказывали о нем «что-то», и он все более становился для меня сверхчеловеком. Мне хотелось познакомиться с ним, и однажды это случилось...
После Октябрьской революции, когда занятия в духовной академии прекратились, отец Павел Флоренский был привлечен в Комиссию по охране памятников старины и искусства Троице-Сергиевой лавры. В 1921 г. он избирается профессором Высших художественных мастерских (ВХУТЕМАС), где читает лекции по разработанному им курсу «Анализ пространственности в художественно-изобразительных произведениях». Вскоре П.А.Флоренский стал участником Комиссии ГОЭЛРО и поступил на работу в Главэлектро ВСНХ СССР. Это был главк, руководивший всеми электростанциями страны. При главке существовал Центральный электротехнический совет (ЦЭС Главэлектро), в состав которого наряду с крупнейшими учеными-электротехниками в качестве действительного члена входил П.А. Флоренский.
Лаборатория испытания электротехнических материалов, куда меня устроил на работу Павел Александрович, была его детищем, и он уделял ей свое основное внимание, несмотря на большую нагрузку в Главэлектро.
ТЕМАТИКА РАБОТ НАШЕЙ ЛАБОРАТОРИИ
С самого начала организации лаборатории в нее начали поступать на исследование различные материалы для определения их свойств, отвечающих стандарту, проведения химических анализов, определения физических свойств, электропроводимости, диэлектрических характеристик, прочности и т.д. и т.п. Среди них были трансформаторное масло, битум, фарфор, карболит и прочие диэлектрики, провода, электролиты, пластины для аккумуляторов, сухие элементы и т.п. В течение всего 1925 г. популярность лаборатории непрерывно возрастала. Требовалось увеличение штата сотрудников, которых к концу года насчитывалось четырнадцать человек.
Случалось, что в лабораторию поступали заказы на исследование качества различных изделий, не имеющих отношения к электротехнике. Помню, как-то прислали лезвия для безопасных бритв отечественного производства. Павел Александрович посчитал нужным принять этот заказ к исполнению. Механику А.Н.Вальскому было поручено изготовить специальное устройство для разрезания лезвием натуральных волос, для чего я был послан в парикмахерскую, где приобрел женскую косу. Другой раз прислали специальную пасту «припой» для пайки железных и медных изделий. Чтобы определить качество «припоя», образец был направлен в мастерские института, где было сделано заключение о его непригодности для пайки. На этом Павел Александрович не остановился, поручил химику определить состав «припоя» и сравнить его с применяемым в мастерских австрийским тинолем. Затем был составлен протокол исследования с соответствующим заключением.
Чтобы руководить такими разнообразными исследованиями, требовалось обладать большим диапазоном знаний во многих областях науки и техники.
Расскажу об одном случае — испытании «каменной березы», — характерном для экспериментов, которые иногда приходили в голову Флоренскому. Еще в бытность нашей лаборатории на Гороховской улице в тематику научных исследований были включены спецработы для военного ведомства, которыми занимались прикрепленные к лаборатории военные инженеры. В то время все командиры Красной армии были обязаны носить оружие. Как-то в середине 1929 г. в лабораторию прислали для испытания на прочность полено «каменной березы». На вид это была обыкновенная береза, но твердостью она отличалась необыкновенной — ни топором, ни ножом не стругалась. Павел Александрович решил испытать прочность березы выстрелами из револьвера системы «наган». К испытаниям был привлечен военный инженер Е.А.Чудаков. Стреляли несколько че-
ловек. Наиболее удачный выстрел сделал бывший командир Красной армии Вропанов: его пуля попала в центр бревна, не повредив его, и рикошетом отлетела в сторону.
Вспоминая начало 1925 г., я не могу не удивляться той движущей силе, которая за пять лет превратила нашу маленькую лабораторию, занимавшую две комнаты, в обширный отдел материаловедения одного из ведущих НИИ Советского Союза. Что это, заслуга коллектива? Отчасти да. Но поначалу нас было всего пятеро, а через пять лет в институте работало уже сто с лишним человек. Для организации работы такого коллектива требуется обдумать и правильно выбрать тематику исследований, выращивать молодые кадры. В отделе материаловедения трудились многие выдающиеся ученые, часть которых приобрела знания и опыт в стенах отдела.
Я с гордостью могу заявить, что моя дальнейшая трудовая жизнь, которую я считаю удачной, сложилась под влиянием импульса, полученного в годы моей работы в отделе материаловедения — детища профессора Павла Александровича Флоренского.
ИЗОБРЕТАТЕЛИ И ШАРЛАТАНЫ
В середине двадцатых годов в различных отраслях науки и техники возникало множество ценных открытий и изобретений. В нашей лаборатории под руководством Павла Александровича были изготовлены и испытаны битумные массы для заливки кабельных муфт и другие диэлектрики, в частности, плавленый базальт, для чего летом 1926 г. институт ГЭЭИ командировал Павла Александровича и научного сотрудника В.М.Гиацинтова на Кавказ для осмотра месторождений базальта и получения его образцов.
Позднее, в 1930—1931 гг., число изобретений и многих практических предложений значительно возросло — наша
лаборатория внесла большой вклад в науку и промышленность.
Нельзя не упомянуть о некоторых курьезных, из ряда вон выходящих случаях, связанных с изобретательством, иногда доставлявших Павлу Александровичу немало неприятностей. Приходят, например, в лабораторию люди с предложениями рассмотреть и апробировать сооруженный ими вечный двигатель (Perpetuum mobile). Мы, даже младший персонал, понимаем, что это бред, чепуха, и советуем им не заниматься тем, что уже давно признано неосуществимым. Но изобретатели не унимаются и требуют встречи с Павлом Александровичем.
Он старается объяснить им беспочвенность их предложений, но те не успокаиваются и грозят обжаловать заключение лаборатории в высших инстанциях. Однажды пришел изобретатель по фамилии Ходов с предложением заменить свинцовые пластины в аккумуляторах деревянными дощечками. Устный отрицательный отзыв о данном «изобретении» нисколько не смутил Ходова. Он потребовал формального доказательства, угрожал немедленно подать жалобу в адрес НТУ ВСНХ. По жалобе Ходова Павлу Александровичу пришлось лично писать заключение, окончательно разоблачившее Ходова как неграмотного шарлатана.
Поток подобного рода «изобретателей» не прекращался, и Павел Александрович очень тяжело переживал эти посещения, так как они мешали ему работать, а уединиться было некуда. В лаборатории, кроме двух комнат и одной темной фотографической, в то время никаких помещений не было.
ПАВЕЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ НА РАБОТЕ И ДОМА
Мое частое общение с домом Флоренских продолжалось около двух лет (1925—1926 гг.), пока наша семья жила в Сергиеве. С переездом в Москву после смерти моей бабушки,
в начале 1927 г., наше домашнее общение стало эпизодическим, встречался я тогда с Павлом Александровичем только в лаборатории.
До 1931 г. у Павла Александровича не было собственной квартиры в Москве. В рабочие дни он квартировал в семье Ефимовых на Большой Спасской улице, дом 11. Иван Семенович Ефимов, известный скульптор, и его жена, художник Нина Яковлевна Симонович, были близкими друзьями дома Флоренских. Иван Семенович часто заходил в нашу лабораторию, я неоднократно с ним встречался. Сын Ефимовых — Адриан — был моим сверстником, в 1927 г. он держал экзамены в Горную академию и стал студентом (в то время у таких людей это случалось редко). По поручению Павла Александровича я бывал в Москве у его матери, жившей недалеко от нас, в одном из переулков близ Смоленского бульвара. Познакомился я и с двумя сестрами отца Павла, жившими в Москве, а позднее — с его братом Андреем Александровичем, военным инженером.
Очень скоро я стал посещать дом Флоренских. Я подружился со старшим сыном П.А. — Василием, и меня как-то сразу полюбили младшие дети, в особенности четырехлетний Михаил, которого все звали Мик. Я приходил к Флоренским, как правило, каждое воскресенье утром, заставая всю семью за утренним чаем. Мик сидел рядом со своей матерью, Анной Михайловной, и, как только я входил, он, как бы испугавшись, бросив еду, лез под стол. Никакие уговоры не помогали, пока по прошествии нескольких минут он не начинал теребить меня за ноги. Тогда я должен был извлекать его из-под стола и сажать либо на колени, либо рядом, и он продолжал завтракать.
Более всего я любил летние прогулки с Павлом Александровичем, Миком и Олей. Мы со старшим сыном Павла Александровича увлекались фотографией.
Бывая у Флоренских, мне приходилось встречать там многих интересных людей. Довольно частым гостем у них
был известный художник-график Владимир Андреевич Фаворский, приходивший иногда со своим маленьким сыном Никитой, который делал выразительные рисунки карандашами, восхищавшие всех. Появлялся геолог Давыд Иванович Иловайский, он заходил иногда и к нам в лабораторию. Из жителей Сергиева дом Флоренских посещал Владимир Алексеевич Комаровский — художник, написавший несколько портретов Павла Александровича.
Переходя к нашей жизни в лаборатории, хочу особо отметить поразительную работоспособность Павла Александровича и его трудолюбие, чего он требовал и от своих подчиненных. Поскольку я, например, на работе был занят не все время, он находил для меня другие занятия. Несмотря на то что на работе П.А. был всегда серьезен и никогда не поддерживал разговоров на посторонние темы, у него иногда проявлялись черты, которые обыкновенному человеку могут казаться чудачествами. Он, например, не признавал логарифмической линейки и меня заставлял вычисления делать арифмометром. Я же, не смея предложить замену арифмометра линейкой, усиленно тренировался дома, делая вычисления только с помощью линейки. Однажды Адриан Ефимов зашел к нам в лабораторию и попросил меня потренировать его в вычислениях на линейке. Когда он ушел, я не удержался и сказал Павлу Александровичу, что все же линейка много удобнее арифмометра, но это не имело никакого успеха, и в работе остался арифмометр. Интересно, как бы отнесся Павел Александрович к ЭВМ? Мне кажется, что ЭВМ он принял бы беспрекословно. Ведь ретроградом он никогда не был и все передовое и хитроумное воспринимал всегда положительно.
Как-то я принес синдетикон — прекрасный клей, нужно было склеить машинописную рукопись. Клей был забракован как негодный, и мне было приказано бумагу клеить только декстриновым клеем. Каюсь, теперь я сам употребляю для тех же нужд только декстриновый клей. П.А. тер-
петь не мог табачного дыма, и мы все, курящие, вынуждены были уходить курить в коридор или на улицу. Заядлым курильщиком был Василий Михайлович Гиацинтов, брат Анны Михайловны — жены Павла Александровича. Я как-то по пути в вагоне (когда я любил откровенно беседовать с Павлом Александровичем) сказал ему, что Василий Михайлович считает курение в лаборатории вполне нормальным, так как табачный дым там нейтрализуется запахами, наполняющими химическую лабораторию. На это отец Павел ответил: «Это неверно, но дело даже не в запахе. Василий Михайлович, увлекаясь на охоте дичью, иногда часами не курит, он это часто говорил. Так пусть он также увлечется работой».
Вскоре после моего поступления на работу Павлу Александровичу предложили взять препаратором некую Марию Петровну Введенскую, жену будущего академика Бориса Алексеевича Введенского. А он вообще был против того, чтобы в лаборатории работала женщина. Когда Мария Петровна явилась для оформления, он ее принял сдержанно, хотя всем нам она очень понравилась не только своей внешностью, стройной фигурой, но и манерой держаться. Чувствовалось, что и П.А. она понравилась, но он все же сказал ей: «Вы знаете, я против того, чтобы у меня в лаборатории работала женщина». На это Мария Петровна скромно ответила: «Павел Александрович, вы меня как женщину здесь не заметите, но я приложу все усилия, чтобы мой женский труд пошел на пользу лаборатории». Павел Александрович смягчился и более не возражал. Очень скоро он убедился, что новая сотрудница по-настоящему трудолюбива. Если у нее был какой-либо, даже короткий, перерыв в работе, она находила себе занятия по приведению в порядок шкафов с реактивами, делала уборку и т.п. Она завела специальный журнал регистрации заказов для лаборатории на различного рода испытания. Когда мы переехали на Покровку, ей дали пишущую машинку, и она стала фактически секретарем Павла Александровича. Мария
Петровна дожила до девяноста пяти лет1, была почти совсем слепой, но с головой светлой. Она хорошо помнила Павла Александровича и, когда я бывал у нее, всякий раз вспоминала его с восхищением.
Вскоре после поступления в лабораторию мне было поручено, кроме вычислений, строить всякого рода графики. Я еще не владел готовальней и начал учиться. Труднее мне доставался шрифт. Как-то раз я вычертил довольно большой сводный лист с графиками и таблицами, отображавшими свойства элементных углей. Павел Александрович, подойдя к моему столу, сказал: «Все хорошо у вас, Сережа, только со шрифтом вам надо совершенствоваться. Цифры и буквы должны быть стройными, как фигура Марии Петровны».
В нашей семье особенно почитали Павла Александровича. Однажды в день моих именин, 5 (18) июля 1926 г., отец Павел зашел к нам, поздравил меня и подарил только что вышедшую монографию «Диэлектрики и их техническое применение». Для всей нашей семьи это было большим событием. На оборотной стороне обложки книги была приклеена фотография Павла Александровича с Миком и надпись: «Дорогому Сереже Раевскому на память. Священник Павел Флоренский». Далее следовали подписи: А.Флоренский, В.Флоренский, Кира Флоренский, Оля, Мик, потом непонятные кружки и черточки, а под ними рукой Павла Александровича написано: «Подпись Тинатин (Марии Флоренской)».
Один наш знакомый рассказывал, что однажды он провожал Павла Александровича домой и, остановившись у табачного магазина, извинился и сказал, что ему надо зайти в этот магазин.
— Идите, я подожду вас, — ответил Павел Александрович.
Дело было зимой.
1 М.П.Введенская умерла в 1989 г.
— А может быть, вы зайдете на минуту со мной? Ведь холодно.
— Что вы, я не оскверняюсь, — последовал ответ отца Павла.
Наш знакомый, придя домой, решил больше не курить.
А однажды я принес с собой в лабораторию книгу рассказов М.Горького, к которому Павел Александрович относился резко отрицательно. Каким-то образом эта книга оказалась на лабораторном столе, и Павел Александрович ее обнаружил.
— Сережа! — довольно строго обратился он ко мне. — Это ваша книга?
— Да, Павел Александрович, я ее сейчас уберу.
— Ну, как это можно — такие книги вносить в лабораторию!
Я хотел было взять книгу, но увидел, что П.А. уже пытается, обернув руку в халат, подцепить ее. Потом, стряхнув руку как бы от грязи, он взял лабораторные щипцы, подхватил ими книгу и, аккуратно положив ее на пол, сказал:
— Теперь уберите ее и никогда сюда подобных книг не носите.
— Хорошо, — ответил я, — но почему вы так аккуратно положили мою книгу на пол, а не спихнули ее?
Павел Александрович ответил:
— Человека можно ненавидеть, но всегда нужно быть с ним вежливым. Так и с книгой.
И много разных, на наш взгляд, курьезных случаев бывало у нас в лаборатории при общении с Павлом Александровичем.
ИЗ БЕСЕД В ВАГОНЕ
Отправляясь по субботам домой в Сергиев, я затевал с Павлом Александровичем беседы на разные темы, иногда мне мешали знакомые отца Павла, которые подсаживались к нам, и тогда наши беседы прекращались.
Как-то раз мы ехали в свободном вагоне, и на полпути до Сергиева я затеял разговор о наших лабораторных сотрудниках.
Надо сказать, что П.А., при всем его добром и хорошем отношении к подчиненным, старался, как мне кажется, не общаться с ними домами, хотя очень многие стремились к этому, в том числе и сам директор института К.А.Круг. Кроме меня, из всего коллектива другом дома Флоренских (не считая брата его жены Василия Михайловича Гиацинтова) был талантливый математик Александр Иванович Попов. Он был и моим большим другом, несмотря на разницу в возрасте (примерно на семь-восемь лет старше меня).
Как-то раз Павел Александрович говорил мне, что большим недостатком теперешней молодежи является незнание древних языков.
— Вот, к примеру, Александр Иванович. Очень порядочный, да я бы сказал, довольно знающий человек, но ведь мне с ним очень неловко. Когда мне приходится отвечать на его приветствие на улице, мне кажется, что это все равно, что я здороваюсь с лошадью, да и с вами то же самое.
— Ну, со мной — я понимаю, Павел Александрович. Но ведь Александр Иванович блестящий математик.
— А это не имеет никакого отношения к тому, что я вам сказал. В Древнем Риме лошади умели интегрировать.
Павел Александрович безошибочно определял сущность человека почти с первого взгляда. Ближайший его сотрудник и заместитель как-то порекомендовал на работу своего однокурсника. Когда тот явился в лабораторию, он нам всем очень понравился. Чувствовалось в нем что-то притягательное, хотя фамилия была неблагозвучная. По дороге в Сергиев в одну из суббот я спросил у отца Павла, как ему понравился рекомендуемый сотрудник и намерен ли он взять его на работу. Павел Александрович отве-
тил: «Мне он не понравился». — «А почему? Неблагозвучная фамилия?» — «Фамилия, конечно, имеет значение, но и имя — Борис. Это совсем плохо». Человека этого Павел Александрович все же принял по настоятельной просьбе своего заместителя. Это был С., о подлых проделках которого я скажу позже. Я решился еще спросить:
— Павел Александрович, мне кажется, вы очень плохо относитесь к такой всеми уважаемой особе, как Елена Сергеевна. Чем это можно объяснить?
— Видите ли, Сережа, я вообще не люблю умных женщин.
Ответ был лаконичный, не требующий разъяснений. Я замолк, но дома рассказал об этом вопросе и ответе. У нас считалось, что мысли, высказанные Павлом Александровичем, неоспоримы. Спустя несколько лет я как-то выразил своему брату восхищение по поводу одной молодой женщины, полагая, что оно будет ему приятно. Он мне ответил: «Что ты! Она нестерпимо глупа». И тут же оговорился: «Хотя, впрочем, беру свои слова обратно: я вспомнил Павла Александровича».
КОРОТКИЕ СУЖДЕНИЯ
В кругу близких знакомых присутствовала важная, всеми уважаемая и самоуверенная дама, образованная и начитанная. Речь зашла о литературе. Кто-то спросил:
— Павел Александрович, какую литературу вы считаете превыше всех?
— Пожалуй, английскую.
— А в нашей литературе кого вы выделяете?
— В первую очередь Пушкина и Лермонтова, отчасти Тютчева и Жуковского.
Один из присутствующих спросил Павла Александровича, как он относится к Тургеневу.
— Тургенев мне кажется жиденьким писателем, — спокойно ответил Павел Александрович.
— А Лев Толстой? — с деланным любопытством воскликнула важная дама. — Что вы можете про него сказать?
— Ничего не могу сказать, — невозмутимо ответил отец Павел, — Толстого я совсем не знаю.
— То есть как?! — воскликнула важная дама. — Я понимаю, что Толстого можно не любить, не соглашаться с его мнением на многие предметы, не признавать его философии, его отношения к религии и так далее, но чтобы интеллигентный, ученый человек вдруг говорил, что он не знает совсем Толстого? Это просто...
— Наверное, вы хотите сказать «дурак»? — также спокойно спросил отец Павел.
— Ах, почему вдруг вы так говорите? Я совсем не то хотела сказать, мне просто непонятно то, что вы говорите, — с раздражением почти прокричала покрасневшая дама и вдруг замолкла.
Разговор за столом перешел на другую тему. Всем стало неловко.
Таков был Павел Александрович, каким я его помню сейчас. Более полувека прошло с тех пор, как мы расстались, но образ его ясно представляется мне.
Глава 14 МОСКВА 1927 ГОДА
Глава 14
МОСКВА 1927 ГОДА
МХАТ, Булгаков с его «Днями Турбиных», Качалов, Москвин, Хмелев, Добронравов, Прудкин, Яншин, Соколова, Тарасова, Еланская, Андровская, Баталов и самый необыкновенный, загадочный Михаил Чехов — только одна плеяда ярких звезд театральной Москвы конца двадцатых — начала тридцатых годов. Этот короткий период, продолжавшийся для меня не более десяти лет, оставил в моей памяти столько театральных впечатлений, что сейчас, на склоне лет, я могу часами в одиночестве думать и, вспоминая, кому-то невидимому рассказывать о великолепии тех ушедших навсегда талантов.
Посещать московские театры я начал сразу, как только получил постоянную работу и у меня появились деньги.
В Большой театр за один рубль можно было купить купон в ложу четвертого яруса. Важно было прийти в театр заблаговременно, чтобы занять лучшее место в ложе у рампы. Спектакли Большого театра давались также в так называемом Экспериментальном театре (теперь — театр Оперетты), где билеты были дешевле. Дорогие билеты в ложи бенуара и бельэтажа, в партер и амфитеатр можно было купить почти на любой спектакль в тот же день, в крайнем случае — накануне.
Для меня в то время было вполне достаточно и галерки, на дорогие билеты мне не хватало денег.
В течение двух сезонов 1925 и 1926 гг. я прослушал в Большом и Экспериментальном театрах четыре или пять опер с участием Собинова и Неждановой, «Пиковую даму» с участием приехавшего на гастроли из-за границы знаменитого тенора Дмитрия Смирнова и посмотрел три балета. За это же время я побывал в театре Мейерхольда на спектакле «Великодушный рогоносец» и в Малом театре на спектакле «Волчьи души».
В начале 1927 г. в московском обществе все чаще упоминался новый спектакль Художественного театра «Дни Турбиных». Мой сослуживец Борис Михайлович Манцев, любитель Художественного театра, как-то сказал мне (это было осенью 1926 г.): «Почему вы не ходите во МХАТ? Там поставили недавно замечательную пьесу Булгакова по его роману "Белая гвардия". На этот спектакль трудно купить билет, сплошные аншлаги». Я ответил с явным равнодушием, считая, что если уж тратить деньги, то лучше на оперу. Однако вышло совсем по-другому. Заходит к нам в Малый Успенский дядя Ваня Раевский и рассказывает, что Владимир Михайлович Лопатин (по сцене — Михайлов) устраивает ему контрамарки на спектакли Художественного театра, в частности, он на днях смотрел «Горе от ума» со Станиславским в роли Фамусова. Я сказал:
— А мне один знакомый говорил, что там интересный спектакль про белогвардейцев.
— «Турбины», — воскликнул дядя Ваня, — выше всех похвал!
Зная, какой знаток дядя Ваня по части драматических театров, слушая не раз его рассказы о корифеях Малого театра конца XX века, я подумал, что надо посмотреть «Турбиных». Мама тоже очень заинтересовалась. Она не менее, чем дядя Ваня, была знакома с В.М.Лопатиным и, встретив его у своих близких знакомых, попросила устроить всем
нам, четверым детям, контрамарки. Через несколько дней сам Лопатин зашел к нам и принес записку к администратору театра с просьбой дать два пропуска для Раевских — молодежи. Указание «молодежи» подразумевало, что пропуск можно дать на ступеньки бельэтажа, в общем, очень удобные для молодых зрителей, не страдающих радикулитом. Ведь самое главное — бесплатно, а во МХАТе билеты стоили довольно дорого, даже на верхний ярус.
Впечатление от спектакля «Дни Турбиных» было огромное. Очень скоро вся интеллигенция Москвы только и говорила об этом необыкновенном спектакле. Молодые девушки заказывали фотографии юнкера Николки и Лариосика, которого незабываемо играл М.М.Яншин; влюблялись в М.И.Прудкина, игравшего роль Шервинского, мало кого не сводили с ума Н.П.Хмелев в роли Алексея Турбина и Б.Г.Добронравов (а позднее В.О.Топорков) в роли Мышлаевского. Обаятельна была Елена Тальберг, особенно в исполнении В.С.Соколовой.
Многие партийные работники, которым не дозволялось симпатизировать белогвардейцам, не могли отрицать достоинства этого спектакля и великолепную игру всех, без исключения, молодых артистов. Пожилые люди — дядя Ваня, Всеволод Саввич Мамонтов, выросший в мире искусства, и многие, многие другие, в том числе и моя мать, — восторгались «Днями Турбиных». Это был шедевр Художественного театра и, по моей мерке, лучший из всех спектаклей всех театров, которые мне довелось видеть в своей жизни. Сразу оговорюсь: возобновление «Дней Турбиных» в постановке Ворпаховского не вернуло МХАТу прежнюю славу. Когда я смотрел эту постановку, то все время абстрагировался и мысленно переходил к прежним впечатлениям тридцатилетней давности.
Когда мы переехали в Москву, стабильный заработок был только у меня. Мама давала английские уроки в кружке почвоведов в университете, сестра тоже имела неустойчи-
вый заработок, а братья учились: Михаил — вольнослушателем в университете, а Андрей на землемерно-таксаторских курсах.
Жизнь стала заметно дорожать, НЭП пошел на убыль, а мое увлечение Художественным театром возросло до предела. Денег на билеты не хватало, и получение контрамарок на ступеньки было очень заманчивым. Но только один источник — В.М.Лопатин не мог нас удовлетворить, тем более что мы были у него не одни клиенты. Многие хотели посещать МХАТ бесплатно.
Кто-то надоумил нас ходить на второе действие бесплатно. Мы с братом Михаилом решили испробовать предложенный нам вариант посещения театра во время антракта после первого действия. Надев свитер и сверх него пиджак, засунув кепку под него, мы свободно попадали в фойе, а перед началом второго действия проходили в бельэтаж на ступеньки и таким образом смотрели спектакль до конца. Но это можно было делать только осенью и весной, зимой в подобной одежде из дома в театр не добраться.
Вскоре, однако, появилась, кроме В.М.Лопатина, моя сводная двоюродная сестра Мария Александровна Глебова, хорошо знакомая с К.С.Станиславским. Она писала записку его секретарю Р.К.Таманцевой, и мы через нее получали такой же пропуск на ступеньки. Иногда, хотя и редко, не более трех раз в сезон, я, подкопив денег, покупал билет в кассе. Так я водил на «Турбиных» мою мать и старшую сестру. Билет в 17-й и 18-й ряд партера стоил три рубля пятьдесят копеек. Это было довольно далеко от сцены, но в общем удовлетворительно. Не мог же я приглашать мама на ступеньки!
Мое увлечение драматическими театрами крепло, я превратился в неутомимого театрала. Посещал не только МХАТ, бывал часто в Вахтанговском театре, туда мне доставал контрамарки Н.П.Шереметев — муж ведущей актрисы Ц.Л.Мансуровой. У вахтанговцев шло много интересных
спектаклей с великолепными актерами: Щукиным, Горюновым, Куза, Мансуровой, Алексеевой и другими. Знаменитыми были «Принцесса Турандот», «Зойкина квартира», «Разлом», «Коварство и любовь» и много других прекрасных спектаклей.
Из многих замечательных, талантливых актеров в первую очередь выделялся Михаил Александрович Чехов. Мне довелось его видеть во Втором МХАТе1 в пьесе Сухово-Кобылина «Дело» и в концертах, называвшихся «Вечера Достоевского». Все это было незабываемо.
Передать свои чувства и переживания от игры Чехова невозможно. Это, наверное, высший предел драматического искусства. Помню «Рассказ Мармеладова» из «Преступления и наказания» Достоевского. Сцена — в черных сукнах, стоят маленький столик и два стула. На одном — Чехов, на втором — Прудкин. Оба в отличных костюмах без грима. Чехов начинает читать рассказ. Глаза уже не видят красивых костюмов, видится старый, в грязной одежде Мармеладов, и не надо никаких декораций. Талант актера все заменяет. Это противоречит постановкам Художественного театра — не спорю. Но если бы вдруг здесь вырос грязный трактир с загримированным под Мармеладова Чеховым, впечатление от «Рассказа» не увеличилось бы. Чехов, держа за лацканы свой красиво сшитый коричневый пиджак и произнося слова о том, как он пропил деньги своей дочери, был живым Мармеладовым в отрепьях, а не в красивом костюме. Так гениальный артист мог перевоплощаться.
1 Второй МХАТ — бывшая Первая студия МХАТа, преобразованная в театр, расположенный на Театральной площади (до революции Театр Зон) и руководимый М.А.Чеховым. Существовал до 1929 г., после чего был расформирован. Чехов уехал за границу, остальные актеры разошлись по разным театрам, среди них: Берсенев, Гиацинтова, Бромлей, Сушкевич, Азарин и многие другие талантливые артисты. (С.Р.)
Актер одного из московских театров рассказывал мне о спектакле по пьесе Гоголя «Ревизор», который решила сыграть в Экспериментальном театре группа московских артистов в пику В.Э.Мейерхольду, поставившему эту пьесу по своей новой системе, отличной от всех театров. Роль городничего в задуманном спектакле исполнял популярный актер Малого театра Степан Кузнецов, Хлестакова играл Михаил Чехов. Спектакль прошел при полном аншлаге и с небывалым успехом. Апофеозом был Чехов, сыгравший Хлестакова в совершенно особой манере, но не противоречащей старым традициям.
Огромный зрительный зал Экспериментального театра (в то время это был самый большой зал среди всех театров, включая Большой) гремел от аплодисментов. Публика неистовствовала, в антракте перед последним действием почти никто из зала не выходил. Раздавались крики: «Чехов! Чехов! Браво!» Несчетное число раз Чехов выходил к публике. Подняли занавес, зал утих, Городничий уже обратился к жене: «Что, Анна Андреевна, а? Думала ли ты?» И вдруг публика, как будто только что сообразив, что Хлестаков уехал и до конца спектакля уже не появится, еще с большей силой начала кричать: «Чехов! Чехов, браво! Чехов!» Степан Кузнецов, исполнявший роль Городничего, замолк, потом во весь голос закричал в сторону кулис: «Дайте занавес, пока эти мерзавцы не успокоятся!» Наконец наступила тишина, и весь пятый акт прошел спокойно. Московские «старики» остались довольны, доказав всем, что публика пока верна старым традициям.
Расскажу об одном концерте, который прошел в Экспериментальном театре в конце 1927 г., а может быть, в 1928 г., но не позже. Это было выступление великолепного баритона Дмитрия Даниловича Головина. Он только что вернулся из Германии, где был на гастролях. В одно время с ним гастролировал в Германии знаменитый итальянский баритон Титта Руффо. Рассказывали, что Берлин в эти дни
делился на две половины. Публика не знала, кому из двух отдать предпочтение.
Мой двоюродный брат Артемий Раевский (имевший тоже очень красивый баритон) предложил мне и моему брату Михаилу сходить на концерт Головина и, не жалея денег, купить хорошие места. Мы взяли три билета в один из первых рядов партера. Головин вышел в смокинге и был встречен продолжительными аплодисментами. Но театр был неполон. Публика еще как следует не знала Головина. Он открыл концерт арией Мазепы «О, Мария, Мария!». Что это был за звук — трудно себе представить. Казалось, голос покрывал весь огромный зал. Гром аплодисментов и женские крики последовали после окончания арии. Когда, по программе, концерт был окончен, из партера никто не выходил, аплодисменты продолжались. Головин долго не появлялся на сцене, но публика продолжала стоять в партере, теснясь к сцене. Крики продолжались: «Тореадор! Демон! Риголетто!» Вдруг немного утихло, и с галерки басом: «Не плачь, дитя!» Головин вышел и объявил Тореадора. Когда он пропел последние слова: «Тореадор, да ждет тебя любовь», — экзальтированная дама, стоящая у самого оркестра, в состоянии экстаза как-то особенно передернулась.
Я еще вернусь к Головину. Судьба его оказалась несчастливой, очень скоро он наполовину потерял свой голос, остался только незабываемый тембр, похожий, как говорили многие певцы, на раскаты грома.
ЛАБОРАТОРИЯ НА ПОКРОВКЕ
Весной 1927 г. штат нашей лаборатории увеличился настолько, что возникла необходимость подыскать для нее другое, более просторное помещение. Нашелся одноэтажный дом на Покровке с прекрасным полуподвальным помещением, вполне приемлемым для нашей лаборатории. Ре-
монт и обустройство здания (практически два этажа) требовали большого внимания с нашей стороны. Но в условиях 1927 г. все это осуществлялось быстро и качественно. В июне я ушел в отпуск и проводил его вместе со старшей сестрой и младшим братом на родной тульской земле, в селе Сторожа Ефремовского уезда, где протекает река Красивая Меча, воспетая Тургеневым.
Когда я в июле вернулся из отпуска и пришел на Покровку, меня встретил сторож по имени Матвей Якушин, нанятый на временную работу, пока шел ремонт. Это был очень скромного вида рязанский мужичок, приехавший в Москву подработать.
После двух комнат на Гороховской улице новое помещение лаборатории вызывало восхищение. К небольшой передней, прямо против входной двери, примыкала небольшая комната для кабинета отца Павла Флоренского. Справа — дверь в помещение лаборатории, состоящее из двух больших смежных комнат, затем еще одна, сравнительно небольшая комната и совсем маленькая — для сторожа. С первого этажа лестница вела в полуподвальное помещение такой же планировки, как комнаты первого этажа.
К этому времени штат лаборатории состоял из двадцати человек. Когда все помещение было оборудовано надлежащим образом, и началась нормальная работа, возник первостепенный вопрос о стороже, которому надлежало постоянно жить в помещении лаборатории. По утвержденному графику, сторож мог покидать лабораторию только во время ее работы с 9 до 16 часов. Остальное время суток он обязан был быть на месте, равно в выходные и праздничные дни. В условиях безработицы служба сторожа, казалось, должна была бы быть привлекательной. Работы, в сущности, никакой, сиди себе, читай газеты, пей чай, а днем иди, куда тебе нужно. Матвею Якушину такая работа была по душе. Он приехал в Москву только для заработ-
ка и ничем больше не интересовался. Однако для рядового москвича условия работы лабораторного сторожа были трудны. Воскресные и праздничные дни он должен был сидеть в стенах лаборатории, вместо того чтобы пойти в гости или в театр. Поэтому нам казалось, что лучшего сторожа, чем Матвей, которого Вальский переименовал, назвав Фалалеем (против чего он, кстати, не возражал) нам не подобрать. У него дома в деревне осталась жена с ребенком, которая могла к нему время от времени наезжать, а деньги бы копились.
Нам Матвей очень нравился, Павел Александрович тоже ничего против него не имел. Но начальник АХО не одобрил зачисления Матвея в штат лаборатории, считая, что по установленному порядку любое зачисление на работу должно проводиться через биржу труда. Мы с Вольским просили похлопотать о Матвее, но получили отказ. Павел Александрович посчитал ненужным вмешиваться в порядки АХО, и нам пришлось проститься с Матвеем Якушиным. Мы сфотографировали его на память, а вместо него с биржи труда к нам прибыл молодой парень по имени Федор. И тут началась чехарда со сторожами. Менее чем за год их сменилось около десяти человек.
Новый сторож — Федор не успел проработать одного месяца, как в лаборатории произошла кража, оцененная в пятьсот рублей золотом. Исчезли новая пишущая машинка, два арифмометра, еще какие-то предметы. К счастью, воры не обнаружили платиновые тигли. Скорее всего они просто не знали их цены.
Происшедшему событию предшествовала вечеринка, устроенная Федором с участием уличных девиц и сопутствующих им уголовников. Дворник, услыхав шум и пьяные песни, решил проникнуть в лабораторию. Почуяв приближающуюся опасность, гости Федора быстро ретировались, забрав попавшее под руку имущество. Когда же появилась милиция, Федор встретил ее вдребезги пьяным и к тому же со-
вершенно голым. Естественно, судьба его была решена, в связи с чем лаборатория осталась без сторожа.
Сотрудникам пришлось временно дежурить по очереди. Начальник АХО М.М.Шамсов предложил вернуть Якушина, но он уехал в деревню и адреса его мы не знали. Появился один старик с биржи труда, посмотрел вокруг, обошел все помещение, выслушал все, что ему сказали о его обязанностях, как будто бы согласился сторожить, только пожаловался, что в помещении очень холодно, но остался. А через три или четыре дня отказался от работы. Положение становилось тревожным. Администрация пыталась найти подходящую кандидатуру, разрешив даже миновать биржу труда. Появлялись люди разного возраста и сословия: от рабочего или крестьянина до подозрительного интеллигента и спившегося ученого. Так продолжалось полгода, когда наконец с биржи прибыл Иван Никитич Сухинин — вполне порядочный трезвый мужчина, продержавшийся в лаборатории до 1930 г., когда мы все перебрались в новое здание теперь уже не ГЭЭИ, а ВЭИ (Всесоюзный электротехнический институт) на Красноказарменную улицу.
В институтскую стенгазету был помещен фельетон, посвященный сторожам нашей лаборатории на Покровке. Вольский составил их список, который носил в кармане и с удовольствием его читал:
Добродетельный Фалалей,
Распутный Федор,
Зяблый старик,
Родионов-Полюхинский,
Таинственный чех,
Старик-профессор — сумрачный,
Труфанов — отравленный,
Рыскинд — конник расточительный,
Иван Никитич — благоразумный.
В фельетоне каждый персонаж был красочно, юмористически описан.
Среди сотрудников нашей лаборатории на Покровке было три женщины: Мария Петровна Введенская — жена Б.А.Введенского (впоследствии академика), Анна Николаевна Блаженова, рожденная Бромлей (сестра актрисы Второго МХАТа) и Елена Константиновна Апушкина.
Мария Петровна числилась препаратором, но фактически выполняла роль секретаря Павла Александровича Флоренского. Когда она у нас впервые появилась в старом помещении на Гороховской улице, Павел Александрович принял ее без удовольствия. Потом она своей аккуратностью и деловитостью доказала, что присутствие ее в лаборатории приносит действенную помощь, и Павел Александрович изменил к ней свое отношение в лучшую сторону. Выполняя работу препаратора, она успевала печатать на машинке различные письма, почерк в которых в машинописном бюро института никто не мог распознать, а она разбирала отлично. Ее положительные качества сотрудника лаборатории дополнялись приятной внешностью и красивой фигурой.
Анна Николаевна окончила бывший Коммерческий институт (позже — Институт народного хозяйства имени Плеханова), имела диплом инженера-технолога. Елена Константиновна была выпускницей химического факультета Московского университета. Летом 1927 г. в лабораторию зачислили двух молодых специалистов — членов ВКП(б) (до этого в штате лаборатории не было ни одного коммуниста), только что окончивших вузы: Н.Е.Герман — электротехнический факультет Высшего технического училища и М.И.Мантрова — физико-математический факультет Московского университета.
ВЕЧЕРА В ЕРОПКИНСКОМ ПЕРЕУЛКЕ
Когда вся наша семья перебралась в Москву, мы стали тесно общаться с родными и близкими знакомыми. Было несколько домов, которые я время от времени посещал: двоюродные сестры Раевские на Новинском бульваре, мой дядя Ваня и его сын Артемий в Большом Афанасьевском переулке, тетушки и троюродные сестры, братья Давыдовы в Гагаринском переулке и на Плющихе, Голицыны в Еропкинском переулке и еще несколько семей. Существенно, что семьи жили в одном районе, объединяющем переулки Арбата и Пречистенки. Только Нерсесовы жили отдаленно — в Телеграфном переулке близ Мясницкой улицы.
Наиболее часто, почти ежедневно собиралось много молодежи в квартире Голицыных в Еропкинском переулке, от нас не более десяти минут ходьбы. Там в любой вечер помимо молодежи бывало много гостей старшего и среднего поколений. И самое удивительное, что никто из собиравшихся друг другу не мешал. Старый князь Владимир Михайлович мог спокойно раскладывать дамский пасьянс, в то время как в этой же комнате пары танцевали фокстрот под патефон. Чай за одним большим столом пили, не обращая внимания на отсутствие деликатесов.
Семья князей Голицыных была особенная, я не могу ее сопоставить с какой-либо другой семьей. В сравнительно небольшой квартире жила в полном согласии семья из четырех поколений. Всем хватало места, никто никому не мешал и не сетовал на свою судьбу. Голицыны были истинными аристократами в самом лучшем значении этого слова. Они не чуждались присутствия в их доме людей другого круга, если те не нарушали общего порядка, установленного в семье. Всякий случайный человек, попадавший к Голицыным, ощущал атмосферу, царящую в их доме, и легко воспринимал ее. Я помню один-единствен-
ный случай, когда случайно попавший в компанию Голицыных молодой человек вышел из рамок приличия. Ему тут же дали понять, что он ведет себя недостойно. Смутившись, он извинился и перестал посещать Еропкинский.
Вдохновителем и организатором веселья молодежи был старший сын Голицыных — Владимир. За большим столом он располагал придуманные им игры «морского боя». Иногда ставились шарады, в них участвовали старшие и младшие дети. К старшим относились Владимир, его жена Елена, рожденная Шереметева, и сестра Соня. Старшая, замужняя сестра, Лина жила отдельно на Спиридоньевке, но часто приходила к своим в Еропкинский. Муж ее — Георгий Михайлович Осоргин — был арестован в 1927 г. и заключен в Соловецкий лагерь. Младшие дети Голицыных — Сережа, Машенька и Катенька — входили в основной состав молодежи, собиравшейся в Еропкинском в конце двадцатых годов.
К Голицыным мы обычно ходили раз в неделю по субботам. Иногда мы с Владимиром в мужской компании предварительно устраивали небольшую выпивку. Я или друг семьи Валерий Перцов (мы оба работали в химических лабораториях) приносили пузырек спирта, который разводили пополам с кипяченой водой и с легкой закуской выпивали. Помню, однажды пришел шурин Владимира — Николай Шереметев с женой, ведущей актрисой Вахтанговского театра Цецилией Львовной Мансуровой. Мы задумали ставить шараду, и я пригласил Мансурову участвовать в ней. Она решительно возразила: «Что вы, дорогие, меня еще заставляете играть в гостях, хватит мне спектаклей в своем театре, я с удовольствием буду зрителем!»
Частыми посетителями Голицыных были упомянутые выше барышни Нерсесовы и еще одна красивая девушка — Леночка Желтухина, позднее вышедшая замуж за известного физика П.Д.Ребиндера.
ЛЯЛЯ ИЛЬИНСКАЯ
Иногда вся компания молодежи, собиравшаяся в Еропкинском, объединялась в квартире Ильинских на Поварской улице. У супругов Ильинских — Игоря Владимировича и Софьи Григорьевны — была дочь Ольга, или Ляля, близкая подруга Машеньки Голицыной. Ильинские занимали две большие комнаты в общей квартире, где, кроме них, жила семья брата Игоря Владимировича и его племянник Дмитрий Николаевич Курганов — двоюродный брат Ляли. В доме Ильинских, как и у Голицыных, бывали танцы и разные игры, а однажды я присутствовал на спиритическом сеансе, который задумала организовать Ляля. Я уже забыл его подробности, но помню хорошо, что блюдце под нашими руками самопроизвольно двигалось. Я подумал: как этот факт может быть объяснен с точки зрения коммунистов? Это было в 1928 г., когда я усиленно готовился к поступлению в университет, более всего боясь провалиться на экзамене по политграмоте.
Среди молодых девиц нашей компании Ляля Ильинская занимала особое место. Обаятельная, если не сказать, просто красивая, она пользовалась в нашем обществе большим успехом, при этом никому не отвечая взаимностью. Многие считали, что она была влюблена во Владимира Голицына, чего я лично не исключаю. Но поскольку она могла ожидать от Владимира не более, чем доброго отношения к себе, как к подруге его сестры, Ляля часто бывала молчалива и задумчива. Однако это все одни предположения. Она часто бывала даже излишне веселой и с удовольствием принимала приглашения на танцы от окружающих ее кавалеров.
Ляля Ильинская, помимо красивой внешности, была, безусловно, одаренной девушкой. Она писала прекрасные стихи и могла удивлять многих собеседников своими знаниями литературы и искусства. Ляле было не более восемнад-
цати лет, когда она мне выражала свое восхищение Достоевским, из произведений которого более всего любила роман «Идиот». Из братьев Карамазовых самым близким ей был Иван Федорович. В поэзии обожала стихи Блока, особенно его поэму «Двенадцать». Одним из ее любимых рассказов Стефана Цвейга было «Письмо незнакомки».
Один год я был в дружеских отношениях с Лялей Ильинской. У нас не было взаимного увлечения в смысле романтическом, но много общего нас связывало с театром, где мы в зиму 1927/28 г. довольно часто бывали. Более всего Ляля любила Второй МХАТ и в нем — М.А.Чехова, это был ее кумир. Мы просмотрели все вечера Достоевского, где были представлены «Рассказ Мармеладова», «Иван-царевич» из романа «Бесы» в исполнении Чехова и Берсенева и несколько основных сцен из «Братьев Карамазовых». Самое большое впечатление на нас обоих произвела тогда сцена «Обе вместе», где Грушеньку играла Тарасова, а Екатерину Ивановну — Коренева.
В истории театральной Москвы конца двадцатых годов совсем забыты Второй МХАТ и замечательные вечера Достоевского, на которых, как казалось мне и Ляле, более чем в отдельных спектаклях, проявлялась одаренность замечательных актеров Первого и Второго МХАТов.
Мне казалось в то время, что Лялю Ильинскую ожидает блестящее будущее, что она встанет в один ряд с такими талантами, как Марина Цветаева или Анна Ахматова. Так, вероятно, думали многие. Однако оказалось, что Ляля, как это нередко бывает, свой поэтический талант зарыла в землю. Я как-то спросил ее: «Зачем вы бравируете перед молодыми и даже пожилыми людьми, выпивая целиком стопку водки?» Ляля ответила: «Я люблю шокировать людей». Что это — оригинально? По-моему, нисколько! Она, по-моему, недостаточно ценила свои таланты или не умела ими пользоваться.
В 1929 г. Ляля поехала на юг, где встретила человека, вскоре ставшего ее мужем. Она мне говорила, называя свое-
го жениха Волком: «Я сильно люблю Волка». Я спросил Лялю, какие общие взгляды у них и что собой представляет любимый ею человек. Она ответила, что у них почти все общее и что это великое счастье, выпавшее на ее долю. Ганя (так звали мужа Ляли) жил в Ленинграде, она уехала к нему.
В 1929-м или 1930 г. я как-то встретил Лялю Ильинскую. Мне показалось, что она поблекла. Возможно, я ошибался, так как у меня перед глазами тогда была только моя будущая невеста — Лёна Урусова. А Ляля с восторгом рассказывала мне, как во время антракта в Мариинском театре она гуляла в фойе, а с обеих сторон шли по три кавалера, и публика озиралась на них! Я подумал: до чего же изменилась Ляля Ильинская, а ведь это был несомненный талант. Потом я слышал, что она разошлась со своим Ганей, снова вышла замуж, и, кажется, не один раз. Последним мужем ее был писатель Б.С.Емельянов. Сведения о ней я слышал от своей родственницы М.А.Глебовой, которая общалась с Лялей только по телефону. Та почему-то избегала встречи со старыми друзьями. А еще через короткое время мне сказали, что Ляля Ильинская умерла.
Странная судьба бывает у некоторых людей. Чем объяснить зарытые таланты? Мне приходилось встречать такие. У Куприна есть рассказ «Погибшая сила», но там идет речь о судьбе алкоголика. Я же имею в виду здоровых, нормальных людей. Один мой близкий родственник говорил, что, помимо способностей, а особенно таланта, необходимо иметь «голову на плечах». С этим заключением я готов согласиться.
АННОЧКА ТОЛСТАЯ - ХОЛЬМБЕРГ - ПОПОВА
Анну Ильиничну Толстую — старшую дочь Ильи Львовича, внучку Л.Н.Толстого, я считаю фактически дальней родственницей, с которой я часто встречался во второй поло-
вине двадцатых годов. Анночка, как называли Анну Ильиничну все ее близкие и дальние родные, приходилась моим двоюродным братьям и сестрам Раевским троюродной, а мне четвероюродной сестрой.
Семья Ильи Львовича Толстого постоянно жила в его имении Гринево Чернского уезда Тульской губернии, где родились все их дети. Анночка двадцати лет вышла замуж. В 1909 г. у нее родился сын Сергей, а в 1915-м второй сын Владимир, который умер в 1932 г. Сыновей Анны Ильиничны я никогда не видел. Ее мать — Софья Николаевна Толстая с сестрой Натальей Николаевной Ден (рожденные Философовы) с детьми наезжали в имение их отца Паники, находившееся в пяти-шести верстах от Гаев и Бегичевки. В эти приезды обе семьи всегда посещали Гаи, заезжали и в Бегичевку. Я помню Анну Ильиничну в Бегичевке в 1915—1916 гг. Тогда же приезжали дети Ден: Коля и Наточка, они по возрасту были близки моей старшей сестре.
Часто отдаленное родство не дает основания к сближению и дружбе семей, чего нельзя сказать о семье Толстых. В 1927 г. я со своим двоюродным братом Артемием Раевским зашел к Анне Ильиничне. Она в то время была замужем вторым браком за профессором литературы Павлом Сергеевичем Поповым. Жили они рядом с нами — в Плотниковом переулке. Мне было тогда двадцать лет, Анне Ильиничне — около сорока. Мы не виделись более десяти лет. Когда мы вошли, хозяйка встретила нас такими словами: «Так вот какой стал Сережа Раевский! Ну, здравствуй! Ты, надеюсь, не забыл меня в Гаях и в Бегичевке? Если забыл, то я Анночка — твоя двоюродная, а это Патя — мой муж!» Мы очень хорошо провели этот первый вечер.
Вскоре Анна Ильинична пригласила меня и предложила работу по составлению родословных таблиц для Толстого. Я стал часто бывать у нее, меня ласково встречал ее муж Павел Сергеевич. Однажды Анна Ильинична выступила в до-
ме Герцена на концерте с цыганскими романсами. Я исполнял там роль конферансье.
В начале тридцатых годов Анночка с мужем уехали из Москвы и продолжительное время жили в Ясной Поляне. Потом я уехал, и нам пришлось в последний раз увидеться уже после войны, в конце пятидесятых годов.
СЕМЬЯ НЕРСЕСОВЫХ
Александр Нерсесович Нерсесов, до революции — профессор права юридического факультета Императорского Московского университета, в конце двадцатых годов занимал должность директора университетской библиотеки. Александр Нерсесович, его жена Евгения Александровна и три дочери представляли сплоченную православную семью, принадлежащую к высшей прослойке российской интеллигенции. В доме Нерсесовых в Телеграфном переулке, близ Мясницких ворот, часто собиралась молодежь, там бывали мои братья и я.
Вечера в этой семье отличались от сборов у Голицыных и Ильинских. Танцы там не были приняты, зато шарады и отдельные сцены из спектаклей ставились отменно. Хозяин дома Александр Нерсесович был музыкален, отлично играл на рояле, импровизировал музыку для постановок, очень интересных.
Другом дома Нерсесовых был известный литературовед и театральный критик Сергей Николаевич Дурылин. Он часто принимал участие в постановках отдельных сцен, выполняя роль режиссера. Помню, мы в шараде представили фрагмент сцены в гимназии из пьесы М.А.Булгакова «Дни Турбиных». Я в этой сцене исполнял роль Алексея Турбина. Из той же пьесы удачно была сыграна сцена у гетмана с немцами. Бывали у Нерсесовых музыкальные вечера и декламация стихов. В доме чувствовалась привержен-
ность к классике. Вольные интерпретации произведений, как правило, не поощрялись.
Кроме нас, братьев, дом Нерсесовых постоянно посещали князь Кирилл Урусов (брат моей будущей жены — Лёны Урусовой) и наш школьный товарищ Николай Храмцов. Бывали и Голицыны, и Ляля Ильинская, но сравнительно редко. Девочки Нерсесовы к Голицыным тоже приходили нечасто.
Ближайшие родные Нерсесовых — Воскресенские Александр Дмитриевич и его жена Екатерина Александровна, сестра Евгении Александровны Нерсесовой. Александр Дмитриевич был главным врачом детской больницы в Сокольниках. Воскресенские занимали большую квартиру, но среди их детей по возрасту подходил к моим братьям только один сын — Кирилл. Его сестры были еще детьми и не соответствовали компании, собиравшейся у Нерсесовых. Но в летнее время у Вознесенских бывало довольно много молодежи для игры в крокет, происходившей на обширной территории больницы.
В зиму 1927/28 г. я готовился к поступлению в университет. Одновременно со мной на физико-математический факультет собиралась держать экзамен старшая из сестер Нерсесовых — Екатерина, сокращенно Рина. Мой брат Михаил осенью 1927 г. успешно сдал вступительные экзамены на физмат, но по тогдашнему положению не был зачислен в число студентов и ходил в университет как вольный слушатель, посещая все лекции профессоров. Ректором университета в это время был А.Я.Вышинский1. Александр Нерсесович как директор библиотеки имел возможность свободно ходить на прием к ректору. Обсуждая с Вышинским служебные вопросы, он, как бы невзначай, заговорил с ним о зачислении моего брата в университет, как особен-
1 Вышинский А.Я. (1883-1954) - в 1935-1939 гг. прокурор СССР, выступавший на самых громких процессах против «врагов народа».
но отличающегося способностями по математике. Вышинский внял убедительной просьбе Нерсесова и обещал зачислить брата на второй курс осенью 1928 г., если он сдаст все экзамены за первый курс. Такую резолюцию ректор поставил на заявлении Александра Нерсесовича, и мой брат, сдав весной все экзамены, оказался осенью 1928 г. полноправным студентом МГУ.
ДЕЛА ПАРТИЙНЫЕ И ТЕАТРАЛЬНЫЕ
Казалось, что жизнь в Москве не изменилась. В магазинах любые товары были в изобилии, появились на улицах автобусы фирмы «Лейланд», придававшие городу, как многие говорили, европейский вид. Процветали кафе, пивные, рестораны, в больших магазинах принимались заказы на пошив одежды и обуви еще в больших масштабах, чем в предыдущие годы. Водка, вместо тридцатиградусной «рыковки»1, выпускалась, как в старину, двух сортов: с белой и красной головками крепостью сорок градусов. Но, несмотря на кажущееся благополучие, все ощущали какую-то тревогу, чувствовалось, что подспудно надвигается какая-то неприятность. Обычные люди в двадцатых годах мало интересовались политикой, а в особенности — разногласиями в высших партийных органах. У нас в институте партийных было немного, они-то, вероятно, между собой обсуждали обстановку в своей среде.
Однако XTV партконференция, а затем съезд партии, где выявилась так называемая оппозиция, тогда еще не называвшаяся страшным словом «троцкисты», заставили многих задуматься. Портреты Троцкого еще висели в мастер-
1 Водка, выпущенная впервые при советской власти, в 1925 г. называлась в народе «рыковка» по имени председателя Совнаркома А.И.Рыкова. (С.Р.)
ских нашего института, и рабочие преклонялись перед ним. Но постепенно нападки на Троцкого стали усиливаться, и в газетах все чаще стали появляться разоблачительные статьи в его адрес. К концу 1927 г. Троцкий вместо второго, за Лениным, человека в стране превратился в ничто. Начало появляться все чаще имя Сталина, но пока мало кто понимал значение этого человека.
Наше увлечение театрами продолжалось, особенно Художественным, где в 1927 г. был поставлен, в противовес «Турбиным», абсолютно пропагандистский спектакль «Бронепоезд-69» Всеволода Иванова. Постановка была отличная, с особенно эффектной сценой на колокольне, где Николай Баталов великолепно исполнил роль Васьки Окорока. Я тем не менее слышал, что Станиславский считал этот спектакль позором для Художественного театра. Правда, успех постановки продолжался недолго. Во многих театрах тогда шли патриотические пьесы. В Малом театре большим успехом пользовался «Огненный мост» по пьесе Ромашова, в Вахтанговском театре — «Разлом», «Интервенция». Однако все эти спектакли меркли перед «Днями Турбиных».
Надо сказать о двух совершенно не имеющих между собой ничего общего замечательных спектаклях МХАТа, поставленных на Малой сцене. Это драма Кнута Гамсуна «У врат царства» и комедия В.Катаева «Квадратура круга». В пьесе Гамсуна главную роль блестяще исполнял В.И.Качалов, прекрасно играли и другие молодые актеры: Ливанов, Еланская и Синицын. Этот спектакль иногда по воскресным дням давался в Экспериментальном театре и шел с огромным успехом.
Пьеса Катаева, вероятно, была бы не замечена, если бы не опять-таки великолепная игра молодых актеров: Яншина, Грибова, Бендиной, Титовой и Ливанова. Спектакль долгое время шел с аншлагами. Особенно великолепна была в нем актриса Бендина, исполнявшая роль Людмилочки.
Мне говорили, что В.И.Немирович-Данченко считал, что ни одной актрисе Художественного театра не довелось достигнуть такого совершенства в исполнении своей роли, как Бендиной. Я как-то уговорил всех Голицыных пойти посмотреть этот спектакль. Мы заняли восемь или десять мест в одном из передних рядов партера. Была, я помню, и Лина Осоргина, которая особенно восхищалась игрою Бендиной.
ТРИ СЕМЬИ ДАВЫДОВЫХ
Старшие Давыдовы поколения моего отца приходились ему двоюродными братьями. Из них я знал Василия Васильевича — дядю Васю и Александра Васильевича — дядю Альду. Николая Васильевича и Ильи Васильевича ко времени нашего приезда в Москву в живых не было, но живы были их жены: тетя Ольга и тетя Катя. Из детей Давыдовых мы знали в семье тети Ольги двух сыновей, Сережу и Колю, и дочь Катю. В семье тети Кати: ее пасынка Федю — моего сверстника — и падчерицу Таню, на четыре года моложе брата. Дядя Альда был женат на сестре Анны Сергеевны Голицыной, их дочь Леля была поэтому Голицыным двоюродной сестрой, а нам — троюродной, как и все Давыдовы.
Среди молодежи Давыдовых Сережа и Федя выделялись своей манерой держать себя — они искренне сочувствовали современному строю, были комсомольцами, Сережа даже собирался стать членом партии. Сережа и Федя никогда не появлялись в нашем обществе, и мы с ними общались, только посещая их дома. В обществе Голицыных часто бывал Коля, мы с ним были хорошими друзьями. Я был дружен и с Федей, только он удивлял своей позой: выставлял себя комсомольцем, пролетарием, в рубашке с расстегнутым воротом и засученными рукавами.
Особое место среди Давыдовых занимала Катя — сестра Сережи и Коли. Она была очень красива, с восточным типом лица. Однажды, идя по Арбату, она встретила фотографа — хозяина фотоателье, он преградил ей дорогу и стал упрашивать сняться. Долго отговариваясь, она наконец согласилась на съемку, и вскоре в витрине арбатского ателье мы увидели ее фотографии анфас и в профиль.
Не помню точно когда, кажется в начале 1926 г., Катя была арестована и получила «минус шесть». Она выбрала Тулу и там часто встречалась с моей сестрой, тоже Катей. Братья Давыдовы, Сережа и Коля, часто ездили в Тулу навестить сестру и всегда заходили к моей сестре. Возвращаясь в Москву, они привозили нам от нее разные гостинцы. В Туле была отменная копченая колбаса разных сортов, изготовлявшаяся в Ефремове, в московских магазинах она не попадалась.
Я слышал, что двоюродный брат Голицыных — Кирилл Голицын — был влюблен в Катю Давыдову. Во время ее пребывания в Туле он жил в Ясной Поляне. Не получив взаимности от своей пассии, он потом женился на Наталье Васильевне Волковой. Они прожили до старости в полном согласии, имея трех сыновей.
Жена Ильи Васильевича Давыдова — Екатерина Сергеевна, или, как мы ее называли, тетя Катя, жила с пасынком и падчерицей в доме на углу Гагаринского и Староконюшенного переулков, от нас в десяти минутах ходьбы. Я любил бывать у этой молодой красивой женщины, всегда радушно, по-родственному встречавшей всех нас. Очень мила была и ее падчерица Таня — моя троюродная сестра.
В семье дяди Альды я никогда не бывал, и мы знали хорошо только его дочь Лелю. Самого дядю Альду, а также дядю Васю я встречал только в доме тети Кати Давыдовой.
ГОЛИЦЫНЫ-МЛАДШИЕ
Был еще один дом, который я часто посещал, — дом Голицыных — двоюродных, живших в Хлебном переулке. Это была семья Владимира Владимировича Голицына — брата Михаила Владимировича, называемого родственниками дядя Вовик.
Владимир Владимирович — младший из братьев Голицыных. Его жена, Татьяна Семеновна, происходила из крестьян Ливненского уезда Орловской губернии. Этот, казалось, неожиданный брак крестьянки и аристократа был заключен не только по взаимному желанию будущих супругов, но и по настоянию главы семьи — князя Владимира Михайловича.
Брак оказался счастливым. Татьяна Семеновна очень скоро вошла в семью Голицыных как равная, появился первый сын Александр — ровесник своему двоюродному брату Сереже. Потом родились две дочери: Елена и Ольга, почти ровесницы своим двоюродным сестрам Машеньке и Катеньке.
Когда я познакомился с семьей Владимира Владимировича, его жены уже не было в живых. Жили они в полуподвальной квартире большого дома, хозяином которого был некто Эпштейн, числившийся арендатором дома, что отвечало порядкам НЭПа. Голицыны занимали всю квартиру, за исключением одной небольшой (восемь кв. метров) комнаты, в которой жил двоюродный брат Голицыных — мой близкий друг Алексей Бобринский.
СЕМЬЯ БОБРИНСКИХ
Отец Алексея, граф Лев Алексеевич Бобринский, приходился моему отцу троюродным братом. Он был женат на Вере Владимировне Голицыной, в молодости — подруге моей матери.
В семье Бобринских, кроме Алексея, было три сестры, все красавицы: старшая Александра, которую звали Алька, за ней Софья и после Алексея — Клена. Был еще младший брат Николай, который умер в младенчестве. Выше упоминалось, что эта семья до революции жила в Богородицке во флигеле дворца Бобринских. После Октябрьской революции, не покидая Богородицка, Бобринские переехали с так называемой графской стороны в городскую, в дом Кобяковых, где им сдали две небольшие комнаты.
Весной 1922 г. в Москве умер Лев Алексеевич, и вскоре вся семья Бобринских переехала в Москву. Выше было сказано о работе двух сестер Бобринских в агентстве АРА и их браках с иностранцами. Старшая дочь Алька в 1925 г. уехала с мужем за границу, а Соня еще оставалась в Москве и жила с мужем, англичанином Реджи Уиттером, в предоставленной им квартире в Гагаринском переулке. В 1927 г. у них родилась дочь, получившая двойное имя Вера-Лора. Вера Владимировна с младшей дочерью Еленой жила отдельно от замужней дочери и сына, имея одну комнату в коммунальной квартире, если не ошибаюсь, на Спиридоньевской улице.
Алексея Бобринского я помню еще в Богородицке в 1920 г. Но, поскольку в это время мы наезжали в Богородицк редко, у нас с ним не возникло тогда никакой дружбы. Ближе нам были Голицыны. Когда же мы переехали в Сергиев Посад и я стал часто бывать у Трубецких, там мне нередко приходилось встречаться с приезжавшим к ним Алексеем. В Сергиеве началась наша дружба, усилившаяся после моего переезда в Москву в 1924—1925 гг. Я стал часто бывать в Хлебном переулке, близко познакомился с семьей дяди Вовика. К нам в Сергиев приезжал Саша Голицын и, конечно, Алексей. Сестры Голицыны, Елена и Олечка, довольно редко бывали в Еропкинском у своих двоюродных и, по-видимому, имели, кроме них, Другую компанию.
Как-то раз, если не ошибаюсь, в начале 1926 г., я зашел к Алексею и застал у него приехавшего из Ленинграда некоего Мишу Полесского, друга Кирилла Голицына. В Ленинграде он был исключен из Политехнического института за социальное происхождение. Отец его служил в министерстве Двора Государя на хозяйственной работе, заведовал винными погребами. Казалось бы, должность не слишком высокая, но раз министерство Двора, значит, близко к царю, таким отпрыскам в вузе места нет. Миша был способным человеком и хорошо освоил радиотехнику. В Москве ему предложили работу в ОДР (Общество друзей радио) с окладом около десяти червонцев в месяц. В то время это был большой заработок. Он поселился у Алексея Бобринского и прожил у него не меньше года, после чего уехал обратно в Ленинград. Полесский был увлечен живущей в этой же квартире Еленой Голицыной, но она, как мне помнится, не отвечала ему взаимностью. Я любил приходить к этим двум друзьям и иногда прихватывал с собой бутылку портвейна или мадеры.
Однажды, придя к Алексею, я застал у него молодую девушку, которую он мне представил как свою невесту. Встреча была неожиданной, прежде всего потому, что Алексей, которого я недавно видел, ничего мне не сказал по поводу предполагаемой женитьбы. Он мне говорил о какой-то богородицкой девице, а эта представилась как жительница Тамбова. Я поинтересовался, когда же свадьба. Оказалось, что таковой не намечается, они на днях расписываются и переезжают на квартиру сестры невесты, живущей с мужем на Ордынке. Придя домой, я рассказал о случившемся своей матери. Она прореагировала так: «Пока они не совершат законного брака, пусть к нам не ходят, так и передай Алексею». Под законным браком моя мать подразумевала венчание в церкви, регистрацию в ЗАГСе она браком не считала.
Вскоре среди всех родственников начались всевозможные толки и послышались слова неодобрения в адрес новоявленных жениха и невесты. Особенно возмущался граф Николай Алексеевич Бобринский — двоюродный брат Алексея. Встретив меня случайно, он стал расспрашивать: что побудило его двоюродного брата так неожиданно жениться, да еще на совершенно чужой, никому не известной особе? Я, между прочим, тоже высказал ему свое неодобрение, главным образом из-за материального положения Алексея, у которого не было постоянного заработка. Я даже толком не знал, где он работает.
Все родные и близкие пытались, как могли, уговорить Алексея отказаться от женитьбы, но тщетно, он не поддавался ни на какие уговоры, только согласился венчаться. Я на его свадьбе не был и не помню, как и где она проходила. Теперь, поскольку он был уже законным мужем, его стали везде принимать вместе с женой Алей. Когда они пришли к нам в Малый Могильцевский, моя мать поздравила обоих с законным браком. В то время — 1927 г. — в дворянской среде еще были сильны прежние традиции.
Про покойников принято или молчать, или говорить одно хорошее. К сожалению, об Алексее хорошего можно было сказать не так много, но и промолчать нельзя. Если бы он не был моим близким другом, я бы промолчал, но мне нельзя лукавить. Он попался на крючок ОГПУ и вынужден был до поры до времени выполнять мелкие задания. Я узнал это слишком поздно, а когда узнал (мне поведал об этом мой двоюродный брат Артемий), то, не скрою, побоялся ему сказать, что его разоблачили и что лучше всего ему признаться об этом ОГПУ. Я продолжал встречаться с ним и у него дома заставал его сестру Соню с Реджи Уиттером. Они, вероятно, тоже все знали об Алексее и тоже молчали. У Голицыных, конечно, все было известно, и когда там появлялся Алексей, чувствовалась неловкость. Я вскоре перестал с ним встречаться, и он перестал к нам ходить.
БРАТ МИХАИЛ
Мой брат Михаил, посещая лекции университета как вольный слушатель, стал общаться с нашим дальним родственником Николаем Федоровичем Четверухиным — преподавателем университета по курсу аналитической геометрии. Он познакомил Михаила с двумя профессорами-математиками Глаголевым и Финиковым, которые очень ценили способности моего брата. Общаясь с этими учеными, он расширял свой математический кругозор. Одновременно Михаил близко сошелся с двумя студентами своего курса, Мстиславом Келдышем (впоследствии президентом Академии наук) и Всеволодом Тарасовым. Последний впоследствии стал другом нашего дома. Попутно с занятиями в университете Михаил решил брать уроки пения у дяди Володи Мордвинова. Вначале казалось, что у него никакого голоса нет, но через довольно продолжительное время у него стал вырабатываться красивый баритон.
Чтобы иметь небольшой заработок, Михаил устроился контролером на спортивном стадионе, где летом был теннисный корт, а зимой каток. Работа здесь была несложной и вдобавок давала возможность самому заниматься спортом. Таким образом, у моего брата одно время было три увлечения: наука, пение и спорт. Успехи в главном занятии — математике — доставляли ему большое удовлетворение, хотя пока еще не было полной уверенности, что его осенью зачислят в университет. Уроки пения его также увлекали, но успехи на этой почве были не главной задачей.
ДВА НОВЫХ ВУЗА
Летом 1927 г. я как-то зашел к тете Кате Давыдовой и в передней увидел суетившегося Федю. Я спросил, куда он так торопится. Оказывается, открылся какой-то частный
вуз, куда можно поступить без особых сложностей, но надо торопиться, так как желающих очень много. Федя, не раздумывая, решил все разузнать и, если можно еще успеть, сдать необходимые вступительные экзамены. Я тоже заинтересовался, но решил посоветоваться с Павлом Александровичем Флоренским. Оказалось, что этот так называемый частный вуз был организован еще около года назад предприимчивым инженером-электриком Я.Ф.Коган-Шабшаем. Он получил от Моссовета здание около Петровских ворот и усиленно предлагал многим ученым, в том числе Павлу Александровичу, работать в своем институте в качестве профессоров.
Я знаю, что П.А.Флоренский и Л.И.Сиротинский отклонили предложение Коган-Шабшая, считая, по-видимому, этот институт недостаточно престижным. Меня тоже не прельщал новоиспеченный институт, и я потерял всякий интерес к нему. Между тем Федя Давыдов был очень доволен, оказавшись студентом (наша мечта). Я его спросил, как проходят занятия в его вузе. Он ответил, что занятия теоретические проходят по вечерам, а днем они все работают чернорабочими на заводе «Динамо». Мне это показалось странным и малоприятным. Федя же уверял, что все замечательно. Они получат прекрасную практику и, окончив институт, станут настоящими инженерами-производственниками. Вероятно, в этом была доля правды. Но я твердо решил подождать год и попытаться в 1928 г. попасть в университет. Позже я пожалел, что не стал поступать к Коган-Шабшаю, куда меня мог рекомендовать Павел Александрович, если бы я захотел последовать примеру Феди.
Вскоре (через год или два) новый институт попал под юрисдикцию Главпрофобра и стал именоваться Электромеханическим институтом имени Я.Ф.Коган-Шабшая. Тот оказался пробивным человеком, возможно, у него были связи «наверху». Во всяком случае, он сделал удачный пиру-
эт и не попал в одну компанию со многими предпринимателями времен НЭПа. В первый год приема студентов в институте Коган-Шабшая оказалось немало неудачников, которым не хватало места в прочих вузах из-за отсутствия у них пролетарского происхождения.
Скоро появилось разъяснение Главпрофобра, что дети преподавателей и служащих любого вуза при условии сдачи ими вступительных экзаменов зачисляются в студенты в первую очередь. Это позволило Рине Нерсесовой беспрепятственно быть принятой в университет. Однако мне, моему брату Михаилу, Сереже Голицыну и Кириллу Урусову новое разъяснение Главпрофобра не помогло. Мы могли уповать только на какую-нибудь, практически несбыточную случайность, как, например, институт Коган-Шабшая.
Такая случайность многих не миновала. Неожиданно появились слухи об открытии Высших литературных курсов, куда можно было свободно поступить без пролетарского происхождения. Слухи вскоре оправдались, и поток желающих получить высшее литературное образование устремился во вновь открывшийся вуз. Не раздумывая, подали заявления на курсы Сережа и Машенька Голицыны, а уж Ляле Ильинской сам Бог велел. Меня эти курсы не интересовали, так как я предполагал поступать на физико-математический факультет или, в крайнем случае, в какой-либо технический вуз. Но, зайдя к Голицыным, я не мог не завидовать Сереже, который мне с восторгом сказал:
— Теперь мне никакого другого вуза не надо, я «У врат царства».
Да, не скрою, я им завидовал, ведь они теперь настоящие студенты, а мне ждать еще год, да и неизвестно, что будет через год, стану ли я студентом. Брат мой блистательно сдал вступительные экзамены, но пока еще вольный слушатель, а у меня нет таких способностей, как у Михаила.
Глава 15 ПАДЕНИЕ НЭПА
Глава 15
ПАДЕНИЕ НЭПА
НОВЫЕ РЕПРЕССИИ
В начале 1928 г. газеты объявили о высылке Троцкого в Среднюю Азию, в Алма-Ату, тогда еще небольшой город, ранее называвшийся город Верный. Очень скоро распространились всевозможные слухи о его жизни в ссылке, чуть ли не в юрте, с частыми выездами на охоту на волков и даже тигров. Используя эти слухи, в один из вечеров у Нерсесовых была поставлена шарада, в которую входило слово «Азия». В представлении был показан Троцкий, которого с помощью грима искусно играл Николай Храмцов.
Весь 1928 г. начавшийся со ссылки Троцкого, изобиловал арестами лиц нашего круга и духовенства. Аресты прошли в Москве и в Сергиеве, причем на этот раз без выпуска на свободу, а с отправкой арестованных в концлагерь и в ссылку на дальнюю периферию.
Большой трагедией для большинства сотрудников нашей лаборатории явился арест отца Павла Флоренского. Особенно тяжело переживали это происшествие двое молодых специалистов: Мантров и Герман. Они остались без руководителя, как покинутые желторотые птенцы. Очень скоро внутри
коллектива лаборатории начались склоки. Особенной непорядочностью, если не сказать больше, отличился научный сотрудник С., временно исполнявший обязанности заведующего лабораторией. Преподаватель Московского университета Б.В.Максоров, желая установить порядок в коллективе, предпринял попытку избавиться от С., ссылаясь на сокращение объемов работ. Но тот написал в местком отвратительное по своему содержанию заявление, в котором, кроме всего прочего, оклеветал арестованного Павла Александровича Флоренского. Местком, имея в руках это заявление, опротестовал решение дирекции института в отношении увольнения С., и он остался на прежней должности.
Между тем Павел Александрович решением коллегии ОГПУ получил три года ссылки с правом проживания в любом городе или селе, за исключением шести губерний, т.е. «минус шесть». Он выбрал Нижний Новгород и тотчас был принят там на работу в радиотехническую лабораторию.
Год 1928-й можно назвать поворотным от НЭПа к новым временам сталинизма. Возникли затруднения с хлебом, ассортимент продуктов в магазинах оскудел. Говорили, что хлеб скупают извозчики для корма лошадей; значит, исчез овес. Стало быть, мужички зерно придерживают в закромах. Теория Бухарина о «врастании кулака в социализм» и его же лозунг: «Обогащайтесь!» — «в верхах» начали уже пересматриваться, но пока до народа ничего не доходило, кроме ощущения надвигающихся перемен. Ввели заборные книжки на хлеб, наподобие карточек.
Вдруг совершенно неожиданно в газетах появилось «Шахтинское дело» — это в «Известиях», а в «Правде» — «Дело о контрреволюции в Донбассе». Каждый день публиковались допросы обвиняемых: всё крупные инженеры, а с ними «недорезанные бывшие люди». Возникло совсем новое качественное определение преступного действа — «вредительство», а те, кто совершает это действо, — «вредители».
Инженеры старой, дореволюционной школы, принявшие спокойно советскую власть, честно работавшие и занимавшие высокие посты, стали чувствовать себя неуютно. До этого «врагами» были князья, графы, дворяне и попы, а тут вдруг инженеры-вредители. В газетах стали появляться «возмущения» высокопоставленных специалистов в связи с открытием контрреволюционного заговора в Донбассе. Даже появилась заметка нашего директора Карла Адольфовича Круга, правда, в довольно сдержанном тоне и как бы исходящая не от автора: «Все, что сообщено в нашей прессе о неблаговидной деятельности служащих Донбасса, должно вызвать осуждение со стороны советских инженеров». Фраза, может быть, не совсем точна, но смысл ее именно такой. Если глубоко вдуматься, то покажется, что автор не верит случившемуся. В то время еще можно было писать такие заметки. В дальнейшем подобные завуалированные тексты не годились, необходимо было прямое осуждение с требованием сурового наказания.
Государственный обвинитель — прокурор республики Крыленко на суде делал перекрестные допросы то одного, то другого обвиняемого, председательствовал ректор МГУ Вышинский, после этого суда ставший начальником Главпрофобра.
В справедливость «Шахтинского процесса» большинство москвичей еще верило. Не представляли тогда люди, что можно выдумывать искусственные процессы, и я, только будучи в лагере, узнал от одного уже вольнонаемного «шахтинца», что все «Шахтинское дело» от начала до конца было вымышлено и ловко инсценировано.
МГУ И ЮБИЛЕИ МХАТА
В нашей семье самым большим событием в 1928 г. было зачисление моего брата Михаила студентом второго курса физико-математического факультета МГУ. Выше я гово-
рил, какими путями этого удалось достичь. Осенью предстояло сделать первую попытку мне. Я получил направление от своего института и хорошую рекомендацию за подписью директора и заведующего лабораторией. Моя мать в это время вела кружок иностранных языков на почвенно-геологическом отделении физмата МГУ. Надеялись, что это даст мне шанс на зачисление студентом. Но увы! Ничего не помогло. Экзамены я сдал все, а студентом меня не зачислили.
Я стал приходить ежедневно к Нерсесовым и списывать у Рины лекции, надеясь в течение года попасть в студенческий рай, но не удалось. Милый Александр Нерсесович проник на прием к Вышинскому и просил за меня. И надо же, начальник Главпрофобра вдруг сказал: «Позвольте, я же в прошлом году зачислил одного Раевского?» «Это его брат», — ответил Александр Нерсесович. «Ну, тогда второй пусть подождет». Таков был ответ всемогущего Андрея Януарьевича.
Осенью 1928 г. отмечалось тридцать лет основания Художественного театра. Контрамарок на юбилей обычным гражданам не выдавалось, ограничена была и продажа билетов в кассе театра. Ступеньки бельэтажа и верхнего яруса абонировали молодые артисты и весь обслуживающий персонал МХАТа. Я в этот день болел гриппом и лежал в постели. Невзирая на какие-либо преграды, моя сестра Елена и оба брата — Михаил и Андрей — решили проникнуть в театр без билета ко второму отделению, когда предполагались сцены из старых спектаклей конца прошлого и начала этого века. Задуманный план легко удался, они вошли в проход бельэтажа с толпой зрителей и, затерявшись среди них, без труда сели на ступеньки и просмотрели прекрасные сцены из пьес Чехова и спектакля «Братья Карамазовы», где, как они рассказывали, особенно эффектна была сцена «В Мокром» с Л.М.Леонидовым в роли Мити.
По случаю юбилея мы решили дома сделать выставку и вечер любителей Художественного театра. Была нарисована Чайка, выставлены портреты старейших актеров, книги, посвященные МХАТу. За столом «президиума» сели Юша Самарин (один из докладчиков), мой брат Андрей (второй докладчик) и я — председатель президиума. В качестве зрителей, кроме нашей семьи, были приглашены Надежда Богдановна Раевская, Машенька Голицына, Ляля Ильинская, барышни Нерсесовы и Николай Храмцов. Надежда Богдановна сочинила очень хорошие стихи, к сожалению, не сохранившиеся, посвященные нашему юбилейному вечеру, все прошло очень весело. В заключение была поставлена сцена из «Дней Турбиных» — первая картина второго акта «У гетмана». Очень хороши были немцы: фон Щратт — мой брат Андрей и фон Дуст — Николай Храмцов. Я играл гетмана, а брат Михаил — Шервинского. Сцена вызвала восторг зрителей, пришли смотреть все жильцы нашей квартиры.
ЛЕНИНГРАД И СЕСТРОРЕЦК
Вернувшись немного назад, хочу сказать, что отпуск свой я в 1928 г. летом провел в Сестрорецке у сестры. Я давно мечтал поехать в Ленинград, зная из рассказов моей матери о красоте бывшей столицы России. С удовольствием я предчувствовал свидание с Мишей Полесским, который обещал быть моим гидом. До меня ездил к сестре мой брат Андрей. В Сестрорецке жила моя сестра Катя, муж которой, Эдуард Малиновский, занимал должность заместителя директора Сестрорецкого оружейного завода. У них была большая квартира в дачном доме с садом, совсем близко от моря. Я взял билет на «Красную стрелу», которая в то время называлась просто курьерским поездом. Шел он ровно восемь часов, отправляясь из Москвы в половине первого
ночи. Предварительно я дал телеграмму Мише, и он меня встретил на вокзале в Ленинграде.
Мы походили по городу, я восхищался красотой зданий, широкой Невой, Медным всадником и особенно Дворцовой площадью, называвшейся площадью Урицкого. В Ленинграде тогда еще были торцовые мостовые, издававшие особый глухой звук от подков лошадей. Пообедав в одной из многочисленных столовых, мы отправились на Финляндский вокзал, откуда мне надлежало ехать в Сестрорецк. Попрощавшись, я обещал еще встретиться с Полесским по дороге в Москву.
Муж сестры встретил меня радушно, угощал хорошим вином и прекрасными закусками, которых в магазинах уже не было. При заводе был закрытый магазин, принадлежавший гарнизону пограничных войск.
Из интересных эпизодов, происшедших во время моего отпуска в Сестрорецке, была поездка на озеро Разлив и поход на большой лодке к шалашу «Ильича». В этот злополучный день в Сестрорецк приехала только что вышедшая замуж моя двоюродная сестра Леля Раевская с мужем Алексеем Алексеевичем Гвоздевым. Собралось нас всего около десяти человек. Кроме моей сестры с мужем, нас с братом и Гвоздевых, поехал заведующий магазином с женой и еще кто-то.
Погода была отличная. Добрались мы до знаменитого шалаша, расположились на лоне природы, пили чай из термосов, все шло хорошо. Но на обратном пути погода резко изменилась. Внезапно поднялся сильный ветер, и лодку начало качать. Тех, кто хорошо плавает, а их было большинство, качка не смущала. Но Алеша Гвоздев был совсем плохим пловцом, а Дмитрий Никитич (заведующий магазином) вообще не умел плавать. В силу этих причин жены не умеющих плавать заволновались, и особенно — завмаг. Алеша Гвоздев держался спокойно. Ветер не утихал, мы усиленно гребли, но до берега было еще далеко. Вдали виднелась ши-
рокая полоса осоки, значит, там глубина озера небольшая. Лодку качало, пошел мелкий дождь. Дмитрий Никитич не на шутку испугался.
— Ну, матушка, — обратился к жене дрожащий от страха завмаг, — зря ты меня уговорила ехать в этот шалаш! И чего я там не видел!
— Матушка! Какая я тебе матушка, батюшка, что я тебя — веревкой тянула, что ли? Раз плавать не умеешь, не суйся в лодку, матушка, батюшка!
— Ой, мне бы только до осоки дотянуть, там уж, наверное, воды по пояс будет, вылезу как-нибудь! Ах ты, Ильич, Ильич, взял бы тебя паралич!
— Ну ты, Дмитрий, или уж совсем одурел, что ли? — возмутилась его жена, услыхав такие крамольные слова.
Мы с братом и муж Кати в паре с другим мужчиной напрягли последние силы, взмахивали веслами, лодка неслась вперед и наконец врезалась в осоку, осталось не более двухсот метров до берега.
Моя двоюродная сестра Леля, сидевшая у руля, искусно управляла лодкой, но призналась, что не менее завмага боялась, только не за себя, а за мужа, который тоже не умел плавать.
Из Сестрорецка до Ленинграда я ехал на малогабаритной грузовой автомашине, так называемой полуторке ГАЗ-АА. Это была прекрасная машина, и мне позднее приходилось много раз ею пользоваться. Ехал я с полным комфортом в кабине. Машину направил в Ленинград муж моей сестры за какими-то инструментами для завода. Мне повезло, шофер доставил меня прямо к дому Полесского — Смольный проспект, 11. Миша Полесский меня ждал.
Мы отправились досконально осматривать бывшую столицу России. Я восхищался величием зданий, прямотой улиц, особым порядком, царившим тогда в Ленинграде. Миша подробно рассказывал мне о всех достопримечатель-
ностях, тех или иных зданиях и кварталах города. Стояли белые ночи, мы нисколько не устали.
МАНЕЖ
Еще в начале 1927 г. я начал посещать манеж на Поварской (ул. Воровского). Был он раньше, как мне помнится, частным и принадлежал неким Гвоздевым. Потом он перешел в общественную организацию ОСМКС, что означало: Общество строителей международного красного стадиона. Когда меня впервые туда привел мой двоюродный брат Миша Унковский, обстановка в манеже была особая, и если так можно выразиться, по-советски буржуазная. Лучшие всадники и всадницы были из «бывших людей». Но были и прекрасные конники из современных молодых людей, которые, впрочем, ничем не выделялись и вполне вписывались в особую манежную среду. Шефом и покровителем манежа на улице Воровского был известный командир Красной армии Николай Ильич Подвойский. Он время от времени приходил в манеж, интересовался, как идут занятия, беседовал с директором, иногда появлялся в ложах и смотрел на занятия групп, а их было много и очень разнообразных.
Самая главная и всех интересовавшая группа называлась «спорт-группа». Следить за ее ездой было очень интересно. Занятия в ней вел офицер Дагестанского конного полка Магомет Джафаров — отличный кавалерист и очень строгий инструктор. В спорт-группе, между прочим, занималась Кира Жуковская, имевшая два приза за участие в конкурах (взятие препятствий). Из всадниц спорт-группы лучшей считалась Вера Михайловна Грацианова — молодая женщина двадцати с небольшим лет, затем Жанна Клодт, Галя Гвоздева (в тридцатых годах — мастер спорта) и Кира Жуковская. Среди мужчин отличались Игорь Коврига (впос-
ледствии ведал конюшней Василия Сталина), Миша Ратнер, Жорж Джафаров — сын инструктора, Миша Таманов и еще некий Бутковский, отличавшийся на конкурах.
Много было театральных групп. В группе МХАТа занимались Н.П.Хмелев, М.М.Яншин, А.К.Тарасова, Е.Н.Еланская и другие артисты этого театра. Большой была группа Вахтанговского театра, там лучшим наездником считался Володя Москвин — сын знаменитого Ивана Михайловича Москвина.
Миша Унковский и его невеста Эда Урусова занимались в группе студии имени Ермоловой, в которой они учились, а потом стали ее ведущими артистами. У них был отличный инструктор и такой же всадник — Андрей Сергеевич Широков, в прошлом павлоградский гусар.
Я первое время занимался в группе ермоловцев, но в 1928 г. Юша Самарин, работавший тогда в Академии художественных наук (ГАХН), организовал группу ГАХН, куда, кроме меня и Юши, вошли мой брат Михаил, моя троюродная сестра Наташа Рязанцева и Лёна Урусова — сестра Эды. В эту же группу я пригласил студентку университета и сотрудника своей лаборатории. Инструктором у нас был Василий Петрович Гуров — кавалерийский офицер дореволюционного времени, окончивший Тверское юнкерское училище.
Период конца двадцатых годов и первых двух лет тридцатых отличался повальным увлечением верховой ездой. Многие просиживали в манеже все свободное время, артисты часто опаздывали на репетиции. Я помню, как Володя Москвин досадовал, что не может прийти в манеж, так как занят в спектакле.
Особая атмосфера царила на Поварской. Однажды в праздник на манеж выехала женская группа в белых блузах и жокейских фуражках, что здесь не возбранялось. Ничего подобного не допускалось в манеже Военной академии в Земледельческом переулке, куда мы позднее пере-
шли. Там все группы были военизированы. Вместо белых блуз — защитного цвета гимнастерки. Вместо жокеек — какие-то береты с нашитыми на них крупными красными звездами. Все ребята носили военные фуражки кавалерийской формы с синим околышем, их принято было называть чепчиками.
СЕМЬЯ НИКУЛИЧЕВЫХ
В Мертвом переулке, рядом с особняком М.Ф.Якунчиковой, в просторной квартире жила близкая нам семья Никуличевых. Главой семьи был Иван Егорович — владелец галантерейной фабрики, располагавшейся в районе Черкизова. У него и у его жены Марии Михайловны было две дочери — Нина, Зина и два сына — Миша и Шура. Миша был женат, жил отдельно от родителей и имел собственное дело (магазин или небольшую фабрику).
Иван Егорович Никуличев происходил из крестьян (если не ошибаюсь, Ярославской губернии) нового типа: умных, предприимчивых, которых на Руси в начале века было немало. Свое небольшое дело начал еще отец Ивана Егоровича, а он его развил и к 1913 г. имел вполне современную небольшую фабрику. Первые годы революции Никуличевы прожили, как и большинство москвичей того времени, с известными трудностями, связанными с разрухой и голодом. Но с наступлением НЭПа жизнь семьи улучшилась, заработала фабрика, у хозяев скапливались червонцы.
Родители Никуличевы не жалели денег для детей. Девочки Нина и Зина захотели учить английский язык. Моя тетя Катя Евреинова по чьей-то рекомендации взялась обучать Никуличевых. Девочки оказались способными, особенно Нина. Приходя на уроки, Нина и Зина познакомились с моей сестрой Еленой, а позднее со всей нашей семь-
ей. Мы стали частыми гостями в их доме, а они — в нашем. Познакомились с Никуличевыми и Голицыны.
На вечерах в Мертвом переулке любимым занятием были шарады. У Шуры Никуличева было несколько близких товарищей, в их числе Ростислав Плятт — будущий выдающийся актер Театра имени Моссовета. Несколько друзей Шуры и он сам участвовали на общественных началах в струнном оркестре Дома Реввоенсовета на Знаменке.
У нас Шура познакомился с Алексеем Бобринским и его женой, они стали общаться. Чтобы получить диплом, Нина Никуличева поступила на курсы иностранных языков, впоследствии преобразованные в институт. Ей удалось его благополучно закончить, после чего она получила место преподавателя.
ХОЗЯЙКА ГОСТИНИЦЫ
В начале зимы 1928 г., вскоре после нашего юбилейного вечера, посвященного тридцатилетию МХАТа, Юше Самарину пришло в голову поставить домашний спектакль, для которого он выбрал пьесу Гольдони «Трактирщица». Эту идею мы все охотно подхватили, собрались у нас, в Малом Могильцевском, и стали распределять роли:
Мирандолина — хозяйка гостиницы — Ляля Ильинская,
Кавалер ди-Риффопрато — Кирилл Урусов,
Маркиз ди-Ферлимпопулс — Андрей Раевский,
Граф д'Альбофиорито — Михаил Раевский,
Гортензия — Машенька Голицына
Дежанира — Маша Нерсесова,
Слуга кавалера — Николай Храмцов,
Слуга графа — Валерий Перцов,
Фабрицио — слуга трактира — Сергей Раевский.
Пьесу размножили, и начались репетиции. Я договорился с Павлом Сергеевичем Поповым о том, что можно будет дать спектакль в Доме Герцена. До Нового, 1929 г. прошло, вероятно, не менее десяти репетиций. Режиссер — Юша Самарин был на подъеме. Первую сцену без грима и костюмов мы один раз показали у Голицыных в Еропкинском. Перед Новым годом и после него недели три репетиции не проводились, потом они были продолжены, но произошла замена ведущей роли — Мирандолины. Ляля Ильинская с ней явно не справилась. Были рассмотрены некоторые кандидатуры на это амплуа, наконец остановились на пятнадцатилетней очаровательной Лёнушке Урусовой, часто называвшейся Ленкой.
С этого дня открылась новая страница моей жизни. «Ни сна, ни отдыха измученной душе», Лёна — Мирандолина, я — Фабрицио! Это что же? Предзнаменование? Получилось именно так, но этому предшествовали две встречи 1929 г.: по новому стилю — в просторной квартире Розановых при Боткинской больнице, и по старому стилю — в квартире Урусовых в Знаменском переулке.
Волею обстоятельств намечавшемуся спектаклю не суждено было предстать перед зрителями. События в жизни нашего общества начиная с 1929 г. и дальше были таковы, что участникам пришлось более всего заботиться о собственной судьбе, и в итоге наша труппа распалась.
БАЛ-МАСКАРАД
Знакомство с семьей Розановых произошло совершенно неожиданно. Известный хирург профессор Владимир Николаевич Розанов учился в университете вместе с моим отцом. Они потом оба работали в клинике и Старо-Екатерининской больнице. После того как мой отец уехал из Моск-
вы на житье в деревню, общение моих родителей с Розановыми прервалось.
В семье Владимира Николаевича и его жены Анны Павловны был сын Игорь, авиатор, и две дочери, Ирина и Клена, обе учившиеся на Высших литературных курсах. Мы никогда бы не узнали семьи Розановых, если бы не случилось быть этому балу в ночь на 1 января 1929 г.
Близкая подруга девочек Розановых, Любочка Новосильцева (двоюродная сестра Мамонтовых, а через них тоже вроде двоюродная Юше Самарину), слезно просила Юшу достать как можно больше театральных костюмов для намечавшегося у Розановых маскарада. При этом Любочка от имени хозяев просила привести на бал побольше кавалеров, которых не хватало из-за большого количества дам.
От имени Любочки мы вдвоем с Юшей поехали в Боткинскую больницу, нашли нужную нам квартиру и предстали перед Ириной и Еленой Розановыми. Мы предполагали встретить чопорных барышень, свысока смотрящих на рядовых людей. Но оказалось совсем наоборот: обе девушки держались скромно, нисколько не считая себя принадлежащими к высшей сфере. Мы отрекомендовались и сообщили, что нас, кавалеров для бала, насчитывается семь человек, имея в виду троих братьев и одного двоюродного (Артемия) Раевских, двоих братьев Урусовых — Кирилла и Никиту — и самого Юшу Самарина. Барышни Розановы наше предложение одобрили, и на этом мы раскланялись.
Вечером накануне встречи Нового года у нас дома рассматривались костюмы, которые притащил Юша из прокатной костюмерной. Платья и костюмы отпускались по цене три и пять рублей. Мы ограничились трехрублевыми. Я выбрал себе гусарский мундир с красным ментиком, Михаил — восточный с султаном, под Багдадского вора, Андрей — камер-пажа, Артемий — польского вельможу, Юша — боярина с черными кудрями.
Облекшись в эти костюмы и накинув сверху плащи (а мне еще сверх плаща пришлось прицепить ментик), мы двинулись к остановке трамвая № 5 на Смоленскую площадь. Там, на конечной станции, мы влезли в пустой вагон и подняли никому не нужный шум, чему удивлялись входившие в трамвай пассажиры, особенно престарелые дамы. Доехали до Триумфальной площади и пересели на трамвай, идущий по Ленинградскому шоссе. Тогда Беговой улицы еще не существовало, и от шоссе до больницы мы шли пешком.
Нас ждали с нетерпением. Гости уже все пришли и начали наряжаться. Когда мы за четверть часа до Нового года собрались около наряженной елки, в комнату вошли хозяин и хозяйка. Владимир Николаевич спросил: «Где здесь дети Петра Ивановича Раевского?» Мы подошли, и хозяева начали обсуждать, кто на кого похож. «Этот вот (показывая на Андрея) похож на отца, а старший (показывая на меня), мне кажется, — на мать».
Потом все сели за стол, пили шампанское (больше никаких вин не было), уплетали всевозможные деликатесы. Затем мы перешли в большую комнату, где в углу стоял английский патефон «His marster's voice» с новыми пластинками для фокстрота. Под этот танец были подобраны русские песни: «Горячи бублики», «Понапрасну мальчик ходишь» и другие.
Когда утром 1 января родители вошли в зал, они были поражены, что мы все еще танцуем. «Неужели вы, дорогие, всю ночь танцевали?» — спросил Владимир Николаевич, и мы ответили утвердительно. Пришлось, однако, собираться домой. Потом мы всю зиму 1929 г. встречались с Розановыми, вместе ходили на лыжах. Среди их гостей был знаменитый летчик Андрей Борисович Юмашев — приятель Игоря Розанова. Он тоже принимал участие в наших лыжных прогулках.
В семье Урусовых старый Новый год прошел более скромно. Были все Голицыны, в том числе Владимир с кра-
савицей женой. Много лет спустя я, рассказывая про этот вечер, говорил, что более всего мне запомнилась Елена Петровна — жена Владимира. Когда она вошла, вся комната как бы озарилась: до того она была хороша в темном шелковом платье с золотым кулоном на шее. Мы пили крюшон из сухого вина и водку.
НОВЫЕ СПЕКТАКЛИ МХАТА
Зимой и весной 1928 г. в Художественном театре были поставлены два новых спектакля по пьесам Леонида Леонова — «Унтиловск» и Валентина Катаева — «Растратчики». В первом из этих спектаклей были заняты из «старой гвардии» И.М.Москвин и В.В.Лужский. Одну роль исполнял новый, очень талантливый артист В.О.Топорков, перешедший во МХАТ из театра Корш. Несмотря на прекрасную игру актеров, пьеса никакого успеха не имела. Я видел этот спектакль, играли хорошо, но в зале чувствовалось уныние, и скучающая публика покидала зал после занавеса.
Второй спектакль — «Растратчики» — мне почти не запомнился, хотя там играл Н.П.Хмелев и среди действующих лиц был некто, носящий мою фамилию — Раевский.
Зато возобновленный в это же время спектакль «Вишневый сад» Чехова можно было назвать шедевром. В нем участвовали почти все артисты старого состава: Гаева играл Станиславский, Раневскую — Книппер-Чехова, Епиходова — Москвин, Лопахина — Леонидов, Фирса — Лужский, студента Петю — Подгорный. Среди молодых актеров отлично справились со своими ролями Тарасова — Аня, Добронравов — Яша и Андровская — Дуняша.
Марица Глебова присутствовала на премьере спектакля и на следующий день пришла к нам рассказать о своем впечатлении. «Великолепно, — говорила она, — но лучше всех
Станиславский и Тарасова». Я бы сказал, что все исполнители играли на пять с плюсом.
ПЕРВАЯ ПЯТИЛЕТКА
До известного времени (если не ошибаюсь, до конца 1932 г.) в Советском Союзе хозяйственный год начинался не с 1 января, а с 1 октября. Именно с этого дня 1928 г. был провозглашен первый пятилетний план — долго всем памятная первая пятилетка, в течение которой проходили первые крупные процессы «вредителей», была восстановлена крепостная зависимость крестьян, «раскулачены» лучшие хлеборобы и кончились навсегда блаженные времена НЭПа. Прошло всего только полгода, и вернулись хлебные карточки, заменившие заборные книжки 1928 г.
Еще в январе 1929 г. мы с Юшей и сестрами Розановыми ходили в Камерный театр смотреть новую пьесу Булгакова «Багровый остров», а в мае того же года все пьесы этого драматурга запретили. Пришел конец «Дням Турбиных», «Зойкиной квартире» и только что поставленному «Багровому острову». Была запрещена постановка новой замечательной пьесы «Бег», которую я недавно держал в руках и мысленно распределял роли среди артистов МХАТа, знакомых мне по «Турбиным». Эту пьесу мне дал для прочтения Павел Сергеевич Попов, как выяснилось — близкий друг М.А.Булгакова.
Ну а что мы? Переживали трагедию драматурга? Да, мы переживали! Нам было жалко, что от нас ушли Турбины. Нет Николки с гитарой, ушел его старший брат Алексей, уехали в никуда Лариосик и Шервинский с Еленой, пропали Мышлаевский и Студзинский.
Интереснее всего, что эта пьеса, жестоко поносимая критиками от Главреперткома, была обожаема самой разнообразной публикой. Девицы, в том числе комсомолки,
желали иметь фотографии Николки, Лариосика и даже Шервинского. Когда я сказал Игорю Розанову, что он мне напоминает Шервинского, он с видимым удовольствием ответил, что ему многие об этом говорят.
Однажды мой младший брат стал свидетелем знаменательного эпизода. Он в лицо знал почти всех артистов МХАТа. Войдя в трамвай, он заметил сидевшего впереди М.М.Яншина, а сзади двух шепчущихся девиц. Видно было, что они о чем-то спорили. Скоро их голоса стали доходить до ушей всех пассажиров:
— Давай спорить на мою сумку! Это не он!
— Давай, я уверена, что ты проиграешь, сумка будет моя!
В это время Яншин обернулся и, обратившись к девице, которая узнала Лариосика из «Дней Турбиных», громко произнес:
— Девушка! Сумка ваша, вы выиграли пари.
Таково было в то время увлечение «Турбиными», несмотря на пасквили в газетах, а потом и запрещение всех пьес М. А. Булгакова.
НА ДАЧЕ В ПЕРЕДЕЛКИНЕ
Как-то раз моя мать была у своей двоюродной сестры Евдокии Сергеевны Некрасовой, и та ее спросила:
— Почему ты все лето сидишь в Москве, а не снимешь дачу? Мы в прошлом году снимали целый дом в Переделкине рядом с Осоргиными, в этом году мы туда не поедем, посмотри, может быть, тебе стоит эту дачу снять на лето?
Мама задумалась, а потом пришла к заключению, что это прекрасная мысль. Она посоветовала дяде Ване вместе с Артемием тоже переехать на лето в Переделкино. Артемий, часто бывавший у Осоргиных, поговорил с хозяйкой соседнего дома, где в прошлом году жили Некрасовы, и договорился с ней о сдаче дома на летний сезон. Мы не раз
вместе с Голицыными ездили по воскресеньям в Переделкино к Осоргиным. Эта прекрасная родственная нам семья всегда радушно нас принимала.
Я помню, как мама в 1922 г. первый раз повела нас с братом Михаилом к Осоргиным в их московскую квартиру на Спиридоньевке. Михаил Михайлович и его жена Елизавета Николаевна выразили моей матери свое восхищение нами. А мама боялась, что мы, последнее время проживая в деревенских условиях, не сумеем должным образом вести себя в приличном обществе. Когда нас представляли старикам Осоргиным, Михаил Михайлович сказал: «Запомните, дорогие (он грассировал, не выговаривая четко букву «р»), что мы вам дядя Миша и тетя Лиза, и называйте нас на "ты", как и детей моих».
Тогда в Москве жили сын Георгий и дочери Ульяна, Мария и Антонина, двое сыновей — Михаил и Сергей — и дочь Софья в начале революции эмигрировали. Все дети Осоргиных были значительно старше нас. Георгий, в прошлом офицер лейб-гвардии Конно-гренадерского полка, в 1929 г. расстрелян в Соловках, как было тогда сказано органами ОГПУ, «по ошибке». Ульяна Михайловна в 1923 г. вышла замуж за Сергея Дмитриевича Самарина, дочери Мария и Тоня неразлучно жили с родителями. У Самариных в 1929 г. было четверо детей. Вся их семья в это лето жила с родителями в Переделкине.
Лето 1929 г., несмотря на многие невзгоды, было для меня счастливым. Я неделями страдал и мучился, а когда Она, Лёна, внезапно появлялась и мы оказывались вдвоем, грусть исчезала, все казалось в розовом свете.
Мы недавно смотрели во МХАТе «У врат царства» Кнута Гамсуна, там героиня — Элина (роль исполняла Е.Н.Еланская), появлялась в последнем акте в ярко-красном платье и широкой соломенной шляпе. И моя Лёна вдруг появилась v нас в Переделкине в таком же платье и такой же шляпе. Она была очень обаятельна, даже дядя Ваня восхитился
и сказал: «Очень мила!» И в тот же день Миша Леонов, муж моей двоюродной сестры Тиночки, так задушевно пел романс Чайковского «На нивы желтые...».
Вместе с тем год 1929-й был полон всякого рода тяжелых событий. Весной были закрыты Высшие литературные курсы, появились так называемые «лишенцы», т.е. лишенные избирательных прав. В число «лишенцев» попали Голицыны, а у нас в лаборатории — Иван Дмитриевич Четвериков, инженер-химик, популярнейший человек во многих московских семьях. Знали его и Голицыны, он тоже в первые годы революции жил в Богородицке. «Лишенцев», как правило, увольняли с работы или переводили на более низкую должность. Никуличевы тоже были кандидатами на лишение избирательных прав, но пока их еще не трогали. Иван Егорович «сдал» свою фабрику государству и за это был удостоен чести остаться на ней в качестве технорука при партийном директоре. И то слава богу.
В мае был арестован Сережа Голицын, но скоро выпущен на волю. Казалось бы, не такая уж беда, но на этом аресты не кончились. Они были впереди. А пока мы все спокойно жили на даче. Я помню даже поезда, с которыми приходилось после работы приезжать в Переделкино. Это были три поезда — 16 ч. 34 м. и 17 ч. 27 м., а утром — 7 ч. 50 м. И казалось, что наступило затишье. Понемногу успокаивались и «лишенцы», хотя ощущение тревоги их не покидало.
Моя еще не нареченная невеста, которую я уже считал таковой, приезжала к нам на дачу сравнительно редко, так как ежедневно до позднего вечера работала в кафе на Пречистенском бульваре. Для меня это было страданием, и я часто оставался в Москве и не ездил на дачу. Вечером отправлялся на Пречистенский бульвар и после закрытия кафе провожал Лёну домой в Знаменский переулок. Бывали мы с ней и в манеже. Летом большинство лошадей перегонялось в загородную конюшню, расположенную в поселке у железнодорожной станции Пушкино. Мы однажды езди-
ли туда с Лёной и брали лошадей для верховой прогулки. Это было для нас обоих истинным наслаждением.
Моя сестра с мужем в начале 1929 г. переехали в Ленинград и получили квартиру на Мойке. Весной она приехала к нам, и здесь, в Москве, у нее начался роман с Юшей Самариным. Ее отношения с мужем уже давно обострились. Она решила с нами поехать в Переделкино на лето, и в один прекрасный день приехавший туда Юша сделал ей предложение стать его женой. Она дала согласие, о чем уведомила мужа. Драма с разводом оставила крайне неприятные ощущения у всей нашей семьи, омрачившие до этого приятную жизнь на даче. Свадьба прошла скромно, были только родственники, в их числе Осоргины и Сергей Голицын. Венчание проходило в церкви села Лукино.
Осенью в Глинкове состоялась свадьба Сони Голицыной и Виктора Александровича Мейена. Для нас это было совершенно неожиданно. З.А.Мейен часто бывал в Переделкине у Осоргиных, и нам казалось, что он имеет виды на одну из двух дочерей дяди Миши и тети Лизы: Марию или Тоню. Позднее мы узнали, что он давно влюблен в Соню Голицыну. Свадьба проходила в Глинкове, причем венчать приезжал из Москвы настоятель церкви Николы Плотника отец Владимир Воробьев — друг и духовник нашей семьи, близкий друг моей тети Кати Евреиновой и бабушки Анны Николаевны. Голицыны тоже почитали этого замечательного священника. Я был одним из шаферов у Сони.
Вскоре, однако, радости перешли в горе. Еще летом, накануне свадьбы Кати, Артемий взял отпуск и уехал в Поленово, предполагая временно удалиться из Москвы, с глаз долой от ОГПУ. Его работа в агентстве РУСКАПА не обещала ему спокойной жизни. Это агентство все время было под прицелом ОГПУ. Но уехать на время все же имело смысл. Часто бывало так, что ОГПУ «забывало» о своих жертвах, и людей не трогали. Но тут вышло по-другому. Артемий вернулся, сколько-то времени поработал, а потом к нему при-
шел гэпэушник прямо на службу и ему, благо, что до Лубянки от РУСКАПА пять минут ходу, предложил следовать за ним.
Некоторое время спустя были арестованы братья Сабуровы — Борис и Юрий и их двоюродные братья Дмитрий и Андрей Гудовичи. Сабуровы и Гудовичи были двоюродными братьями жены Владимира Голицына — Елены Петровны, рожденной графини Шереметевой. Они постоянно бывали в Еропкинском, а Юрий Сабуров одно время там жил.
Мы все предполагали, что Артемия скоро выпустят, как Сергея Голицына и недавно арестованного Кирилла Урусова. Последний просидел в Бутырках около месяца, потом его отпустили. Однако с Артемием такой номер не прошел. Он просидел почти два месяца и получил три года концлагеря Соловки.
С какими чувствами мой двоюродный брат уезжал в лагерь? Трудно даже близким людям это представить! Он оставляет одинокого, престарелого, не совсем здорового отца, вся забота о котором лежала полностью на его плечах. Одна замужняя сестра живет своей семьей, и ей не с руки ухаживать за отцом. Младшая сестра Олечка только что устроилась на работу, живет обособленно, тоже не имеет времени, чтобы обеспечить нормальную жизнь отцу. Остаемся мы с матерью.
Когда дядя Ваня лежал в больнице в прошлом году, мы ходили к нему по воскресеньям, приносили гостинцы. Но в больнице был хороший уход, а здесь, в Большом Афанасьевском переулке, ему надо ходить в магазин, самому готовить и себя обслуживать. С такими тяжелыми думами Артемий уехал в Соловки. Приехав туда, он узнал о расстреле своего родственника и друга — Георгия Осоргина. Еще один удар! Мозг его не выдержал. Говорили, что он всегда производил впечатление не совсем нормального человека. Я бы этого никогда не сказал. Человек как человек, вдобавок
способный, можно сказать, талантливый, честный и добрый, с прекрасной душой. Так характеризовала своего племянника моя мать.
Первое время Артемий еще писал довольно бодрые письма, в частности, сообщал, что работал в УРЧе1, куда его перевели временно по болезни. Он, записывая прибывающих в лагерь, вдруг встретил Надежду Богдановну Раевскую. А потом письма перестали приходить. Младшая сестра Олечка, не переставая, каждую неделю ходила на прием к Екатерине Павловне Пешковой в Красный Крест. Та ласково, с особой симпатией принимала ее и обещала помочь.
НЕОЖИДАННЫЕ СОБЫТИЯ
Однажды весной 1929 г. я задержался в лаборатории после окончания рабочего дня, чтобы напечатать фотографии. Из сотрудников тоже всегда кто-нибудь по какой-то причине оставался. На этот раз задержалась Нина Герман. Она сидела, задумавшись, за своим столом. Мне показалось, что ей делать тут нечего, просто так сидит, и я спросил:
— Нина Евгеньевна, почему вы не идете домой?
— Да так, Сережа, что-то не хочется, — а потом сказала: — Вы знаете, Павел Александрович должен скоро вернуться!
— Что вы говорите! Откуда это вам известно? — спросил я взволнованно.
— Мы с Мишей (имелся в виду М.И.Мантров. — С.Р.) по давали заявление в органы, нас туда вызывали, сказали, что он скоро получит разрешение вернуться в Москву.
Я невольно подумал: а что же будет с научным сотрудником С., который в прошлом году так нагло оклеветал Павла
1 УРЧ — учетно-распределительная часть.
Александровича Флоренского? Я решил спросить Нину Евгеньевну, как смотрят «там» в отношении С. Она ответила: «там» считают, что его надо выгнать. Я подумал, что если уж «там» так считают, то, значит, его песенка спета.
Есть неписаное правило: не обнародовать ожидаемое прежде, чем оно произойдет. Но я на этот раз не удержался и дома рассказал о своем разговоре с Ниной Герман. Мое сообщение вызвало большую радость в нашей семье. Хотели поехать в Сергиев и рассказать обо всем Анне Михайловне, но это было явно преждевременно, я не поехал и ни с кем не делился в лаборатории.
Прошло совсем немного времени, может быть, неделя, может быть, две, и Павел Александрович появился в лаборатории. В первый момент было непривычно видеть его не в подряснике, а в гражданской одежде — длинной блузе и брюках, заправленных в сапоги. Он, вероятно, почувствовав наше недоумение, сказал: «Мне предложили на службе появляться в штатской одежде, а дома ходить, как самому угодно. Я ответил, что раз это требуется, я подчиняюсь, но сменять одну одежду на другую не буду».
Все обступили Павла Александровича, у всех радость на лицах, особенно у двух наших коммунистов. Но надо было видеть смущенного и совершенно подавленного товарища С.. В это время в институте уже был организован секретный отдел, его возглавляла некая Серегина. Говорили, туда вызывали научного сотрудника С. и предложили ему подать заявление об увольнении, что он выполнил незамедлительно. Через шесть лет мне пришлось встретиться с ним в совершенно иной, но вполне заслуженной им обстановке ГУЛАГа.
Вскоре по представлению Павла Александровича Флоренского, к нам в лабораторию зачислили в качестве научного сотрудника моего учителя физики в Сергиевской школе Гуго Яновича Арьякаса. Он был прекрасным мастером-фотографом и давно мечтал бросить преподавательскую
деятельность, заменив ее научно-исследовательской работой. Поскольку Гуго Янович меня помнил по школе, я предложил ему свои услуги: стать лаборантом во вновь образованной фотолаборатории, руководителем которой он был назначен. Арьякас взял меня с удовольствием, и я начал постигать таинства фотографии и как ее применять в тематике нашей лаборатории.
Мне удалось значительно преуспеть в этой новой для меня специальности, что способствовало затем моему быстрому продвижению вперед без специального образования.
Хочу отметить одно существенное мероприятие, декретированное советской властью в 1929 г. Речь идет о непрерывной неделе, причем пятидневной — четыре дня работы, потом день отдыха. Когда эта идея еще была в стадии апробирования, газеты писали о полном одобрении и общем признании нового режима жизни советского народа. Смысл нелепого мероприятия был в отучении народа от религии, что вообще не скрывалось, но говорилось в завуалированной форме. Первоначально народу, в основном молодежи, непрерывка оказалась по вкусу. Четыре дня работы и пятый — выходной, как это хорошо! Оказалось, не совсем. Семье все-таки удобнее, чтобы был единый выходной день, особенно в наших условиях жизни в одной комнате.
Выпустили календари с пятью цветами. Считалось, очень удобно каждому запоминать свой цвет и цвет приятеля. Правда, в памяти всего не удержишь: у Алексея Бобринского выходной — зеленый, у Сергея Голицына — красный, а у меня — синий, у моего брата — фиолетовый. Я, помню, ездил по делу в какое-то учреждение. Мне надо было видеть товарища Гринберга, но у него оказался выходной день. Мне рекомендовали зайти завтра, так как послезавтра он уезжает. А завтра у меня оказался выходной и т.д. и т.п. Сейчас мы привыкли говорить: заходите в среду или лучше и пятницу, а во времена непрерывки дней недели не сущест-
вовало (это существенно для борьбы с «религиозными предрассудками»), только числа. Говорили: приходи 12-го или 16-го — нужно было взглянуть в карманный календарь и посмотреть цвет.
Непрерывная пятидневка, к счастью, закончилась путем введения шестидневки с выходными днями б, 12, 18, 24 и 30-го каждого месяца. Но и это оказалось неудобным экспериментом. В конце концов приказано было перейти на обычную семидневную неделю. Кстати, к этому времени власти значительно преуспели в борьбе с «религиозными предрассудками». Храмов за первую пятилетку уничтожили немало, и придавленный народ в основном перестал ходить в церковь, боясь за свое существование.
Глава 16 ВСТРЕЧИ С ПИСАТЕЛЕМ М.А.БУЛГАКОВЫМ
Глава 16
ВСТРЕЧИ С ПИСАТЕЛЕМ М.А.БУЛГАКОВЫМ
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕАТР И МАНЕЖ
Я впервые услышал о Михаиле Булгакове в 1923 г. В городе Сергиеве на одном из вечеров школьного творческого кружка учитель русского языка Сергей Александрович Волков читал нам отрывки из произведений Булгакова, помнится, из «Дьяволиады». Несколько позже я прочитал ряд его других рассказов, а еще через какое-то время — незаконченный роман «Белая гвардия». Вскоре стало известно, что «Белая гвардия» переработана автором в пьесу «Дни Турбиных», принятую к постановке в Художественном театре. Предыстория этого события с большим юмором и поразительной точностью описана самим Булгаковым в его автобиографическом произведении «Театральный роман». Там есть хорошо знакомая мне сцена, как ходили в театр по контрамаркам.
На самом деле выдавал контрамарки жаждущим попасть на любой спектакль инспектор театра Федор Николаевич Михальский — близкий друг моей дальней родственницы Надежды Богдановны Раевской, через нее я с ним и познакомился. Он был деловым, энергичным и одновременно
обаятельным человеком. В дружеском шарже его описал Булгаков в «Театральном романе», где он фигурирует под именем Филиппа Филипповича Тулумбасова, иначе просто Фили.
Описание сцены в конторе театра точно копирует всю тамошнюю обстановку, разве что телефонов было не четыре, а три. За полчаса до начала спектакля образовывалась очередь. Многие жаждали получить контрамарки или записки в кассу для покупки билетов при аншлагах.
Порядок получения контрамарок или записок в кассу был таков: в первую очередь льготы предоставлялись работникам театра; они заранее договаривались с Михальским и, если желали устроить пропуск своим близким, писали записки примерно такого содержания: «Многоуважаемый Федор Николаевич», или: «Дорогой Федя, прошу дать два (или один) пропуска». Если подразумевались стоячие или свободные места, то делалась приписка: «для молодежи». В подобных случаях Федор Николаевич выдавал пропуск со штемпелем «МХАТ стоять» и своей рукой писал ниже «б/э пр. пр. два» или, например, «в/я пр. лев. два». Это означало в первом случае «бельэтаж, правая сторона, проход, два места», а во втором — «верхний ярус, проход, левая сторона» и т.д. В проходе стоять было фактически нельзя, и все, кто получал такие пропуска, садились просто на ступеньки на заранее принесенные газеты.
Однако бывали и другие случаи, когда являлись к Федору Николаевичу без записок с просьбой от имени такого-то дать пропуск. Здесь гарантии не существовало и мог поступить отказ: «Ничего не могу», — и тогда неудачник, как сказано в «Театральном романе», проваливался.
Существовал и такой порядок: к Михальскому можно было приходить в определенные часы накануне спектакля или даже за два-три дня. Подходишь к заветному столу и, сердце замирает, чуть слышно произносишь:
— Федор Николаевич, я от Надежды Богдановны, можно завтра на «Турбиных»?
Иногда раздавался резкий ответ:
— На «Турбиных» — не могу!
Но бывало и такое:
— Ну что, молодежь, хотите, наверное, на «Турбиных»? — И всемогущий инспектор вручал пропуск «МХАТ стоять».
Когда же я хорошо познакомился с Михальским и стал часто посещать театр, то заходил к нему обычно за час до спектакля и в спокойной обстановке мы иногда беседовали запросто.
Мои частые посещения МХАТа в конце двадцатых — начале тридцатых годов все больше и больше сближали меня с театром, и я искал случая лично познакомиться с его актерами, а более всего — с самим автором «Дней Турбиных». Случай такой представился.
В конце 1927 г. мне посчастливилось принять участие в технической работе подготовляемого учеными-литературоведами юбилейного издания произведений Л.Н.Толстого. Привлечен я был к этой работе моей дальней родственницей, женой П.С.Попова — друга М.А.Булгакова. В доме Павла Сергеевича и его жены Анны Ильиничны меня принимали как близкого человека. Их маленькая квартирка в полуподвале дома в Плотниковом переулке, близ Арбата, находилась недалеко от нашей квартиры в Малом Могильцевском переулке.1
1 П.С.Попов был в то время профессором Высших государственных литературных курсов (сокращенно ВГЛК), преобразованных из существовавшего до 1925 г. Литературного института имени Брюсова. В 1929 г. эти курсы были закрыты. Жена П.С.Попова — Анна Ильинична приходилась внучкой Л.Н.Толстому. Существует предположение, что квартира П.С.Попова описана Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита» как квартира героя романа. По моим личным воспоминаниям, она очень походит на квартиру Мастера. (С.Р.)
Как-то Павел Сергеевич мне сказал, что на днях он был у Булгакова на квартире и писатель читал только что оконченную им пьесу «Бег». При чтении присутствовали артисты МХАТа Н.П.Хмелев и М.М.Яншин. Было это, как мне помнится, осенью 1927 г., когда еще все пьесы Булгакова не сняли с репертуара московских театров.
Я тогда спросил П.С.Попова, можно ли достать рукопись для прочтения. Он мне передал подаренный ему Булгаковым машинописный экземпляр пьесы с условием вернуть в самые ближайшие дни. Эти сброшюрованные листы и сейчас ясно представляются мне. Сверху было написано: «В.С.Соколовой, Н.П.Хмелеву и М.М.Яншину в память наших бесед о театре посвящаю». Я с волнением и много раз перечитывал драгоценную рукопись, отдельные сцены, мысленно распределял роли между артистами Художественного театра.
Вскоре пьеса была принята к постановке, и оказалось, что почти все роли я распределил именно так, как они были приняты в театре. Мне только казалось, что генерала Чарноту должен играть Добронравов, но эту роль, как известно, получил В.И.Качалов, а позже В.Я.Станицын.
В том же году мне удалось встречаться, а иногда даже общаться с артистами МХАТа в манеже на улице Воровского, где происходили занятия по верховой езде. Наездники, обучавшие начинающих учеников, участвовали в конкурах (взятие препятствий) наряду с овладевшими верховой ездой учениками. Всегда с большим интересом, сидя за барьером манежа, наблюдал я репетиции к конкурам. Однажды мне пришлось сидеть как зрителю рядом с Н.П. Хмелевым. В одном из перерывов я не удержался и сказал Николаю Павловичу, что прочел рукопись пьесы «Бег» и рассказал, как распределил роли между артистами МХАТа.
— Что же тут удивительного, — ответил он мне, — пьесу мы поняли и театр наш вам знаком хорошо. А Черноту, ведь правда, должен был играть Добронравов. Но лучше бы вы не напоминали мне о пьесе.
Разговор затем перешел на тему о верховых лошадях, но в подходящий момент я возвращался к обсуждению идущих на сцене МХАТа других спектаклей. Я узнал от Хмелева, что его любимая роль — дворник Силан в спектакле «Горячее сердце» Островского.
Наступил 1932 г. На сцене МХАТа возобновился спектакль «Дни Турбиных». Я продолжал часто посещать Художественный театр, одновременно занимаясь верховой ездой. Школа верховой езды в манеже на улице Воровского продолжала существовать, но я перешел в другую, в школу Осоавиахима; занятия там проходили в большом здании манежа Военной академии в Земледельческом переулке. Вместе со мной в группе занималась Любовь Евгеньевна Белозерская. О том, что она была в то время женой М.А.Булгакова, я и не подозревал.
Однажды из нашей группы были выделены курсанты для участия в предстоящем конкуре. Существовал вид соревнований, называемых «прикупль». Пара всадников, скачущих рядом друг с другом, должны были преодолеть небольшие препятствия — барьеры. Я участвовал в этом соревновании в паре с Любовью Евгеньевной, с которой приходилось мне в то время часто общаться на предстоящих конкуру тренировках. Как раз перед самым «прикуплем», беседуя на театральные темы, Любовь Евгеньевна мне сказала, что автор «Дней Турбиных» — ее муж. Приза мы тогда не получили, так как среди шести пар участников заняли лишь третье место. Но награды мне не требовалось. Я выступал вместе с женой Булгакова, и теперь мог попытать счастья повидаться с самим писателем. Но под каким предлогом?
РОЖДЕНИЕ ПЬЕСЫ
В описываемое время я работал в магнитной лаборатории Института физики Московского университета, а мой друг Женя Островский, физик по специальности, был научным сотрудником металломагнитной группы ВЭИ. Все лаборатории по тематике исследований были тесно связаны между собой. Одной из научных тем, представлявших в то время значительный интерес, была разработка способа получения некоего ценного сплава. Коллективы обеих лабораторий, особенно молодежь, проявляли огромный интерес к заданной теме и трудились с большим энтузиазмом.
В лабораториях, наряду с серьезными делами, случались комедийные моменты. И мы с Женей решили написать пьесу, посвященную замечательному сплаву, который мы решили назвать «Сатурн», а саму пьесу — «Сатурн и его спутники».
На нашу беду, мы узнали, что на такую же тему, примерно в одно время с нашим замыслом, известный драматург Киршон пишет пьесу, называется она «Чудесный сплав» и будет поставлена в нескольких московских театрах, в том числе и во МХАТе.
Когда мы замышляли свою пьесу, нам казалось самым главным выпустить на сцену живых людей, то есть самих себя и своих товарищей, и показать зрителю обстановку, царившую тогда в наших лабораториях, без всяких прикрас и без излишней фантазии. С упорством взялись мы за писание своей пьесы и вскоре осилили две картины первого действия. Дальше наше творчество застопорилось, а впереди мыслились еще четыре картины.
После долгих размышлений мы пришли к выводу: необходимо посоветоваться с настоящим драматургом, и решили, что лучше всего — с Булгаковым. А как это осуществить? Обращаться к Попову мне не захотелось, я знал, что тогда
неминуемо пришлось бы пьесу вначале обсудить с ним, а если он ее не одобрит, встреча с Булгаковым не состоится.
Когда же я познакомился и даже подружился с Любовью Квгеньевной, то решил, что просто попрошу ее познакомить нас с Михаилом Афанасьевичем. Я рассказал ей о задуманной нами пьесе. Она охотно согласилась и обещала позвонить мне по телефону через неделю. Как же невыносимо долго тянулась эта неделя... Но всего через два или три дня раздался звонок!
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
В ноябре 1933 г. Любовь Евгеньевна мне сообщила, что такого-то числа по такому-то адресу мы должны прийти к семи часам вечера, нас примет Михаил Афанасьевич.
Мы отправились и в назначенное время позвонили в старинную квартиру на Большой Пироговской улице. На наш звонок дверь, к моему удивлению, открыла не Любовь Евгеньевна, а молодая элегантная дама с удивительно добрым, привлекательным лицом. «Елена Тальберг», — мелькнуло у меня в голове.
Дама, по-видимому, почувствовала наше смущение и первая вступила в разговор:
— Пожалуйста, проходите. Вы — Раевский?
— Да.
— Любовь Евгеньевна говорила нам, что вы желаете встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Пожалуйста, раздевайтесь и проходите сюда, он сейчас выйдет.
Из маленькой передней мы прошли в довольно большую комнату, посреди стоял овальной формы стол, а с противоположной от прихожей стороны шли к двустворчатой двери две или три ступеньки, ведшие в соседнюю комнату, как выяснилось — в кабинет писателя. Стены комнаты, куда мы вошли, были увешаны многочисленными фотографиями,
карикатурами и окантованными вырезками из журналов и газет.
Взглянув мельком, я узнал лица некоторых актеров МХАТа в естественном виде и в ролях.
Дама продолжала любезно и доброжелательно разговаривать с нами. Я догадался, что в личной жизни Булгакова произошли перемены. С Любовью Евгеньевной у него, по-видимому, сохранились хорошие отношения, но женой его она уже не была.
— Вы, кажется, написали пьесу? — спросила нас дама.
— Да, собственно, не написали, а собираемся написать.
— Это очень интересно. Вы работаете или учитесь?
Мы отрекомендовались, вкратце рассказали о себе и через несколько минут почувствовали себя как в давно знакомом доме, хотя имени его хозяйки мы еще не знали. Прошло, может быть, десять—пятнадцать минут, разговор наш приобретал все более оживленный характер. Я сидел спиной к той двери над ступеньками, когда она резко открылась, и, обернувшись, я увидел на пороге человека, стоявшего, как мне показалось, в театральной позе с поднятыми над головой руками. Я понял, что это Михаил Афанасьевич Булгаков. Он простоял несколько мгновений, озирая нас, сидящих у стола, потом ловко соскочил со ступенек и, подав мне первому руку, быстро сказал:
— Булгаков!
Мы с Женей представились. Беседа с хозяйкой дома прервалась, но только на мгновение.
— Лена! (А может быть, «Леночка». — СР.) Хорошо бы пива! Как вы на это смотрите? — спросил Михаил Афанасьевич, усаживаясь к столу между нами.
«Ведь надо же, "Лена", как в "Днях Турбиных"», — подумал я.
Тут же появились бокалы и пиво, а мы снова оказались как будто в давно знакомом доме. Елена Сергеевна незаметно удалилась в соседнюю комнату, и мы остались втроем.
— Так вы написали пьесу? — начал Михаил Афанасьевич.
— Нет, не написали, а только начали. Есть план, действующие лица и наброски двух картин.
— О чем же вы хотели поговорить со мной?
— Нас главным образом волнует тема. Нам она кажется интересной, но как воспримет ее зритель?
— Только тема? Но ведь тема это не все. Она может быть любой! Вот перед вами бокал с пивом — тоже может служить темой. Главное, надо создать пьесу. Вы верите в то, что написали, и в то, что собираетесь написать?
Меня и, как я понял, Женю, признаться, озадачило все, что тогда высказал писатель. Мы ставили тему превыше всего, тем более что взялись писать пьесу только потому, что считали интересным показать зрителю мир, ему неведомый, а для нас живой. Не будь этой борьбы за сплав, и в голову не пришло бы нам заняться драматургией. Мы поэтому замялись с ответом.
Булгаков продолжал:
— Вот мне как-то раз один старик принес на прочтение свою повесть, я ее прочел, а потом спросил его: «Вы верите в то, что написали?» И знаете, что он мне ответил? «Нет, не верю!» Тогда я ему сказал: «Чего же вы хотите тогда от меня?»
Мы рассмеялись и тут же подтвердили, что, безусловно, верим в свою пьесу и никак не представляем себя на месте этого старика.
— Ну, вот и отлично! Так рассказывайте, какая же тема, как называется пьеса, действующие лица...
Я пояснил, что стержнем в пьесе является борьба за сплав и как нам представляется в общих чертах все развитие действия.
— Ну, что же, пожалуй, это может быть интересным! — очень сдержанно проговорил Михаил Афанасьевич.
Я вытащил рукопись первых двух картин пьесы и начал:
— Пьеса называется «Сатурн и его спутники».
— «Сатурн» — это сплав?
— Да!
— Не годится! Слишком длинно! Почему не просто «Сатурн»?
— Может быть, «Спутники Сатурна»? — спросил я.
— Да-а, может быть, и «Спутники»... Леночка!
— Что? — ответил голос Елены Сергеевны.
— Какое название лучше — «Сатурн» или «Спутники Сатурна»?
— «Спутники Сатурна», — последовал ответ.
— Ну и отлично! Пусть будут «Спутники Сатурна». Согласны?
— Конечно! — все более одушевляясь, ответили мы.
Я продолжал:
— Действующие лица: Дубинин Виктор Аркадьевич — научный руководитель лаборатории имени Исаака Ньютона.
— Простите! Это настоящее название вашей лаборатории?
— Нет, вымышленное.
— Продолжайте.
— Щукин Анатолий Петрович — научный руководитель лаборатории новых физических проблем.
Далее шел список примерно двадцати действующих лиц обоего пола и различного ранга, среди которых был Задников Петр Савельевич — помощник заведующего лабораторией по хозяйственной части. Когда Михаил Афанасьевич услышал эту фамилию, он усмехнулся и с оживлением сказал:
— Слушайте, замечательная фамилия — Задников!
Был еще Мандрилов Михаил Иванович, председатель цехкома. Михаила Афанасьевича удивило — почему цехком. Разве это завод? Мы пояснили, что в нашем институте местком преобразован в завком.
После окончания чтения действующих лиц наступила пауза. Михаил Афанасьевич встал, прошелся по комнате, как бы обдумывая, и сказал:
— Прежде всего в пьесе слишком много действующих лиц. Половину их необходимо зарезать1.
Мы, разумеется, воспротивились, доказывая, что не сможем развить пьесу с таким количеством действующих лиц.
Михаил Афанасьевич доказывал обратное: с меньшим числом лиц нам будет легче работать.
— Ну хорошо! Прочитайте начало пьесы, посмотрим.
Действие начиналось с того, что двое безымянных сотрудников лаборатории (в списке они значились как первый шахматист и второй шахматист) перед началом работы сидят на балконе за шахматной доской. В это время председатель цехкома Мандрилов, проходя по двору, взглянул на висящее рогожное знамя и проговорил: «Боюсь, как бы это украшение не провисело у нас и в следующем квартале!»
Михаил Афанасьевич спросил:
— Что? Рогожное знамя? Это ваша выдумка?
— Нет, — ответил я. — Действительно, рогожное знамя присваивается отстающим подразделениям.
Михаил Афанасьевич улыбнулся:
— Хорошо, продолжайте.
Последовала комическая сцена у табельной доски, где энергичная, средних лет, табельщица уверяла, что номер сотрудника Ястребова был снят кем-то, а он опоздал, хотел пробраться к доске в тот момент, когда она ее закрывала. Ястребов же доказывал, что успел снять номер перед закрытием доски. Табельщица продолжала настаивать: «Неправду говорите, я помню, на целую ладонь не дотянулись, когда я доску закрывала». На самом деле табельщица была права, номер Ястребова снял другой сотрудник, видевший, что его товарищ явно опаздывает.
Мы почувствовали, что эта сцена понравилась Михаилу Афанасьевичу. Однако он попросил остановиться и сказал,
1 Булгаковское слово «зарезать» — точно запомнил. (С.Р.)
что сейчас выскажет кое-какие свои соображения, а написанные две картины до конца прочтет внимательно сам.
— Скажите, пожалуйста, — начал Михаил Афанасьевич, — для чего два шахматиста в первой картине?
Мы сказали, что считаем интересной описанную мизансцену.
Он сразу возразил нам, что против мизансцены ничего не имеет, пусть она остается. Но безымянных шахматистов можно без всякого ущерба для пьесы заменить основными действующими лицами. Тут же было внесено решение исключить шахматистов из списка действующих лиц. И в итоге дискуссии, длившейся, как мне помнится, не менее двух часов, в пьесе вместо двадцати двух действующих лиц осталось всего двенадцать. Было уже около полуночи, когда мы, окрыленные самыми радужными надеждами, попрощались с хозяевами. Условились, что следующая встреча состоится через неделю, а за это время Михаил Афанасьевич прочтет оставленные у него две картины и даст нам свои советы, как продолжать работу над пьесой.
Я встретился с Женей. Теперь после замечаний Михаила Афанасьевича развитие действия в пьесе нам представлялось в ином плане. Мы решили, что в последних трех картинах действие будет проходить не в лаборатории, а дома у сотрудников, и борьба за сплав должна переплетаться с их личной жизнью. Проскальзывала идея соревнования двух поколений: профессор Дубинин — представитель старого мира и молодой талантливый инженер Ястребов. Кульминационным пунктом в пьесе намечалась сцена вечеринки у Ястребова, где провозглашаются тосты за успешную выплавку первых образцов «Сатурна». Эту четвертую картину должен был написать я.
Предыдущая, третья картина проходит в квартире Симы Ремизовой, научного сотрудника лаборатории, конкурирующей с той лабораторией, которой руководит Ястре-
бов. Вместе с тем Ястребов влюблен в Симу. Третью картину написал Женя. Он мне ее прочитал.
НАДЕЖДЫ И РАЗОЧАРОВАНИЕ
Мы обсуждали и гадали, как новое наше творчество воспримет Михаил Афанасьевич при следующей встрече. Однако больших надежд на эту третью картину я не возлагал, мне она казалась, в общем, довольно бледной. Успех пьесы, мы считали, зависит от того, как Булгаков оценит четвертую картину.
Направляясь через неделю на Большую Пироговскую, мы предварительно соображали: если Михаил Афанасьевич первые две картины одобрит, а мы потратили на них месяца три, то до весны при его помощи, вероятно, сможем одолеть всю пьесу.
Елена Сергеевна, открывшая нам дверь, теперь встретила нас как старых знакомых. Мы сразу прошли в гостиную, где уже сидел Михаил Афанасьевич, перелистывая рукопись двух картин «Спутников Сатурна».
— Здравствуйте, здравствуйте, садитесь! Ну, рассказывайте, как идет выплавка «Сатурна»? Удалось что-нибудь получить, а? Вас, конечно, интересует, что я скажу вам про пьесу. Да-а. Что я могу сказать?.. — Михаил Афанасьевич при этом бросал взгляд попеременно то на одного из нас, то на другого. — Скажу, что, судя по двум первым картинам, пожалуй, следует попробовать продолжать!
Мы вздрогнули и многозначительно посмотрели друг на друга. Михаил Афанасьевич быстро встал и большими шагами заходил по комнате. Он все повторял:
— Да, судя по этим двум картинам, пожалуй, надо попробовать продолжать!
Признаюсь, что этот акцент на «пожалуй» меня несколько смутил. Мы поняли, что пьеса даже по первым двум кар-
тинам, несмотря на живой сюжет, не восхитила Михаила Афанасьевича. Тем не менее он снова уселся в кресло между нами и продолжал:
— Так вот, если вы решаетесь пьесу довести до конца, надо упорно приняться за работу. Когда вы собираетесь ее закончить?
Вопрос был трудный. Чувствовалось, что наш предполагаемый срок не совпадал с мнением на этот счет Михаила Афанасьевича. Я все же ответил, что мы собираемся пьесу закончить в течение будущей весны, но готовы изменить срок, если он нам подскажет иной.
Михаил Афанасьевич удивленно посмотрел на нас и сказал:
— Что? Еще полгода вы собираетесь писать? Да ведь вы же говорили, что она у вас вчерне написана! Нет, это никуда не годится! Пьеса ваша должна быть готова через три недели. Да! Через три недели приносите ее, и я буду читать.
Михаил Афанасьевич передал мне папку с текстом первых двух картин и сказал, что сегодня очень занят и больше вопросов к нам не имеет.
Мы поблагодарили, обещали принести пьесу в назначенный срок и, распростившись с хозяевами, покинули квартиру Булгаковых. По дороге к дому я выразил сомнение в возможном счастливом для нас исходе.
Но мой друг был полон оптимизма.
— Чувствую одно, — говорил он. — Булгаков отнесся к нам не так, как к тому старику, который не верил в то, что написал. Надо писать, и скорее, и ты увидишь, какая прекрасная выйдет пьеса.
Мы начали ежедневно трудиться, писать, переписывать, читать друг другу, исправлять, резать, клеить — словом, делать все то, что положено всем авторам.
К назначенному сроку, через три недели, пьеса была закончена, перепечатана, и я с трепетом понес ее на Боль-
шую Пироговскую. Михаила Афанасьевича дома не было: я передал рукопись Елене Сергеевне, она предложила мне через некоторое время позвонить по телефону и договориться с Михаилом Афанасьевичем о встрече.
Попрощавшись, я отправился к Жене, жившему на Плющихе. На душе у меня было неспокойно, и я уже готовился к тому, что вся наша затея потерпит крах. Однако Женя опять меня воодушевил, и я снова начал надеяться на успех. Решили подождать неделю, а потом позвонить Михаилу Афанасьевичу.
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
Недели не прошло, как вечером, после того как я вернулся домой с работы, у меня зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал:
— Сергей Петрович? Здравствуйте! Говорит Михаил Афанасьевич Булгаков.
— Здравствуйте, Михаил Афанасьевич!
— Сергей Петрович! Вы могли бы зайти ко мне прямо сейчас?
— Да, конечно!
— Так приходите, я вас жду.
Через пятнадцать минут я уже звонил в квартиру Булгаковых. Как всегда, меня встретила Елена Сергеевна, и тут же появился сам Михаил Афанасьевич.
— Садитесь, пожалуйста. Я прочитал вашу пьесу, но, к сожалению, могу сказать, что она у вас не вышла.
— Как? То есть придется что-то переделывать?
— Нет, нет! В том-то и дело, что переделать ее невозможно. Она теперь стала походить на тяжелобольного, не поддающегося лечению. Не буду долго останавливаться. Четвертая картина — вечеринка написана крайне неудачно!
Я понял, что это конец. Нам казалось, что вечеринка — это главное действие, кульминация. И если картина, казавшаяся нам лучшей, забракована, то что говорить о последних, они у нас вышли еще хуже.
Вид у меня был, вероятно, настолько подавленный, что Михаил Афанасьевич не мог этого не заметить. Не возвращаясь более к пьесе, он обратился к Елене Сергеевне и спросил ее, что она собирается подать на ужин.
Я понял, что звонок ко мне по телефону и ужин — все это было задумано Михаилом Афанасьевичем для того, чтобы хоть как-то меня утешить. Из автора неудачной пьесы я превратился в доброго знакомого, которого знаменитый писатель пригласил к себе, чтобы просто провести с ним вечер.
— Елена Сергеевна сказала, что на ужин собирается подать сосиски с капустой.
— Как? Опять сосиски? Впрочем, я не знаю, как Сергей Петрович?
— Что вы! Я обожаю сосиски.
— Ну, тогда пусть будут сосиски. С пивом, пожалуй, не плохо! Как?
Я, конечно, согласился и на пиво.
Появилась Елена Сергеевна, зазвенели тарелки, бокалы, и мы сели за стол. О «Сатурне» больше не упоминали ни слова.
Ужин кончился. Было уже довольно поздно, но мне казалось, что я не мешаю хозяевам, не отнимаю их время и отдых.
— А вы читали моего «Мольера»? — спросил меня Михаил Афанасьевич.
— Нет, не читал, но Павел Сергеевич говорил, что «Мольер» — замечательная пьеса. Но когда же его поставят? Я просто не понимаю, почему до сих пор его не поставили.
— Хм, вам непонятно! Мне тоже непонятно, почему меня так прижимают. Вот вы говорите, что вам мои пьесы нравятся.
— Да, конечно. И не только я, а вероятно, десятки тысяч зрителей говорят то же самое.
— А пока идут одни «Турбины». Да и то, сколько доставалось этим «Турбиным»!
— Михаил Афанасьевич, а скажите: когда вы написали «Турбиных», действующие лица казались вам такими, какими их изобразили актеры?
Нет, я представлял их совсем иными. Потом постепенно привыкал, а теперь мне кажется, что именно такими я их представлял.
— А мне, например, кажется, что именно эти самые Турбин, Шервинский, Лариосик, Мышлаевский и другие, которых играют Соколова, Хмелев, Кудрявцев, Прудкин, Яншин, Добронравов, когда-то существовали в действительности. И вы, видя их, написали пьесу. Я, может быть, говорю вздор, но у меня такое ощущение, что это не актеры, а живые люди, и это не сцена, а сама жизнь. Вы ее виде ли и написали пьесу.
— Я понимаю Сергея Петровича, что он хочет сказать, — неожиданно вставила Елена Сергеевна.
— Да, вначале они все для меня были другие, а теперь стали именно такими, — сказал Михаил Афанасьевич.
— Но как же Мышлаевский? Ведь его теперь поочередно играют Добронравов и Топорков, причем они создают совсем различные типы, — спросил я.
— Это так. Но мне кажется, что Топорков моего Мышлаевского лучше понял.
— Что вы говорите? Вот этого я никак не думал.
— А что, вам Мышлаевский представляется таким, как его создал Добронравов?
— Пожалуй, Добронравов обаятельней, но я очень люблю Топоркова и полюбил его с первого дня, как увидел в спектакле «Вишневый сад».
Я встал и попрощался с хозяевами. Они проводили меня в переднюю. И я, как сейчас, вижу оживленную фигуру Ми-
хайла Афанасьевича и рядом с ним обаятельную, душевную Елену Сергеевну.
— Приходите к нам, Сергей Петрович. Мы будем очень рады. Опять посидим, поговорим о театре. Правда, приходите обязательно. До свиданья, — говорили и Михаил Афанасьевич, и его жена.
Я вышел на Большую Пироговскую. Падал снег крупными хлопьями. Я шел и думал о проведенном вечере. И так хорошо мне стало на душе, что я совсем забыл о своих неудачных «Спутниках Сатурна».
Очнувшись, я вдруг сообразил, что двигаюсь не по направлению к дому, а иду куда-то в неизвестность. Прохожих было мало, я остановил одного и спросил, как мне идти к Зубовской. Он недоуменно посмотрел на меня, видимо, по моему лицу прочитал, что я нахожусь в какой-то прострации, и указал мне путь. Я перешел на другую сторону улицы и быстро зашагал домой.
Через полтора года после этого вечера я надолго уехал из Москвы и никогда уже больше не встречался с Булгаковыми. Почему я не был у них в течение тех полутора лет, я сейчас ответить не могу. Может быть, мне казалось неудобным навязывать себя или было грустно в связи с неудавшейся пьесой.
За это время МХАТ успел поставить «Мертвые души», переработанные Булгаковым, потом пошел «Мольер», затем «Последние дни» и «Пиквикский клуб», где уже сам Михаил Афанасьевич выступал в качестве артиста...
О его смерти я узнал из письма, присланного мне одним из друзей в Оренбургскую (тогда Чкаловскую) область, где я работал в геологоразведочной экспедиции. Я вспомнил тогда наше мимолетное знакомство, живое участие Михаила Афанасьевича в нашем неудавшемся замысле, ужин на Большой Пироговской. И горько мне стало оттого, что я не посмел хотя бы еще один раз побывать у Булгаковых...
И он, и вместе с ним МХАТ были для меня в годы моей юности тем, чего жаждала моя душа в часы, свободные от груда и забот. Дом Булгаковых и дом Турбиных для меня — это единое целое, нечто чистое, честное, хорошее. Оно запечатлелось в моей памяти и навсегда осталось для меня дорогим и близким.
ЧЕРЕЗ ТРИДЦАТЬ СЕМЬ ЛЕТ
Многое изменилось с тех пор. Молодое поколение недоумевало, слушая мои рассказы о недалеком прошлом. В 1965—1966 годах вышли из печати книги Булгакова, сперва драмы и комедии, затем избранная проза и, наконец, последний его роман «Мастер и Маргарита». Настало время всеобщего признания писателя. «Ныне, — писал критик В.Я.Лакшин, — наследие Михаила Булгакова — во всем лучшем, что им создано, возвращается к читателям, и мы можем оценить художественную прочность этих страниц». В предисловии к роману «Мастер и Маргарита» писатель К.Симонов отметил: «Есть в этой книге какая-то безрасчетностъ, какая-то предсмертная ослепительность большого таланта, где-то в глубине души своей чувствующего краткость оставшегося ему жизненного пути». И далее о главе второй: «Эта великолепная проза, нагая точность которой вдруг заставляет вспомнить о лермонтовской и пушкинской прозе».
После выхода первого сборника сочинений Булгакова я решился написать Елене Сергеевне и напомнить ей о нашем давнем кратковременном знакомстве. Я не был вполне уверен, что получу ответ, но он пришел, и я его привожу.
Москва, 05.06.67
Многоуважаемый Сергей Петрович! Простите, что не сразу ответила на Ваше письмо. В Малеевке, где я отдыхала, я бралась за карандаш исключительно
в тех случаях, когда надо было написать, что я хочу есть на следующий день. А когда я приехала домой, то Москва, по своему обычаю, встретила меня тысячью дел, по большей части интересных и приятных, но иногда и очень неприятных.
Я помню, что Вы были у нас, запомнила фамилию Вашу, а Вашего соавтора забыла. Я буду очень рада получить от Вас Ваши воспоминания о Михаиле Афанасьевиче — мне дорога каждая малейшая деталь, так что вспоминайте, напрягайте свою память и напишите мне очень подробно обо всем. Очень прошу Вас об этом. Все, что касается Михаила Афанасьевича, мне дорого, это моя жизнь. Не поленитесь, пишите долго, не задумываясь над формой.
Буду ждать Вашего ответа. А Ваше письмо я перечитывала несколько раз, и где-то в тумане мне стал видеться этот ужин с сосисками и пивом.
Итак, пишите. Елена Булгакова.
Получив письмо, я тотчас принялся за воспоминания, и после того, как они были получены Еленой Сергеевной, у нас возникла, хотя и не частая, переписка. Она прекратилась с ее смертью. Ниже я привожу письма Елены Сергеевны в хронологическом порядке.
Москва, 07.01.68
Многоуважаемый Сергей Петрович!
Мой ответ запоздал: я только недавно вернулась из Парижа, нашла большую почту, но только сегодня принялась за разбор ее. Приехав, я сразу заболела.
Я прочла с интересом Ваши воспоминания. Сейчас трудно сказать определенно, захотят ли их печатать, но Вы все-таки обязательно закончите их. Теперь я покажу их редактору книги о Михаиле Афанасьевиче. Правда, она уже пошла в набор. Право, боюсь что-либо обещать Вам.
Вы пишете: переулок в районе Зубовской. Мы жили тогда на Большой Пироговской, а оттуда в середине февраля
34-го года переехали в Нащокинский переулок. Там и умер Михаил Афанасьевич.
Вы описываете квартиру на Большой Пироговской.
Желаю удачи, Елена Булгакова.
Москва, 16.06.69
Дорогой Сергей Петрович!
Отвечаю с таким большим опозданием, так как только что вернулась из Франции, где прожила два месяца (с начала апреля по конец июня). Спасибо за присланные воспоминания. Я прочла, сделала по своей привычке корректуру (очень незначительную) и возвращаю Вам один экземпляр.
У меня в дневнике под 12 ноября 1933 г. стоит такая запись: «Два молодых драматурга — Раевский и Островский — с началом своей пьесы». В дальнейшем, к сожалению, ничего не нашла, уж очень наша жизнь была переполнена волнениями всякого рода.
Главное пачканье Вашего текста было в отношении текста Михаила Афанасьевича. Я расставила правильно, где кончается Ваша речь и начинается — его. Кажется, понятно? А то выходило (из-за работы машинистки), что он говорит о себе не так, как он (исключительно скромный) говорил в действительности. Реплику о «замечательной» пьесе говорили Вы, а не он. А он мог ответить: «Да, пожалуй». Теперь постараюсь ответить на Ваши вопросы.
Дом наш на Пироговской не только цел, но оказался настолько прочным, что выдерживает на себе еще дополнительно надстроенные четыре этажа. Носит, кажется, прежний номер 356 (кв.6), но надо проверить.
Попробуйте предложить Ваши воспоминания в какой-нибудь журнал. Книга о Михаиле Афанасьевиче, о которой Вы спрашиваете, лежит в издательстве «Искусство», совершенно подготовленная к печати, к набору, но главный ред. сказал: «Надо подождать». Чего?
Коллекция вырезок находится в Ленинской библиотеке, вместе с рукописями М.А.
Фотографию того периода или, верней, несколько более позднего (36 г.) — в те годы мы не снимались — пришлю Вам, как только вызову фотографа для того, чтобы он переснял из альбома фотографии Михаила Афанасьевича.
А засим — желаю Вам здоровья и счастья.
С уважением, Елена Булгакова.
Получив это письмо и прочитав его, я понял, что с публикацией моих мемуаров дело обстоит сложно, надо искать иной выход.
Я в 1969 г. работал в Ангарской инженерно-геологической экспедиции Гидропроекта и жил в поселке Усть-Илимск, ставшем вскоре городом. Здесь издавалась местная газета «Усть-Илимская правда», редакции которой я предложил свои воспоминания. Редакция с охотой взяла рукопись, значительно сократила, но напечатала в двух номерах газеты. Я был вполне удовлетворен и написал об этом Елене Сергеевне.
Вот что она мне на это ответила. Это было ее последнее письмо.
Москва, 09.01.70
Дорогой Сергей Петрович!
Спасибо за память, поздравления, пожелания.
Плачу Вам тем же, только простите за опоздание — была больна. Конечно, очень хорошо, что Вы отдали в местную газету. Не все ли равно, где напечатаются? Было бы только напечатано. Я бы отдала в любое издательство, если бы взялись напечатать отдельной книгой без купюр «Мастера». Тем более что на эти купюры имеется виза Главлита. Карточку пришлю непременно, подождите. Скоро окончательно выздоровлю и найду фотографию 36-го года.
Сердечно жму руку, Елена Булгакова.
Но Елене Сергеевне не суждено было окончательно выздороветь. Когда я приехал в начале 1971 г. из Усть-Илимска в Москву и пришел в дом № 25 на Суворовском бульваре, я застал там только ее сына Сергея Евгеньевича, с которым просидел около часа, выражая свою скорбь по поводу кончины его матери. Он передал мне напечатанные на машинке купюры «Мастера», а фотографии не дал, сказал, что у него нет лишнего экземпляра. Мы попрощались и больше никогда не встречались. Позднее я узнал о его смерти. Так окончательно оборвалась моя связь с Булгаковыми.
Глава 17 НОВАЯ ЭРА
Глава 17
НОВАЯ ЭРА
МОЯ РАБОТА В ВЭИ
Возвращаясь к хронологии моих мемуаров, я смутно помню встречу Нового, 1930 г. Кажется, мы собирались дома в Малом Успенском (Могильцевском), а потом ходили в Знаменский переулок к Урусовым. Голицыны осенью 1929 г. были выселены из Москвы и поселились в селе Котово близ станции Хлебникове Савеловской железной дороги. Таким образом, наша компания, собиравшаяся до этих событий в Еропкинском переулке, распалась.
Поскольку с НЭПом в конце 1929 г. было покончено, жизнь московского общества резко изменилась. Большинство мелких предпринимателей арестовали, многих выслали из Москвы. Семья Никуличевых вовремя уехала жить на свою дачу в Ильинское по Казанской железной дороге, чтобы удалиться с глаз долой от разного рода шныряющих товарищей из Моссовета, проверяющих по всем домам социальное положение жителей. К нам тоже заходили, но пока ушли ни с чем. Мама уже была штатным преподавателем вуза, сестра уехала переводчицей на строительство Сталинградского тракторного завода (его строили американские
инженеры), я работал по-прежнему в своей лаборатории, братья учились: Михаил в университете, а Андрей поступил is театральную студию под руководством артиста МХАТа А.А.Жильцова. Так что явно придраться к нам было не за что, но время еще не пришло — придерутся!
Весной 1930 г. наша лаборатория переехала с Покровки в новое здание. Государственный экспериментальный электротехнический институт (ГЭЭИ) был переименован во Всесоюзный электротехнический институт, для которого на большой территории в районе Лефортово (теперь Красноказарменная улица) было возведено несколько корпусов, существующих поныне. Последние три года моей работы в ВЭИ (1930—1932 гг.) проходили в одном из зданий института, где наш отдел материаловедения (так стала называться лаборатория испытания материалов) занимал целиком второй этаж. Внутри отдела было сосредоточено около пятнадцати лабораторий различного профиля со штатом более ста человек. Из-за границы поступало множество оборудования и приборов для оснащения этих лабораторий.
После переезда в новое здание Павел Александрович был назначен помощником директора ВЭИ профессора К.А.Круга по научной части, оставаясь одновременно научным руководителем (но не начальником) отдела материаловедения. Начальником отдела стал административный партийный работник.
В новом, прекрасно оборудованном помещении были созданы хорошие условия для развития научно-исследовательских работ по широкой тематике. Под руководством Павла Александровича был подобран штат высококвалифицированных специалистов различного профиля. В лабораториях отдела материаловедения решались актуальные проблемы развития отечественной электротехники.
В фотолабораторию, где я работал под руководством своего учителя физики, поступили хорошие фотокамеры
и увеличитель. В то время я был увлечен работой фотографа, которая давала мне дополнительный заработок путем халтуры.
Многие девушки и молодые люди из нашей компании «ударились» в геологию, уезжали в экспедиции и зарабатывали «длинные рубли». Так начали свою геологическую карьеру Кирилл Урусов, Машенька Голицына, Леля Давыдова и другие. Никита Урусов, а позже Сергей Голицын стали топографами.
Жить становилось все труднее, цены росли, деньги обесценивались. У нас в институте еще не организовали столовую. В буфете можно было поесть неизменную «выдвиженку» (жареную воблу) или соленого леща, иногда появлялся шницель, но его расхватывали в одно мгновение. Однажды произошла комическая сцена. Кто-то распространил слух, что в буфет привезли шницель. У закрытой двери быстро выросла толпа молодых ребят. До открытия буфета оставалось не более пяти минут. Толпа налегла на дверь, замок сорвался. Буфетчик по прозвищу Анафема, находясь за стойкой, нашел спасение в неистовом выкрике: «Лещ! Лещ! Один только лещ!» Ворвавшаяся толпа ребят, как по команде, остановилась и повернула обратно. Сообщение о шницеле оказалось фальшивкой. Вот как могли разгораться страсти из-за одного куска мяса!
В 1930 г. стали катастрофически пропадать товары в продовольственных и промтоварных магазинах. В 1929 г. еще попадались «недобитые» частники, а в тридцатом они канули в вечность. Я как-то зашел в государственный обувной магазин на Тверской и увидал хромовые сапоги, стал примеривать, смотреть. Два продавца (тогда еще сравнительно редко были продавщицы в мужском отделении) смотрели на меня с удивлением, потом один сказал: «Чего ты смотришь, парень, бери без раздумья». И я купил, прекрасные были сапоги. Очень скоро не только сапог, а матерчатых ботинок негде было купить, все молниеносно исчезло.
Из продуктов кое-что давали по карточкам, существовал рынок, приходили молочницы на дом, но скоро и они пропали.
ОДОЕВ
Наша бывшая воспитательница Надежда Сергеевна, вышедшая замуж за Н.С.Шишаева, недолго прожила с ним и его многочисленной семьей. Появилась скотница Маша из крестьянской семьи, не очень молодая и совсем некрасивая. Тем не менее она отбила у Надежды Сергеевны Шишаева, и той пришлось уехать в Москву. Некоторое время она жила у своей подруги, а потом переехала в нашу квартиру и поселилась в комнате нашей соседки Натальи Михайловны. Покинув Барятино, Надежда Сергеевна не теряла связь с жившими там знакомыми, в частности, она переписывалась с нашей младшей няней Грушей и со старшими детьми Шишаева.
У Груши, которая вышла замуж за Ливонского, в 1924 г. родился сын Вова. Супруги жили плохо, муж, Николай Эдуардович, изменял Груше, но семья все же не распалась. Сам Ливонский был способным человеком, он много занимался самообразованием, а потом окончил бухгалтерские курсы. В 1928 г. ему предложили место бухгалтера государственного банка в Одоеве, где управляющим был Георгий Александрович Андреев из молодых рабочих Тульского оружейного завода, направленный в 1918 г. по призыву «Ильича» на работу в селе. Ливонский предложение принял, и семья поселилась в предоставленной ей квартире в хорошем доме с яблоневым садом, чем исстари славился Одоев.
Раздумывая, куда бы мне поехать в отпуск, я вдруг вспомнил про Одоев. Я попросил Надежду Сергеевну написать Груше, та ответила и с радостью приглашала приехать.
У меня был месячный отпуск, со мной решил поехать мой младший брат Андрей. С этого времени Одоев прошел красной нитью по всей моей жизни. Я был там последний раз в 1989 г. и готов снова поехать, хватило бы сил.
Но вернемся в год 1930-й. В то время, чтобы добраться до Одоева, надо было доехать по Курской железной дороге до узловой станции Горбачево, там сделать пересадку по другой дороге до станции Арсеньево. Оттуда до Одоева на извозчике по проселочной дороге — около двадцати километров.
Как только мы с Андреем вышли в Арсеньеве и увидали крестьянские подводы, стоящие в тени развесистых ветел, сразу пахнуло родным тульским, уже забывавшимся воздухом. Пока мы около двух часов ехали на извозчике, я наслаждался видом полей с поспевающей рожью и еще зеленым овсом, мысли уходили в детство. Извозчик по прозвищу Казак подвез нас к вполне добротному, городского типа, в два этажа дому, с широкими воротами и калиткой. Груша, совсем молодая женщина, почти не изменившаяся за восемь лет нашей разлуки, встретила нас с сыном Вовой, муж еще не возвратился с работы. Радостная встреча, поцелуи, расспросы обо всем друг у друга. Скоро появился и Николай Эдуардович, он очень изменился, имел утомленный, болезненный вид. На столе уже стоял самовар, бутылка водки и редкая для того времени закуска, особенно для нас, москвичей, затянувших в этот год пояса.
Груша нашла нас сильно истощенными и сказала, что станет нас откармливать. Мы решили на время отпуска бросить курить, а там видно будет. Как это раньше бывало, приезд гостей в провинциальный город всегда замечался местными жителями, хорошо знавшими друг друга. Мы на следующий день принарядились и пошли осматривать город. Он произвел на нас великолепное впечатление. Небольшие, преимущественно деревянные домики, тогда еще все частные, выглядели нарядно. Белевская улица, на которой
мы жили, была вымощена булыжником, но мостовая обрывалась у спуска улицы к реке, и дальше проезжая часть ее по бокам была покрыта ярко-зеленой травой, которую щипали стаи гусей. В конце улицы на обрыве к реке Упе стояла церковь. Этот уголок был очень красив. Каждый дом обязательно имел яблоневый сад. Еще в словаре Павленкова издания 1910 г. отмечено: Одоев — уездный город Тульской губернии, столько-то жителей, славится фруктовыми садами.
Рядом с домом Груши было большое кирпичное здание, бывшая земская управа. После революции его приспособили под Дом культуры. В большом зале была оборудована сцена, и стояли рядами длинные скамьи для зрителей, а в углу рояль. Моему брату вдруг пришло в голову поставить здесь спектакль, разыграть пьесу В.Катаева «Квадратура круга». Груша эту идею поддержала и в тот же день нашла исполнителей из здешней молодежи. Мы с Андреем тоже вошли в состав артистов: я играл комсомольца Абрама, Андрей — Емельяна Черноземного. Очень хорошо подошла на роль комсомолки Тони местная девушка Варя Родионова. Пьеса это была удобна тем, что не требовала никаких костюмов: грим достали, и это все, что было надо.
Спектакль получился не блестящий, но все же публике понравился. У нас появились друзья из числа принимавших участие в спектакле. Была одна очень красивая девушка Зоя Неаронова, она в этом спектакле имела незначительную роль, но потом мы с ней подружились, и она часто приходила в дом Ливонских. Отец ее, Михаил Павлинович, был в Одоеве знаменитым пасечником, имел в своей пасеке около ста ульев. У него была большая семья, помнится, восемь детей, все взрослые, помогали отцу; Зоя была самая младшая. В 1930 г. его еще не раскулачивали, и он своим медом обеспечивал весь Одоев.
Очень красивы были окрестности этого небольшого городка Тульской земли. Река Упа в то время была запружена мельницами и у города раздавалась вширь метров на полто-
раста. На правом берегу — широкая пойма с заливным лугом. Наш приезд совпал с покосом трав. Еще сохранилась русская старина: деревенские девушки в ярких кофтах и длинных юбках сгребали сено. Коллективизация пока не развернулась полностью, и деревня еще сохраняла свои традиции. Даже упадок НЭПа, так заметно ощущавшийся в Москве, в это время в Одоеве почти не чувствовался. На рынке всего было вдоволь, а на Петров день — 12 июля — открылась ярмарка.
В двух верстах от Одоева, за дубовой рощей Карин, на высоком правом берегу Упы находилась деревня Николо-Жупань. В год нашего приезда и позднее (до начала Великой Отечественной войны) близ деревни располагалась барская усадьба с красивым двухэтажным домом. Там организовали школу колхозной молодежи. Директором этой школы был Василий Платонович Рачинский — муж Грушиной золовки Нади Ливонской. Всю семью Ливонских я знал еще в детстве — в Барятине. Наде тогда было лет двенадцать, а сейчас у нее подрастал трехлетний сын Юра.
Семья Рачинских отличалась типично русским гостеприимством и радушием. Через несколько дней мы с Васей Рачинским уже были закадычными друзьями. Он обожал рыбную ловлю и летом, во время каникул, с утра до вечера простаивал с удочкой на берегу Упы. Рыбы тогда было много, и у Рачинских она всегда подавалась к столу. В компании Рачинских были еще два молодых учителя: Иван Михеич и Виктор Георгиевич. Жена Васи — Надя тоже преподавала в школе. Квартира их, состоящая из трех комнат, располагалась в верхнем этаже барского дома. Там же в двух комнатах жили упомянутые учителя. Весь первый этаж дома занимали классы.
Уже через неделю Груша нашла, что мы посвежели и даже немного поправились, а еще через неделю мы это почувствовали сами.
Приближалось время отъезда. Вполне удовлетворенные проведенным отпуском, мы собрались в дорогу домой. Опять подъехал на пролетке Казак, мы попрощались, я обещал, что непременно приеду на будущий год, пригласил Грушу с Вовой приехать в Москву. В свою очередь, Груша и ее муж просили передать моей матери, что будут рады ее приезду на будущее лето.
Как ни хорошо было в Одоеве, душа была полна разлукой, хотелось увидеть скорее, как можно скорее мою Лёнушку, которая это лето жила у Голицыных в Котове.
Казак в этот раз доставил нас до Арсеньева быстро, пришлось еще около часа ждать поезда. Нас порядочно нагрузили всякими продуктами, мы их сдали носильщику, который их запер в кладовку до прихода поезда. К вечеру мы добрались до Москвы. Мама нашла, что мы очень хорошо выглядим и даже помолодели.
НАША ПОМОЛВКА
Еще до нашей поездки в Одоев мы вместе с Лёной Урусовой объявили нашим матерям о желании соединить свои жизни. Все это уже намечалось давно, и поэтому ни ту, ни другую сторону не удивило. Должна была состояться встреча двух матерей. Пока я был в Одоеве, а Лёна в Котове, они встретились и обо всем переговорили. Главный вопрос был квартирный. У нас была одна комната, правда, большая — двадцать восемь метров, но в ней мы ютились впятером. Для молодой четы там явно не хватало места. У Урусовых было три комнаты на семь человек, но места для нас опять же не хватало. Разрешить эту задачу удалось Варваре Дмитриевне Калачовой, сестре отца Лёны — Юрия Дмитриевича Урусова. У нее с мужем была двухкомнатная квартира в кооперативном коттедже в Штатном переулке. Супруги Калачовы готовы были выделить нам одну
комнату, и тогда эта сложная проблема решалась. Таким образом, обе матери были вполне удовлетворены.
Дело стало за свадьбой. Лёне на днях исполнялось семнадцать лет, а регистрировали только с восемнадцати. Решили в день рождения Лёны, 13 июля, позвать гостей и объявить нас женихом и невестой. В назначенный день на квартире Урусовых в Знаменском переулке собралось много приглашенных, среди которых мой дядя Иван Иванович Раевский, братья Юрия Дмитриевича — Сергей, Петр и Дмитрий Дмитриевичи и многие другие, помнится, более двадцати человек. Когда все уселись, провозгласили тост за здоровье Лёнушки в связи с ее семнадцатилетием. После небольшой паузы Юрий Дмитриевич встал и произнес: «Дорогие гости! Объявляю женихом и невестой Лёнушку и Сергея Раевского!» Все поднялись нас поздравлять. Дядя Ваня подошел к Лёне и поцеловал ей руку. Она восприняла это как особое чувство симпатии к ней со стороны такого уважаемого в московском обществе человека, каким был Иван Иванович Раевский.
Материальные затруднения, пришедшие с падением НЭПа, не отражались на моем душевном состоянии. Я был счастлив, видел все в розовом свете.
ТРАГЕДИЯ В СЕМЬЕ РЯЗАНЦЕВЫХ
Выше я говорил о своих родственниках Мордвиновых, живших на хуторе Утес, основанном моей прабабушкой Екатериной Ивановной Раевской. После Октябрьской революции Мордвиновы, как и все им подобные, покинули хутор и оказались в Москве. Старики Мордвиновы, Иван Николаевич и Маргарита Ивановна, умерли, не дожив до революции. Остались две замужние дочери и сын. Приходясь двоюродными моему отцу, они были для нас тетками и дядей. Когда наша семья переехала в Москву, мы постоян-
но встречались с Мордвиновыми. Особенно близкие отношения у нас сложились с тетей Лизой (моей крестной матерью) и дядей Володей. С тетей Катей мы встречались только в семье ее сестры и брата.
Елизавета Ивановна первым браком была замужем за А.В.Кошелевым, а вторым — за Александром Васильевичем Рязанцевым, инженером-технологом, ученым с мировой известностью. У тети Лизы была дочь Наташа от первого брака, которую удочерил второй муж, и она стала Рязанцевой. Сестра тети Лизы, Екатерина Ивановна, вышла замуж за Владимира Николаевича Юматова — актера одного из драматических театров в Москве, имевшего псевдоним Рудин. Семья Юматовых жила в Филипповском переулке близ Арбата, у них была одна дочь Ольга, ровесница Наташи. С ними до 1930 г. жил брат тети Кати — Владимир Иванович Мордвинов, дядя Володя. Он был преподавателем вокала в Институте музыкальной науки (ГИМН) и Институте театрального искусства (ГИТИС). В середине двадцатых годов он женился на Анне Захаровне Акимовой и вскоре отстроил себе уютную двухкомнатную квартиру в полуподвале большого дома в Леонтьевском переулке (ул. Станиславского).
В это время многие люди, имевшие достаток, получали право отстраивать себе квартиры в полуподвалах и нежилых домах. Существовали особые кооперативы застройщиков, вполне доступные по средствам многим москвичам. Брат и сестры Мордвиновы жили, как говорят, душа в душу. У тети Лизы Рязанцевой была довольно просторная квартира в переулке Сивцев Вражек, где часто собирались гости. Александр Васильевич занимал ответственную должность в Наркомторге. Семья ездила с ним по Скандинавским странам и Германии. Казалось бы, чего еще можно желать? Но пророческие слова произнес несчастный Александр Васильевич, когда его спросили в начале 1930 г.: «Каких еще достижений у нас можно ожидать от выполнения пятилетнего
плана?» «Самым большим достижением будет, если мы все останемся живы», — спокойно ответил Александр Васильевич.
И что же? Через несколько месяцев его арестовали, и он оказался центральной фигурой в новом процессе «вредителей» рабочего снабжения.
Правящая партия коммунистов, желая снять с себя вину за надвигавшийся голод, вызванный уничтожением крестьянства, голосом ОГПУ объявила о «раскрытии контрреволюционной организации», якобы занимавшейся вредительством в сфере продовольственного снабжения. Надо сказать, что мне нигде не приходилось читать об этом вопиющем своей беззаконностью процессе, хотя все обвиняемые еще в хрущевские времена были посмертно реабилитированы.
Когда на первых страницах центральных газет появилось сообщение органов ОГПУ о «преступлениях», совершенных «вредителями» рабочего снабжения, ЦИК СССР тут же поместил свое удручающее беззаконием постановление: «Приговор по делу вредителей передать на рассмотрение коллегии ОГПУ». Приговор за подписью Менжинского гласил: «Расстрелять всех сорок восемь вредителей».
Помню, что у нас в ВЭИ проходили митинги, на которых клеймили «вредителей», кормивших рабочих непотребной пищей, испорченными консервами и т.п. Этот процесс произвел на обывателей ужасающее впечатление своей жестокостью. Расстрелять сорок восемь человек без суда, одним постановлением коллегии! Я встретил одного рабочего из наших мастерских, он обратился ко мне: «Как ты смотришь на то, что написано в газетах?» Я ответил: «Не знаю». А он покачал головой и сказал: «А мне не верится, что это правда». Я добавил: «Мне тоже». Такие разговоры в то время, по выражению чекистов, являлись взносами на наш текущий счет, открытый в ОГПУ — НКВД.
Прочитав газету, моя мать тотчас же отправилась к тете Лизе в Сивцев Вражек, но ее не оказалось дома. Домработница передала, что она уехала к брату в Леонтьевский. Мама отправилась туда. Тетя Лиза была в невменяемом состоянии, она даже не заметила, как мама пришла, потом, сообразив, кинулась к ней и зарыдала.
— Олечка! Скажи мне, почему они так лгут? Будто Александр Васильевич получил тридцать тысяч от какого-то иностранца? Как же это жестоко! И за что, главное? А негодяй следователь еще недавно звонил мне, передавал привет от Александра Васильевича и просил принести подушку и последние очки: сказал «последние», я поняла какие — это те, которые он надевает, чтобы читать мелкий шрифт.
Моя мать, как умела, старалась ее успокоить, а сама недоумевала: действительно, зачем очки и подушка, когда его судьба уже была предрешена?
Через несколько лет, когда я сам оказался в лагере, мне пришлось услышать не вполне точные сведения о том, что Александр Васильевич не был расстрелян, а его поместили в так называемую «шарагу»1, которые в то время создавали для использования выдающихся специалистов «на благо родине». В том же лагере летчик-испытатель мне рассказывал, что в тридцатые годы появились самолеты, на фюзеляже которых были написаны буквы «ВТ», что означало «внутренняя тюрьма». Летчики расшифровывали эти буквы в шутку: «Вредители — трудящимся».
Насколько верна была переданная мне версия о судьбе Александра Васильевича, я сказать не могу. Но кто за это возьмется? Когда я рассказал дяде Володе о слышанной мной версии, он мне ответил, что этого не может быть, так как он уверен в невозможности существования своего зятя, лишенного забот его жены, внимательно следившей за со-
1 «Шарага», «шарашка» описана находившимся там А.И.Солженицыным в романе «В круге первом».
стоянием его здоровья. У него была очень серьезная болезнь глаз и постоянное сердечное недомогание. Поэтому, считал дядя Володя, если его и оставили в живых, он долго протянуть не смог бы, а тем более — трудиться в тюремных условиях.
Чтобы завершить богатый событиями 1930 г., я снова возвращаюсь к любимому Художественному театру. В этот сезон под руководством В.И.Немировича-Данченко был поставлен спектакль по роману Л.Н.Толстого «Воскресение» в совершенно новом аспекте. Необычным для Художественного и вообще других театров было введение роли чтеца, которую великолепно исполнял В.И.Качалов. Я решил непременно пойти на премьеру и заблаговременно купил два билета в амфитеатре (партер был весь продан).
Спектакль произвел на всех большое впечатление. Ступеньки бельэтажа были заполнены на этот раз не обладателями контрамарок, а артистами театра. На спектакле присутствовал секретарь ЦИК СССР А.С.Енукидзе — покровитель академических театров. Я видел его в антракте непринужденно беседующим с ведущей актрисой МХАТа А.К.Тарасовой. Та была в зеленом шелковом платье, с белым песцом на плечах.
После окончания спектакля никто из зала не уходил. Гремели овации, раздавались крики: «Качалов! Немирович! Еланская!» Когда мы вышли с Лёной на улицу, перед подъездом стояли лихачи-извозчики. Один из них, подъехав, обратился ко мне: «Молодой человек, садись, прокачу твою красавицу». Я предложил Лёне, она согласилась. Мы сели в маленькие санки, и лихач помчал нас по заснеженным московским переулкам. Было поздно, я не стал заходить в дом и, простившись, пошел домой. Я шел счастливый, любимый своею невестой: сейчас буду рассказывать дома, какой чудесный спектакль поставлен во МХАТе!
Но всем ли так хорошо и счастливо, как мне? Где теперь мой арестованный двоюродный брат Артемий? Он уже дав-
но не пишет, и Олечка, его сестра, пока не имеет ответа от Екатерины Павловны Пешковой. А тетя Лиза с Наташей — они теперь «лишенцы», и их вышлют из Москвы. Скоро Новый год, но теперь непрерывная неделя, у нас дома у всех рабочий день, значит, и встреча отпадает. Еще одна неприятность: арестовали отца Владимира Воробьева, как это тяжело тете Кате, она лишилась духовного покровителя. С такими смешанными мыслями и чувствами я пришел домой, где меня ожидали мама и братья.
ТРЕТИЙ РЕШАЮЩИЙ
С тех пор как мы переехали с Покровки в новое здание института, обстановка на работе изменилась. Результат ли это значительного расширения нашей бывшей лаборатории, а теперь отдела со многими лабораториями, или смена эпох, сказать трудно. На Покровке у нас было все по-домашнему. Пили общий чай за лабораторным столом, вели непринужденную беседу, иногда, втихую, разводили спирт и устраивали выпивку, слушали анекдоты — словом, была одна семья. В новом здании появились новые порядки. Прежде всего табельная доска с номерными жетонами. Утром, до девяти часов, всем сотрудникам надлежало снять свой жетон с одной доски и перевесить его в соответствующее место на соседнюю. Строгая табельщица ровно в девять часов закрывала первую доску и с особым удовольствием начинала переписывать опоздавших по оставшимся жетонам. Она передавала список начальству. Опоздавшие сотрудники записывались у табельщицы, и она проставляла, на сколько минут опоздал каждый.
В конце тридцатого года в нашем отделе было общее собрание, на котором выступил с докладом начальник отдела товарищ Осипчик. Сообщив о результатах деятельности отдела за истекший год, он сказал, что наступающий 1931 г.
объявлен правительством как «третий решающий» год пятилетки и что многие производственные коллективы выдвигают лозунг: «Пятилетку — в четыре года». Он обратил особое внимание на повышение трудовой дисциплины и производительности труда. В это время начали лучшим производственникам присваивать звание ударника социалистического труда. Доклад начальника был выслушан со вниманием, вынесено решение: всем подразделениям взять на себя определенные обязательства на первый квартал 1931 г.
Я в это время работал в фотолаборатории и был в числе ударников, так как хорошо оформил к Новому году фотогазету, отражавшую производственную жизнь нашего отдела.
В соседней металломагнитной лаборатории, называвшейся металломагнитной группой, работали инженерами два моих приятеля: Женя Островский и Борис Садиков. Начальником группы был Александр Семенович Займовский. С ними я познакомился с переездом в новое здание и быстро подружился. Среди техников и лаборантов в металломагнитной группе были довольно задорный, симпатичный парень по фамилии Антипов и девушка-комсомолка Маруся Кашлина.
В обеденный перерыв я зашел к моим приятелям, которые обсуждали встречу Нового года. Но какая может быть встреча при непрерывной неделе, да вдобавок это считается «буржуазным предрассудком». Но так считалось официально, а Женя и Борис имели свою точку зрения. Они сообщили начальнику группы Займовскому, что завтра, 1 января, опоздают на час или полтора, а Антипов постарается снять их номера с табельной доски, и, таким образом, табельщица не запишет их опоздания. Появление их в гардеробе в половине одиннадцатого они всегда могут объяснить тем, что заходили в другое здание института и возвращаются обратно. Начальник группы не советовал им это делать, все могло обернуться большой неприятно-
стью. Однако Женя и Борис не вняли опасениям Займов-ского.
Приятели встретили Новый год, порядочно накачавшись спиртным. Захватив с собой бутылку портвейна для опохмелья, утром они отправились в институт. Антипов с ловкостью справился с табельными жетонами, и все, казалось бы, обошлось, как намечалось. Однако секретарь Осипчика — Лидия Лазаревна получила от начальника задание тщательно проследить за теми, кто опоздает на работу 1 января. Обнаружив утром отсутствие двух человек, она немедленно отправилась к табельщице, где выяснила, что жетоны обоих приятелей сняты. Тогда, чтобы не попасть впросак (возможно, они пришли вовремя и по каким-то делам отправились в мастерские или в другой отдел института), Лидия Лазаревна предупредила вахтера в проходной, чтобы он никого не пропускал до ее возвращения, а сама пошла по разным отделам института искать следы отсутствующих приятелей. Пока она их искала, те подошли к проходной и, получив от ворот поворот, не задумываясь, перелезли через ограду и направились сразу в свой отдел. Они решили, что теперь все в порядке, но Лидия Лазаревна увидела, как они лезли через забор, и направилась доложить начальству о выполнении данного ей задания. Борис и Женя подошли спокойно к гардеробу, сняли пальто и с бутылкой портвейна поднялись на второй этаж, направляясь в свою металломагнитную группу. Маруся в это время наматывала опостылевшие ей тароиды (магнитные катушки). Через Антипова ей было известно о затее двух инженеров, и, когда они вошли, она тихо сообщила, что полчаса назад приходила Лидия Лазаревна и спрашивала, где они и почему их нет.
— Ну и что ты ответила? — спросил Женя.
— Что я могла ответить? Сказала, что, наверное, пошли в мастерские.
— Ну и молодец! Доставай чашки, хлебнем по глотку портвейна!
— А ну-ка сунется сюда эта ищейка Лидия?
— Давай скорее, у нас головы трещат!
Чашки наполнились, все чокнулись, выпили, посуду быстро убрали. Но дверь тихонько открылась на щелочку, через которую Лидия Лазаревна наблюдала за происходящим, в эпилоге Евгений с Марусей целовались.
В тот же день на собрании выступил профорг Зак. Он обратил внимание на вопиющее нарушение производственной дисциплины двумя молодыми специалистами, один из которых, товарищ Евгений Садиков, — член профкома. Когда Зак сказал, что молодые специалисты перелезли через забор, Садиков выкрикнул: «Да, сыск у вас поставлен на широкую ногу!» Зак парировал: «Лидия Лазаревна как ударник заботится о трудовой дисциплине в коллективе, сыск здесь ни при чем». Затем Зак заявил о сцене с выпивкой:
— Совершенно недостойно поведение комсомолки товарища Кашлиной! Вы не будете отрицать, товарищ Кашлина, что пили в служебное время вино, а потом целовались?
Покрасневшая Маруся ответила: «Скрывать не буду, целовалась». Все захохотали, а Зак продолжал:
— Нам сейчас надо сделать из всего происшедшего серьезные выводы. Товарищей Садикова и Островского я предлагаю лишить звания ударников и объявить им строгий выговор. Что же касается товарища Кашлиной, то ей объявить выговор и указать на...
— Он не успел договорить, как послышался выкрик Антипова: «На бытовое разложение!»
— Да, — продолжал Зак, — но, товарищ Антипин, не встревайте!
— Я не разлагалась! — жалобно выкрикнула Маруся, — всего один раз поцеловалась.
Раздался такой хохот, что наскоро приняли решение без указания «на бытовое разложение».
СВАДЬБА
Наша свадьба была намечена на 20 января. До того как оформить брак в загсе, Лёне предстояло получить разрешение на него из-за ее несовершеннолетия. Процедура эта, к счастью, оказалась простой. Лёна получила соответствующую справку, но мы не спешили в загс, так как нам предстояло венчаться. Поскольку отец Владимир был арестован, венчание проводил его преемник, тоже отец Владимир. Служил также и дьякон, ученик дяди Володи Мордвинова. Мой брат Михаил, тоже ученик дяди Володи, имел очень сильный баритон. Он решил на моей свадьбе читать по церковному чину книгу «Апостол». Голос его покрывал всю церковь. Я, стоя под венцом, видел восхищенного этим звучанием дьякона, на лице которого выражался восторг. У нас с Лёной было по три шафера. У меня: два брата и сослуживец Андрей Николаевич Вальский. У Лёны — два ее брата и Всеволод Тарасов — математик, приятель и однокурсник моего брата Михаила по университету. Всего собралось более двадцати человек. Из Голицыных была только Машенька.
Среди недавних знакомых присутствовала студентка математического факультета университета Тамара Придворова — дочь поэта Демьяна Бедного. Это неожиданное знакомство произошло совершенно случайно. Один из преподавателей университета рекомендовал девушке для успешного усвоения предмета попросить моего брата дать ей несколько уроков. Придворовы в то время жили в Кремле. Михаил в течение 1930 г. занимался с Тамарой v них на квартире, а потом Тамара и ее сестра Сусанна стали бывать у нас. Мать двух сестер и их двух младших братьев, Вера Руфовна (Демьян вскоре с ней развелся, женившись на молодой актрисе), была образованной и очень симпатичной женщиной. Она поощряла знакомство и общение своих дочерей с нами. Занятия с Михаилом пошли
Тамаре на пользу, она успешно окончила университет. Хорошие отношения с этой семьей, при отсутствии ее главы — Демьяна, продолжались у нас долгое время, вплоть до Великой Отечественной войны, когда многие связи порвались.
Свадебный стол был устроен в квартире Урусовых, откуда мы направились в нашу новую комнату, к тете Варе. Нам казалось, что жизнь устроена. Лёна закончила библиотечные курсы и поступила на работу в библиотеку Наркомата связи, в новое здание Центрального телеграфа на Тверской улице. Я работал на прежнем месте.
Мы в это время все увлекались пением. У моего друга Жени Островского был неплохой баритон. Две его сестры — Екатерина Петровна и Наташа — отлично играли на фортепьяно, особенно Наташа, она была короткое время ученицей Гречанинова. Екатерина Петровна и ее муж Александр Васильевич Перышкин, автор курса физики для средней школы, оба были музыкальны и пели. Вся компания потом брала уроки у В.И.Мордвинова.
МОЛОДОЖЕНЫ
Перед нашим переездом к тете Варе арестовали ее мужа Геннадия Викторовича Калачова. Аресты последние два года настолько участились, что этот был воспринят как обычное явление. Если бы Геннадий Викторович, как некоторые счастливцы, вернулся домой «без хвоста», все было бы в порядке. Но он получил «минус шесть» и уехал в Вологду. Было очень похоже, что арест и ссылка Геннадия Викторовича были инсценированы с целью захвата его квартиры. Квартирный вопрос в то время остро стоял. Чтобы завладеть кооперативной квартирой, достаточно было раскулачить владельца, что фактически и было сделано. В ГПУ Калачову ничего криминального не предъявляли, и просидел
он всего три недели. Но, поскольку его все-таки выслали, его жена Варвара Дмитриевна автоматически превратилась в «лишенку». А «лишенка» не может владеть кооперативной квартирой.
Одну комнату заняли мы, но на птичьих правах. Во вторую комнату с полным правом въехал с семьей — женой и малолетним сыном — некто Артемов, бухгалтер какого-то треста. Варвара Дмитриевна переселилась в темную комнатку, предназначенную для ванной. Не желая обострять отношения с нашим новоявленным соседом, мы согласовали с ним, при участии правления кооператива, наше временное проживание в одной комнате, без указания точной даты ее освобождения. Сосед, скрепя сердце, согласился, но требовал выезда Варвары Дмитриевны. Ей не хотелось нас покидать. Пока мы были на работе, она пользовалась нашей комнатой по своему усмотрению. Да и нам было очень нужно присутствие рядом близкого человека в преддверии появления у нас ребенка. Путем дипломатических приемов удалось кое-как уговорить правление. Так мы прожили без особых волнений следующие три года.
«Решающий» 1931 г. ознаменовался значительным ухудшением жизненного уровня всего населения как города, гак и деревни. Проходила сплошная коллективизация, деревня теряла свой облик. В городе исчезли все продукты, в магазинах — пустые прилавки. Зато появились знаменитые Торгсины. Означает это — торговля с иностранцами. При чем тут иностранцы? Ведь Торгсин, как раз напротив, предназначался для наших граждан, только с одним условием — оплачивать товары бонами, которые можно было получить в обмен на золото, серебро и бриллианты. Так государство начало выкачивать из населения последние остатки его «золотых запасов». А чего только не было в Торгсинах! Все то, что было четыре года назад за советские рубли!
«ИСКАТЕЛИ ЖЕМЧУГА» И «БЕЗ ВИНЫ ВИНОВАТЫЕ»
В 1931 г. популярность ОГПУ сильно возросла. Появлялись производственные бригады имени ОГПУ, шли трамваи с надписями на боковых сторонах: «Ударная "Б" линия имени ОГПУ» — и много всяких организаций, которым присваивалось это имя. Большое значение придавалось знакомству с сотрудниками этого ведомства.
ОГПУ, помимо борьбы с «контрреволюцией», занялось изъятием драгоценностей и благородных металлов у граждан, у которых предположительно они могли быть. Выяснилось, что недостаточно делать тщательные обыски, так как владельцы драгоценностей тоже были не дураками и прятали сбережения так, что никакой обыск не поможет. Органы ОГПУ поэтому изобрели другой способ добычи. Он заключался в аресте подозреваемого в сокрытии ценностей и продолжительном «уговаривании» его сдать свои сбережения государству, за что ему будет обеспечено немедленное освобождение из-под стражи и неприкосновенность. Нюх у гэпэушников был отличный. Они, конечно, следили за посетителями Торгсинов, но понимали, что туда в основном ходили «мелкие сошки», а «киты и акулы» используют Торгсины окольным путем.
Тем не менее не всем «китам» удавалось скрыться, органы их засекали. Уже было общеизвестно, что камеры Бутырской тюрьмы переполнены потенциальными держателями ценностей. Выдумщики анекдотов объявили, что в Москве открылся Театр имени ОГПУ, в котором поставлена опера Бизе «Искатели жемчуга» и пьеса Островского «Без вины виноватые».
Как-то моя Лёна пришла домой с известием, что арестовали ее тетушку Марусю Петрово-Соловово. Родные ходили за справкой, как это было принято, кроме самого ОГПУ, в Красный Крест, но там ответили, что в списках аресто-
ванных она не числится. Скоро, кажется, через пять дней, тетю Марусю выпустили, и она выдала агенту ОГПУ значительную часть сохранившихся у нее драгоценностей.
Никуличевы перед отъездом на дачу решили оставить у нас ящик со столовым серебром на двадцать четыре персоны. Оставили без всякого умысла, просто, чтобы не брать лишних тяжестей. Теперь, когда стали потрошить нэпманов, они сочли, что этот ящик у нас лучше сохранится, и он действительно сохранился.
Весной 1931 г. Ивана Егоровича Никуличева повесткой вызвали в ОГПУ. Он взял, как положено, суму с кое-какой едой и отправился по назначению, рассчитывая вечером вернуться домой в Ильинское. Но прошли вечер, ночь и еще день и ночь, а Иван Егорович не возвращался. Мария Михайловна на третий день собралась в Москву и прямо с Казанского вокзала поехала на Лубянку узнавать про мужа. Прием был на Лубянке, 14, в ОГПУ по области. Оперативник долго перебирал списки арестованных, но Ивана Егоровича никак не находил.
— Как же так, товарищ начальник, ведь он позавчера по лучил повестку и сразу поехал на Лубянку, дом четырнадцать?
— Повестку, вы говорите, гражданка?
— Ну да, я же говорю вам, позавчера!
— Тогда все ясно!
Оперативник достал списки из другой папки и сказал:
— Так, все ясно, извините, вас как зовут?
— Марья Михайловна.
— Уважаемая Марья Михайловна, муж ваш не арестован, а временно задержан у нас, скоро все прояснится, ему надо дать свидетельские показания.
— Ну а когда это — скоро? Вы говорите, он вернется, то есть вы его отпустите?
— В самое ближайшее время, Марья Михайловна, не беспокойтесь. В самое ближайшее время.
Мария Михайловна была удивлена столь вежливым обращением оперативника и отправилась домой. Прошла еще неделя, а Ивана Егоровича все нет да нет. Решила отправиться на Лубянку, 14, дочь Нина. С ней также вежливо разговаривал оперативник и также обещал, что отец скоро вернется.
И вот в один прекрасный день Мария Михайловна, будучи одна дома (дети уехали в Москву), вдруг слышит: скрипнула калитка и подходит к дому бледный Иван Егорович, идет, чуть не падает, а рядом с ним молодой мужчина, совсем незнакомый, в добротном пальто и шляпе. Мария Михайловна смотрит и глазам своим не верит, а Иван Егорович, не поздоровавшись, прошел со своим спутником в дом и подал знак жене, чтобы и она шла за ними. Когда она вошла, Иван Егорович тихо сказал:
— Машенька, неси шкатулку!
— Ваня, какую шкатулку? Ты что говоришь?
— Я говорю — шкатулку, что в сундуке, или ты не слышишь?
Мария Михайловна покорно вышла и через две минуты возвратилась и поставила на стол шкатулку. В руке у нее был ключ, Иван Егорович велел дать его пришедшему с ним мужчине. Тот открыл шкатулку, вытащил из портфеля форменный бланк и начал записывать на нем наименование предметов, содержащихся в шкатулке: 1) Сумки дамские желтые — 2 штуки; 2) Портсигары желтые — 6 шт.; 3) Кольца желтые — 15 шт., и т.д.
Список вещей был составлен в двух экземплярах, один из которых агент любезно вручил Марии Михайловне. Все содержимое шкатулки было вложено в нее обратно. После этого агент запер шкатулку и вернул ключ Марии Михайловне. В довершение этой акции Иван Егорович сообщил жене, что обязан возвратиться с товарищем оперативником на Лубянку и вернется только завтра.
В этот момент, к счастью, пришли домой дочери Нина и Зина, которые занялись упавшею без чувств матерью, а агент вместе с Иваном Егоровичем и шкатулкой поспешили удалиться. Старые люди «прежнего» времени расценивали эдакое как разбой среди белого дня, а молодежи власти внушали, что подобное — неизбежная акция диктатуры пролетариата.
Иван Егорович вернулся на следующий день, молчаливый, спокойный. За семейным столом просил, чтобы его ни о чем не расспрашивали, сказал, что завтра поедет на фабрику, где его очень ждут. Дочери жалели только о том, что не послушали совета моей сестры Елены и вовремя не сдали сумки в Торгсин.
ВЕСНА И ЛЕТО 1931 ГОДА
Вскоре после нашей свадьбы тяжело заболел дядя Ваня Раевский. В последние годы у него проявлялось психическое расстройство, это выводило его из равновесия, он ложился в клинику Корсакова, отдыхал там и возвращался практически здоровым. Но в этом году клиника не дала облегчения. Видимо, на здоровье сказалась одинокая, неустроенная жизнь, отсутствие заботившегося о нем сына, томящегося на Соловках. К осени дядя Ваня стал плохо себя чувствовать не только психически, но и физически. Он ослаб, почти не выходил из комнаты, никого не хотел видеть. Потом у него образовалось рожистое воспаление всего лица, и в октябре он скончался на шестидесятом году жизни. Похоронили его так же, как и мою бабушку, на Дорогомиловском кладбище.
Моему брату Михаилу предстояло сдавать государственные экзамены, а затем получить диплом. Но какие-то злые силы, выискивающие студентов, не достойных получения высшего образования, добились его исключения из универ-
ситета. В это время покровительствовавшего брату Вышинского в Главпрофобре уже не было, он поднялся выше и стал заместителем генерального прокурора Акулова. В такие верха мы добраться не могли.
Но у моей матери сложились добрые отношения с рядом преподавателей и профессоров университета, для которых она вела кружок английского языка. Среди ее друзей был член ректората профессор Владимир Васильевич Гиммерлинк — известный ученый в области агрохимии и почвоведения. Она обратилась к нему, и он очень скоро добился восстановления моего брата. Весной Михаил успешно сдал все экзамены и получил диплом.
Многих студентов по окончании вуза направляли на периферию. Так, приятеля моего брата, Всеволода Тарасова, направили в Алма-Ату, многим другим пришлось уехать в Сибирь и другие места. Михаилу повезло, он, будучи студентом, работал в Институте сооружений, и этот институт сумел закрепить его через ВСНХ1 в должности научного сотрудника. Таким образом, он остался дома, что в то время не каждому удавалось.
Для тридцатых годов было характерно: переживешь одну неприятность, сменяющуюся на просвет и видимое благополучие, как вдруг возникает новая. Когда у брата решился вопрос с университетом, внезапно моей матери пришло извещение о лишении всех нас хлебных карточек. Пришлось идти матери и брату в Моссовет, выстоять очередь к какому-то высокому чину, который выразил свое удивление по поводу случившегося, даже ругнул тех, кто отобрал карточки, и написал на заявлениях матери и брата: «Возвратить». Карточки возвратили, но покоя не было. Напротив, казалось, вот-вот придет несчастье, если не у нас, так у других.
1 Высший совет народного хозяйства, ведавший всей промышленностью и строительством в СССР. (С.Р.)
Моя семейная жизнь проходила в преддверии рождения нашего первого ребенка. Теща Евдокия Евгеньевна сочла целесообразным временно разъединить нас и уехала с дочерью в Крым, я же твердо решил провести отпуск в Одоеве. Туда я сагитировал поехать своих друзей по службе — А.С.Займовского с женой и Б.Г.Лившица. Они поехали позже меня на две недели, я же поехал вместе с дядей Володей Мордвиновым и его женой тетей Анноч-кой. Вслед за нами отправились в Одоев моя мать и брат Михаил с товарищем. В итоге маленький Одоев принял в это лето большую компанию москвичей. Нашей Груше досталось немало хлопот, чтобы всех устроить с квартирой и питанием.
В Москве в это время с питанием было плохо. Здесь же, в Одоеве, несмотря на создание колхозов, продовольственная проблема решалась вполне удовлетворительно. Многие жители города имели свое хозяйство, держали коров, поросят, даже овец. Городское стадо имело хороший выгон для пастбища. Цены тоже были невысокие. Все приехавшие сюда на отдых с охотой принимались на квартиры с питанием.
Дядя Володя по вечерам услаждал местных жителей пением. Его хорошо поставленный тенор громко звучал в зале Дома культуры. Мои друзья из ВЭИ после завтрака отправлялись на берег Упы купаться и загорать. Я тоже иногда составлял им компанию. Мы облюбовали одно место в двух километрах от города, куда надо было идти через ржаное поле. Выйдя из города, мы все раздевались до трусов, а жена моего друга — Люля до примитивного купального костюма, и так шли через поле к реке. Почти всегда попадались нам навстречу деревенские девушки, одетые уже ближе к городской моде, но некоторые еще носили прежние длинные юбки и яркие кофты. Встреча с нами у них всегда вызывала смешки, особенно они удивлялись полураздетой Люле.
Все отдыхавшие тем летом в Одоеве были довольны. Одна из одоевских красавиц, постоянно приходившая слушать пение Владимира Ивановича и моего брата Михаила, влюбилась в Мишу.
РАДОСТИ И ПЕЧАЛИ
Моя двоюродная сестра Олечка Раевская в течение 1929—1931 гг. не переставала время от времени посещать Красный Крест и наконец летом 1931 г. получила известие, что ее брат находится в Москве, в Институте имени Сербского на обследовании. Что с Артемием? Зачем он в Институте Сербского? Выяснились следующие подробности. В лагере ему ампутировали правую ногу намного выше колена. Профессор Галушкин (психиатр) сделал заключение о неизлечимости психически больного инвалида. А раз неизлечим, можно освободить, и ГПУ его отпустило с миром.
Помню, как, узнав о происшедшем, испугалась моя Лёна, потом пришла в негодование, я старался ее успокоить, но сам был потрясен этим неожиданным известием. Надо отметить энергию и решительность старшей сестры Артемия — Елены Ивановны Гвоздевой, проявленные ею в сложившейся обстановке. У семьи Гвоздевых, состоящей тогда из троих взрослых и одного двухгодовалого ребенка, была небольшая двухкомнатная квартира во Вспольном переулке, близ Патриарших прудов. Елена Ивановна, не задумываясь, освободила меньшую комнату и поместила туда чуть живого брата. За большие деньги она наняла в качестве сиделки пожилую медицинскую сестру. Посоветовавшись с лучшими врачами, она в условиях карточной системы с помощью Торгсина, куда снесла почти все свои ценности, обеспечила брату требующийся ему рацион питания. Здоровье Артемия постепенно улучшалось.
Одновременно с возвращением физических сил голова его тоже стала просветляться. Врач-психиатр, следивший
за больным, восторгался успехами лечения. Моя мать, посетившая больного на второй или третий день его приезда, предполагала, что восстановление здоровья Артемия маловероятно. Но уже через месяц она изменила свое мнение. Артемий через нее просил, чтобы я пришел к нему. Я пришел, он поздравил меня с женитьбой. Он был еще слаб и имел несчастный вид, однако дело шло на поправку. Еще месяц, и больной встал на костыли, а еще через месяц мы уже слушали его прекрасный баритон.
На четырнадцатилетние Октябрьской революции гости собрались у моей сестры, жившей на Софийской набережной. Лёне, беременной, не хотелось идти, но я ее уговорил, и мы пришли. Там был молодой мужчина — Игорь Кречетов, желавший непременно потанцевать с моей женой. Он гак просил, что нельзя было отказаться, и она протанцевала с ним вальс. Когда через месяц Игорь узнал, что у нас родился сын, он выразил удивление, сказав: «Как же это возможно, если она так хорошо вальсировала со мной на вечере у Самариных?»
В конце ноября Евдокия Евгеньевна решила взять Лёну к себе, благо комната братьев была свободна, они находились в экспедициях на изысканиях. 1 декабря я позвонил с работы в квартиру Урусовых, и Евдокия Евгеньевна мне сообщила, что утром она с Лёнушкой ходила в родильный дом имени Грауэрмана. Там ее приняли и решили оставить, а утром 2 декабря отец Лёны, князь Юрий Дмитриевич, позвонил мне по телефону и сказал, что у Лёнушки родился сын — Кирилл. Для меня началась новая жизнь!
НОВЫЕ ПЛАНЫ
Когда я вернулся из отпуска летом 1931 г., у меня зародилась идея написать книгу-руководство по микрофотографии, чем я усиленно занимался в течение почти целого го-
да. Идею поддержал руководитель металломагнитной группы Александр Семенович Займовский, который согласился редактировать мою книгу. Я чувствовал себя на коне в прямом (так как почти ежедневно бывал в манеже) и переносном смысле. Еще до рождения моего сына Металлургиздат подписал со мной договор на книгу, названную «Техника микроскопического исследования металлов». Я фактически полностью перешел на работу в металломагнитную группу, где стал упорно заниматься металлографией.
Моя жена, которой только недавно исполнилось восемнадцать лет, послушалась совета матери и осталась на некоторое время жить с новорожденным сыном у родителей. Я тоже перебрался туда, но мы с женой хотели как можно скорее вернуться в свой дом и заняться устройством самостоятельной жизни, в которой было немало проблем.
У моей свояченицы Эды Урусовой — жены моего двоюродного брата Михаила Унковского — в марте 1931 г. родился сын Юра, который был опекаем бабушкой Евдокией Евгеньевной. Теперь у нее появился второй внук, забот стало больше. В начале тридцатых годов наем няни для детей не составлял никаких затруднений. В связи с коллективизацией многие молодые девушки из деревни охотно нанимались за незначительную плату ухаживать за детьми. Так, у Юры была молодая няня Дуняша, которая нам рекомендовала свою подругу Нюшу. Обе эти девушки были очень приятными, крепко привязанными к своим воспитанникам. Тем не менее надзор бабушек все же был нужен, так как ня-ни были молодые и, в общем, неопытные.
Появление на свет новорожденного прежде всего требовало регистрации в загсе, без чего нельзя было получить продовольственной карточки и детского питания. Послед нее было особенно существенно, так как никаких молочных продуктов в магазинах купить нельзя, а молочницы прекратили привозить молоко. Очень трудно было приобрести детскую кроватку, преимущественно это были плете-
ные кроватки в виде корзины. Лёна поставила мне условием ее переезда в нашу комнату приобретение кроватки. Она сказала, что не может себе представить, чтобы наш малютка спал в чемодане, как у Олечки Голицыной — дочери дяди Вовика. Кроватку удалось достать — сначала плетеную, а потом настоящую железную с сеткой.
В начале 1932 г. я получил справку, что исполняю должность инженера, и мне установили телефон. Это было большим достижением. Мы могли теперь позвонить моей матери в Малый Могильцевский, родителям жены в Знаменский переулок.
К весне наша жизнь наладилась. Мальчик рос и обещал стать очаровательным. Какие только ласковые слова ему ни говорили все: и родители, и бабушки, и дяди, и тети. Он был пока единственным в нашей семье маленьким, которого все любили, брали из рук в руки и восхищались его обаянием.
Наше семейное счастье очень скоро омрачилось неприятностями на моей службе. Я даже не мог понять, кому я помешал, решив заняться металлографией, да еще писать книгу. Но кто-то донес начальнику отдела Алферову, и он вызвал меня для такого разговора:
— Вы почему перешли на работу в металломагнитную группу?
— Потому, что меня интересует металлография.
Как я потом догадался, начальник более всего был раздражен моей наглостью: не имея диплома, писать книгу. Он решил, что книгу пишет Займовский, а я просто примазался. Это глупое предположение потом было опровергнуто и результате разговора Займовского с директором института. Тот понял, что начальник отдела Алферов поддался глупому доносу. Но Алферов уже издал приказ о моем увольнении в связи с сокращением штатов, чем я воспользовался, чтобы перейти в Институт физики при Московском университете, в то время носившем имя советского историка
М.Н.Покровского (впоследствии — «врага народа»). Меня пригласил туда выдающийся ученый-магнитолог профессор Н.САкулов по рекомендации моих друзей из металломагнитной группы.
Мне потом сообщили, что приказ о моем увольнении из ВЭИ был отменен, и заместитель директора института по адмхозчасти предложил мне вернуться на работу. Но я счел неудобным принять это предложение, поскольку уже дал согласие перейти в университет. И в результате не только не сожалел, но благодарил Бога за свою судьбу.
ДВА ГОДА В УНИВЕРСИТЕТЕ
Между моим увольнением из ВЭИ и поступлением в университет прошло около недели. Материально я нисколько не был ущемлен, так как меня уволили по сокращению штатов и поэтому выдали выходное пособие в виде полумесячной зарплаты.
Когда я пришел в университет для оформления на работу, меня поразил контраст обстановки между прежним местом работы, где царил казенный режим (с табельными досками, бесконечными производственными совещаниями и тому подобными советскими атрибутами тридцатых годов), и университетом, где превалировали совсем иные ценности, а обязательная надстройка хотя и существовала, но не была доминирующей.
Профессор Николай Сергеевич Акулов предложил мне должность техника в руководимой им магнитной лаборатории. Оснащение ее было более бедным по сравнению с металломагнитной группой ВЭИ, но пока удовлетворительным, т.е. достаточным для текущих работ. При лаборатории была небольшая слесарная мастерская, где я сразу заказа необходимый мне шлифовальный станок. Николай Сергеевич объяснил мне, что входит в мои обязанности, и позна-
комил с молодым физиком М.Б.Дехтяром, в распоряжение которого я поступаю. Среди научных сотрудников лаборатории, кроме Дехтяра, были выдающийся своими знаниями и умом физик Александр Александрович Гельфенбейн, очень способный техник Владимирский и аспиранты Бычков и Волков.
Самым интересным для меня было узнать о режиме работ в лаборатории. Я спросил Николая Сергеевича: «Когда мне надлежит приходить на работу?» Он ответил: «А когда нам удобнее?» Я был поражен этим свободным режимом и сказал: «Если можно, с десяти часов утра». «Ну и очень хорошо», — последовал ответ. Я не стал уточнять, когда заканчивается работа, подумал, что в четыре часа. Оказалось, что это тоже зависит от меня и от того, как я буду справляться с работой.
Такая обстановка, как я скоро узнал, существовала во всех лабораториях Физического института МГУ. Позже я убедился, что атмосфера свободы обеспечивает наилучшие условия для творческой работы и положительно сказывается на производительности труда. Когда же мне с моим руководителем требовалось подогнать работу, чтобы выдать ее к определенному сроку, мы задерживались в лаборатории иногда до десяти часов вечера.
ЗНАКОМСТВО С УЧЕНЫМИ-ФИЗИКАМИ
Физический институт МГУ, или, как он официально назывался, Научно-исследовательский институт физики, сокращенно НИИФ, существовал параллельно с физическим факультетом того же МГУ, частично выполняя его функции. Сочетание этих двух подразделений, по моим тогдашним представлениям, имело большой смысл. Почти все сотрудники Физического института были одновременно преподавателями и профессорами университета. Студенты
проходили практику в НИИФ, здесь обучались аспиранты, а дипломники выполняли свои дипломные работы. Оба эти подразделения были тесно связаны между собой.
Во время моего поступления на работу в НИИФ в стенах его трудились почти все выдающиеся советские физики: академик С.И.Вавилов (будущий президент Академии наук), академик Л.И.Мандельштам, член-корреспондент АН СССР В.К.Аркадьев, профессора Г.С.Лансберг, И.Е.Тамм, А.С.Предводителев, А.Б.Млодзеевский, А.А.Андронов, М.А.Леонтович. Все профессора имели еще звание или должность — действительный член института. Мне приходилось встречать здесь часто приезжавшего из Ленинграда академика А.Ф.Иоффе. Помню приезд из Англии академика П.А.Капицы, не возвратившегося обратно в Кембридж.
Директором НИИФ МГУ был профессор Б.М.Гессен, ученым секретарем — профессор С.З.Хайкин. Гессен в 1937 г. оказался «врагом народа».
Вот как произошло мое знакомство с М.А. Леонтовичем. Он зашел в нашу лабораторию и увидел меня за сборкой устаревшего металломикроскопа фирмы Рихтер.
— Вы, наверное, здесь новый сотрудник, тогда познакомимся — Леонтович Михаил Александрович!
Я отрекомендовался. Леонтович спросил меня, чем я буду заниматься. Объяснив в общих чертах, я между прочим сказал, что мне необходим фотомикроскоп, имеющийся в лаборатории академика Вавилова1.
— Так пойдемте прямо сейчас к Сергею Ивановичу, я вас познакомлю; уверен, что он даст вам микроскоп, — с удивившей меня любезностью произнес Леонтович.
Я, разумеется, согласился. Про Леонтовича я уже слышал, что он и еще один молодой физик Андронов — выдви-
1 Вавилов С.И. (1891—1951) — брат крупнейшего генетика Н.И.Вавилова, умершего в ГУЛАГе.
гающиеся светила. Поэтому я прежде всего был очарован таким вежливым обращением ученого к рядовому лаборанту. Как меня встретит академик Вавилов, я не знал. Но вот мы вошли в оптическую лабораторию. Сергей Иванович с папиросой во рту сидел около какого-то оптического прибора, к которому прикручивал деталь.
— Сергей Иванович, — начал Леонтович, — это новый сотрудник магнитной лаборатории Сергей Петрович Раевский, у него есть дело к вам.
Вавилов вынул изо рта папиросу, встал и, подавая мне руку, любезно произнес: «Вавилов, чем могу служить?»
Я объяснил, что мне нужен микроскоп. Вавилов, обратясь по имени и отчеству к молодому лаборанту Шубину, попросил его принести микроскоп.
— Такой годится? — спросил Сергей Иванович.
Я посмотрел и убедился, что это то, что мне нужно.
— Тогда забирайте, нам он пока не нужен, а понадобится — Шубин зайдет к вам, там уж договоримся. Думаю, друг друга не обидим.
Вот какие взаимоотношения складывались в 1932 г. между академиком (да еще каким — Вавиловым!) и двадцатипятилетним лаборантом со средним образованием. То была традиция Московского университета, державшаяся с давних времен.
ОБЩЕСТВЕННАЯ РАБОТА
Я не помню, почему профсоюзная организация в университете называлась не местком, а исполбюро. Помещалось оно в круглом зале, с наружной стороны которого была надпись: «Наука — трудящимся». У нас в НИИФ был профком, подчиняющийся исполбюро. Вскоре один из активистов, членов исполбюро, пришел к нам и, узнав о моем недавнем зачислении сотрудником института, предложил
мне принять участие в комиссии содействия госкредиту, сокращенно «комсод».
В обязанности комсода входила подготовка к охвату всех преподавателей, студентов и сотрудников научно-исследовательских институтов подпиской на государственный заем народного хозяйства. Началась эта кампания займов в 1927 г. Но поскольку облигации первых двух лет были практически возвращены государству, оно установило закон, запрещающий продажу облигаций. Однако законом предусматривалось разрешение в исключительных случаях закладывать, а в единичных случаях — продавать какую-то часть облигаций. Такие разрешения на заклад с шестидесятипроцентной выплатой стоимости облигации и ее продажу поручались профсоюзным организациям в лице комсода. Учитывая, что в операциях с разрешением продажи или заклада облигаций возможны большие злоупотребления, рекомендовалось выдвигать в комсод зарекомендовавших себя честных товарищей, преимущественно членов партий и комсомольцев, но с обязательным привлечением беспартийных. Выбор пал на меня.
Весной 1932 г. — завершающий год пятилетки — поднявилась кампания по охвату займом всего персонала Московского университета. Я, как член комсода, возглавлял комиссию по НИИФ и физическому факультету. По другим факультетам и НИИ были образованы отдельные комиссии потом все объединялось.
По факультетам университета были выставлены в виде плакатов сводки о ходе подписки на заем. В течение пяти дней подписку нужно было завершить. Установка «сверху» «не менее месячной зарплаты», а сверх лимита — сколько угодно, все зависит от сознательности масс. Члены партии и комсомольцы, как правило, подписывались на полтора оклада, некоторые — больше.
В начале оформления подписки ко мне явилось несколько студентов-комсомольцев, которые обязаны были выпол-
нять все мои поручения. В первый же день у нас должен был быть на руках полный список всех лиц с указанием месячного заработка или стипендии (для студентов). После готовности списка каждый из моей группы должен был охватить подпиской определенный участок. У нас их было несколько. Каждый вечер мы собирались и выясняли результаты. Я помню, что наш факультет был впереди всех, потом нас опередили, и я предпринял повторный обход своих коллег.
Подойдя к А.А.Гельфенбейну, я сказал: «Александр Александрович, я вас очень прошу еще надбавить!» «Сколько же?» — спросил Гельфенбейн. Я ответил: «Ну, хотя бы двадцатку». «Извольте, я согласен, но учтите, что вы превратили меня во вдову унтер-офицера, которая сама себя высекла». Несчастный, талантливый Александр Александрович, он потом превратился не в унтер-офицерскую вдову, а во «врага народа», а был поистине светлая голова.
Когда заканчивалась «заемная кампания», комсод собирался два раза в неделю (тогда шестидневку) для разбора поступивших заявлений. Каждый месяц комсод получал из банка определенное количество бланков на разрешение залога или продажи облигаций. Помню, что на весь университет выдавали не более десяти бланков для продажи и двадцати — для залога. Закладывать и продавать допускаюсь не более одного оклада, но рекомендовалось не более четверти оклада.
Для оформления этих операций от заявителя требовалось, кроме письменного заявления с указанием суммы, объяснить причину, вынуждающую продать облигации или их заложить. Все это заносилось в специальную тетрадь, а заявления подкалывались в определенную папку, хранящуюся вместе с тетрадью в сейфе. Там же хранились банковские бланки.
Через год студент, привлекший меня к работе в комсоде, был освобожден по его просьбе от обязанностей председа-
теля комсода, в связи с подготовкой к государственным экзаменам. Исполбюро пошло ему навстречу и предложило мне занять его место и одновременно войти в состав членов исполбюро.
Не прошло и недели, как ко мне является одна студент и сообщает, что прежний председатель комсода, используя свое положение, в течение прошедшего года неоднократно оформлял для себя и своей подруги продажу облигаций на значительную сумму, иногда делая это через подставных. Далее студентка-доносчица просила меня создать комиссию¸ установить факт незаконной продажи облигаций и передать все в ректорат для исключения виновного из университета.
Я был настолько удивлен услышанным, что не сообразил, как ответить, а она добавила: «Если вы вздумаете ее защищать, я передам все парторгу». Я поспешил сказать, чтобы она не беспокоилась, а специальной комиссии создавать не надо, у нас есть вновь выбранные четыре товарищи и мы все проверим. И я проверил вначале один.
Студентка была права, как тогда любили говорить, «на все сто». Мне стало очень жаль виновного, он был, в общем, неплохим парнем. И если спуститься на землю, ведь он никакого преступления не совершил, просто получил от государства свои деньги, данные взаймы. Не желая впутывать своих коллег в инцидент, я решил посоветоваться с председателем исполбюро.
Мой «шахматный» ход оказался правильным. Председатель исполбюро пользовался большим авторитетом в университете на самом высоком уровне. Он сразу сообразил, что если этот инцидент не замять, то студенту предстоит исключение. В 1932 г. среди партийных деятелей еще попадались порядочные люди. Он мне посоветовал не рассматривать документы по этому делу в комсоде, а когда явится доносчица, сказать ей, что все документы я передал председателю исполбюро и он лично разберется во всем. Осторожно сказал мне так:
— Товарищ Раевский, ты просишь моего совета и сам считаешь, что дело это надо закрыть?
Я подтвердил его мнение. Он добавил:
— Впрочем, ты можешь решать сам со своими товарищами.
Я тотчас же все документы передал ему.
Студентка пришла, я сказал ей, что «дело» у председателя, он будет разбирать лично и, если потребуется, подключит еще партком. Такой оборот дела ее, вероятно, удовлетворил, и она больше ко мне не являлась. Что же касается студента, то он был жалок, выразил мне свою благодарность и сказал: «Ты, Раевский, благородный человек». В итоге он сдал государственные экзамены и получил диплом.
НЕОЖИДАННОЕ СОБЫТИЕ
В начале 1932 г. семья моей двоюродной сестры Елены Ивановны Гвоздевой переехала в более просторную трехкомнатную квартиру в Большом Левшинском переулке. Ее муж Алексей Алексеевич, кроме основной работы в Институте сооружений, занимал теперь место профессора Военно-строительной академии, носил военную форму и имел на петлицах три шпалы, что потом соответствовало званию полковника, а тогда называлось «командир полка» или «компол».
Артемий поправился и, казалось, стал вполне нормальным человеком. Он, правда, из дома никуда не выходил и был под наблюдением психоневрологического диспансера. Младшая сестра его, Ольга Ивановна, время от времени поддерживала связь с Е.П.Пешковой, которая ей давно сказала, что Артемию лучше всего выхлопотать право на выезд за границу, поскольку имелось медицинское заключение о неизлечимости его болезни плюс к этому инвалид-
ность (отсутствие правой ноги), Пешкова считала, что ее хлопоты перед ОГПУ могут быть разрешены положительно. Но, видимо, решение такого важного вопроса требовало времени, эта канитель тянулась месяцами, наконец разрешение было получено.
Все родственники собрались у Гвоздевых для проводов Артемия. Он был довольно спокоен. На появившемся в то время такси фирмы «Рено» Артемия с сестрами отвезли на Белорусский вокзал. Остальные поехали трамваем. Был какой-то попутчик, ехавший в Париж, по виду приличный человек, он был рад приятному соседу и обещал всячески помогать Артемию в пути. Через несколько дней моя двоюродная сестра Ольга получила телеграмму из Парижа о благополучном приезде Артемия.
Позже мы узнали, что эмиграция встретила его как страдальца и мученика, это, по сути, было истинной правдой. Какое-то время Артемий жил в Париже, а во время Второй мировой войны в 1940 г. переехал в Лондон, где находилась его замужняя сестра Анна Ивановна Шувалова. Мой двоюродный брат Артемий Иванович Раевский был прекрасный, чистой души человек, умница, если не сказать — талант. К сожалению, в моем распоряжении нет подробных сведений о его жизни в эмиграции, где он пробыл более двадцати лет. Болезнь — рак печени свалила его в могилу в возрасте пятидесяти лет. Светлая память этому прекрасному человеку, испытавшему в жизни так мало радостей и много печали!
СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА
Это произошло в начале лета 1932 г. Я шел вниз по Гагаринскому переулку и почти на углу с Гоголевским бульваром встретил Алексея Бобринского, имевшего связь с ОГПУ. Встреча меня не обрадовала, но он меня остановил и начал
расспрашивать о житье-бытье. Из разговора выяснилось, что Алексей разошелся с женой, она уехала (кажется, в Тамбов), а он ведет холостую, явно распущенную жизнь. Тем не менее Бобринский просил меня дать номер моего телефона, записал мне свой номер, и мы расстались. Я шел в хорошем настроении в Знаменский переулок к Урусовым, где меня ждали жена с сыном. Но после встречи с Алексеем настроение испортилось, и мне вдруг показалось, что эта внезапная встреча предвещает что-то недоброе. У Урусовых, где всегда была веселая атмосфера, неприятные чувства рассеялись, и мы хорошо провели весь вечер.
Я уже забыл о встрече с Алексеем, как внезапно получил повестку: явиться в ОГПУ на пятый этаж к товарищу К. в такой-то день и час. В тот же день я отправился к своему тестю Юрию Дмитриевичу посоветоваться. Он мне сообщил: только что вернулся из ОГПУ его племянник (двоюродный брат моей жены) Дмитрий Сергеевич Урусов, которого вызвали на день раньше меня. Юрий Дмитриевич, уже слышавший рассказ своего племянника, сказал, что со мной будет говорить не К., а его начальник Ю., но в общем, по-видимому, ничего серьезного нет, они что-то прощупывают, а что — неясно.
Я не успокоился и поехал к своей бывшей сослуживице Марии Петровне Введенской, муж которой занимал довольно большой пост в ОГПУ. На мой вопрос о причине вызова он ответил, что ничего не знает. Пятый этаж на Лубянке — это Особый отдел, занимающийся в основном делами военных, а поскольку я не военный, то, возможно, их интересует что-либо, связанное с университетом. Он сказал, чтобы я сообщил следователю о моем знакомстве с ним п о том, что «он меня знает». Подразумевалось, что знает как лояльного человека.
На следующий день я предстал перед следователем К. После небольшого разговора о том о сем следователь перешел к старой песне о моей дружбе с Алексеем Бобринским
и о моем участии в «контрреволюционной организации, к которой в 1927 г. принадлежал Алексей». И тут повторилось все, что было в 1927 г., когда меня тоже вызывали в ОПТУ и сказали, что если я не соглашусь на них работать, то меня тотчас арестуют и отправят в ссылку. Я тогда категорически отказался, и меня отпустили с миром.
Сейчас дело было серьезнее. Не добившись от меня никаких результатов, через два дня следователь вызвал меня снова и повел к своему начальнику товарищу Ю. Последний поразил меня знанием мелких подробностей моей жизни и всех моих родных и знакомых. Он, в частности, сказал, что мой двоюродный брат Артемий с целью уехать за границу прикинулся ненормальным. Далее он говорил о контрреволюционной деятельности моего отца и дяди — Сергея Дмитриевича Евреинова, который умер год назад.
БОРЬБА С ТЕМНОЙ СИЛОЙ
Через неделю К. снова вызвал меня на беседу и пригрозил, что если я не буду с ним сотрудничать, то договор на книгу будет расторгнут, и что по этому поводу у него уже был разговор с редактором. Этот номер с моей книгой был для меня убийственным. Я уже сдал в издательство всю рукопись, и летом, в августе, должны были выйти гранки, после чего я имел шанс получить значительный гонорар.
О своем тяжелом положении я ничего не говорил жене, не желая ее расстраивать. Обо всем рассказал своему брату Михаилу, а потом тестю Юрию Дмитриевичу. Брат не придал большого значения словам следователя К., считая их простой угрозой. Юрий Дмитриевич сказал, что надо на ближайшем свидании со следователем ответить решительно «нет», а дальше он попытается через свои связи повлиять на него. Юрий Дмитриевич предложил все рассказать
мужу Марии Петровны, и поскорее, пока еще не вызывал следователь.
Рассказать все сотруднику ОГПУ, который мне никем не приходился, был только мужем моей знакомой по работе, мне показалось неудобным и, по моим представлениям, бесполезным. Но выхода не было, и я позвонил вечером Марии Петровне, сказав ей, что хочу посоветоваться с ее мужем. Она подозвала его к телефону. Он предложил мне завтра явиться к нему на службу в Экономическое управление ОГПУ. Вот какой диалог состоялся у меня с ним в его кабинете, где он оказался один, хотя там стояло два стола.
Он: Так что вас привело ко мне?
Я: Меня два месяца тому назад вызывали в ОГПУ...
Он: Кто именно?
Я: Товарищ К., и он мне сказал, что, если я не дам ему требуемых сведений, мне придется ехать на Соловки.
Он: Это одни разговоры. Вы говорите, его фамилия К.?
Я: Да, а его непосредственный начальник товарищ Ю.
Он: Ю. я знаю, и довольно хорошо, я с ним поговорю.
Мы расстались. Через несколько дней я опять позвонил Марии Петровне и говорил с ее мужем. Он мне сказал, что разговаривал с Ю. по поводу меня, но тот сейчас этого дела не помнит и обещал все проверить. Я рассказал об этом Юрию Дмитриевичу и выразил удивление, что Ю. вдруг этого дела не помнит. Юрий Дмитриевич сказал, что Ю., занимая столь высокий пост, не может помнить такие мелочи, но закрыть дело может без труда. И Ю. это сделал.
Летом, примерно через две-три недели после моего последнего разговора с мужем Марии Петровны, я опять получил повестку в проклятое ОГПУ. Меня принял совершенно другой следователь, хотя в повестке значился К.. Он сказал, что меня больше не будут вызывать в ОГПУ, так как убедились, что я не связан с контрреволюционной буржуазией, и предложил подписать обязательство о неразглашении
всего того, что со мной произошло в течение полугодия. Я с удовольствием подписал.
В такую вот переделку попал я благодаря «честной работе» моего большого друга Алексея Бобринского. Я думал, что уж теперь мы больше никогда не встретимся; во всяком случае, будем стараться не видеть друг друга. Но представьте, мы все-таки встретились, и где? В концлагере!
ТРЕТЬЕ ЛЕТО В ОДОЕВЕ
В университете, как во всех учебных заведениях (высших и средних), положен двухмесячный отпуск. Поэтому нам предстоял хороший отдых. Мы с женой особенно уповали на правильный режим для здоровья нашего сына. Выезжали из Москвы сначала сестра Катя вместе с моей Лёной и маленьким сыном, потом мы с братом.
Мой поздоровевший, окрепший и уже вполне развитый сын был просто очаровательным и настолько забавным, что переходил из рук в руки. В это лето мы, как и раньше, часто ходили через поле на реку купаться, а вечерами постоянно играли в городки прямо на улице, в стороне от проезжей части. Многие улицы в то время еще не были вымощены, автотранспорта практически не было, редко проезжали подводы, поэтому для игры не было никаких препятствий.
Мы познакомились и подружились с одним уже пожилым жителем Одоева, в прошлом земским чиновником, Николаем Дмитриевичем Авдуловским. Человек он был обаятельный, очень интересно рассказывал о своей студенческой жизни в Москве, а потом о службе в земстве. Он представлял местную старую интеллигенцию, среди которой были его друг — врач Тамашевич с женой и еще несколько человек, образующих компанию винтеров (любителей карточной игры в винт).
Еще держался со своей пасекой Михаил Павлинович Неаронов. Но власти посматривали на него косо, и он чувствовал, что предстоит ему пережить что-то недоброе. Однажды мы отправились к нему купить меду. В старые времена покупателям меда, приходящим к пасечнику, предлагалось сесть к столу. Хозяин или хозяйка ставили на стол большой таз, наполненный свежим сотовым медом, и каравай мягкого хлеба, подавались ложки и предлагалось пробовать, т.е. есть мед сколько влезет. После этого уже шла продажа, причем безразлично, берешь ли ты фунт или пуд. Когда мы пришли к Михаилу Павлиновичу, он принял нас согласно обычаю и, когда мы сели за стол, сказал: «Кушайте и не стесняйтесь, мед у меня сладкий, слаще советской власти!»
Этот знаменитый одоевский пасечник, когда-то кормивший своим медом весь город, осенью был арестован ОГПУ и отправлен в неизвестном направлении. Все ульи, кроме трех или четырех, оставленных семье, были конфискованы (читай — разграблены), и все это делалось по законам самого свободного» в мире государства. Никак не могу понять, почему сейчас всех удивляет, что наша страна стала нищей!
В конце августа мы вернулись в Москву, где жизнь становилась все труднее и труднее. Газеты пестрили неприятными сообщениями о вылазках «кулаков» и «подкулачников», появились и внедрялись в обиход определения: «раскулачивание», «обезличка», «уравниловка», — и одновременно: «сквозные ударные бригады», «социалистическое соревнование».
Вышел знаменитый закон от 7 августа, известный всем включенным под названием «семь восьмых», по которому за стрижку колосков жита полагалось десять лет лагерей. Незначительное преступление по должности, с применением закона «семь восьмых», сулило большой срок заключения.
Когда мы были летом в Одоеве, там широко обсуждалось так называемое «Скопинское дело», по которому к суду были привлечены многие работники села и районных центров. В частности, был арестован и осужден на десять лет лагерей Федор Платонович Рачинский — брат моего приятеля Васи Рачинского. Он был председателем Скопинского райисполкома, и ему предъявлялось обвинение в недостаточной бдительности при коллективизации и «разбазаривании» сельскохозяйственных ресурсов района.
В ИНСТИТУТЕ ФИЗИКИ
Исследование магнитной структуры кристаллов железа, выполненное М.В.Дехтяром под руководством Н.С.Акулова и при моем участии, было передано для публикации в немецкий журнал «Annalen der Physic». Акулов предложил мне продолжить эти исследования в несколько ином плане, а Дехтяр занялся совершенно иной темой. Моя работа выявила очень интересные явления, происходящие в монокристаллах железа при их деформации. Результаты исследования можно было опубликовать в том же немецком журнале. Такая перспектива для меня была очень ценной, так как я в этом случае мог, не имея пока диплома, получить вакансию научного сотрудника.
Я решил подать заявление на зачисление меня студентом заочного отделения физического факультета университета и серьезно принялся за освоение физико-математических наук.
Женя Островский предложил мне соавторство в издании брошюры на тему: «Определение брака материалов и изделий микроскопическим, магнитным и рентгеновским способом». В ближайшие месяцы должна была выйти моя книга «Техника микроскопического исследования металлов». Некоторые популярные журналы предлагали мне
публикацию статей — таких, как: «Железо и сталь под микроскопом», «Строение металлов» и др. Передо мной открывалась перспектива получения высшего образования, а затем интересной научной работы в университете или любом другом месте.
Моей жене, работавшей в библиотеке Наркомата связи, предложили место библиотекаря в Институте красной профессуры с более высоким окладом, и главное — близко к нашему дому. Она дала согласие. Там работала одна девушка, родители которой жили в Абрамцеве и хорошо знали Самариных и всех Мамонтовых. Казалось, что наступило равновесие, колебания от хорошего к плохому и обратно прекратились. Но это только казалось. Нашу семью преследовал злой рок, все ожидавшие нас тягости были впереди, и зловещее начало их приближалось.
Глава 18 ПЕРВЫЙ ГОД ВТОРОЙ ПЯТИЛЕТКИ
Глава 18
ПЕРВЫЙ ГОД ВТОРОЙ ПЯТИЛЕТКИ
НАЧАЛО КВАРТИРНОЙ ТЯЖБЫ
До нового, 1933 г. мы прожили в квартире тети Вари вполне благополучно. Наш мальчик развивался, подавал надежды. Я в самом начале 1932 г. оформлял в профкоме карточки на свою семью, и как же смеялась моя жена, когда на одной карточке увидела надпись: «Раевский К.С». Ведь К.С. только недавно минул год. Я вспомнил, как мама рассказывала о семье своей сестры Анны Ивановны Хвостовой, у которой старшего сына Колю со дня его рождения прислуга называла не иначе, как Николай Сергеевич. В нашей семье не существовало такого обычая.
Было это, вероятно, в феврале. Сосед Артемов зашел к нам и вручил повестку в народный суд. Тесть Юрий Дмитриевич Урусов, узнав об этом, попросил знакомого адвоката выступить за нас на судебном процессе. Мне еще не приходилось присутствовать на суде, и я был очень взволнован. Когда суд вышел и все встали, а потом сели, кто-то зачитал заявление Артемова, требовавшего выселения «лишенки» Калачовой Варвары Дмитриевны (хотя она
была подлинной хозяйкой квартиры, но как «лишенка» не имела права ею владеть) и незаконно проживающих в квартире ее родственников Раевских: меня, жены и годовалого сына.
Судья, весьма неприятного и непрезентабельного вида полуграмотный мужчина, начал задавать мне стандартные вопросы: где я работаю, кем, когда и почему въехал в эту квартиру и так далее. Я довольно робко отвечал. Судья на мгновение замолк, и вдруг Артемов громко заявил:
— Граждане судьи! Раевский — племянник министра Хвостова и генерал-губернатора Евреинова!
Я обомлел! Откуда Артемову известны эти «порочащие» меня данные, вдобавок неверные? Хвостов, муж моей тетки Анны Ивановны, никогда не был министром, а Евреинов, если и был губернатором, то отнюдь не генерал-губернатором. Я сразу растерялся, ведь не буду же я доказывать судье, что Хвостов был не министр, а начальник департамента, а Евреинов не генерал-губернатор, а просто губернатор. Да если бы я это сделал, то ничего хорошего не получилось бы. Поэтому я просто сказал: «Это неправда». Судья дал слово адвокату. Тот произнес несколько дифирамбов в мой адрес как научного работника, имеющего научные труды, вспомнил о малолетнем ребенке, но, несмотря на его убедительные слова, «разоблачение» меня Артемовым взяло верх. Суд вынес определение: «Выселить», — и было добавлено, что Хвостов является дядей Раевского.
Сидевшие в зале обыватели, преимущественно женщины, явно выражали мне сочувствие и сетовали, почему я так скромно себя держал, когда все данные в мою пользу, а этот враль меня оклеветал. Адвокат не терял надежды на выигрыш в следующей инстанции — в областном суде, пока решение нарсуда района будет приостановлено.
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА С ОТЦОМ ПАВЛОМ
Мне часто приходилось заезжать в ВЭИ по делам нашей магнитной лаборатории, а иногда — чтобы навестить своих друзей. В начале 1933 г. Павел Александрович Флоренский совместно с Г.Я.Арьякасом работал над темой «Оптические методы исследования электротехнических материалов». Я как-то зашел в фотолабораторию, где раньше работал, и застал там Павла Александровича, занятого спектрографом, тут же находился Арьякас. Оба встретили меня радушно, расспрашивали о моей работе в университете.
Я интересовался жизнью семьи Флоренских. Старший сын Вася, мой близкий друг, в это время был студентом третьего курса геолого-почвенного факультета и, как я знал, более всего желал после окончания вуза заниматься минералогией и петрографией. Все маленькие дети Павла Александровича, с которыми я любил забавляться, уже были школьниками. Я обещал в ближайший выходной день приехать в Сергиев, теперь переименованный в Загорск, чтобы повидаться со всей дорогой мне семьей.
Но мне не довелось приехать в Сергиев. А в конце февраля Павел Александрович был арестован и, как потом стало известно, приговорен коллегией ОГПУ к десяти годам заключения в одном из сибирских концлагерей. Позже мы узнали, что он оказался в Сковородине и работает на мерзлотной станции. Я тогда не имел никакого представления о вечной мерзлоте и мерзлотной станции и поэтому не мог себе представить, чем там мог заниматься Павел Александрович. Но не так долго оставалось мне ждать того дня, когда самому придется работать на другой мерзлотной станции. Там я много раз буду вспоминать Павла Александровича и услышу о нем от очевидцев-мерзлотников, работавших в Сковородине.
Когда я прощался с отцом Павлом, у меня не было никаких предчувствий, что это последнее свидание. Да и после
его ареста я не сомневался, что мы еще увидимся. Слишком много хорошего было связано у меня с этим необыкновенным человеком и его семьей. Но оказалось, что эта встреча была последней. С оставшимися же в живых членами семьи Флоренских я до сих пор встречаюсь.
ЕРМОЛОВСКИИ ТЕАТР
Со студией имени М.Н.Ермоловой я был связан с середины двадцатых годов. Одними из первых ее студентов были мой двоюродный брат Михаил Унковский и его будущая жена Эда Урусова, на младшей сестре которой, Лёне — Елене, я потом женился. В студии занималось немало талантливых студентов. К ним в первую очередь относились Унковский, Урусова, Макшеев, Лекарев, Харитонов, Иванов, Дзыга, Смирнова, позднее В.С.Якут (народный артист СССР) и еще много других хорошо мне знакомых актеров и актрис, из которых я хочу назвать Аркадия Дрожжина, Жоржа Бахтарова, Верочку Левит, Ларису Орданскую, Веру Леоненко, Мариану Хорошко. Все они были милые люди, жизнерадостные, полные надежд на будущие успехи, а пока молодые, обаятельные и неунывающие, вопреки всем трудностям жизни.
Несмотря на одаренную группу артистов, развитие студии как театра шло медленно, и многие другие студии, родившиеся позднее, опередили талантливый коллектив ермоловцев. Вначале им не везло с художественными руководителями. Первые три были артистами Малого театра: Ярцев, С.В.Айдаров и Костромской. Последний как будто подтянул труппу. Студия давала в Москве передвижные спектакли в клубах и гастролировала по стране. Иногда на отдельном классном вагоне солидно смотрелась надпись: «Гастроли московского Театра-студии имени народной артистки республики М.Н.Ермоловой». Провожали отъезжаю-
щую труппу с цветами, а осенью встречали, все было по-домашнему, провожающих всегда было много, но театр пока не рождался.
Но вот Костромского сменил артист театра Революции (теперь Театр имени Маяковского) М.А.Терешкович, в прошлом подвизавшийся в Театре Мейерхольда. Казалось, он вовсе не соответствует духу Малого театра, на сцене которого выступала такая великая актриса, как М.Я.Ермолова. Однако Терешкович, не подражая никому, как большой художник, чутьем определил путь, по которому он поведет вверенный ему талантливый коллектив. Для пробы он поставил одну или две коротких современных пьесы, поменял роли у артистов, занятых в старой постановке драмы Шиллера «Коварство и любовь», и некоторое время выжидал. Прошел, если не ошибаюсь, один театральный сезон, а в самом начале второго сезона Терешкович поставил «Бедность не порок» Островского. Это было рождение Театра имени М.Н.Ермоловой.
На третьей неделе постановки спектакля, шедшего пока по клубам, впервые заговорили об этом ранее захудалом театре. Заглавную роль Любима Торцова блестяще играл Михаил Унковский. Хороши были и остальные исполнители: Гордей Торцов — Лосев, Митя — Харитонов, Любовь Гордеевна — Леоненко.
Если «Бедность не порок» можно назвать рождением театра, то следующая постановка пьесы того же Островского «Последняя жертва» показала, что театр созрел и находится на правильно выбранном пути. Выдуманная Терешковичем сцена игры в карты была поставлена с таким большим художественным чутьем, что намного увеличила успех спектакля. Я рассказывал об этой маленькой сценке в лагере, в кругу писателей и артистов. Известный драматург и художник М.Д.Вольпин по окончании моего рассказа произнес: «Молодец Терешкович».
Две почти безмолвные роли в этой сцене сыграли выше всех похвал Унковский и Якут. Заглавные роли — Юлии
и Флора Федуловича — отлично сыграли артисты Тамара Смирнова и Александр Иванов. Премьера «Последней жертвы» проходила в здании Театра имени Моссовета. Александр Иванов одной репликой вызвал бурю аплодисментов. На спектакле присутствовали: от правительства — А.С.Енукидзе, от литераторов — Демьян Бедный, а от театральных деятелей — режиссер МХАТа В.Г.Сахновский. Вскоре Театр имени Ермоловой получил стационарное помещение на Елоховской улице.
Я смотрел еще два спектакля, поставленных Терешковичем по пьесам современных авторов: «Бойцы» Ромашева и «Чудесный сплав» Киршона. Комедия Киршона, довольно глупая и с научно-технической точки зрения безграмотная, благодаря искусству режиссера и прекрасной игре артистов имела большой успех у зрителей. На премьере присутствовал автор, вышедший после занавеса к публике вместе с артистами. После спектакля Киршон пригласил исполнителей ролей своей пьесы к себе, сказав: «Я приглашаю вас, друзья, чтобы вы посмотрели, как живет советский Шекспир». Через четыре года «советский Шекспир» был расстрелян как «враг народа».
В 1935 г. я покинул Москву и поэтому не видел последующих постановок М.А.Терешковича. В 1936 г. этот талантливый режиссер скоропостижно скончался от инфаркта. В театр пришел Н.П.Хмелев вместе со своей студией. Театр сохранил имя Ермоловой, но уже с иным направлением.
В 1937—1938 гг. лучшие силы прежнего Ермоловского театра — М.С.Унковский, Н.А.Макшеев, Э.Ю.Урусова, Бахтаров — были арестованы и осуждены на длительные сроки заключения. Унковский, Макшеев и еще несколько ермоловцев погибли в лагерях. Театр остался и живет до сих пор. Состав труппы, естественно, обновился, появилась талантливая молодежь и, говорят, есть интересные спектакли, но я никогда не забуду старых ермоловцев.
МОСКВИЧИ ПОДТЯГИВАЮТ ПОЯСА
В большой коммунальной квартире старого дома в Кривоарбатском переулке между двумя пожилыми людьми происходил такой разговор:
— А помнишь пивную против часов?
— Ну как же! А телячьи отбивные в «Праге»?
— Конечно! А папиросницы от Моссельпрома?
— Да! Я, правда, больше любил старушек в белых чепцах с лоточками, наполненными разными конфетами и шоколадом, помнишь, они всегда стояли на Арбатской площади у кино «Художественный»?
— Еще бы не помнить! Сейчас как бы хорошо таких конфет к чаю, а мы хлебаем чай без сахара. Все это было, было в блаженные времена НЭПа!
— Да, представь себе, всего каких-нибудь четыре года, и куда же это девалось?
Так говорили два коренных москвича пожилого возраста в 1933 г. Молодые хотя и помнили, о чем они говорили, но не тосковали по утраченному благополучию. Призывы партии и правительства, исторические речи товарища Сталина вдохновляли юношей и девушек тех времен, готовых идти по призыву партии на любые жертвы. А поэтому все невзгоды воспринимались ими как явление временное. Впереди — светлое будущее, и все молодые верили в его скорое осуществление.
В Одоеве открыли дом отдыха Союза писателей в барском доме в Николо-Жупине, и мне вроде сулили дать путевку, но потом отказали. Мы сняли вместе с Унковскими дачу в деревне Власовке близ станции Болшево по Щелковской ветке. Договорились с одной хозяйкой покупать у нее два литра молока для Юры Унковского и нашего Кирюши, прозванного Типочкой. У него появилась новая няня, пожилая, горбатенькая, к которой он быстро привык и, наверное, полюбил. Она же его обожала, но держала в строго-
сти, лишнего делать не позволяла, и он ее слушался. На дачу на все лето поехала моя мать, которая теперь без внука дня не могла прожить. А мы с Лёной регулярно приезжали под выходные дни и отпуска свои на этот раз провели на даче. Помню, много грибов было в то лето, и няня любила их собирать, потом жарила с картошкой.
Трудно было, голодно, но как-то перебивались. Сестра Елена работала переводчицей у американских инженеров, один из которых проектировал мост через Волгу у Нижнего Новгорода. С его помощью она попадала в Елисеевский магазин, куда были прикреплены иностранцы. Его называли по-английски Store (Store — магазин, склад (англ.)). Домработница Саша в квартире моей матери часто говорила сестре: «Вы бы, Елена Петровна, сходили в сто, авось, чего-нибудь бы прихватили». На самом деле в Store было всего в изобилии, но выдавались продукты по норме и записывались в специальную книжку, которую имел каждый иностранец. Поэтому моя сестра могла пользоваться этим магазином строго ограниченно. Сын же наш, будучи под опекой бабушки (моей матери), был обеспечен всем. Все, что покупала моя сестра в Store, шло на его пропитание.
Жизнь на даче в то время была без всяких удобств. Готовить еду надо было на керосинках, при полном отсутствии керосина на месте. Его приходилось привозить на электричке, опасаясь штрафа, так как провоз горючего в вагоне строжайше запрещался. Но как же быть? Не иначе, как хорошо упаковать и везти в вагоне. Так и возили, как и все дачники.
В СУДЕ
Обжалование решения народного суда по поводу нашего выселения из квартиры в Кропоткинском переулке не привело к желаемым результатам. Областной суд утвердил ре-
шение первой инстанции. Мой брат Михаил в то время посещал семью жены Демьяна Бедного в Доме на набережной и в один из ближайших дней, после решения областного суда, рассказал Вере Руфовне об исходе нашей тяжбы. Она позвонила по телефону председателю Президиума Областного суда Смирнову и вкратце рассказала ему о нашей беде, попросила, если это возможно, облегчить нашу участь. Ничего не обещая, Смирнов предложил одному из нас прийти к нему на прием.
На этот раз, чувствуя поддержку «сверху», я пошел на прием к председателю, захватив с собой только что вышедшую брошюру, составленную мною совместно с Женей Островским. Адвокат Гинзбург написал прошение, к которому я приложил брошюру. Все это я передал секретарю Смирнова и стал ожидать приема. Примерно через час меня принял Смирнов, задал несколько вопросов, потом вызвал секретаря, которому передал мое прошение с резолюцией: «Приостановить решение до рассмотрения дела в Президиуме». Я сообщил по телефону Вере Руфовне результат, она мне ответила, что я могу быть спокойным до следующей весны, так как Смирнов на днях уезжает в отпуск, а там скоро зима, в течение которой, даже при любом решении суда, не выселят. Таким образом, мы успокоились и перестали на время тревожиться за свою судьбу.
Но ко мне время от времени возвращалась навязчивая мысль: почему нашу жизнь преследуют разные неприятности? В этом году, помимо тяжбы с квартирой, мы висели на волоске, опасаясь, что нам не дадут паспортов. Ведь паспортизация была установлена, чтобы избавляться от нежелательных для правительства жителей Москвы. Но эта кампания, слава богу, прошла для нас благополучно, паспорта мы получили. Адвокат Гинзбург считал, что теперь, когда наше «дело» попало в руки самого Смирнова, мы наверняка его выиграем. Но он ошибался, не представляя, какие «адвокаты» стоят за спиной нашего соседа Артемова.
НЕОБДУМАННОЕ РЕШЕНИЕ
Мы еще жили на даче, когда моя жена вернулась с работы и сообщила, что библиотека Института красной профессуры ликвидируется и всех ее сотрудников распределяют по разным местам. В то время не существовало безработицы, и каждый из работников библиотеки мог получить подходящую для себя работу. Моя жена и Маруся Редкина из Абрамцева были на самом хорошем счету, но Маруся накануне сокращения вышла замуж за одного из «красных профессоров» и поэтому не задумывалась об устройстве на работу. Моей жене дали направление в библиотеку ЦИК СССР, расположенную в здании правительства в Кремле. Место весьма престижное, но не вполне подходящее для дочери князя Урусова.
Вопрос обсуждался на семейном совете при участии моего тестя Юрия Дмитриевича Урусова. Он как арбитр высказался так: «Все зависит от решения, которое примет ЦИК, учитывая анкету, в которой будут отмечены все сведения, в том числе и происхождение. И если Лёнушку зачислят на работу, невзирая на происхождение, то тогда бояться нечего». Юрий Дмитриевич добавил, что ему известно о ряде лиц дворянского происхождения, работающих в аппарате ЦИК. Все согласились с заключением Юрия Дмитриевича.
Через неделю Лёну известили по телефону о ее зачислении на работу в Кремль. С этого момента начался отсчет времени на нашем зловещем пути к неминуемой катастрофе. Когда же мы подошли к этой черте, среди наших знакомых начались пересуды. Во многих случаях явно злорадствующие люди говорили, что все было ясно с самого начала, нечего было идти в «такое» место на работу и так далее, и так далее!
Если здраво рассуждать, то, пожалуй, следует признать, что не стоило идти. Но не нашлось никого, кто бы нас пре-
достерег. Намного позже, когда я уже прошел свой тернистый путь, мне встречались освободившиеся из лагерей люди, считавшие, что их теперь не тронут, и они снова шли по канату. Одного моего знакомого, отбывшего заключение и вернувшегося в Москву, вызвали в милицию и предложили неожиданно хорошую должность в Днепропетровске. Я подумал тогда, что надо ему соглашаться, ведь неспроста его хотят удалить из Москвы. Но он отказался, предпочел остаться на меньшей должности в Москве. Через месяц его арестовали и отправили в Сибирь на лесоповал, откуда он вернулся уже после XX съезда партии. Казалось бы: раз обжегшись, не надо снова лезть в пламя, но он полез.
Подобная наивность свойственна многим людям. Моей жене в 1933 г. едва исполнилось двадцать лет, мне было двадцать шесть. Мы тогда не думали об опасности общения с миром новой элиты, куда втолкнули мою наивную, совсем молодую жену. Меньше чем через год незримый голос подсказывал мне уехать из Москвы вместе с женой, но мы остались.
В конце 1933 г. вышла в свет моя книга «Техника микроскопического исследования металлов», а вскоре была опубликована работа, которую я провел в университете под руководством Н.С.Акулова. Все это было приятно. Единственно, что мучило меня, — малый заработок. Гонорар за книгу скоро истощился. Я подрабатывал немного фотографией, но все это была мелочь. Я старался найти более квалифицированную работу, но пока ничего не светило. Подошел к концу трудный во всех отношениях 1933 г.
Глава 19 ПРЕДДВЕРИЕ РЕПРЕССИЙ
Глава 19
ПРЕДДВЕРИЕ РЕПРЕССИЙ
ОБНАДЕЖИВАЮЩЕЕ НАЧАЛО 1934 ГОДА
Наступление 1934 г. ознаменовалось отменой хлебных карточек и кажущимся укреплением курса рубля. На деньги теперь предоставлялась возможность приобрести кое-какие продукты и промтовары, которые в последние два года были только в Торгсинах. В связи с этим большие заработки, так называемые длинные рубли, стали иметь большое значение. Братья моей жены — Никита и Кирилл Урусовы, работавшие на изысканиях, зарабатывали намного больше меня, что позволяло им жить вполне сносно. Меня же такая кочевая жизнь в то время нисколько не прельщала.
После получения приличного гонорара за мою книгу наш бюджет некоторое время держался на нормальном уровне. Но очень скоро выяснилось, что все прожито и денег от месячных заработков нам явно не хватает. Случайные заработки за фотографии не решали денежной проблемы, и надо было искать более высоко оплачиваемую работу.
Один из моих приятелей по ВЭИ, физик Борис Александрович Садиков, перешел на работу в лабораторию метал-
лографии Московского института стали. Заведующий этой лабораторией доцент И.Л.Миркин выразил желание взять меня на работу старшим лаборантом с окладом, превышающим мой заработок в университете. Переход в институт стал меня прельщал еще и тем, что я мог поступить туда учиться на вечернее отделение. Не очень долго раздумывая, я покинул магнитную лабораторию Московского университета имени М.Н.Покровского и стал сотрудником Московского института стали имени И.В.Сталина. Рабочая обстановка здесь была тоже неплохая, коллектив сотрудников приятный и довольно интересная работа.
В лабораторию поступали с разных металлургических заводов образцы стали и чугуна для исследования и выдачи заключения о качестве. Требовалось изготовлять шлифы, а затем исследовать их под микроскопом и фотографировать. Результат исследования записывался на специальном бланке, который подписывали руководитель лаборатории и исполнитель. Бывали интересные образцы из стального проката: рельсы, двутавр, куски металлических изделий.
В январе проходил XVII съезд ВКП(б), на котором с «историческим» докладом выступил Сталин. Он сообщил о больших достижениях в области развития индустрии и ликвидации кулачества как класса, напомнил о необходимости быть бдительными в борьбе с происками «врагов народа». Эти изречения «вождя народов» всегда создавали неприятное впечатление у всех, кто помнил о недавних процессах и вывешивании объявлений об обнаруженных «врагах».
Еще во время моей работы в магнитной лаборатории Института физики МГУ в коридорах института появлялись листовки с надписями: «Кто Шубин?», «Кто Солдатов?», «Кто Симоненко?». Может быть, были и другие, но я их не помню. Читать эти листовки было крайне неприятно, а мне — в первую очередь. Отец мой, хотя и был врачом и всю жизнь прослужил на пользу своему народу, был по-
томственным дворянином и имел поместье в Тульской губернии, хоть и не такое уж большое, но все же имение.
А эти три потерпевших были аттестованы так: «Шубин — сын фабриканта, пробравшийся в университет и работавший в лаборатории академика С.И.Вавилова». Честь и хвала последнему, он не позволил уволить Шубина, защитил его, а потом взял с собой в Ленинград, куда был переведен директором Оптического института. Можно предполагать, что Шубина миновал «меч диктатуры пролетариата», хотя я в этом не уверен.
«Солдатов — сын кулака, скрывший свое происхождение и устроившийся рабочим в мастерские Физического института». Солдатов был отличным механиком, исполнителем точных приборов, работал под руководством одного из лучших экспериментаторов — профессора Яковлева.
«Симоненко — аспирант МГУ, после окончания университета работал в ВЭИ, будучи секретарем ячейки ВЛКСМ. Оказался сыном кулака».
Интереснее всего, что в Институте физики МГУ наиболее активной комсомолкой была некая Соймонова, часто разоблачавшая «примазавшихся» к университету, «не достойных» быть в его стенах. Я опасался, что она и меня может «разоблачить». Каково же было мое удивление, когда я, будучи в лагере Воркуты, узнал, что Соймонова сама тряслась, как бы ее не выгнали. Она была неразоблаченная дочь белогвардейца, сумевшая ловко себя замаскировать.
Дальнейшая судьба перечисленных выше трех «врагов» оказалась счастливой. Шубина, как я сказал, увез в Ленинград академик Вавилов. Солдатова как ценного механика отстоял профессор Яковлев, а Симоненко я встретил через год на том же месте в университете. Когда я его спросил, как ему удалось избавиться от наклеенного на него ярлыка «подкулачника» или чего-то вроде этого, он мне сказал: «Как видишь, все в порядке, это процесс обратимый».
Все эти трюки, или, как говорили, «штучки», были особенно модны в период разгрома деревни в 1932—1933 гг. Новый, 1934 г. принес видимое облегчение. В число студентов были приняты два сотрудника Института стали, происходившие явно из дворян: фамилия одного была Арбузов, второго — вовсе непотребная — Дитерихс1. Оба они были талантливые ребята, круглые отличники.
Надо отметить, что в 1934 г. в речах Сталина проскальзывали мысли, что врагов советской власти необязательно нужно искать среди «бывших людей» или белогвардейцев, а, вполне вероятно, подобные враги могут оказаться и среди рабочего класса. Тому примеров немало: среди троцкистов было сколько угодно потомственных рабочих. Со мной на Воркуте была целая плеяда уральских рабочих, приговоренных к расстрелу в 1938 г.
А в нашей стране происходило одно чудо за другим. В Москве строился метрополитен, и товарищ Сталин провозгласил: «Пролетарской столице — лучший в мире метрополитен!». Он должен был быть пущен к семнадцатой годовщине Октября. Поэт Безыменский написал такое четверостишие:
То Метро, что ты готовишь,
Силой сталинской горя,
Пустит Лазарь Каганович
В день Седьмого ноября!
Но к 7 ноября метро не пустили. Открыли движение только 1 мая 1935 г., т.е. через полгода после намеченной даты. Но это не в счет, важно, что осуществили грандиозный проект.
1 Генерал-лейтенант М.К.Дитерихс — бывший начальник штаба адмирала А.В.Колчака, был последним вождем Белого движения в 1922 г. в Приморье.
Был намечен другой феномен. Крупнейшие архитекторы работали над проектами Дворца Советов на месте взорванного храма Христа Спасителя. Станцию метро у Кропоткинских ворот так и назвали, но потом переименовали в «Кропоткинскую». Дворец Советов оказался не под силу советской власти.
Знаменитая эпопея «челюскинцев» родила высшую награду — Герой Советского Союза. Первыми Героями стали летчики, спасавшие «челюскинцев». Так что было чем восторгаться в 1934 г., но только до 1 декабря - дня убийства Кирова.
«ПОСЛЕДНЯЯ ИНСТАНЦИЯ»
Наша квартирная тяжба заканчивалась. Председатель президиума Московского областного суда Смирнов не нашел повода для отмены решения суда о нашем выселении. Сосед Артемов вручил нам извещение, где была указана дата, не позднее которой нам надлежало освободить занимаемую комнату, а вместе с тем и темную конуру, в какой поселилась тетя Варя. Наш сын, уже научившийся говорить, называл ее баба Вава.
Моей жене на службе посоветовали подать заявление в ЦИК СССР на имя М.И.Калинина, что она и сделала. Ее вызвал один из референтов председателя ЦИК и обнадежил, сказав, что все должно решиться положительно. Между тем тетя Варя подала заявление на восстановление ее в избирательных правах, т.е. просила снять с нее ярлык «лишенки». В то время как на заявление моей жены долго не поступало никакого ответа, тетя Варя довольно скоро свой ответ получила с резолюцией: «Ходатайство отклонить», подписанной секретарем ЦИК А.Енукидзе. Казалось, защиты нам искать негде.
Учитывая сложность получения жилплощади в Москве, у меня возникла идея уехать куда-нибудь в провинциальный
город. Были шансы получить должность старшего техника в Уральском физико-техническом институте, расположенном в Свердловске. Вполне вероятным представлялось переехать и в другие большие города Днепропетровск, Новосибирск. Конечно, требовались связи, но это мне казалось нетрудной задачей. Плохо, конечно, что не было еще диплома, но зато налицо изданная книга и другие публикации, с помощью которых я мог бы аттестоваться как специалист в области металловедения.
Зарядившись такой идеей, я высказал ее своей жене, но она не одобрила мой план. Более того, она сочла совершенно неразумным сейчас уезжать из Москвы, где я уже закрепился как специалист и мог в перспективе получить высшее образование, хотя бы путем заочного обучения. Я не мог не согласиться с мнением Лёны, оно звучало вполне убедительно. Но что-то подспудное меня угнетало, и это неприятное чувство у меня еще более усилилось после получения повестки к помощнику Прокурора СССР Нелидову. Повестка пришла на имя жены, как и следовало ожидать, поскольку заявление подавала она, но Лёна просила меня пойти с ней вместе. И мы пошли.
Я уже не помню, о чем спрашивал нас Нелидов, но мне казалось, что он считает наше дело проигранным. Тем не менее, он выписал справку такого содержания (кому она была адресована, не помню): «Решение Московского областного суда о выселении семьи Раевских Прокуратурой Союза приостановлено», — и подписал ее.
Получив эту, теперь уже последнюю, справку о приостановлении решения суда, мы отправились домой, явно неудовлетворенные, в особенности я. Моя жена еще надеялась одержать победу над Артемовым.
В это лето мой шурин Никита Урусов предложил мне два месяца моего отпуска использовать для работы на изысканиях по Волге, выполняя обязанности фотолаборанта при фотограмметрической съемке. Никита ехал в качестве на-
чальника отряда, с ним два техника-фотограмметриста. Один из них впоследствии мой большой друг Женя Смирнов — поэт и охотник. Предложение Никиты было очень заманчивым, и я его принял. С деньгами у нас было туго, а в Москве начали появляться коммерческие магазины, где можно было кое-что купить. Мы не предполагали снимать дачу в этом году из-за отсутствия средств. Но мама и сестра Катя взяли все расходы на себя и арендовали дачу в знакомой деревне Власовке. В доме напротив нас поселилась семья Марии Петровны Введенской.
ПОЕЗДКА НА ВОЛГУ
В 1934 г., а может быть, и раньше, у безумцев-гидротехников родилась идея зарегулировать сток Волги. В первом варианте предполагалось проектирование плотин в Саратове и в Камышине. Для рекогносцировочного обследования берегов великой русской реки в ее нижнем течении выехал фотограмметрический отряд, куда меня взял мой шурин.
Выехали мы в середине мая, сначала в Саратов, затем должны были двинуться вниз на катере до Камышина. На красавице-Волге в это время было половодье, ширина ее у Саратова достигала нескольких километров.
Я в то время не мог предполагать, что через четырнадцать лет снова вернусь на Волгу и буду связан с нею в течение следующих десяти лет. Тогда — в 1934 г. — величие этой реки меня поразило. Любопытно было все: красивый город Саратов, никогда не виданные мною большие пароходы, обилие рыбы, сами волжане, работавшие в нашем отряде, и немцы Поволжья, разговаривающие на знакомом мне только в детстве языке и одновременно свободно ругающиеся на чисто русском, площадном жаргоне.
Все это еще оставалось на Волге-матушке реке, хотя время было тяжелое. На пристанях толпы голодных крестья-
нок с детьми просили милостыню. Я дал довольно крупную купюру одной женщине с двумя детьми, на которую она могла купить еду, чтобы накормить хоть один раз своих детей. Женя Смирнов подал другой женщине. Он сказал мне, что в прошлом году на той же пристани было еще больше голодных с детьми, которые подбирали арбузные корки. Я этого не видел, так как арбузы еще не поспели, но представил себе эту ужасную картину. И вдруг одна уже не молодая «интеллигентка», увидав, что мы дали деньги женщинам, недовольно, нравоучительным тоном произнесла:
— Зачем вы подаете милостыню? Эти люди — враги советской власти, они не хотят работать в колхозах и предпочитают побираться, а вы их развращаете!
Возражать такой особе было с нашей стороны нелепо, и мы решили удалиться. Я подумал, что у этой глупой женщины, вероятно, никогда не было детей. И тут же я вспомнил свого сына. Сердце сжалось у меня, мне хотелось еще дать денег женщине с двумя детьми. Один из них напоминал моего сына, но я отдал последнюю купюру, у Жени тоже денег не было, и мы ушли с пристани.
ТЕМНЫЕ СИЛЫ ПОБЕДИЛИ
В середине июля я возвратился из Камышина в Москву, ничего не зная об усилении активности Артемова, упорно добивающегося победы над нами. Это не составляло для него большого труда, несмотря на наше сопротивление, потому что закон был на его стороне. В самом деле: хозяин квартиры Геннадий Викторович Калачов находился в ссылке, его жена — «лишенка», а мы всего лишь родственники и вдобавок из «бывших». Его, Артемова, «законное право» отобрать у Варвары Дмитриевны собственную квартиру и выселить ее вместе с нами куда угодно.
Жена моя еще находилась в отпуске на юге, когда ей пришла повестка освободить квартиру. Я был на даче с матерью и сыном. Это неприятное известие привезла нам моя теща Евдокия Евгеньевна. Стало ясно, что борьба окончена.
Через несколько дней приехала моя жена и обнаружила, что у входной двери в квартиру заменены замки. На ее стук дверь открыла жена Артемова, ничего ей не сказавшая. Кстати, она была женщина приличная, и ей, вероятно, была неприятна вся эта возня с квартирой. Но слишком уж велик был соблазн получить ни с того, ни с сего отдельную двухкомнатную квартиру.
Лёна подала вторичное заявление в Президиум ЦИК с просьбой выделить ей одну комнату в любом районе города, так как ее выселяют с семьей в десятидневный срок. Через несколько дней ей выдали ордер на комнату семнадцать квадратных метров на первом этаже дома № 25 по Большой Садовой улице. Мы незамедлительно туда направились. Комнату прежде занимал сотрудник ВЦИК, получивший отдельную квартиру. Мы были очень довольны, познакомились с соседями — вполне приятными людьми, занимавшими остальные три комнаты. Наняли маляра для побелки стен и потолка, вымыли и начистили паркет, и дело стало только за перевозкой вещей. В это время ломовых извозчиков уже не было, грузовых такси еще не было — словом, любой переезд представлял проблему. Жене пришлось обратиться с этой просьбой в местком, и ей выделили грузовую машину.
Все произошло как-то внезапно. Я был на даче, ей взялись помочь какой-то парень из школьных товарищей и шофер машины. Когда они подъехали к дому в Кропоткинском переулке, в квартире никого не оказалось. Ключей у жены не было, так как Артемов поменял замки. Что же делать? Шофер заявил, что ему нужно вернуться в гараж без опозданий. Тогда парень, взявшийся помочь моей же-
не, без стеснения налег на дверь с такой силой, что сорвал замки. Все вошли в квартиру и начали вытаскивать вещи, а их было порядочно. Тетушка Варвара Дмитриевна в это лето уехала к мужу в Вологду. Ее небольшие пожитки моей жене пришлось прихватить с собой. Почти все было погружено, как вдруг появился Артемов с криком, бранью и угрозами, что подаст в суд за взлом квартиры. Парень, взломавший дверь, и шофер ответили ему соответствующим образом, и Артемову пришлось покориться. Как-никак он одержал победу, а уж замки можно исправить.
Лёна приехала на дачу, сообщив подробности переезда. В тот же вечер мы начали обустраивать свое новое жилье. Как мало человеку нужно, когда он находится в беде! В результате мы были удовлетворены тем, что квартирный вопрос у нас разрешился. Комната наша была меньше прежней, окна выходили во двор, солнце в них никогда не заглядывало, но мы все равно были счастливы.
УБИЙСТВО КИРОВА
В конце ноября мы с Лёной были в двух наших любимых театрах, Большом и Художественном. В Большом мы слушали оперу «Сказание о граде Китеже», в Художественном смотрели «Дни Турбиных». Оба эти спектакля до сих пор остались у меня в памяти. Оркестром дирижировал Н.С.Голованов — лучший дирижер того времени. Рядом с нами сидела чета старорежимных рабочих: благообразного вида пожилой мужчина и его жена из ткачих. Они слушали оперу с упоением, и было видно, что оба музыкальны. Во время действия мужчина, выражая свой восторг, шепнул мне на ухо: «Какая же божественная музыка!»
Спектакль «Дни Турбиных» часто давался с заменой основных исполнителей главных ролей: например, Алексея Турбина вместо Н.П.Хмелева играл И.Я.Судаков, Елену вме-
сто В.С.Соколовой играли А.К.Тарасова или О.А.Андровская. Но, к нашему удивлению, в этот день играл весь основной состав с большим подъемом. Только через несколько дней мы узнали, что этот спектакль смотрел С.М.Киров, выразивший восхищение игрой артистов и всем спектаклем.
В день рождения моего сына, 2 декабря, я поехал по поручению своего руководителя в Московский авиационный институт (МАИ) и из окна трамвая увидел на одном из зданий на Ленинградском проспекте большой портрет С.М.Кирова в траурной рамке. Когда я приехал в институт, там все обсуждали трагическое событие — убийство Кирова. На первой странице всех газет крупными буквами было напечатано, что 1 декабря в Ленинграде рукой врага рабочего класса убит секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), член Политбюро ВКП(б) С.М.Киров. Рядом в короткой заметке сообщалось, что предварительным следствием установлено: злодеем-убийцей товарища Кирова был Николаев Леонид Васильевич, бывший служащий Ленинградского РКИ. Потом шло объявление о снятии с работы и предании суду начальника НКВД по Ленинградской области Медведя и его заместителя Фомина и о временном возложении обязанностей начальника НКВД по Ленинградской области на товарища Агранова (заместителя Ягоды). Появился зловещий закон от 1 декабря 1934 г., по которому в дальнейшем были расстреляны и осуждены на разные сроки сотни тысяч людей.
В газетах писали о привлечении к уголовной ответственности «белогвардейцев», якобы сомкнувшихся с троцкистами. Когда я спросил тестя Юрия Дмитриевича, о каких белогвардейцах может идти речь, он ответил, что отнюдь не о таких, как наш сосед. Бывший белогвардеец в состоянии самостоятельно дойти только до туалета, а не совершать террористические акты. Под «белогвардейцами», сказал мой тесть, надо подразумевать коммунистов, не сочувствующих Сталину.
Через короткое время в народе возник анекдот: «Какая разница между тайгой и НКВД? В тайге медведь ест ягоды, а в НКВД Ягода съел Медведя».
Еще не все осознали, какие последствия повлечет за собой убийство Кирова. Некоторые наивные люди считали, что все ограничится лицами, привлеченными к ответственности и суду, списки которых были опубликованы в первые же дни после убийства. Однако я так не думал и тем более моя жена, почувствовавшая изменение атмосферы после 1 декабря в правительстве, около которого она работала. Смельчаки-обыватели передавали наивные сплетни о якобы имевшей место ссоре Николаева с Кировым и убийстве на личной почве, отрицая всякую политическую подоплеку в осуществлении этой акции. Говорили, судачили кто как. Но реабилитированные троцкисты и зиновьевцы, покаявшиеся коммунисты сразу почувствовали тревогу за свою судьбу. Они-то хорошо понимали, о каких «белогвардейцах» упоминается в сводках НКВД. Не менее обеспокоены были и работники аппарата ЦИК в Кремле. Однако отступать было некуда, обреченные люди стояли на краю пропасти.
Весь декабрь прошел у нас в ожидании надвигавшегося несчастья. Не радовала теперь и собственная комната, избавившая нас от трехгодичной квартирной тяжбы. Тоскливо тянулись последние дни и ночи. Только няня нашего сына была равнодушна ко всему, что происходило вне дома. И сынишка, всегда жизнерадостный, ласковый, отвлекал нас от горьких раздумий.
Мои прежние мечты уехать куда-нибудь из Москвы на изыскания, начать новую жизнь стали бессмысленными, мы чувствовали себя как птицы в клетке. И если у меня могли возникать сомнения по поводу собственной судьбы, то у моей жены их не было. Она мужественно ожидала своей участи.
Глава 20 СЕМЬЯ ТРУБЕЦКИХ
Глава 20
СЕМЬЯ ТРУБЕЦКИХ
В связи с самыми кровавыми репрессиями тридцатых годов наглядна судьба старинной русской семьи Трубецких. Я уже говорил, что князь Владимир Сергеевич Трубецкой, в семье которого я всегда чувствовал себя родным и близким, был одним из лучших, если не сказать, самым лучшим другом моей молодости.
Впервые я увидел Владимира Сергеевича в 1918 г., когда он вместе со своим тестем Владимиром Михайловичем Голицыным, проездом в Богородицк, остановился на одни сутки в нашем доме. Я уже не помню, по какой причине они оказались в Туле в то время. Сергей Михайлович Голицын, помнится, говорил мне, что его дед Владимир Михайлович и дядя Владимир ехали в Богородицк из Москвы. Зная, что наша семья в это время проживала в Туле, они остановились у нас. Я помню, как хлопотала моя мать, чтобы хорошо принять старого князя Владимира Михайловича. У них с давних пор была взаимная симпатия. Что касается Трубецкого, то мои родители знали его с детства и считали поэтому совсем родным. Не знаю почему, но В.С.Трубецкой тогда в Туле (мне было одиннадцать лет) запомнился мне сидящим у нас в столовой за ужином главным образом пото-
му, что на нем был красивый светло-коричневый свитер. Когда же через пять лет в Сергиеве я увидел на нем подобный свитер, я не удержался и спросил:
— Владимир Сергеевич, я хорошо вас запомнил в Туле потому, что вы были в светло-коричневой фуфайке.
— Ну как же, эта самая фуфайка сейчас на мне, только она уже вся в дырах и штопана.
Какие же, однако, малозначащие детали иногда прочно задерживаются в памяти, и наоборот, что-то существенно, важное забывается.
Мое сближение с Трубецким началось на почве охоты. Владимир Сергеевич был страстным ружейным охотником. Он много рассказывал о своей молодости, когда служил в полку в Гатчине. Там были специальные охотничьи угодья, где существовали особые правила охоты, вплоть до ограничения количества выстрелов. Я с детства мечтал иметь ружье, и в 1922 г., когда мы приехали в Москву, мне купили недорогое одноствольное ружье. В Сергиеве я вступил в охотничье общество, получил билет на право охоты.
Мой товарищ по школе Валерий Барков тоже увлекся охотой. Когда в Сергиеве появился В.С.Трубецкой, у нас быстро создалась дружная охотничья компания. Надо сказать, что мне на охоте не везло, и через два года я потерял интерес к прежнему увлечению. Только изредка я составлял компанию Владимиру Сергеевичу, когда Барков по каким-либо причинам отсутствовал.
В начале двадцатых годов многие люди, не только живущие в деревне, но и горожане, пекли хлеб дома. Недаром считалось, что «единицей стоимости» был у нас в годы революции «пуд муки». Не помню точно, в каком году впервые государство выпустило «хлебный заем». Если не ошибаюсь, он был выпущен в 1923 г. Моя мать по совету многих знакомых решила приобрести несколько таких облигаций. Условия были, что по облигациям займа на следующий год можно было получать муку. В нашем доме многие, в том
числе и мы, пекли хлеб в домашних условиях. Поэтому покупка хлебных облигаций имела свой резон. Где продавались такие облигации, я не помню, но мой брат Михаил почему-то оказался там, где шла эта продажа. Вернувшись домой, он рассказал, что видел в этом месте высокого, худого, на вид военного человека в галифе и обмотках, покупавшего хлебный заем. Моя мать, слышавшая о приезде Трубецких, догадалась, что этот человек был не кто иной, как Владимир Трубецкой. А Михаил сказал, что он купил двадцать штук. В тот же день Трубецкие появились у нас, и покупка двадцати облигаций подтвердилась.
Жена Владимира Сергеевича — Елизавета Владимировна, рожденная Голицына, в девичестве была подругой моей двоюродной сестры Оли Михалковой, вышедшей замуж за Глебова. Моя мать помнила ее ребенком, а сейчас у Елизаветы Владимировны (близкие звали ее Эли) было пять человек детей, из них два сына (Гриша и Андрей) и три дочери (Варя, Татя и Ирина). С такой большой семьей существовать в то время было нелегко. Вдобавок все дети были маленькие, старшему, Грише, — десять лет, а младшей, Ирине, всего полтора года. За детьми ухаживала няня, жившая у Трубецких еще до революции. Ее звали Лина. Была еще одна женщина по имени Ольга Матвеевна — первая жена хозяина дома, где квартировали Трубецкие. Таким образом, вся семья состояла из девяти человек.
О Елизавете Владимировне Трубецкой, доброй, ласковой многодетной матери, говорили все с теплотой, восхищаясь ее стойкостью, умением переносить тяготы ниспосланной ей судьбы.
Семье Трубецких далеко не всегда сопутствовала удача, скорее можно сказать, наоборот. Но никто никогда не видел Елизавету Владимировну негодующей или чересчур переживающей невзгоды. Она переносила их спокойно, без всяких надрывов. Когда же приходила удача, никто, как она, не мог создать в семье радость и веселье. По моим
представлениям, эта женщина могла бы стать героиней романа нашего века.
Чтобы как-то обеспечить жизнь семьи, Трубецкие решили купить корову. Деньги от продажи оставшихся вещей еще были. Покупка коровы вполне оправдывалась, дети будут обеспечены молоком, а ухаживать за коровой с охотой взялась Ольга Матвеевна. Относительно покупки коровы кто-то порекомендовал посоветоваться с настоятелем Троице-Сергиевой лавры архимандритом Кронидом, хорошо знавшим хозяйства окрестных монастырей. Прекрасная комолая корова скоро была приобретена. Хозяева были удовлетворены. Корова давала полтора ведра молока. Собирались сливки, сбивалось масло, дети пили молока, сколько хотели. Так продолжалось несколько месяцев, а в августе или сентябре красавица корова заболела и вскоре пала. Это было большой бедой для семьи. Жизнь ухудшилась, средств на покупку второй коровы не было. Молоко, сливки, масло надо было покупать, а средств не хватало.
В первое время Владимир Сергеевич имел случайные заработки, аккомпанируя на рояле в кинотеатре. Потом он устроился виолончелистом в оркестре большого трактира. Это одно время давало ему стабильный заработок. Мы часто компанией туда заходили.
Чтобы не прерывать своего рассказа о жизни Трубецких в Сергиеве, мне придется забежать вперед. В 1924 г. у них родился мальчик. Начались бесконечные поздравления, предстояли крестины, по случаю чего должны были приехать родные из Москвы. А родители еще не решили, каким именем назвать мальчика. По традиции (не знаю, правда, по какой, так как в многочисленной семье Николая Петровича Трубецкого — деда Владимира Сергеевича — эта традиция не соблюдалась), как тогда я слышал от самого дяди Владимира, в имени детей должна быть непременно буква «р». В семье Владимира Сергеевича и Елизаветы Владимировны это правило твердо соблюдалось: сыновья Григо-
рий и Андрей, дочери Варвара, Александра и Ирина. Я почти ежедневно заходил к Трубецким и еще до того, как выбрали новорожденному имя, спросил отца: «Каким же именем вы решили назвать мальчика?» — «Да я уже много перебрал имен: Африкан, Катерий, Марин, да сколько угодно можно подобрать, но пока мы с женой не решили».
Все это, конечно, было сущим вздором. Родители давно определили имя сыну — Владимир, следующий был Сергей, а последний — Георгий, он родился уже в ссылке, уготовленной родителям органами НКВД.
Не помню точно, в каком году — 1925 или 1926-м — хороший знакомый Владимира Сергеевича — Семен Семенович Бочаров, житель Богородицка, ставший позднее прототипом одного из героев юмористических рассказов Трубецкого, предложил ему снять в аренду на паях фруктовый сад. Я помнил в детстве таких съемщиков. Они, как я позднее слышал, делали хороший оборот. Предложение Бочарова обсуждалось на семейном совете, и мнения расходились: кто «за», кто «против». Владимир Сергеевич был настроен положительно. Его жена держала нейтралитет, но считала, что эта затея вряд ли будет иметь успех. Год был урожайный, и, если яблоки продать по удачной цене, можно было заработать хорошие деньги. Друзья решили оформить аренду, как говорится, «была — не была». По договоренности в обязанности Бочарова входило обеспечение охраны сада, сбор яблок, их упаковка и отправка в Москву по железной дороге. Владимир Сергеевич должен был принять яблоки в Москве и реализовать их по возможности на наиболее выгодных условиях.
Наступило лето. Яблоки начали созревать. Я как-то зашел навестить своего двоюродного брата В.А.Михалкова и между прочим рассказал ему, что Трубецкой с одним своим знакомым арендовал сад. Михалков огорошил меня словами: «Что? Владимир Трубецкой арендовал сад? Он прогорит, я в этом уверен!» «Но почему же? — возразил я ему. —
У него очень толковый компаньон». «Так этот компаньон его надует», — продолжал меня уверять двоюродный брат.
Я ушел от Михалкова расстроенным. В один из воскресных дней (я в то время уже работал и в Сергиев приезжал только в субботу вечером) дядя Владимир предложил мне поехать с ним в Москву для встречи вагона с яблоками, отправленными Бочаровым из Богородицка. Встретив вагон, надо было его разгрузить и яблоки перевезти на Болотный рынок, где их следовало реализовать. По другому варианту (наиболее простому) на рынке можно было найти выгодного покупателя и оптом продать ему весь вагон, не утруждая себя разгрузкой. Если на рынке товара мало, можно было совершить выгодную сделку, получив большой куш. Владимир Сергеевич именно на это рассчитывал и поэтому поехал в Москву в самом хорошем расположении духа. У меня в это время было плохо с деньгами, пришлось занять у дяди три рубля для покупки какой-то мелочи, вроде носков или галстука. Он с удовольствием вручил мне трешник, сказав, что после получения выручки за яблоки может поделиться со мной значительно большей суммой.
И мы, взяв билеты в дачный поезд, поехали в Москву. Дядя Владимир все время, пока мы ехали, прикидывал, какая может быть выручка. Половину надо было сегодня же перевезти Бочарову, но все равно еще должно было много остаться. Приехали в Москву, сели в трамвай, пересели в другой, подъехали к Болоту, и перед нами ошеломляющая картина: рынок завален яблоками. Бежим на Павелецкий вокзал, и там неудача — вагон не поступал.
Я отдаю дяде Владимиру взятые в долг три рубля, и он отправляется на почту дать телеграмму Бочарову. Вскоре выяснилось, что никакого вагона Бочаров из Богородицка не посылал. Яблоки были проданы на месте, и денег хватило только на оплату аренды для окончательного расчета с совхозом. Так закончилась эта аренда, не принесшая ровно ничего в пустую копилку семьи Трубецких.
Между тем Владимира Сергеевича ожидала новая неприятность. Вместе со многими так называемыми бывшими людьми он был арестован, посажен в Бутырскую тюрьму, но примерно через месяц его освободили, и, к радости всех родных и близких, он возвратился домой. Арест этот, однако, не прошел даром. Союз охотников Сергиева, соблюдая бдительность, решил исключить князя Трубецкого, отобрать у него членский билет и таким образом лишить возможности охотиться. Эта совершенно незаконная акция доставила Владимиру Сергеевичу большое огорчение. У него только что появилась прекрасная гончая собака по кличке Пальма, считавшаяся лучшей среди Сергиевских охотников. Мы решили на охоту ходить вместе, и, пока не дойдем до леса, дядя Владимир будет прятать ружье под шинель.
Однажды мы отправились на охоту вдвоем по первой пороше. Очень скоро Пальма подняла зайца и начала гон. Я случайно вышел на просеку и увидал свежие следы зайца, идущие вдоль нее. Я понял, что опоздал перехватить его, и тут же услышал голос Пальмы, а потом увидел и ее, мчащуюся мимо меня, но не по следу, а параллельно ему. Мчалась она с визгом, как будто ее били плеткой, так ей было досадно, что я упустил добычу. Но вскоре раздался выстрел, и через несколько минут Пальма замолчала. Я понял, что заяц убит. Пошел по следу и обнаружил счастливого Владимира Сергеевича с Пальмой и лежащим рядом зайцем.
Ружье у меня висело на плече. Это была старая двуствольная шомполка, которую я обменял на свою одностволку. Я повернулся спиной к дяде Владимиру, чтобы закурить, защищаясь от ветра. Как я мог, вынимая из кармана спички, зацепить курок — не представляю. Но шомполка моя выстрелила. Владимир Сергеевич сидел на корточках, закрыв рукой левое ухо. Я подумал мгновенно: он сейчас отнимет руку и польется кровь. Но он опустил руку, и кровь не шла, был только испуг. Заряд пролетел мимо уха, но совсем близ-
ко, вероятно, на ширину ладони. Случай этот был для обоих настолько неприятен, что мы никогда о нем не вспоминали. Мне кажется, что и дома жене своей Владимир Сергеевич ничего не сказал.
Прошло, вероятно, месяца два. Дядя Владимир решил съездить в Москву и зайти в городской Союз охотников, подать заявление о его восстановлении в правах. В Московском союзе его встретили радушно. Выслушали со вниманием и выдали на руки письмо, адресованное в Сергиевский союз охотников, с рекомендацией вернуть охотничий билет. Так закончилась эта неприятная история.
В начале 1927 г. мы все переехали в Москву, и Сергиев теперь посещали от случая к случаю. Ездили, правда, довольно часто, но почти всегда без ночевки. Тем не менее моя дружба с дядей Владимиром продолжалась. Мы часто встречались у Голицыных, и он заходил к нам на Малый Могильцевский.
В 1926 г. в семье Трубецких появился еще один сын, Сергей. Через год он превратился в очаровательного ребенка с золотистыми кудрями. Ольга Матвеевна говорила, показывая на увеличенную фотографию его отца в детстве: «Поглядите, какой он у нас красивый, как на портрете».
Материальное положение семьи, теперь уже состоящей из одиннадцати человек, изменилось в лучшую сторону по следующим обстоятельствам.
Владимир Сергеевич написал свой первый юмористический рассказ «Драгоценная галка». Его иллюстрировал племянник Трубецкого — Владимир Михайлович Голицын, в то время уже известный, популярный художник-маринист. Рассказ напечатал журнал «Всемирный следопыт», и он имел большой успех. Редакция заказала дяде Владимиру серию охотничьих рассказов под рубрикой «Необычайные приключения Боченкина и Хвоща». Прекрасные иллюстрации Владимира Голицына делали эту рубрику в журнале необыкновенно занимательной. Псевдоним автора рассказов
был Владимир Ветов. Прототипом Боченкина, как я упоминал, стал бывший друг Трубецкого — Семен Семенович Бочаров, с которым первый прогорел на аренде сада. После выхода в свет юмористических рассказов Семен Семенович был вполне доволен, что попал в историю, и возобновил хорошие отношения с пострадавшим по его вине компаньоном. Под Хвощом автор подразумевал себя.
Так продолжалось три-четыре года. В 1929 г. Голицыных выслали из Москвы. Они переехали сначала в деревню Котово по Савеловской дороге, а потом в город Дмитров. Трубецкой прочно закрепился в редакциях разных журналов, ив 1931 г., как ни странно, ему предложили заграничную командировку во Францию с заданием написать ряд очерков о жизни русских эмигрантов.
Старший сын Владимира Сергеевича, Гриша, был с детства болен астмой, и отец подумал, что будет уместно взять его с собой во Францию и оставить для прохождения курса лечения у своей сестры Марии Сергеевны Бутеневой. Елизавета Владимировна согласилась, считая, что климат Франции окажет на сына благотворное влияние.
Не помню точно, когда отец с сыном уехали, и когда отец вернулся, временно оставив Гришу у сестры. Помню хорошо, как пришел Владимир Сергеевич к нам. Мы жили тогда с женой в Кропоткинском переулке, была, очевидно, середина 1931 г. Владимир Сергеевич всегда интересно рассказывал:
— Меня спрашивают родные: у вас какое-то социалистическое соревнование, нам это непонятно, объясни! Что делать, пришлось объяснять. Потом опять спрашивают: правда ли, что у вас нет безработицы? Пришлось сказать — правда, а дядя Миша Осоргин говорит мне: «Ты лучше уезжай, Владимир, ты развращаешь молодежь!»
Мы с женой смеемся, так как хорошо представляем себе дядю Мишу Осоргина, и как он говорил: «Ты развращаешь молодежь».
У нас в 1931 г. были карточки на продукты, и с едой было плохо. Помню, мы угощали дядю Владимира щучьей икрой и квашеной капустой. Водки было вдоволь. Я спросил:
— А как живет моя двоюродная сестра Оля Глебова?
— Да, в общем, неплохо. Я у них обедал. Оля подавала котлеты.
У нас в то время котлетами не пахло. Привычной едой была жареная вобла, получившая название «выдвиженки». Еще редко, но бывала конская колбаса по прозванию «первая конная». Обо всем этом, я полагаю, дядя Владимир никому в Париже не рассказывал. Осоргины уехали из советской России в начале 1930 г., когда еще было не так плохо, а другие покинули нашу страну еще раньше, и поэтому, кроме соцсоревнования и отсутствия безработицы, им ничего не было известно.
Заграничную поездку Владимира Сергеевича можно было считать прелюдией ко второму по счету аресту, но уже более серьезному. Он состоялся в конце 1933 г. Финал — ссылка в Андижан.
В мае 1934 г. вся семья поднялась и навсегда покинула Сергиев Посад, уже переименованный в Загорск по имени большевика, никогда не жившего в Сергиеве. В Андижане 12 июня 1934 г. родился последний сын семьи Трубецких — Георгий. Традиция сохранения в именах детей буквы «р» была сохранена.
То, что было дальше с семьей Трубецких (увы, не только с ней), я расцениваю как вопиющее зло большевистской революции. Зло это особенно кощунственно, если вдуматься в содеянное. Людей, покинувших Россию по тем или другим причинам, у нас в Советском Союзе принято было называть трусами, бросившими свою родину. Еще принято было издеваться, говоря, что удел их — быть официантами или таксистами. А они прожили безбедно и сумели вырастить детей, скоро ставших на ноги и сейчас благоденствую-
щих. Многие потомки эмигрантов сейчас приезжают в Россию как желанные гости.
Этому можно только радоваться. Прежняя неприязнь обернулась дружбой, восстановлена справедливость. Беда только в том, что нельзя вернуть к жизни тех людей, которые не уехали из России, а остались, испытав все невзгоды, длившиеся долгие, долгие годы. Этих людей, таких, как семья Трубецких, еще больше, чем уехавших, травили, не давали спокойно жить, а потом зверски расправились с ними.
Владимир Сергеевич в 1937 г. был в третий, и последний, раз арестован и не вернулся домой, его расстреляли. Немного позже были арестованы и погибли в лагерях две его дочери — Варя и Татя, совсем молодые девушки. Три сына — Андрей, Владимир и Сергей — прошли всю Великую Отечественную войну, получили ранения и государственные награды. Теперь опубликованы воспоминания Владимира Сергеевича «Записки кирасира», которые он прервал перед самым последним арестом. Вспомнили и о предках князей Трубецких, показали по телевидению уцелевших членов семьи Трубецких. Все это можно расценить как положительное явление, но прошлого не вернешь, рана остается незаживающей.
Глава 21 РОКОВОЙ 1935 ГОД
Глава 21
РОКОВОЙ 1935 ГОД
АРЕСТЫ ЖЕНЫ И МЕНЯ
В канун Нового, 1935 г. моя Лёна, возвратись с работы, с явным волнением, ей совсем не свойственным, сообщила об аресте двух своих сослуживиц (Розенфельд и Мухановой). Я понял, что она ждет своей очереди.
Ждать долго не пришлось. В середине января в час ночи позвонили в квартиру. Мы еще не спали, это было накануне выходного дня, скорее всего семнадцатого числа. Вошли трое: женщина с отвратительным лицом (я вспомнил, что встречал таких чекисток), чекист небольшого звания и красноармеец, остававшийся до конца процедуры обыска в передней. Не стану описывать, как эти два субъекта — мужчина и женщина — ковырялись в наших вещах, заведомо зная, что ничего нелегального у нас нет, как пришлось мне взять на руки спящего крепко (слава Богу!) трехлетнего сына, чтобы в его кроватке могла копаться эта омерзительная женщина. Слишком отвратительно было все. Инсценировка продолжалась долго, почти до утра.
Потом... Потом — всё. Я в последний раз видел лицо своей Лёны. Мы простились, она с грустью улыбнулась, все уш-
ли. Было, наверное, около шести часов утра. Типочка еще спал; я лег, но глаз не сомкнул. Няня пошла на кухню ставить чайник. Постепенно стали вылезать из своих комнат жильцы. В кухне зажглись керосинки и примусы, начинался московский выходной день.
К этому времени для всех наших близких обыски и аресты были не дивом. Но когда арестовали мою жену, женщину двадцати одного года, всем это показалось чудовищным. И не потому, что она так молода и имеет трехлетнего сына, а потому, что ее, такую добрую, ласковую, никак нельзя было представить сидящей в тюремной камере. Говорили о ее аресте много и по-разному. Я казнил себя, что не сумел отговорить ее, когда было сделано предложение работать в Кремле. В семье Урусовых, если случались аресты, всегда оканчивавшиеся возвращением домой, обращались к Н.А.Семашко: дочь его, подруга Эды, всегда охотно бралась помочь. Но на этот раз она, вернувшись «оттуда», сказала, что наткнулась на каменную стену. Никто не пожелал ее не только выслушать, но даже принять.
Я понял, что и мои дни сочтены. Два месяца до моего ареста были неприятными до тошноты. Что меня арестуют, было ясно, как то, что сегодня — зима, а через два месяца будет таять, но разница в том, что наступление весны можно все-таки прогнозировать, а свой арест — никак. Мне предлагали перейти на более выгодную работу в Московский авиационный институт, я оттягивал, потом все же принял предложение, а на следующий день меня взяли.
Взяли тихо, обыск был крайне поверхностный, почти ничего не забрали, только какие-то письма, фотографии. Приехали на Лубянку. Там короткая процедура — анкета, фотография анфас и в профиль, всего минут тридцать—сорок. Вывели, посадили в «ворон» в одиночную клетку. Слышу рядом разговоры и знакомый голос моего тестя. Мне бы крикнуть: «Юрий Дмитрия, я тоже здесь», — но побоялся, как бы не вышло неприятностей. Поехали и что-то очень
скоро доехали. Вылезли. Вижу, что тюрьма, но какая — неизвестно. По одному выводят, входим в большое помещение. Спрашиваю приведшего меня:
— Куда я попал?
— Куда? В дом отдыха.
— А какой хоть район?
— Краснопресненский.
— Стало быть, Бутырки.
— Она самая, малый.
В БУТЫРКАХ
Один близкий мне человек, ныне покойный, сидевший в Бутырской тюрьме почти в одно время со мной, записал в своих воспоминаниях: «С тех пор прошло пятидесятилетие. Но и сейчас, проезжая мимо, я смотрю в сторону тюрьмы и с волнением думаю, что вот за этими безликими фасадами многоэтажек находится Бутырская тюрьма. Как и пятьдесят лет назад, она живет своей особой жизнью, своими законами. Сколько родных и знакомых томились в ней! Сколько самоотверженных жен, матерей и сестер простояли здесь в очередях с передачами». Да, так было и в 1935 г., а дальше все хуже, тяжелее.
Сопровождавший меня тюремщик наскоро проверил все мои карманы. Изъял перочинный ножик, часы, карандаш, блокнот. Все записал, дал мне расписаться, потом передал вещи другому тюремщику, который спросил:
— Куда ведешь?
— В шестьдесят седьмую. Ну, пойдем! — сказал мой, и мы двинулись.
Пока мы шли по коридорам, сопровождавший меня время от времени ключом постукивал себя по пряжке пояса. Вскоре я понял, какая в этом надобность: это предупреждающий сигнал на случай, если ведут встречного. Его тогда,
во избежание встречи, загоняют в одну из ближайших, специально оборудованных будок, расположенных вдоль стен коридоров. Однажды, когда меня вели на допрос, тюремщик зазевался и не успел простучать. Я почти столкнулся с жильцом квартиры моей матери, неким Павлом, братом домработницы Саши. Его тоже вел тюремщик с допроса или на допрос. Павел, увидав меня, сделал движение головой, но промолчал.
Когда меня вели в камеру, я думал: что это за помещение? Вспомнил спектакль «Воскресение» во МХАТе, там была изображена тюремная камера. Когда же мы подошли к моей и тюремщик большим ключом открыл дверь, я просто остолбенел и сделал движение назад. Но тюремщик дверью меня втолкнул обратно, я услышал смех. Мне представилась не камера из «Воскресения», а ночлежка из спектакля «На дне» Горького. Полумрак, справа и слева нары, между ними на полу деревянные щиты, смрад, накурено. Часть людей спит, а некоторые сидят на нарах, поджав ноги. Слева — крупный человек с бородкой, интеллигентного вида. Справа — темноволосый в военной гимнастерке.
— Ну, идите, идите сюда, чего вы боитесь? Чему вы удивились? Идите!
Я пошел по направлению к тому, что слева. Осторожно ступал, перешагивая через лежащие на полу тела. Было раннее утро, брезжил рассвет. Военный перешел к нам на левые нары, начались расспросы: за что? почему? когда? где работаете?
А один парень со щитов на полу, зевая, спрашивает: «Народу в Москве еще много или всех пересажали?» Я ответил, что много. Он продолжал: «И в трамваях висят?» «Висят», — отвечаю. «Вот ведь дела какие, — говорит парень, — чай, не думал ты, что в тюрьму попадешь? Я тоже не думал». Я знакомился с приютившими меня на левых нарах. Тот, что с бородкой, по фамилии Багрецов — инженер-экономист. Ему предъявлено обвинение в хищении по статье
«семь восьмых»1, но держится он бодро, не чувствуя за собой никакой вины. Военный — Леонид Михайлович Леонов — полковник, мастер автоматического оружия. Обвиняется по статье 58, пункты 8—11 (террористическая организация). Леонид Михайлович, староста камеры, всеми уважаемый человек, строгий, по-военному поддерживает дисциплину.
Приняли меня прямо-таки радушно. Багрецов предложил мне вступить в его «колхоз». Это группа из четырех-пяти человек, получающих передачу. Они питаются совместно, а оставшуюся еду из передач отдают «комбеду» — тоже объединение, но не получающих передач. «Комбедовцы» убирают камеры за тех, кто дает им часть передачи или пайку хлеба. По правилам, установленным в камере, каждый обязан по очереди убирать камеру (подметание пола, вынос и мытье «параши» два раза в сутки). Еще существовали штрафные дежурства, от них избавиться откупом за пайку не разрешалось, обязан выполнять все, что требуется. Штраф назначает староста.
В нашей камере сидели политические и бытовики, но не уголовники. Один только вор по фамилии Пыркин, по прозвищу Змей, был настоящим уркой, но сидел по статье нашей, 58-й. Он в колонии под Москвой работал в сапожной артели. Один из его товарищей во время работы стал жаловаться на плохое качество кожи, а Пыркин ему ответил: «Скажи спасибо, что такая есть, а то скоро коммунизм будет, тогда с людей кожу будут драть». Змей уверял, что разговор был с глазу на глаз, но нашелся третий, подтвердивший сказанное, и этого было достаточно, чтобы Пыркину потом дали пять лет лагерей. Он был веселый малый, много рассказывал про жизнь уголовников, неплохо играл в шахматы, состоял в нашем колхозе, хотя передачи получал от матери нерегулярно.
1 Закон от 7 августа 1932 г., предусматривающий суровое наказание, вплоть до высшей меры, за хищение государственного имущества. (С.Р.)
Был еще в нашем «колхозе» некий Никофор Строителев, необыкновенно ловкий, задиристый парень, выполнявший очень важные поручения по переписке с другими камерами, вступавший иногда в прямую борьбу с охранниками. Строителев имел бытовую статью, но ближе подходил к уголовникам. Он с удовольствием выполнял самые рискованные поручения. Я как-то из окна увидел на прогулке хорошо знакомого мне артиста Ермоловского театра Сашу Иванова. Строителев предложил написать записку с тем, чтобы на следующий день Саша ответил мне. Мою записку он закатал в хлебный мякиш, показал его Иванову и, когда тот после второго круга оказался на виду, бросил мякиш ему под ноги. Иванов надавил мякиш ногой, а потом незаметно для вохровца отлепил его от подошвы и спрятал в карман. На следующий день я таким же способом получил ответ.
Однажды назначена была баня. Это всегда приятно, мылись тщательно, терли друг другу спины, потом не спеша вытирались, одевались. В камере после бани пили чай. Во время мытья я заметил, что дежуривший в бане охранник придрался к одному нашему сокамернику, не помню, по какому поводу. Я сказал Никифору: «Что этот тип придрался?» Строителев, не ответив ни слова, тихо, как кошка, подошел к вохровцу с полной шайкой воды, отвернулся и вылил ему на шею всю шайку, а потом, получив тумака в спину, быстро повернулся и невинным голосом с деланным волнением произнес: «Гражданин начальник, прошу прощения, я вас не заметил, глаза открыть не мог, намылился, прошу прощения!» Вохровец, разумеется, понял, что все это сделано умышленно, подал рапорт, и Строителев получил десять суток на Пугачевку.1
1 Пугачевская башня, или Пугачевка, - штрафная камера, куда отправляли провинившихся заключенных. Многие, в том числе Строителев, считали, что в Пугачевке было не хуже, чем в обычной камере. (С.Р.)
Кроме обычной бани, была еще «сухая баня», или «шмон». Это тщательный обыск в камере для изъятия недозволенного: лезвий от безопасной бритвы, карандашей, шахмат, вылепленных из хлеба, домино из спичечных коробок, самодельных карт и др. Путем переговоров с соседними камерами иногда удавалось предупредить «сухую баню», отправив все запрещенные предметы туда, где «шмон» уже прошел. Я как-то очень долго не спал и услышал, что в соседней камере № 66 очень долго продолжается какая-то возня. Утром я рассказал об этом Строителеву. Тот, недолго думая, открыл окно, сложил рупором руки в сторону соседней камеры и отчетливо начал вызывать: «Шесть-шесть! Шесть-шесть!» Последовал ответ: «Шесть-шесть слушает». Потом вопрос Строителева: «"Сухая баня" была?» Ответ: «Была». «Все, — сказал Никифор нам, — собирайте инвентарь, быстро. Сегодня к нам придут». Завязали все в какую-то рубашку или кальсоны. Никифор снова подошел к окну, но на этот раз обратился наверх: «Шесть-ноль, шесть-ноль!» Отзыв сверху: «Шесть-ноль слушает». Никифор резко: «Шесть-ноль! Спускай шпагат!» Одна минута, и сверху спускается бечевка, к которой привязывается сверток. Когда готовая посылка находится за решеткой, от нас раздается команда: «Шесть-ноль! Вира!» Сверток, качаясь как маятник, поднимается, потом поглощается шестидесятой камерой. «Сухая баня» прошла — тот же сверток возвращается.
Когда я в 1937 г. на Воркуте рассказывал зэкам о наших проделках в Бутырках, они отвечали, будто им это непонятно, так как если бы им сказали, что нам по утрам подавали кофе с ветчиной и коньяком. В 1937 г. Ежов установил такие порядки во всех бутырских камерах, что проделки, подобные нашим, полностью исключались. Я, стало быть, сидел еще в либеральные времена, говорили лагерники-новички.
Расскажу о тюремных играх. Они были разные и не во всех камерах одинаковые. У нас были три основных игры: «суд», «врач» и «поездка домой». Первая из них начиналась дракой двух человек. Это просто сцена, для всех понятная, кроме новичков, только что поступивших. Они, разумеется, возмущаются, просят разнять драчунов, но те не унимаются. Наконец, ввязывается староста, драка остановлена. Голос старосты (особенно отчетливый был у Леонова): «Назначить немедленно суд!» Выбираются судьи, прокурор и защитник. Выступают сидящие прокурор, потом защитник, обвиняемые стоят. Команда: «Суд идет, прошу встать!» Все в камере встают. В это время на места, где сидели новички, подставляются миски с водой. Вторая команда: «Сесть!» Новички садятся в воду. Иногда спектакль проходит так искусно, что новички считают подстановку мисок с водой хулиганством и обращаются к старосте с просьбой наказать хулиганов. Потом они уже сами становятся искусными прокурорами и адвокатами.
«Врач» — игра не менее интересная. Незаметным от сокамерников образом «врач» повязывается простыней, изображающей халат. Несколько человек маскируют «врача», подходят к двери камеры и вызывают вохровца, дежурного по коридору. Когда он заглядывает в открытую дверь, спрашивают его о каких-то пустяках, дверь захлопывается, и в этот миг кто-то говорит: «Врач!» Одетый в простыню быстро проходит на середину камеры, спрашивает: «Кто поступил сегодня?» «Я!» — выходит новичок. «Быстро снимайте рубашку». Рубашка снимается. «На что жалуетесь?» — «Да так, ничего». Врач простукивает пальцами грудь в области сердца. Потом: «Опустите брюки». Новичок все исполняет. Сзади ему плещут воду или чем-нибудь резко шлепают. Врач скидывает простыню, говорит: «Вы здоровы, можете сидеть!»
Более жестокой была третья игра — «поездка домой». Накануне выходных дней 5, 11, 17, 23 и 29-го числа каждо-
го месяца, обычно после возвращения после вечерней оправки из туалета, вне камеры кто-то задает старосте вопрос: «Сколько дали на завтра?» Ответ: «Два человека» «Ну, безобразие! Почему два, а не пять?» — «Да ты бы еще сказал — десять!» Новичок у кого-нибудь спрашивает: «О чем это они?» Ему отвечают: «Да завтра — домой». — «Как домой?» — «Ну как, очень просто. Под расписку старосты, на выходной день». Оторопевший новичок говорит: «А кому это разрешают?» — «Да всем! Ты бы хотел пойти?» — «Да, я бы пошел, еды бы добыл», — оживленно, например, отвечает новичок. «Ну вот, если завтра утром добавят хоть одного, тогда пойдешь, а то тут уже двое давно просились».
Наступает утро. Мечтающий съездить домой всю ночь не спит. Объявляют, что добавили еще двух человек. Новичок собрался. Его ставят перед дверью впереди трех «уходящих» и говорят: «Стучи!» Он стучит, тюремщик открывает дверь: «Чего?» «Я домой», — говорит новичок. Тюремщик хлопает дверью, все хохочут. Новичок в полном расстройстве, а ему говорят: «Голову надо иметь на плечах! В сортир под конвоем водят, а ты домой захотел!»
Со мной никаких игр не затевали. Староста Леонов запретил, посчитав меня и без того убитым горем, учитывая арест жены и оставленного маленького сына.
Прошел месяц моей тюремной жизни, когда меня вызвали ночью на первый допрос. В Бутырках это обставлялось так: входит тюремщик, называет фамилию, в большинстве случаев искажая ее (до сих пор не понимаю, с какой целью? А на Лубянке, когда вызывали на допрос, выкрикивали одну первую букву, зэк должен был затем фамилию назвать, тогда тюремщик говорил: «На допрос»). В Бутырках, когда зэк, догадавшись, что вызывают его, назло отвечал: «Такого нет». Приходилось вертухаю называть настоящую фамилию, после чего: «Оденьтесь так, слегка». Это все мы хорошо усвоили: «Оденьтесь слегка» — значит, допрос. «С вещами соберитесь» — это либо на волю (редчайший
случай), либо на Лубянку, либо на этап (это в большинстве случаев).
Я оделся слегка, пошел, куда повел меня тюремщик, и скоро оказался в кабинете следователя Соколова (энкавэдэшник с тремя шпалами на петлицах, лицо злое, неприятное). На допросах (их было всего двое) следователь старался убедить в совершаемой мною контрреволюционной агитации. Заключалась эта агитация, по его словам, в моих контрреволюционных разговорах со своими товарищами по службе. Что он имел в виду, я понять не мог. Когда я вернулся в камеру, то изложил Леонову мой диалог со следователем. Он вынес заключение, что я много наговорил на себя и, возможно, подвел своего друга Женю Островского. Леонов также сказал мне, что, вероятно, будет очная ставка и тогда мне надлежит все отрицать. Все мои сокамерники, слушавшие мой рассказ, более всего удивились предъявленной мне статье 58 пп. 8—11, что означает «террористическая организация».
Лежащий со мной рядом Никифор Строителев спросил: «А ты из пистолета стрелял когда?» Я ответил, что один раз стрелял из браунинга. «А бомбы ты не метал?» — вторично спросил Никифор. Я ответил: «Нет!» — «Ну, тогда ты в террористы не годишься». Но тем не менее меня долго после этого разговора в камере звали «террорист». Следователь с первых слов объяснил мне, что я арестован по делу, не касающемуся моей жены, но староста наш Леонид Михайлович мне тут же разъяснил, что меня взяли только по делу, которое «пришивается» моей жене, и статья эта, с пунктами 8—11, предъявлена ей, а мне уже — как родственнику. Все это оказалось правдой, так как осужден я уже не как террорист, а всего лишь за КРД (контрреволюционная деятельность, какая — неизвестно).
Второй, и последний, допрос состоялся вскоре, я подписал протокол с обвинением меня, но сказал следователю, что на очной ставке ничего не подтвержу. Под утро меня
увели в камеру, где я потерял сознание, и очнулся в больнице. Каково же было мое удивление, когда я увидел в палате своего тестя Юрия Дмитриевича Урусова. Он мне сказал, что следователь так же обвинял его в контрреволюционной деятельности, но он все начисто отрицал и ничего не подписал, а статья ему предъявлена та же — 58-я пп. 8—11.
Возвратился я в камеру в апреле, а первого мая мы из окон через решетки смотрели, как проходил воздушный парад. «Колхоз» наш распался, многие его члены выбыли из камеры, получив разные сроки заключения. Некоторые счастливчики вышли на волю, в том числе Багрецов и еще один наш «колхозник» Мурадян. Через них я передал домой записки с пояснением, как зашифровать получаемые мною из дома продуктовые передачи. Так, например, по числу луковых головок определяется, кто из домашних арестован или, напротив, никто не арестован. Если в передаче лимон, судьба моей жены известна. А по числу конфет определяется срок. Чтобы не забыть условный шифр, один экземпляр, написанный на папиросной бумаге, оставался у меня. Таким образом, я мог, сидя в тюрьме, представить себе домашнюю обстановку на каждый день получения передачи.
Середина мая, погода отличная. В камеру поступили два артиста, иногда выступавшие с какой-нибудь импровизацией. Один пел на мотив романса «Вернись»:
Я упрекать себя теперь не смею,
Я знаю, глупо анекдот тот трепануть.
Но что же делать, я теперь немею.
Энкавэдэ, прости и позабудь!
Был у нас еще чтец, заслуженный артист республики Василий Константинович Сережников. Он как-то выступил с «Рассказом Мармеладова» из «Преступления и наказания» Достоевского. Прочитал неплохо, но я слышал
этот рассказ в исполнении М.А.Чехова. Конечно, небо и земля.
ПОКИДАЮ КАМЕРУ № 67
Пошел пятый месяц моей жизни в Бутырках. Не сочтешь, сколько не похожих друг на друга, разновозрастных людей пропустила через себя за это время камера № 67. Бывало, количество голов, втиснутых в ее нутро, доходило до сотни с лишком. В таких случаях на щитах, которые клали на пол между нарами, мест не хватало. Приходилось тогда щиты совать под нары. К концу июля народу поубавилось, осталось около семидесяти человек. Я имел самый большой стаж сидения в камере и потому, по существующему порядку, занимал на правых нарах первое место у окна. В 1935 г. «намордников»1 на окнах еще не существовало, и при открытых летом окнах лежать на этом месте было большим наслаждением.
Со мной рядом был артист Сережников. Кроме декламации, он преподавал ритмику и постановку голоса в театральном училище. Сережников говорил, будто давал частные уроки Кагановичу и прокурору Верховного суда Ката-ньяну.
Мы уже привыкли жить в тюрьме, но временами становилось тоскливо, скорей бы состоялось решение суда или Особого совещания НКВД. Самое неприятное — неопределенность. Ясно было, что воли нам не видать. Однако сколько же придется здесь сидеть? И вот поздним вечером слышу издали шаги по коридору к нашей камере. Входит корпусной, громко выкрикивает:
1 «Намордниками» зэки называли железные щиты на окнах, что исключало возможность наблюдать из камер гуляющих по тюремному двору. Эта мера предосторожности была введена позднее. (СР.)
— Раевский!
Вскакиваю с нар, отвечаю:
— Я!
— Имя, отчество?!
— Сергей Петрович!
— С вещами соберитесь!
Вся камера зашевелилась, слышу реплики:
— Это уж точно на волю, поздравляем!
Я волнуюсь: неужели правда — на волю? Подбегает Никифор Строителев, убедительно твердит:
— Сергей, это точно на волю. В этап ночью не берут.
Я уже начинаю верить, собираю быстро шмотки. Сережников просит написать Кагановичу и Катаньяну, кто-то диктует свой номер домашнего телефона, все уверяют:
— На волю, на волю, не сомневайся!
Подхожу к двери, стучу, открывают, выхожу. Впереди — конвоир, идем, но не туда, откуда выходят на волю. Коридор с ярко крашенным полом... Тут я вспомнил, что Никифор мне говорил про крашеный пол в коридоре, где располагаются одиночки. Оказалось, сюда...
ВДВОЕМ В ОДИНОЧКЕ
Меня ввели в узкую маленькую камеру, где стояли две койки. На одной слева лежал человек. Вхожу, кладу на свободную койку пожитки. С недоумением объясняю соседу происшедшее. Сосед с некоторым удивлением послушал мой рассказ, поднялся с койки, мы познакомились. Фамилия его была Мячин, имя Владимир, рослый, с военной выправкой мужчина. Из беседы выяснилось, что ему тридцать пять лет (на семь лет старше меня), служил в кавалерийских частях Красной армии. После демобилизации занимался поставкой в армию лошадей и их выбраковкой. Потерял крупную сумму казенных денег и для ее восполнения совершил афе-
ру, на которой погорел. Теперь ожидал суда, считая вероятным получить высшую меру наказания. Легли спать, я все размышлял: какой смысл сажать меня в одиночку?
Утром сосед угощал вкусными вещами. Мне непривычно было вдвоем после столпотворения в прежней камере. Здесь тишина, койка, а не нары, относительная чистота. Мячин оказался не только земляком из Рязанской губернии, но и родственником моих родственников Философовых. Поэтому мы скоро подружились.
Когда я в очередной раз стал высказывать свои недоумения по поводу перевода меня в одиночку, Мячин вдруг сказал:
— Знаете, что мне пришло в голову? Ваше дело пересматривают через Красный Крест. Да, да, что вы думаете? Очень вероятно, и на днях освободят.
ПРИГОВОР
Наконец новели меня в комендатуру, где сидел энкавэдэшник с двумя шпалами на петлицах.
— Раевский? Имя-отчество?
Отвечаю. Чин продолжает:
— Раевский Сергей Петрович, сотрудник Института стали. Решением Особого совещания НКВД вы приговорены за контрреволюционную деятельность к пяти годам заключения в концлагерь Ухта. Распишитесь здесь! Вы изъявляете желание о свидании с родными?
— Да, безусловно!
— Напишите здесь, с кем именно.
Я записал мать и брата Михаила, умышленно не упомянув трехлетнего сына. Зачем его тащить в тюрьму? Потом энкавэдэшник дал мне лист бумаги и предложил написать, что я желаю получить от родных перед отправкой в лагерь. Я спросил:
— А где это — Ухта? На севере или где?
— На севере, на севере! — с особым нажимом ответил энкавэдэшник.
Я записал шерстяные носки, папиросы и махорку. Меня отвели обратно в камеру.
— Ну, что? — с любопытством спрашивает Мячин.
— Пять лет лагерей за контрреволюционную деятельность.
— Поздравляю, я бы двумя руками крестился.
— Вы считаете немного?
— Повторяю, что двумя руками бы крестился!
ПРОЩАЙТЕ, БУТЫРКИ!
Мячин был по-своему прав. Что для него пять лет за крупную аферу? Он ждал ВМН или, в крайнем случае, десять лет, но уж никак не пять. Правда, у него бытовая статья, а у меня проклятая пятьдесят восьмая. Она, пожалуй, не лучше десяти лет за бытовую.
В первых числах августа я получил уже вторую передачу, Мячин тоже — от тещи. Жену его арестовали гораздо раньше, он не знал, за что1. Мы питаемся вместе, едим всякие вкусные вещи, а достаются они родным нелегко, и мы это сознаем, но едим с наслаждением. Но вот снова меня вызывают. На свидание с родными.
В небольшой комнате, куда меня привел корпусной, стояли деревянная скамья со спинкой и напротив нее — венский стул, на который он указал мне сесть. Вошли мать и брат Михаил. Корпусной предупредил, чтобы они не подходили ко мне, а сели на скамью. Мать держала себя так,
1 Мячина Александра Ивановна была арестована по одному «делу» со мной. Мы ехали вместе в лагерь, у нее был срок заключения три года. В лагере мы однажды случайно виделись. (С.Р.)
как будто мы только вчера расстались. Со своей очаровывающей улыбкой (которую так ценили и через много лет вспоминали многие из нашей бывшей прислуги) она сказала:
— У нас все хорошо, Ди1 здоров, он деятельно участвовал в упаковке рюкзака, который ты получишь. Мы положили туда, как ты просил, папиросы, махорку и еще две пачки легкого табаку. — Потом тихо, скороговоркой добавила: — Подали заявление Пешковой о переводе в Дмитров2.
Я кивнул, показывая, что понял, хотя сообразил, что это едва ли осуществимо. Жена Горького Е.П.Пешкова многим помогала через возглавляемый ею Красный Крест. Но заключенные шли таким потоком, что, вероятно, у самой Екатерины Павловны голова шла кругом.
Я спросил брата, как он находит мой внешний вид. Он ответил, что я выгляжу даже лучше, чем до ареста. Это была неправда. Когда через год брат приехал ко мне на свидание в лагерь, он признался, как был удручен моим видом и боялся за мать, что она не выдержит положенных двадцати минут свидания. Брат также рассказал, что было с матерью, когда меня увели со свидания. Он едва удержал ее, инстинктивно кинувшуюся за мной. На улице она молча плакала, потом взяла себя в руки, сказала о моем сыне Кирилле:
— Поедем скорее домой, моя малютка, наверное, ждет меня.
Бедная моя мама, ведь ей нужно было вернуться домой веселой и рассказать внуку, будто куда-то провожала папу и он скоро вернется. Что мог чувствовать мой трехлетний сын, оставшийся круглым сиротой?
1 «Ди» — начало английского слова Dear (милый) — так иногда в нашей семье называли моего сына. (С.Р.)
2 Имелся в виду Дмитлаг на канале Москва—Волга. (С.Р.)
В камере сосед после моего рассказа о свидании, произнес:
— Теперь можно быть уверенным, воли не видать, ждите этапа.
На следующий день уже вызвали с вещами. Мячин сказал на прощание:
— Вы, конечно, вернетесь на волю, только не сдавайтесь, бодритесь. А меня-то, вероятно, шлепнут.
— Ну зачем вы так мрачно, — отвечал я. — Теперь вышку дают преимущественно тем, кто по пятьдесят восьмой, а у вас статья бытовая.
Меня привели в зал, называемый пересыльной камерой. Там я увидел небольшую группу людей, с которыми, как я понял, мне придется ехать в лагерь. Вскоре появился энкавэдэшник, попросивший каждого назвать свою фамилию, имя и отчество. Потом подошли еще двое солдат с полагающимися передачами от родных. Мне передали большой самодельный рюкзак из сурового полотна с крупной надписью: «Раевский Сергей Петрович». По весу он был не менее пятнадцати килограммов. Раздалась команда следовать к стоящему у входа «ворону». Садимся. Едем. Вылезаем на каком-то железнодорожном тупике, видя невдалеке Ярославский вокзал.
Быстро прошла наша посадка в «столыпинский» вагон, и тут стало ясно, что едем мы не «этапом», а «спецконвоем», как особо опасные преступники. Посадили нас, шесть человек, в одно купе, из которого мы слышали, как сажают в соседние. Я услышал весьма характерный голос своего тестя, а другой — своего хорошего знакомого. Вскоре мы сообразили, что весь вагон — это группа по одному и тому же делу.
«СТОЛЫПИНСКИЙ» ВАГОН
В купе началось знакомство. Старшим был Дьячков Иван Андреевич, пятидесятилетний рабочий, по специальности пильщик досок, с поврежденной левой рукой, на вид
дряхлый старик. Потом — Прохоров Макарий Амвросиевич, скульптор, сын известного фабриканта-кондитера. Очень образованный, культурный человек, жрец искусства. Муханов Константин Константинович, тридцати двух лет, выдающийся инженер-строитель по металлическим конструкциям, старший научный сотрудник Всесоюзного института сооружений. Затем следует автор этих строк, двадцати восьми лет, в то время недоучившийся студент заочного отделения Московского университета. Потом — Дьячков Алексей Петрович, двадцати пяти лет, кладовщик стройконторы, и, наконец, Долгов Илья, двадцатитрехлетний студент Рыбного института.
Выяснили, что все сели по одному и тому же «Кремлевскому делу». Но все же какая интересная «разношерстность». Я, к примеру, сел потому, что моя жена, по происхождению княжна Урусова, работала в библиотеке Кремля (конечно, неподходящая фигура для кремлевского работника); у Муханова, потомственного дворянина, там же трудилась сестра (не место и ей в Кремле). Прохоров был в дружбе с Ниной Александровной Розенфельд — женой Николая Борисовича Каменева, брата Льва Борисовича (тут уж ясно, что Нине Александровне нельзя быть в библиотеке Кремля). И вот вопрос: у сухорукого рабочего Дьяч-кова, человека пролетарского происхождения, в Кремле работала племянница кем? Уборщицей. Ее арестовали, а заодно и дядю Ивана Андреевича — тут уж загадка. И другой их родич, Дьячков Алексей Петрович, из-за этой уборщицы попал. А вот у Ильи Долгова родственница была гардеробщицей в Кремле. Получилось, что в купе «столыпинского» вагона оказались вместе потомственные дворяне, потомственный почетный гражданин (Прохоров) и три пролетария. Каждый знал, что его посадили «ни за что», и почти все надеялись на скорое освобождение.
В купе было четыре полки для лежания и одна — для вещей наверху. Мы решили закрепить две полки за самыми
старшими: Иваном Андреевичем и Макарием Амвросиевичем. Мы, четверо, должны были устраиваться на трех полках. Я предложил Илье Долгову спать на одной полке «валетом».
«Столыпинский» вагон, в общем, был неплохим транспортным средством. Его купе отличались от обычных решеткой вместо двери и зарешеченным оконцем в верхней части наружной стены. В коридоре были обычные окна, но тоже зарешеченные. Восемнадцать человек разместили в трех купе. В остальных устроились конвой и начальник. Солдаты посменно круглые сутки стояли против каждого купе. Они оказались приветливыми парнями и иногда заговаривали с нами, а большую часть стояли спиной, глядя в окно вагона.
Перед тем как поезд тронулся, начальник сообщил, что везет нас до Котласа, откуда до поселка Чибью мы будем добираться автотранспортом. Он информировал, что Чибью — это большое подразделение Ухто-Печорских лагерей, где добывают радий, нефть, асфальтиты и другие полезные ископаемые. Объяснил, что радий в виде эманации закупоривается в специальные бочонки и отправляется но назначению. Мы спросили, будет ли Чибью нашей конечной точкой. Он ответил уклончиво, что в Чибью все должно решиться в зависимости от нашей специальности.
Поезд пошел по хорошо известной Ярославской дороге. Я взобрался на вторую полку и смотрел в маленькое окошко. Проехали Мытищи, дальше знакомые платформы: Тарасовка, Мамонтовская, Клязьма. Погода солнечная, женщины в летних платьях, мужчины в белых брюках, с засученными рукавами. Веселая компания играет в городки и не обращает внимания на вагон с зарешеченными окнами. Я вспоминаю песню: «...дайте мне волю, я научу вас свободу любить».
В туалет разрешалось идти, не останавливаясь в коридоре. Категорически запрещалось переговариваться с соседями. Муханов, совершив такое путешествие, обнаружил
в третьем купе своего приятеля, архитектора Головского, который ему показал три пальца. Муханов мгновенно растопырил кисть руки. Таким образом поняли друг друга. У Головского срок — три года, у Муханова — пять.
В соседнем с нами купе находился мой тесть Юрий Дмитриевич Урусов. Когда я проходил по коридору в туалет, он несколько раз протянул: три или пять, три или пять. Возвращаясь назад, я приложил к груди растопыренную кисть, и он наклонил голову в знак того, что понял, а сам погладил себя спереди растопыренной кистью. Я тоже понял, что «пятерик».
Всем, кто сидел в тюрьме, известны всевозможные игры и шутки, затеваемые зэками для препровождения времени. А что можно придумать в купе «Столыпина»? И все же мы с Мухановым решили путешествие изобразить в виде графика зависимости нашего благополучия от времени. Мы его просто воображали. На оси абсцисс откладывали время в сутках, на оси ординат — степень благополучия. Отсчет начали с окончания разговора с начальником. Поставили на ординате точку, условно обозначив ее цифрой «десять». На следующий день Макарий Амвросиевич Прохоров, проснувшись где-то за Ярославлем, сонным голосом спросил меня: «Ну, как кривая?» Я ответил, что поднял точку на «одиннадцать». Значит, хорошо — идет вверх! Еще через сутки прибываем в Котлас. Все живы, здоровы, настроение бодрое. Посчитали, что точку можно еще поднять. Кривая шла вверх!
В Котласе на пересылке мы едва не перемешались со всеми, и мол седой Алексей Петрович Дьячков успел обменяться сведениями с моим тестем, который передал мне привет. Но вскоре явился новый начальник конвоя, сделал перегруппировку и разместил всех на двух грузовиках. Нас с тестем разъединили, и мы не смогли даже мельком сказать друг другу приветствие. Но ловкий молодой Дьячков сумел «втереться» в чужую группу, успел от моего тестя по-
лучить некоторые сведения. По словам тестя, давно знакомый ему начальник тюрем НКВД Попов за несколько дней до отправки нас в лагерь сказал ему как бы невзначай: «Ничего, вы поедете в удовлетворительных условиях, не отчаивайтесь!» Дьячков передал рассказ тестя так: «Предполагалось создать большой процесс о вредительстве и контрреволюции в Кремле, но из этого ничего не получилось. Поэтому к нам, имеющим косвенное отношение к основным обвиняемым, решили отнестись гуманно: не погнали этапом, а устроили "спецконвой"». Разумеется, все это были домыслы моего тестя, князя Урусова, в истину которых я, конечно, не поверил. Такого же мнения придерживались и мои соэтапники.
— Как, кривая поднимается? — спросил кто-то.
— Пока на том же уровне, — ответил Муханов. Грузовики тронулись на Чибью. Дорога — около трехсот километров. По пути сделали две остановки. Уже в темноте прибыли в Чибью. Разместились в двух помещениях одного барака, служившего пересылкой. У нас прибавилось три зэка: писатель Апушкин Яков Владимирович, экономист Гусев Абрам Маркович и знакомый Муханова — Владимир Янович Головский, студент последнего курса Архитектурного института.
ПЛЫВЕМ НА СЕВЕР
Утром появился энергичный, небольшого чина, энкавэдэшник в сине-красной фуражке, приказал собираться с вещами. Выяснилось, что поплывем по реке Ижме вниз до Печоры. Не на Воркуту ли? Про эту страшную командировку (отделение лагеря) мы уже слышали в Чибью. Там добывают уголь в шахтах, а находится Воркута за Полярным кругом. Точку на нашем графике пришлось опустить, кривая пошла вниз. Пошли к пристани, где стояли две большие
длинные лодки, скорее, баржи, их зовут здесь «шняги» — зырянское название.
Поплыли мы без буксира, даже без весел, на корме рулем управлял охранник. Вторая шняга, где находился мой тесть, шла за нами в тридцати—сорока метрах. Плыть нам около трехсот километров. Мы должны были прибыть в Усть-Цильму на четвертые сутки. Погода была прекрасная, настроение улучшилось. По согласованию со своей компанией следующую точку на графике можно было поднять, появились шансы на возрастание кривой. Правда, к вечеру замучили комары, пришлось на головы опустить полотенца. Охрана была в накомарниках, но лишних у них не оказалось. На одной из остановок мы обнаружили сено в кучах, наложили его в лодку. Для ночлега пристали к берегу.
На следующее утро мы пристали к одному из многих здесь лагерных пунктов, где зэки занимались лесозаготовкой. Под конвоем нас группами по пять человек повели в барак, где выдали пайку хлеба — около полукилограмма. Попросили кипятка, чай у нас был, а я захватил с собой сгущенное молоко, и мы великолепно позавтракали, потом закурили, и такое блаженство охватило всех нас! Я безоговорочно на два отсчета поднял следующую точку на графике. Кривая стремительно пошла вверх. Когда сели в лодку, я завел разговор о Художественном театре (моя тогдашняя любимая тема). Начал с «Турбиных», цитировал многие сцены, напевал: «Дачники, дачники, здравствуйте, дачники». Потом перешел к «Бронепоезду 14-69», а затем к «Квадратуре круга» — комедии Катаева. Там комсомолец Вася (играл М.М.Яншин) и комсомолка Тоня (играла Титова) пели известную в то время студенческую песню с такими словами:
Если девушка красива,
Цым-ля-ля, цым-ля-ля,
Значит — гордость коллектива,
Цым-ля-ля, цым-ля-ля.
Если смотрит очень колко,
Цым-ля-ля, цым-ля-ля,
Значит — любит комсомолка и т.д.
Песня в нашей лодке имела успех. Мы пели в два голоса с Мухановым, остальные подхватывали.
Яков Владимирович Апушкин, перед тем как мы начали третий куплет, внезапно речитативом продекламировал:
При начальнике при бравом!
Цым-ля-дя, цым-ля-ля!
Мы тащимся самосплавом!
Цым-ля-ля, цым-ля-ля!
— подхватил хор.
Прохоров укоризненно посмотрел на нас, нарочито веселых. Тем не менее эта песенка была в течение нашего плавания лейтмотивом, и Апушкин добавил еще один куплет:
Претерпел укус комарий,
Цым-ля-ля, цым-ля-ля,
Наш почтенный пэр Макарий,
Цым-ля-ля, цым-ля-ля.
На четвертый день мы достигли устья реки Ижмы, ее впадения в Печору. Перебравшись на левый берег, где располагалось местечко Усть-Цильма и подразделение Ухто-Печорского концентрационного лагеря, мы получили остановку.
Зэки-оптимисты (таких было, пожалуй, большинство в нашей компании) высказали мысль, что нашей конечной точкой будет большое подразделение Ухтпечлага — Усть-Уса. Но расторопный Дьячков принес новое известие, что плыть нам предстоит еще долго, и хорошо, если остано-
вимся на Печоре или Усе, а то как бы не погнали на Воркуту. Все приуныли. Прохоров обратился ко мне:
— Сергей, как кривая?
— На том же уровне.
Нас поместили в небольшой барак. Один из вохровцев был заключенным с бытовой статьей, и Дьячков спросил его:
— Браток, далеко ли пойдем теперь?
— На Усть-Усу.
— А не дальше? — расспрашивал Дьячков.
— Не знаю, ребята. Нам сказал начальник — на Усть-Усу.
На дальнейший путь подтянули баржу с катером, в кормовой части которой был натянут тент для защиты от дождя. Дул холодный северный ветер, небо хмурилось. Погрузили нас с тремя вохровцами с винтовками. Вторая баржа держалась от нас на сто метров.
Прошла неделя с того дня, как мы выехали из Москвы. За это время прошли по реке еще большой лагерный пункт Щельяюр. Оттуда до Устъ-Усы идти было двое с половиной суток.
КРИВАЯ ПОШЛА ВНИЗ
Остановка, выгрузка, барак. Тут Дьячков разузнал, что идем мы на Воркуту. Все сникли. Прохоров спросил:
— Ну, Сергей, как кривая? По-моему, цым-ля-ля?
Все рассмеялись. Правда, какая наивность была петь эту дурацкую песню, спускаясь вниз по Ижме! А ведь пели с нарочитым весельем, вот кривая и пошла вниз. До нуля, конечно, не дошла, но явно опустилась. Что делать? Надо крепиться.
Долгов подошел ко мне, нагнулся, прошептал на ухо:
— Знаешь, что начальник бравый про нас сказал одному чину из этой зоны?
— Нет, а что?
— Эта, говорит, шайка, что я на Воркуту везу. Кремль хотела взорвать! Старик-то наш сухорукий Кремль якобы вздумал взорвать! Надо же такую... выдумать! Видишь, какие у них мысли!
По дороге на ночь приставали к берегу, где всегда находилась какая-то лагерная зона. Там ночевали в бараках. В одной из них я встретил своего сокамерника из Бутырок — инженера Парамонова. Он был прикомандирован к довольно крупному подразделению Ухто-Печорских лагерей, начальником которого был В.А.Барабанов, впоследствии ставший начальником Воркутинского рудника. Парамонов получил, как и я, пять лет, но нисколько не унывал. Он короткое время покатал бревна на своем участке, а затем был назначен Барабановым каким-то начальником и работал уже не физически, а в конторе. Пользуясь своим положением, Парамонов, как бы невзначай, обратился к нашему вохровцу, дежурившему на барже:
— Вы что, на Воркуту идете?
Тот подтвердил кивком, и нам этого было вполне достаточно.
В Усть-Усе мы задержались на сутки, потом пошли дальше. Леса по обе стороны реки Усы постепенно скудели. Стояла холодная северная осень. Пошла третья неделя нашего путешествия. С берегов Усы я написал две открытки домой. Вохровец, что из зэков-бытовиков, взял их у меня и сказал, что опустит в ящик на пристани. И, представьте, опустил. Я потом получил из дома ответ.
ПРИБЫЛИ
Мы приближались к пристани Воркута-Вом (или Усть-Воркута). Отсюда узкоколейкой до рудника — пятьдесят или шестьдесят километров. Выгрузились. Вторая наша
половина, где был мой тесть, оставлена была здесь, а нас повезли грузиться в вагон «кукушки». Во второй половине дня, ближе к вечеру, прибыли мы на станцию Воркута-Рудник. Картина довольно мрачная. Пологий склон правого берега реки Воркуты, вдоль него простираются землянки. У подножия высятся горы вскрытой породы и рядом — отвалы угля. По склону вверх, примерно на триста—четыреста метров, проходит как бы улица, с каждой стороны которой — бараки с дымящими трубами. Кругом поселка тянется заграждение из колючей проволоки и вдоль него — вышки, вышки, вышки с вооруженными охранниками.
Нас ввели в обособленно стоявший барак, где размещалась УРЧ (учетно-распределительная часть лагеря). Вслед за нами, не обращая внимания на охрану, вошел молодой мужчина в штатском, но по виду — не сотрудник лагеря (слишком уж интеллигентное лицо). Незнакомец подошел к нам и, увидав Апушкина, без всякого удивления произнес:
— Здрасте, товарищ Апушкин!
— Ах, здрасте!! — радостно воскликнул Апушкин. Молодой мужчина оказался известным писателем и драматургом Михаилом Давидовичем Вольпиным.
В то время как Апушкин был взволнован встречей, Вольпин равнодушно расспрашивал про Москву, кого еще из писателей посадили, какая там атмосфера, какой срок нам дали и т.п. Апушкин сказал, что дали ему три года.
— Ну, это выигрыш! — сказал Вольпин. — Выходит, мы с вами почти вместе будем освобождаться.
Он сидел уже больше года.
— Почему? А зачеты?
Вольпин махнул рукой:
— Это как будет угодно начальству. Я считаю только календарный срок.
Вольпин обрадовался, узнав, что Макарий Амвросиевич Прохоров художник. При этом добавил:
— Мы на днях должны готовить картины для оформления интерьера нового клуба.
Головский поинтересовался, кто автор проекта клуба. Оказалось, некто молодой студент Приставка Захар. Головскому он был знаком по институту.
Глава 22 ВОРКУТО-ПЕЧОРСКИЙ ЛАГЕРЬ
Глава 22
ВОРКУТО-ПЕЧОРСКИЙ ЛАГЕРЬ
НАЧАЛО ЗЭКОВСКОЙ ЖИЗНИ
Появился работник УРЧа, принявший документ о нашем прибытии, после чего наш «начальник бравый» вместе с конвоем удалились. Тут вошел пожилой энкавэдэшник, любезно поздоровался с Вольпиным. Это был некто Калитин, помощник начальника КВЧ (культурно-воспитательная часть лагеря). Вольпин сообщил ему о Прохорове, Головском и Апушкине, которые могли бы быть полезными для КВЧ и, в частности, для оформления клуба. Калитин выразил полное удовлетворение.
Нас отвели в барак, заполненный разношерстными зэками, в основном политическими. Староста разместил нас в двух свободных вагонках1, заметив, что больше свободных мест нет. В бараке размещались шахтеры.
Они, выполнявшие норму добычи угля, получали 1,3 кг черного хлеба и весь его не съедали. Поэтому нам сразу
1 Вагонки — щиты из досок, сбитые в два этажа, образующие четыре полки, на которых можно было лежать, напоминающие места в плацкартном вагоне. (СР.)
предложили хлеба, и мы устроились ужинать, доедая остатки московских передач. Зэки, уходившие на ночную смену, предложили занимать недостающие нам места для ночлега. Но мы уже имели опыт спать вдвоем на одной койке, поэтому любезные предложения не использовали. Легли спать. Обстановка неуютная, душно, воздуха не хватало. Вместе с табачным дымом разносился запах от полутораста тел. Но усталость взяла свое, я заснул до подъема в шесть часов утра.
Когда проснулся, увидел Макария Прохорова, сидящего на скамье у стола. Он не спал всю ночь из-за нехватки кислорода. Выходил на улицу, возвращался, но заснуть не мог. После завтрака к нам вошел нарядчик, распределил всех на работу. Старика Дьячкова направили в котельную, Апушкина, скульптора Прохорова и архитектора Головского — в КВЧ по просьбе Вольпина, а нас пятерых — в шахту, по два человека в разные бригады, Долгова — на-гора откатчиком. Я оказался в бригаде с Мухановым.
Перед входом в шахту десятник выдал нам по горящей шахтерке (лампа Вольфа). В забое мне вручили так называемую желонку (некоторое подобие кирки) и поставили на выработку, называемую «печь». Десятник меня спросил: «Сколько дали?» Я ответил: «Пятъ». «Ну, так детский срок!» — сказал он. Квалифицировались сроки заключения так: три года — выигрыш, пять лет — ничья, десять — проигрыш. Этак было в тридцать пятом, а в тридцать седьмом добавились еще пятнадцать и даже двадцать пять лет, а потом «вышка», ВМН (высшая мера наказания).
Я, по словам десятника, справился с работой желонкой, а вот Муханов, которого поставили тоже в забой, в лаву, почувствовал себя плохо. Ему из-за высокого роста было очень неловко бить желонкой. Он подошел ко мне в середине смены и сказал:
— Сергей, вот где уже точно кривая дошла до нуля!
Я подтвердил его заключение.
ВОРКУТИНСКИЙ ЛАГЕРЬ В 1935 ГОДУ
Что собой представляла Воркута ко времени нашего прибытия в сентябре 1935 г.?
В Ненецком национальном округе Болыиеземельской тундры, на территории теперешней Республики Коми, в начале тридцатых годов был создан зловещий лагерь. Суровые климатические условия, отдаленность от культурных центров России, крайне трудная и несовершенная связь с ними оптимально отвечали требованиям НКВД для поселения здесь многих тысяч заключенных. В административном отношении лагерь Воркута считался подразделением или частью обширного Ухто-Печорского лагеря с центром в поселке Чибью, откуда мы начали второй этап пути по реке Ижме, который возглавлял старший майор госбезопасности Мороз, мужчина лет сорока, коренастый, с выражением лица, не предвещавшим ничего доброго. От Чибью шла сеть лагерных подразделений, распространявшихся в северо-восточном направлении (Воркута) почти на семьсот километров (это по воздуху или по современной железной дороге), а в северном и северо-западном — на пятьсот и триста километров. В то время в этом регионе не было железных дорог, сообщение между лагерными точками осуществлялось в основном речным транспортом, в экстренных случаях — самолетами, зимой — на оленях, на короткие расстояния — лошадьми.
Лагерное подразделение Воркута, в свою очередь, разделялось на две основные части: Усть-Воркута с пристанью на реке Усе и Воркута-Рудник. Между этими двумя точками были промежуточные небольшие командировки, среди которых — впоследствии «прославившийся» кошмарами «Кирпичный завод», или просто «Кирпичный». Не доезжая пяти километров до рудника, была довольно большая командировка, называвшаяся «Пятый околоток». Здесь находились первая перевалочная база угля, паровозное депо, позднее —
аэродром и метеорологический пункт Воркутинской мерзлотной станции. Была еще одна резервная командировка — Лёк-Воркута.
По моим собственным представлениям, к моменту нашего поступления в лагерь на Воркутинском участке Ухто-Печорских лагерей было сосредоточено около десяти тысяч заключенных, добрая половина которых размещалась на руднике.
Начальником Воркутинского лагеря до конца 1935 г. был бывший командарм К.А.Авксентьевский — участник боев за Перекоп, разжалованный в чинах, но не по политическим мотивам, а, как говорили тогда, за невоздержанность в принятии спиртного. Он носил энкавэдэшную форму с красными петлицами, но без всяких знаков различия. Будучи идейным большевиком, но не жестоким, а, скорее, филантропом, он не вписывался в лагерный быт, искал справедливости, проявлял чуткость к заключенным. Все эти качества бывшего командарма, конечно, не отвечали требованиям лагерного порядка, и обитатели рудника не сомневались, что Авксентьевскому здесь долго не жить. Все производственные подразделения лагеря в это время возглавлялись заключенными.
Так, главным инженером рудника был Иван Федорович Сидоркин, имевший срок десять лет по статье 58 п.7 (вредительство) , главным механиком — Василий Алексеевич Гусев, основной обвиняемый по известному сфабрикованному делу «Метро-Виккерс». Гусеву была вынесена высшая мера с заменой на десять лет режимного лагеря. Было на руднике много квалифицированных инженеров, проектировщиков, экономистов и других всевозможных специалистов. Из вольнонаемных производственников я помню только одного Александра Евдокимовича Некрасова, со сроком заключения шесть лет по «Шахтинскому делу». Все же вольнонаемные энкавэдэшники «паслись» на административных местах (УРЧ, КВЧ, Третья часть,
ВОХР1). Начальником УРЧ был некто Поляк, КВЧ - Галкин, Третью часть возглавлял сержант государственной безопасности Жаринов, начальника военизированной охраны не помню, но таковой существовал. Все эти «вольняшки» довольно скоро были переведены неизвестно куда и заменены новыми. Та же участь постигла и начальников из зэков, но некоторые из них продержались долго с заменой «чинов»: вместо «главного» — «старший» или вместо начальника — технорук.
В производственных подразделениях, которые в дальнейшем будут называться «колоннами», рабочая сила объединялась в «коллективы» и «артели». Первые состояли целиком из «бытовиков»: хищения, преступления по должности, просто уголовники и др. В артели объединялись в основном политические — статья 58. Немного добавлялось сюда уголовников. Коллективы и артели размещались в разных бараках. Позднее, в конце 1936 г., это разделение на коллективы и артели устранили, так как подавляющее большинство зэков на Воркуте были политические. Бараки прикреплялись к колоннам. Таким образом, дополнительной обязанностью начальников колонн стало обеспечение своих рабочих «жилплощадью».
Необходимо остановиться на деятельности КВЧ в лагере. Само название этого подразделения — культурно-воспитательная часть — достаточно ясно определяет его функции. Сюда привлекались бывшие артисты, музыканты, художники и прочая «гнилая интеллигенция». Но, кроме этих «бездельников», в штате КВЧ были еще «воспитатели». Это личности особого класса, с особыми качествами, определяющими их преданность партии и правительству. Имея бытовую статью (хищение, мошенничество и т.п.), они, хотя и заключенные, четко определяли, какое рассто-
яние должно соблюдаться между ними и «врагами народа», пытавшимися поднять руку на вождей партии. Поэтому особой грамотности им не требовалось. В задачу их входило направить на путь истинный тех из «врагов», которые так или иначе осознали свою ошибку в содеянном и потому смогут еще приносить пользу родине.
КОТЛОВАН ЦЭС
Прошло три или четыре дня нашей жизни в лагере. Потихоньку привыкаем к добыче угля. Но в жизни зэков должны быть неожиданности, хотя нас теперь ничто не удивляет. В какой-то день приходит в барак нарядчик из УРЧа. Сообщает нашей группе из пяти человек о переводе всех на рытье котлована под здание новой, так называемой Центральной электростанции (ЦЭС).
Нарядчик повел нас вниз под гору, в самый первый барак на бровке возвышающегося берега реки Воркуты. Здесь расквартирована артель «За освоение Севера». Староста — Александр Никонович Белоусов, приятного вида молодой мужчина с бытовой статьей «семь восьмых», по которой ему за «незаконное» присвоение пяти килограммов зерна присудили десять лет лагерей. У Белоусова в бараке лишь одна вагонка оказалась свободной. Пришлось нам вдвоем с Долговым занять одно место.
Подошел десятник Михаил Захарович Мешалкин, человек лет сорока, вежливый, отрекомендовавшийся старшим электромонтером. Тут же целая группа молодых ребят-электриков и два солидных инженера, строителей-проектировщиков. Один из них — Оскар Оскарович Пилацкий, остзейский немец, весьма интеллигентного вида — очень мне понравился.
Все жители барака работали в котловане строящейся станции. Руководили два десятника: пожилой, лет пятиде-
сяти, Зверяев и Мешалкин. Котлован готовился под фундамент пока одного агрегата (локомобиль и генератор). После окончания земляных работ предстояло возведение фундаментов, а затем монтаж оборудования. Ток от новой ЦЭС должен быть пущен до 1 января 1936 г. Была середина сентября, через месяц зима. Но таков приказ начальника Ухто-Печорских лагерей товарища Мороза, его на днях ожидают в Воркуте. Всем понятно, что приказ должен быть выполнен.
Наутро добрая половина барака была у котлована. У кого лом и лопата, у кого кирка, многие с тачками — работа кипит. Появляется главный механик рудника В.А.Гусев, с ним инженер-электрик Иоффе (лицо — черт знает какое знакомое, где же я его видел?). Мы с Мухановым рядом бьем вечную мерзлоту. Подходят Гусев и Иоффе, первый спрашивает:
— Кто из вас инженер-строитель?
Муханов встает:
— Я строитель!
Гусев указывает на лежащую возле котлована тридцатиметровую трубу диаметром около метра.
— Вы смогли бы эту трубу поставить на фундамент?
— Отчего же нет? — улыбаясь, отвечал Муханов. — Конечно, смогу!
Главный механик тоже улыбнулся и про себя подумал: «Знаем мы таких свистунов в лагере, лишь бы от общих работ отделаться». А вслух продолжил:
— А как вы намерены это осуществить?
Муханов вынул из нагрудного кармана логарифмическую линейку и, глядя на трубу, а потом на линейку, через несколько минут спросил:
— Можно ли здесь добыть бревна для изготовления стрелы?
— Дерево есть.
— Тогда можно хоть сейчас приступить к проектированию.
И тут же грамотным инженерным языком стал объяснять Гусеву все, что требуется для установки трубы.
— Тогда вот что, — сказал тот. — Сдайте инструмент на склад и приходите в контору, объясните подробно, что вам требуется в помощь.
Муханов торжествовал: он снова на инженерной работе! Здесь уж его не сбить с толку. Хоть и не диво трубу ставить, но все же лучше, чем землю копать, а я между тем подошел к Иоффе и спросил:
— Извините, вы не работали в ВЭИ?
— Работал. Ваше лицо мне кажется знакомым.
— Да, и я вас помню, я работал в группе Займовского в отделе материаловедения, а вы, если не ошибаюсь, в отделе высоких напряжений.
Иоффе взмахнул руками:
— Кого не встретишь в лагере! Вам сколько дали?
— Пять.
— Скажите спасибо, у меня десятка. Заходите ко мне, я живу на электростанции около мастерской, потолкуем.
Долгов с тачкой подошел ко мне:
— Я смотрю, у тебя блат нашелся, начальник знакомый.
Я же сказал, что это мало повлияет на мою судьбу, долбить землю все равно придется.
Утром объявили, что придет врач для обследования. Явилось зэков из других бараков до пятидесяти душ. Врач лет пятидесяти, интеллигентный, в очках, по фамилии Пажиков, вооружившись фонендоскопом, начал обследование. Образовалась очередь раздетых по пояс зэков, подошел и я.
— Фамилия?
— Раевский!
— Врачей в семье не было?
— Отец врач, хирург.
— Ясно, — многозначительно говорит Пажиков. — На что жалуетесь? — он прикладывает фонендоскоп.
— У меня порок сердца.
Пажиков бросает фонендоскоп, делает запись.
— У вас не порок, а невроз сердца, — тоже с намеком замечает доктор. — Следующий!
На другой день староста сообщает, что мне назначено больничное питание. Это — дополнительная порция жиров и сахара. Спасибо доктору Пажикову, со старорусской артельностью помогшему сыну врача!
Через несколько дней, увидев Муханова, я сказал ему, что наша кривая пошла вверх, но он больше не хотел возвращаться к ней и сказал, что кривая эта — не что иное, как синусоида: неизвестно, что будет завтра.
Котлован под фундаменты подготовлялся быстрее, чем можно было ожидать. Муханов создал уже маленькое проектное бюро, куда вошли, кроме него, два инженера. Один из них — Пилацкий с запасом хаммеровских карандашей. Поставили большую палатку для подготовки бетона под фундаменты. Я впервые столкнулся с таким простым изготовлением бетона вручную.
Установка трубы под руководством Муханова прошла успешно. Гусев понял, какую щуку ему удалось выловить в лагерном омуте. Кроме Муханова и Иоффе, был еще у Гусева в помощниках опытный инженер-электрик Евгений Иванович Васильев, впоследствии мой ближайший товарищ, с которым я много лет спустя снова встретился на воле.
После окончания земляных и бетонных работ я попал в группу электромонтажников. Руководил всеми работами Мешалкин под наблюдением Васильева и Иоффе.
Как-то раз я спросил Васильева про качество трансформаторного масла. Он удивился такому вопросу. Я рассказал, что мне пришлось семь лет работать во Всесоюзном электротехническом институте в отделе материаловедения, которым руководил Флоренский. Там мне приходилось принимать участие в испытании трансформаторных масел, в частности, на пробойное напряжение. Я помнил даже
нормы, установленные Главэлектро. Меня тут же прикрепили к этому делу. Поставили маленькую палатку, где я разместил нужное оборудование и стал проводить опыты. Многие пробы оказались не удовлетворяющими требованиям. Тогда была организована сушка масла.
После окончания бетонных работ число работающих на строительстве ЦЭС сократилось. Все работы шли внутри помещения. Окончательно установилась зима с сильными морозами, а иногда с пургой, задувающей снег в самые мелкие щели.
Пока мы трудились над сооружением ЦЭС, наши товарищи по этапу получили работу, отвечающую их желанию. Макарий Амвросиевич Прохоров и еще два художника расписывали клеевой краской картины в построенном клубе, открытие которого тоже намечалось к 1 января 1936 г. Архитектор Головский был взят в проектный отдел рудника, а писателя Апушкина перевели на участок Усть-Воркуты для работы в клубе.
Монтажные работы на электростанции шли в усиленном темпе. Нам давали в день по килограмму хлеба и повышенное питание. Зато 31 декабря в моих руках зажглась первая лампа от новой ЦЭС. Приказ гражданина Мороза зэки Воркуты выполнили в назначенный срок.
ВОРКУТИНСКИЙ КЛУБ
В один из выходных дней мы с Мухановым пошли в клуб, где в это время работали художники М.Д.Вольпин, М.А.Прохоров и еще один по фамилии Мужик. Там собралось много народу из зэков, мы познакомились. Выделялась приятная молодая пара: архитектор Приставка и обаятельная молодая девушка полька Вероника Крушельницкая, которую все звали просто Вера.
Среди двух категорий людей, находящихся в лагере и называемых сокращенно в/н (вольнонаемный) и з/к (зэк, за-
ключенный), на Воркуте (вероятно, и в других лагерях тоже) в 1935 и 1936 гг. существовала еще промежуточная категория — к/н (колонизированный). Это тоже заключенные, и преимущественно с большими сроками, но занимавшие особое положение как нужные лагерю люди, уже зарекомендовавшие себя работой и поведением. Среди них большей частью были зэки с бытовыми статьями, но встречались и с 58-й. В 1935 г. колонизированными были главный инженер рудника И.Ф.Сидоркин и архитектор Захар Приставка. Сидоркин жил в отдельной комнате с женой и дочкой дошкольного возраста. Приставка предполагал соединить свою судьбу с Верочкой Крушельницкой, что и осуществилось весной 1936 г.
М.Д.Вольпин, узнав, что я тоскую по Художественному театру, познакомил меня с Алексеем Михайловичем Киселевым, мужем актрисы московского Нового театра Натальи Сергеевны Цветковой, который предложил мне участвовать в спектакле, намечаемом сыграть на открытии клуба. Подошел Приставка с вопросом, могу ли я посоветовать, как лучше установить колосники на сцене. Я ответил, что хотя меня и считали завсегдатаем МХАТа, но такие детали сцены мне неизвестны.
Потом создалась первая труппа. Распределили роли. Киселев стал режиссером, хотя к театру имел отношение только благодаря жене. Но что делать? Я тоже не актер, но все, кто был на репетициях, нашли мой дебют достойным похвалы. Ставили какую-то глупую комедию, по замыслу — нечто вроде «Квадратуры круга» Катаева, а вообще-то пьеса бездарная, не помню ее названия. Две женские роли исполняли Вера Крушельницкая и молодая жена работника КВЧ Калитина. Работала она, как ни странно, цензором, т.е. занималась перлюстрацией писем и проверкой посылок, поступающих на имя зэков. Я пишу «как ни странно» потому, что эта молодая женщина была вполне порядочной, приветливой, хорошо относилась ко всем нам. По хо-
ду действия у меня с ней была сцена, подобная сцене Шервинского с Еленой Тальберг в «Днях Турбиных» Булгакова. Я ей подробно рассказывал про этот незабвенный спектакль, шедевр Художественного театра.
Подошел 1936 г. Открыли клуб, сыграли спектакль на невысоком уровне, но в общем неплохо. Вскоре созданная труппа усилилась, появились два профессиональных артиста. Киселев устранился от режиссуры, деятельное участие в драмкружке принял Оскар Оскарович Пилацкий. Он был женат на дочери когда-то знаменитого баритона Павла Хохлова. Воркутинский клуб в 1936 г. был местом, где заключенные из интеллигентов находили для себя отдушину от лагерных будней. Основным стержнем был драмкружок, но приходили и любители поиграть на рояле или просто побеседовать о театре, живописи, музыке. Два крупных портрета Ягоды и Бермана, выполненные М.Д.Вольпиным, украшали зрительный зал.
Помню два спектакля, сыгранные в 1936 г. Один из них — «Дорога цветов» В.Катаева. Пьеса эта была когда-то поставлена Вахтанговским театром. Потеха начиналась с репетиции. Заглавная мужская роль была поручена Игорю Александровичу Ситникову (бывшему военному летчику-истребителю), женская — Вере Крушельницкой, которая играла превосходно. У Ситникова образ не вырисовывался, играл он вяло и раздражал режиссера Алферова (в прошлом актера одного из московских театров). Репетировалась сцена встречи героя со своей возлюбленной. Высокий Ситников стоял, не зная куда девать руки. Возлюбленная — Вера — вбегает и бросается ему на шею. Бедный летчик беспомощно замахал руками и, не удержавшись на ногах, повалился на спину. Алферов снял Ситникова и взял роль себе. Спектакль понравился только одному ценителю театрального искусства — начальнику Третьей части А.Т.Ускову, что пока нас вполне устраивало.
В другом спектакле по малоизвестной пьесе Ромазанова героя арестовывает полиция, сажает в тюрьму, и он через две недели возвращается домой, утомленный заточением. На сцене беседуют жена заключенного и ее подруга. Она говорит: «Что-то твой Федор чуть живой». Жена отвечает: «А что ты думаешь — легко в тюрьме-то две недели отсидеть!» В зале раздался гомерический хохот, особенно сильный — из задних рядов, где сидели уголовники.
Начальству спектакль не понравился. Режиссеру было сделано замечание: пьесы подбирать более удачные и согласовывать постановки.
Отдаю справедливость, воркутинский клуб сыграл существенную роль в облегчении нашей участи. В течение 1936-го и первой половины 1937 г. драмкружок поставил около десяти спектаклей, среди которых «Любовь Яровая» Тренева и «Бойцы» Ромашова. Первая пьеса была поставлена на «хорошо». В ней участвовали Крушельницкая (Панова), Калитина (Яровая) и Грудзинский — в прошлом офицер русской армии. Второй спектакль был менее удачным, но вполне удовлетворительным.
Вероника Крушельницкая и Захар Приставка в конце 1936 г. были спецконвоем отправлены в неизвестность. Вероника Эммануиловна находилась на последнем месяце ожидания ребенка. Молодая чета попала в большую группу лагерников, сосредоточенных в Чибью и приговоренных к высшей мере наказания. Перед расстрелом Верочка родила мальчика. За ним приехали ее родители, которых потом отправили в ссылку в село Муромцево Омской области1.
Мы так и не узнали, чем была вызвана жестокая расправа с молодыми супругами, вероятно, не успевшими еще
1 В 1937 г. мою мать и сестру тоже выслали в Сибирь в с. Муромцево, где они встретились с родителями и годовалым сыном Веры Крушельницкой. (С.Р.)
прочувствовать дарованную им временную свободу. В быту они не общались с главными в то время «преступниками», называемыми «троцкистами», были активными «общественниками», числились на хорошем счету у лагерного начальства. Даже в 1937—1938 гг., когда на глазах у нас производили массовые расстрелы, мы бы все равно недоумевали по поводу такой акции. Эта гибель была для меня, пожалуй, самым тяжелым впечатлением из всего, что пришлось увидеть в годы неволи.
ЦЭС И НАСОСНАЯ СТАНЦИЯ
Окончание монтажа и подача энергии от новой ЦЭС не означали, что работа завершена. Самое главное для лагерного начальства было отрапортовать, что до нового, 1936 г. станция пущена. Предстояло еще много доделок, но роли были уже распределены: заведующий электростанцией — Васильев, его заместитель — Муханов, инженер по сетям — Иоффе, старший мастер-электрик — Мешалкин; при станции — группа электромонтеров около двенадцати человек, в число которых попал и я.
Одним из главных подсобных сооружений новой ЦЭС была насосная станция, оборудованная в специально построенном здании на берегу Воркуты. Здание насосной имело два яруса. В нижнем размещались центробежные насосы, подающие воду для питания локомобиля ЦЭС и верхней котельной. Во втором ярусе были четыре комнаты для жилья руководящих работников электростанции: Гусева, Васильева, Муханова, Иоффе и заведующего мехцехом Мальцева.
Насосная станция с ее обитателями была для меня самым приятным местом, куда можно было приходить в любое время и где встречали милые люди. Жители насосной делились со мною, чем могли. В тяжелые дни 1937—1938 гг.
здесь можно было вести задушевные беседы, а при хорошем настроении разыграть пульку в преферанс и даже выпить несколько глотков денатурата, называвшегося «коньяк три косточки».
Оперативники из Третьего отдела не могли не подозревать, что в насосной могут собираться «подозрительные» зэки, как, например, троцкисты, но оснований для таких подозрений было недостаточно. Ведь само лагерное начальство определило их поселение здесь. В случае необходимости любой из них мог быть вызван по телефону и прибыть на ЦЭС через три—пять минут. А телефон в насосной то и дело звонил: спрашивают, вызывают, дают указание и проч., и проч. Таким образом, все эти пять зэков должны были быть сосредоточены в сердце рудника ЦЭС.
В наиболее «либеральное» время 1936 г. приходить ночевать в барак можно было в любое время. Тем более что мы, электромонтеры, работали в три смены. Можно было за полночь засидеться в насосной, разыгрывая пульку. Если кто из лагерного начальства вздумывал проверить, всегда успевали спрятать карты и разойтись по комнатам. И сколько ни старались энкавэдэшники нас засечь, ничего не удавалось. Я любил еще заходить в мехмастерскую, где в крошечной каморке жил Пилацкий, ранее работавший на ЦЭС проектировщиком, а теперь — сменным мастером в мастерской. Он однажды сочинил очень забавный скетч, который мы с ним даже принялись репетировать, но его в клубе к постановке не приняли.
До пуска центральной электростанции электроэнергию на руднике вырабатывали две старые паровые машины, демонтированные с допотопных судов. Пар к ним подавался из верхней котельной, находившейся в центре поселка. Машины с помощью ременных передач крутили два генератора, подававших ток в мехмастерскую и на освещение поселка. Мы дежурили здесь у распределительного щита, наблюдая одновременно за работой машин. В ночные дежурства
я из своего барака заходил на насосную попить чаю и что-нибудь съесть, потом шел на смену. Так спокойно начался у нас новый, 1936 г. Я вошел в форму и в общем был удовлетворен своей судьбой.
ЛАГЕРНОЕ НАЧАЛЬСТВО
С начала года стало известно, что бывший командарм Авксентьевский откомандировывается из Воркутинского рудника и на его место назначается В.А.Барабанов, сумевший себя зарекомендовать энергичным организатором, а для зэков — справедливым чекистом.
Ходили слухи о дальнейшем развитии рудника, превращении его в большой город с множеством шахт, в перспективе — в «Заполярный Донбасс». Но по руднику распространилась и такая история, будто Авксентьевский задумал у себя на квартире в бараке вольнонаемных встретить как полагается Новый, 1936 г. Продажа вина в лагерях была строго запрещена, но вольняшки находили выход. Недалеко в тундре находилась зырянская1 фактория «Еран», принимавшая пушнину взамен разных товаров. Заключенные рабочие с буровых вышек, промышлявшие охотой на песцов, захаживали в «Еран» для покупки конфет, табака, иногда обуви, промтоваров. Бывал тут и спирт, но его продавать зэкам строжайшим образом запрещалось. Но ради Нового года, за особую мзду начальство из вольняшек могло спиртное приобрести. И вот начальник рудника Авксентьевский собрал у себя гостей из вольнонаемных, в числе которых была чета Калитиных, еще кто-то и заключенный Михаил Шариков, в прошлом — адъютант Авксентьевского. Была гитара, пели армейские песни, бывший коман-
1 Зырянами на севере называли коренных жителей теперешней автономной Республики Коми.
дарм расчувствовался, поднял стакан и со слезами провозгласил:
— Мишка! Помнишь, как мы с тобой Перекоп штурмовали! За что же, за что ты теперь страдаешь? Ты мой друг, я верю в тебя, как в родного своего! Что же такое творится?
Старик зарыдал, залпом выпил, всхлипывая, как ребенок. Скрыть происшедшее не удалось, это было последней каплей, переполнившей чашу недовольства Авксентьевским высшего лагерного начальства.
КОЛОННА БУРОВИКОВ
В январе 1936 г. стояла суровая зима. Сильная пурга сменялась ясными днями, когда мороз доходил до минус сорока. В бараке железную печь раскаливали докрасна, а в углы и в щели оконных рам снег все равно пробивался, к утру становилось холодно. Этого не испытывали в насосной и на электростанциях, старой и новой, где мы без бушлатов выстаивали вахту.
В середине января прихожу я утром с ночной смены в барак, сел в свою вагонку, ем положенную мне перловую кашу. Подходит староста и говорит:
— Раевский, тебе надо в УРЧ идти, вчера нарядчик приходил.
В УРЧе сообщили, что переводят меня в колонну буровиков1 для работы на буровой вышке мотористом, дают направление к начальнику колонны з/к Грамковскому. Я туда не пошел, а двинулся к своим в насосную. Показываю направление — все недоумевают. Рекомендуют записаться на прием к Барабанову, а сначала поговорить с заместителем
1 Колоннами в лагере назывались различные подразделения. Были у нас колонны буровиков, строителей, горняков, электромехколонна и др. (С.Р.)
начальника бурколонны инженером Шатенштейном, который с нами работал на котловане ЦЭС, мы жили в одном бараке. Он находился в одной из землянок, тянувшихся вдоль берега реки Воркуты. Землянки частично использовались жильем для зэков, а в некоторых размещались службы, в частности контора бурколонны.
Анатолий Иванович Шатенштейн, когда я к нему пришел, был уже в курсе дела, ему звонили из УРЧа о решении лагерного начальства. Я старался внушить ему, что мотористом я никак работать не могу, так как совершенно не знаком с буровыми двигателями и вообще с электростанции никуда не хочу уходить. Пришел начальник Николай Васильевич Грамковский, и решили официально сообщить в УРЧ, что мотористов в бурколонне не требуется и пото-му-де з/к Раевский пусть остается у электриков. Такую бумагу послали, но ответа не получили. Мне же на следующий день было дано разрешение на прием к начальнику лагеря Барабанову, слывшему гуманистом. Но на этот раз он был непреклонен и на мою просьбу остаться на ЦЭС ответил резко:
— Нет, нельзя!
Узнав о такой реакции высокого начальства, Грамковский советовал мне больше не сопротивляться и предложил идти на буровую вышку на должность коллектора. Пришлось собрать манатки и двинуться на буровую точку, расположенную в пяти километрах от рудника. Мне выдали пропуск за зону — квадратную бумажку 10 х 10 см с печатью и синей полосой по диагонали (у вольнонаемных был такой же пропуск, но с красной полосой). Сопровождал меня коллектор, которого я должен был заменить и получить от него инструктаж к моим будущим обязанностям.
Мы подошли к выходу за зону, предъявили пропуска вахтеру, дежурившему на вышке с винтовкой на плече. Тот с вышки не сходил, а спустил бечевку, к которой надо было подвязать пропуск. Он его тащил по замерзшим струям мо-
чи, потом, взяв в руки, тщательно осматривал и обратным ходом спускал, после чего можно было идти за зону. Мне было непривычно оказаться как бы на свободе и шагать беспрепятственно по тундре, снежной необъятной пустыне. Дорога от рудника до буровой предварительно протаптывалась буровиками, следующими впереди лошади, запряженной в порожние сани. Вдоль дороги втыкались вешки из карликовой березы (ерника). После первой пурги дорогу необходимо было восстанавливать. Лыжи могли иметь немногие, при наличии особых пропусков.
Что представляла собой каждая из буровых точек на Воркуте? В большинстве своем это был четырехногий копер, под которым на деревянных брусьях установлены буровой станок «Крелиус-В» и одноцилиндровый двигатель «Червоный прогресс» мощностью восемнадцать лошадиных сил, соединенный со станком ременной передачей. Агрегат был огорожен деревянными щитами с потолочным перекрытием к настилам пола из досок. Освещение — шахтерскими лампами Вольфа. Барак для жилья был расположен в тридцати метрах от бурового агрегата. Внутри барака — вагонки, большой стол из досок, легко разбирающийся при переездах, в середине чугунная печка, над которой подвешена к потолку гирлянда валенок. Работа трехсменная, без выходных дней. Вся бригада состоит из пятнадцати человек. Главной фигурой является старший буровой мастер. Я определен на должность коллектора. В мои обязанности входило описание керна, извлекаемого из буровой скважины. Работа несложная, но мне она была совершенно неведомой. Пришлось начинать с азов, стажируясь у бывшего коллектора, теперь перешедшего на работу буровым мастером.
Прошла зима, наступила весна, а потом заполярное лето 1936 г., когда «жить стало лучше, жить стало веселее». И как ни парадоксально, этот лозунг, высказанный «вождем народов», получил положительный импульс в сердцах изнуренных зэков Воркуты. Многие заключенные ждали с нетерпе-
нием приезда на свидание своих жен. Я не был в их числе, так как моя жена разделила мою участь, но зато ожидал брата Михаила — двадцатисемилетнего талантливого математика и механика, который в письме извещал меня о намерении приехать в июле. И все мечты воодушевленных зэков сбылись. Приехали жены с подарками и вкусной едой, приехал и мой брат — появился внезапно с нашим рабочим на буровой.
С приездом брата произошел казус. Перед тем как отметить его приезд устройством общего чая с хорошими продуктами — колбасой, сыром, ветчиной, которые давно никто из нас не пробовал, брату вдруг пришло в голову разуться и протереть промокшие в дороге ноги тройным одеколоном. Он вытащил большой флакон одеколона из чемодана, намочил им вату и принялся было протирать ноги, как вдруг возмущенно закричали:
— Да вы что — ноги одеколоном протирать? (Я вспомнил невольно сцену из «Дней Турбиных» с Мышлаевским.) Мы его выпьем по случаю вашего приезда!
Флакон был изъят и прямо из горлышка по очереди опустошен.
По установленному в лагере порядку зэкам, получившим свидание с родными, полагался отдых — одна неделя или десять дней. Для свидания предоставлялась каморка в одном из бараков. Поэтому я, встретившись с братом, в тот же день вместе с ним отправился на рудник, чтобы получить это место для временного жилья. Потом мы пошли на насосную. В это время к Васильеву и Мальцеву приехали на свидание жены, так что мы с братом оказались в семейной обстановке, вовсе не похожей на лагерную. К Гусеву, Муханову и Иоффе, правда, никто не приехал, но они вошли в общую компанию, и мы прекрасно провели здесь несколько дней. Приходили сюда и другие знакомые нам зэки, желавшие поговорить с вольными людьми из Москвы.
Мы были несколько удивлены тому, что не приехала жена Муханова: он столько хорошего о ней рассказывал. Она была дочерью известного в столице профессора Московского института транспорта И.П.Прокофьева, которого хорошо знал мой брат, преподававший в том же институте. Муханов просил моего брата связаться с профессором и выяснить, что же с его дочерью, которая давно не пишет. А жена Васильева рассказала ему и мне, что перед отъездом из Москвы заходила к Прокофьевым, чтобы предложить жене Муханова Ирине Ивановне ехать вместе на Воркуту. Но встретивший ее профессор даже не предложил пройти в квартиру, а сухо сказал, что Ирина Ивановна с ней не поедет. Жена Васильева ничего Муханову не сказала. Васильев же, выслушав ее, воскликнул: «Надо полагать, что этот профессор большая сволочь!» Не бросила ли нашего Костю его любимая жена?
Пришли два зэка - Блинков и Туревский. Первый просил моего брата передать его жене деньги - рублей тридцать, а второй — просто зайти и рассказать, что виделись, передать привет. Брат мой был человеком исключительно честным. Вернувшись в Москву, он незамедлительно пошел по всем адресам, которые ему дали на Воркуте. И что же? Жена Туревского с гневом заявила брату, что ничего общего со своим бывшим мужем, «врагом народа», не имеет и слушать ничего не хочет. Жена же Блинкова так испугалась появления человека с Воркуты с деньгами от мужа, что залепетала: «Зачем, зачем он мне посылает? Мне ничего не нужно». Брату стало невыносимо, он положил деньги на стол и быстро ушел. Писать мне о происшедшем он не мог. Все эти подробности он рассказал, когда мы встретились в Москве в 1939 г. А Муханов полагал, что появление моего брата у его жены немедленно разъяснит обстоятельства, помешавшие ей приехать на свидание. Но писем от жены так и не пришло. Получив письмо от своей матери, он сказал: «Что-то о посещении твоим братом Прокофье-
вых мама ничего не пишет». А не писала она, чтобы не расстраивать сына. Ведь Муханов не хотел думать об измене, он так верил своей Ирине!
Пришел день расставания. Брат мой ходил к Барабанову с просьбой разрешить мне проводить его до станции Уса, где он должен был сесть на пароход. Разрешения дано не было. Мы простились на руднике у вагона узкоколейки.
Лето 1936 г. ободрило заключенных и виделось нам если не радужным, то, во всяком случае, обнадеживающим. Приехала большая группа зэков из Верхнеуральского политизолятора, где, как я знал, находилась моя жена. Все заключенные принадлежали к троцкистской оппозиции. Как и почему туда попала моя жена, мне было невдомек.
Меня нашел один из приезжих оттуда. Он привез известия от жены. Фамилия его, кажется, Розенберг. Это был еврей высокого роста, брюнет интеллигентного вида, по профессии экономист. Он рассказал, что «Кремлевское дело», по которому была осуждена моя жена, чистейшая инсценировка, выдуманная НКВД. Это было настолько очевидно, что предполагаемый открытый процесс пришлось отклонить, устроив спектакль — суд при закрытых дверях. Он не знал, чем был вызван их отъезд из Верхнеу-ральска, но предположил, что НКВД продолжает «закручивать гайки». Однако всем прибывшим «оппозиционерам» были назначены итээровский паек или талоны в столовую, помещены они были в отдельный барак без вагонок, с обычными койками. Работу им предоставили не физическую — словом, их явно выделили в особую группу. Продолжалось это, однако, недолго. Судьба их была предрешена через год — в 1937-м.
Розенберг рассказывал мне, что все верхнеуральцы, в том числе Смилга1, обожали мою Лёну. Они особенно лю-
1 Смилга И.Т. (1892—1938) — с 1921 г. начальник Политуправления РВСР, заместитель председателя Госплана.
били слушать ее пение. Окна их камер находились напротив друг друга. «Мы жестом посылали ей поцелуи, — говорил Розенберг. — Все это, конечно, в шутку без намека на какую-либо вульгарность», — старался он успокоить меня.
Я улыбался, говорил, что мне это понятно. В тюрьме без намека на флирт было бы очень тоскливо. А на Воркуте не было ни одной обаятельной женщины, кроме Веры Крушельницкой, но она с мужем и нам не чета. Кто бы подумал тогда, что ее жизнь кончится почти так же, как и жизнь моей жены. Всех этих несчастных женщин из кремлевской библиотеки «судили» вторично в 1937 г., после чего многие из них, в том числе моя жена и сестра Муханова, домой не вернулись.
В то же лето 1936 г. на Воркутинском руднике в качестве зэка, совершенно неожиданно, появился Алексей Бобринский. То, что он оказался зэком, неудивительно, странно другое: почему нам снова пришлось встретиться? Теперь, казалось бы, «на равных» следовало мне вспомнить прошлое. Но я этого не сделал, как и при встрече в 1932 г. Он получил десять лет, потом сумел попасть на фронт в 1943 г., остаться живым и позже, в шестидесятых годах, съездить в Англию к своей младшей сестре. Последние годы жизни Алексей Бобринский провел в Ростове-на-Дону. Со своими родными и знакомыми в Москве он не встречался. Знакомый мне житель Богородицка П.А.Кобяков виделся с Алексеем в Ростове и позднее сказал о его смерти в 1974 г.
КОНЕЦ 1936 ГОДА
Осенью событием особого значения было смещение наркома внутренних дел Ягоды с заменой его Ежовым. Нового главу НКВД еще никто не знал, и огромное большинство зэков надеялись на улучшение своего положения. Однако были и провидцы, державшиеся противоположной
точки зрения. К ним относилась группа троцкистов, прибывших на Воркуту из Верхнеуральского политизолятора.
С одним из последних пароходов, следовавших в направлении к Воркуте, прибыла на рудник молоденькая миловидная комсомолка по имени Ксана Штастинина. Среди немногих женщин из вольнонаемного состава Воркутинского лагеря Ксана резко отличалась не только своей привлекательностью, но и поведением. Я обратил внимание на ее отношение к заключенным. В ней не чувствовалось никакой отчужденности. Более того, казалось, что она предпочитала общаться с заключенными, а не с вольнонаемными.
Ксана участвовала в самодеятельности, в частности, в созданном при клубе драмкружке. Однажды мне пришлось вместе с Ксаной возвращаться с репетиции. Клуб находился в конце барачных строений, на самом верху. Идти надо было вниз, ноги скользили. Ксана сказала: «Возьмите меня под руку, ведь скользко идти». Я ответил: «Пожалуйста, но это вас не скомпрометирует? Ведь я заключенный». Она объяснила: «А вы разве не замечаете, что я со всеми одинаково себя держу? По-моему, все люди одинаковы». Вскоре она сошлась с заключенным по имени Виктор Августович. Когда она ездила в отпуск, то заезжала в Москву к его матери. В 1939 г. у Ксаны родилась дочь, но мужа ее перевели в другой лагерь и разлучили.
Глава 23 ОТЕЦ СЕРГИЙ СИДОРОВ
Глава 23
ОТЕЦ СЕРГИЙ СИДОРОВ
В описании Воркутинских мест уместно выделить в отдельную главу судьбу еще одного типичного русского сидельца, прошедшего здешние северные лагеря.
Если не ошибаюсь, осенью 1924 г. моя мать у Огневых познакомилась с очень молодым священником церкви Петра и Павла, недавно приехавшим в Сергиев. Это был отец Сергий (Сергей Алексеевич Сидоров). При встрече выяснилось, что у нас с ним оказалось много общих знакомых в Москве. Это послужило поводом к тому, что отец Сергий вскоре посетил наш дом, а затем стал у нас частым желанным гостем. Одним из ближайших друзей отца Сергия в Москве был Сергей Иосифович Фудель — сын священника, бывшего законоучителем частной гимназии, владелица которой, Софья Николаевна Фишер, была близким другом моей бабушки, а отец Иосиф часто посещал ее. Кроме Сергея Иосифовича, у отца Сергия было много друзей, посещавших дом известного электротехника профессора Б.И.Угримова. Там в начале двадцатых годов собиралась молодежь, увлекавшаяся литературой. Вечерами устраивались чтения. Мне однажды пришлось быть на таком вечере. Сергей Алексеевич в то время еще не был духовным ли-
цом, отличался жизнерадостностью, легко вступал в дружбу со многими сверстниками, интересы которых отвечали ему.
Отец Сергий родился в 1895 г., поэтому к моменту нашего знакомства ему еще не исполнилось тридцати лет. В 1919 г. он женился на Татьяне Петровне Кандиба, создавшей ему большую сплоченную семью. Мне трудно сейчас объяснить, чем именно привлекал нас к себе этот молодой священник. Но он с самого начала знакомства с ним всех нас буквально очаровал. Было что-то притягательное в его красивом, благородном, одухотворенном лице. Всякий раз радовались его приходу, обожали слушать его рассказы, иногда кажущиеся фантастическими и вместе с тем естественными, реальными.
Приехав в Сергиев уже молодым священником, отец Сергий соблюдал неукоснительно все правила поведения, соответствующие его сану. Он не мог так скоро отучиться от некоторых светских привычек, и многие, бывая в его обществе, иногда забывали, что перед ними священник, и заводили непринужденные разговоры на светские темы.
Несмотря на то что в Сергиеве было много почитаемых светских и духовных лиц, отец Сергий очень скоро оказался особо почитаемым верующим священником не только своего прихода, но и всего города. Многие семьи желали знакомства с ним, и он, посещая их, оставлял неизгладимый след. Приведу один пример. Как-то, прогуливаясь по городу с одной школьницей старших классов, я услышал от нее, что у нас в Сергиеве появился замечательный молодой священник. Я понял тут же, о ком идет речь, поскольку уже не один раз отец Сергий бывал у нас. Тем не менее я ее не прервал, она продолжала:
— Он у нас был, мама его пригласила, такой красивый, умный, мы не могли оторваться от его рассказов; я сказала Вере (своей подруге. — С.Р.), чтобы она непременно пришла к нам, когда он снова у нас появится.
Будучи широко образованным человеком1, отец Сергий легко заинтересовывал слушателей, в особенности любознательных, своими увлекательными и проникновенными рассказами на самые различные темы. Беседы касались литературы, истории, искусства и многих других вопросов, относящихся к духовной жизни человека, его поведению в обществе и индивидуальным качествам. Он убедительно прививал нравственные устои юношеству, мог с большим интересом толковать Евангелие и наряду с этим уводить слушателей в мир неразгаданных тайн природы.
Мы иногда заводили разговор о действиях нечистой силы, ее влиянии на нравственное поведение человека. Отец Сергий любил поддерживать разговор на такие темы и приводил много разных примеров из собственных наблюдений и рассказов других лиц, близко соприкасавшихся с ним. Я как-то спросил отца Сергия, как он относится к двум рассказам И.С.Тургенева— «Сон» и «Рассказ отца Алексея». Он ответил, что «Сон» ему не нравится, а второй рассказ великолепный.
При обсуждении поэзии отец Сергий всегда восхищался стихами Ф.И.Тютчева.
— Тютчев, безусловно, прекрасный поэт, — говорил кто- то из нас, — но все-таки он не Пушкин.
— Да, я согласен, — отвечает отец Сергий, — тогда Пушкин и Тютчев, хотя я бы сказал — Тютчев и Пушкин.
— Ну уж, отец Сергий, это преувеличение.
Наиболее частые встречи с отцом Сергием мне вспоминаются летом 1925 г., а зимой в декабре того же года произошло печальное событие. После операции в области брюшины скончался Александр Иванович Огнев — близкий друг отца Сергия.
1 Отец Сергий не получил специального образования, и весь запас своих знаний в области литературы, философии, богословия и других дисциплин он накопил путем самообразования и общения с высокообразованными людьми. (С.Р.)
На похороны съехалось очень много народу. Отпевание происходило в небольшой церкви Св. Георгия, бывшей вблизи здания университета на Моховой улице. Заупокойную службу вели три священника: настоятель церкви (имени не помню), отец Павел Флоренский и отец Сергий Сидоров. Похороны состоялись на Пятницком кладбище.
Следующий, 1926 г. был для нас последним годом нашего пребывания в Сергиеве. В декабре мы переехали в Москву и в Сергиеве появлялись лишь время от времени. Вскоре, в начале 1927 г., семья Сидоровых тоже покинула Сергиев и переехала во Владимир.
Отец Сергий, бывая в Москве, навещал нас, но длительные беседы вечерами, как в Сергиеве, в Москве уже не возобновились. По какой причине, затрудняюсь сейчас сказать. Очевидно, жизнь в Москве была более суетной и занятость большая. Помню, я вернулся с работы и обнаружил сидящего у нас отца Сергия, беседовавшего с моей сестрой Еленой. Я обрадовался, подошел под благословение. Отец Сергий сказал: «А я удивился, обнаружив на столе моих учеников по Закону Божьему портреты безбожников». Сказано это было безо всякого упрека и удивления, скорее всего в шутку.
Год 1927-й для жителей Сергиева Посада был тягостный. В «Рабочей газете» появилась пасквильная статейка, озаглавленная «Гнездо черных воронов». В ней упоминались многие наши близкие друзья, в том числе Ю.А.Олсуфьев и П.А.Флоренский. Вскоре Павел Александрович был арестован и по выходе из тюрьмы был переведен на работу в Нижний Новгород, где пробыл до весны 1929 г., когда ему было разрешено вернуться в Москву на прежнее место работы (Всесоюзный электротехнический институт). В это время, летом 1929 г., заходил к нам отец Сергий. Я показывал ему разные фотографии, снятые мною, и, в частности, спросил, как он относится к тому, что отец Павел теперь по приказу органов носит штатское платье, а не подрясник.
Он сказал: «Не надо обсуждать это, я уверен, что отец Павел получил разрешение носить такую одежду от главы нашей Церкви митрополита Сергия».
После этого посещения мы очень скоро узнали, что отец Сергий арестован, затем получили известие о его заключении в концлагерь. Находился он в так называемом Ухто-Печорском лагере с пребыванием в поселке Чебью. Я эти места прошел этапом в 1935 г., следуя на Воркуту. Лагерь назывался режимным, и жизнь там была нелегкой.
Начались суровые тридцатые годы, пошли открытые процессы «вредителей» и аресты многих знакомых. Как-то вечером мы с братом Михаилом и сестрой Еленой сидели дома, раздался звонок, я пошел открыть дверь, и передо мной оказался человек, имевший вид арестанта, — в бушлате, дешевых брюках и в сапогах. Лицо поразительно знакомое, но на нем отпечаталось что-то тяжело пережитое. В то же мгновение я узнал отца Сергия...
Мы сидели продолжительное время, пили чай, разговаривали. У меня осталось впечатление, что отцу Сергию жизнь в лагерях была особенно тяжела из-за богохульной ругани, которую он там слышал на каждом шагу. Казалось бы, по его мнению, люди, попавшие в такую беду, должны были обернуться к Богу, просить Его защиты, а на деле они озлоблялись и богохульничали. Отец Сергий со смирением рассказывал, как его однажды приставили дневальным к оперативнику с большим чином. Этому мерзавцу доставляло удовольствие обругивать дневального за недостаточно хорошую чистку его сапог. Когда я через два года оказался в лагере, мне вспомнился этот рассказ отца Сергия. Но в наше время оперативники выбирали себе дневальных с бытовыми статьями. Политических они не допускали к себе в дом (поди, еще отравят или какую диверсию совершат).
После ареста отца Сергия в 1929 г. его семья из Владимира переехала в деревню Ларево Московской области, неда-
леко от станции Катуар Савеловской железной дороги. Прожив там около четырех лет, Сидоровы переехали в Муром, куда после освобождения из лагерей приехал отец Сергий. Велика была радость семьи, когда он вернулся после долгой разлуки. Но отцу Сергию не нашлось в Муроме прихода, где бы он смог продолжать служение Церкви. Пришлось принять предложение служить в сельском храме невдалеке от Мурома.
Между тем для людей, остававшихся на свободе, жизнь продолжалась обычным порядком. В конце 1935 г. близкий друг отца Сергия, Николай Сергеевич Чернышев сделал предложение Елизавете Александровне Самариной — человеку близкому, родственному нашей семье (брат Е.А. был женат на моей сестре). Венчание в церкви в то время было опасным, и решено было службу осуществить в доме Васнецовых — родственников Самариных. Моя сестра вспоминает, что при подготовке к предстоящему венчанию соблюдалась крайняя осторожность. Татьяна Викторовна Васнецова изготовила венцы. Служба проходила при крайне ограниченном числе приглашенных. Со стороны невесты были только ее тетка Александра Саввишна Мамонтова и брат Юрий Александрович. Жена его — моя сестра не присутствовала. Венчание проводил отец Сергий, приехавший накануне свадьбы в Москву со старшей дочерью Верой. Безо всяких подробностей мне письмом сообщили, что Лиза Самарина вышла замуж. Я не сомневался, что состоялся церковный брак, но, будучи в лагере, я не мог не волноваться о возможных последствиях, принимая во внимание постепенную, но совершенно очевидную для меня накаляющуюся атмосферу, охватывающую весь наш многострадальный народ. Однако вскоре женился и мой брат, выехавший для венчания в одну из подмосковных церквей. Венчал молодых отец Алексий, хорошо известный нам еще будучи дьяконом церкви Николы Плотника на Арбате. Все эти подробности я узнал, уже вернувшись в 1939 г. из Воркутинского лагеря.
Когда 1936 г. подходил к концу, многим людям, жившим на свободе, казалось, что наступило какое-то облегчение. Как ни парадоксально, такое ощущение появилось и у нас, заключенных. Ведь Сверху был провокационно выпущен лозунг: «Жить стало лучше, жить стало веселей».
Но все эти радостные ощущения, охватившие наши наивные натуры, очень скоро рассеялись, как дым. Наступил злосчастный, кровавый 1937 г. Снова аресты, публичные процессы, бесконечные преследования всех, кто не подходил под определенный стандарт «благонадежного» и «преданного». Впрочем, и такие попадались на крючок. Словом, страх, вечный страх за свою судьбу объял весь народ.
Настал новый черед и для отца Сергия. В апреле 1937 г. его арестовали, и ему не суждено было теперь обрести свободу. След его исчез. Единственный проблеск показался в письме одного священника, сообщавшего своим родным, что он ехал по этапу в среднеазиатские лагеря вместе с отцом Сергием Сидоровым и отцом Михаилом Шиком. Мне говорили, что позже сын отца Михаила Дмитрий Шаховской ездил в Казахстан, где узнал, что в юрте жили два священника. Какова их дальнейшая судьба, покрыто неизвестностью. Были ли эти два священника теми, о которых было написано в письме, никто не знает.
Так закончился путь священника Сергея Алексеевича Сидорова, светлая память о котором навсегда сохранилась в нашей семье. Я надеюсь, что эти короткие отрывочные воспоминания будут прочитаны людьми последующих поколений, которым не приходилось встречаться с такими личностями, каким был отец Сергий. Более того, люди последующих за мной поколений, мне кажется, и представить себе не смогут, что в недалеком прошлом жили такие чистые, светлые личности, замечательные по своим душевным качествами, горько исчезнувшие с лица земли.
Глава 24 ВОРКУТИНСКАЯ МЕРЗЛОТНАЯ СТАНЦИЯ
Глава 24
ВОРКУТИНСКАЯ МЕРЗЛОТНАЯ СТАНЦИЯ
ПОЯВЛЕНИЕ МЕРЗЛОТОВЕДОВ
Событием было прибытие в 1936 г. на Воркуту трех научных сотрудников Комитета мерзлотоведения1 Академии наук СССР для организации здесь Мерзлотной станции. Среди них главной фигурой был Владимир Константинович Яновский — ученик и близкий друг известного ученого-мерзлотоведа Михаила Ивановича Сумгина. Вместе с Яновским приехали инженеры Братцев Леонид Александрович и Кудрявцев Владимир Алексеевич. Первый — инженер путей сообщения, второй — горный инженер-гидрогеолог. Все трое вольные люди.
В первый же год в пределах лагерной зоны Воркутинского рудника для Мерзлотной станции было возведено большое деревянное здание, в котором две комнаты предназначались для жилья вольнонаемного состава станции (сотрудники Академии наук), две комнаты — для размещения грунтовой лаборатории и одна большая комната — для камеральных работ.
1 Комитет мерзлотоведения в 1937 г. был переименован в Институт мерзлотоведения.
Начальником стал В.К.Яновский, главным инженером и заместителем — Л.А.Братцев, начальником производственного сектора — В.А.Кудрявцев.
Появление трех интеллигентных людей, оказавшихся на равных правах с сотрудниками НКВД, было для всех явлением необычным. Начальник лагеря Барабанов, обладавший незаурядным умом, понял, какое значение будет иметь будущая Мерзлотная станция. Он быстро оценил всех новоприбывших и вошел с ними в тесный контакт, однако не допускал никакой фамильярности. Мерзлотоведы держали себя совершенно независимо, поскольку лагерному начальству не подчинялись. Их дело было руководить Мерзлотной станцией, имея договор с администрацией лагеря.
Яновский оказался прекрасным организатором. Поддерживая дружеские отношения с лагерным начальством, он быстро сблизился и с моими друзьями, жившими на насосной. Благодаря им мне удалось уйти из колонны буровиков и перейти к мерзлотникам.
Теперь моя лагерная жизнь резко изменилась к лучшему. Поскольку Мерзлотной станции требовался значительный штат ИТР и рабочих из числа заключенных, необходимо было обеспечить их жильем. Для этого вблизи здания станции вдоль берега Воркуты строились землянки с вполне удовлетворительным внутренним оборудованием: топчаны (взамен «вагонок»), печи с плитами. В отличие от бараков в землянках было всегда тепло. Особенно уютной была землянка для старшего инженерного состава. В ней было десять топчанов с тумбочками, письменный стол, предназначенный для помощника Яновского по адмхозчасти, и большой столовый стол. За этим столом также можно было писать письма и заниматься чем-либо.
Весь штат Мерзлотной станции составлял примерно сто человек, из которых около 40 процентов ИТР и адмхозперсонал, остальные — рабочие: буровики мелкого ручного бурения, горняки или землекопы, слесари, плотники и проч.
Условия жизни у мерзлотников были значительно вольготнее по сравнению с прочей массой зэков, занятой на руднике. Поэтому многие из заключенных стремились попасть сюда. Яновский быстро приобрел авторитет, стал влиятельным человеком, его ценил не только начальник лагеря Барабанов, но и весь контингент энкавэдэшников относился к нему с особым уважением.
Вскоре после приезда мерзлотоведов на Воркуте появились две женщины-зэки. Одна — моя однофамилица Татьяна Александровна Раевская, молодая красивая брюнетка из города Горького. Вторая, Солнцева, — лет сорока, жена известного оппозиционера-троцкиста. Они имели статью КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность). Тем не менее Яновский счел возможным взять их на Мерзлотную станцию, им дана была работа в камеральном бюро и выделена каморка для жилья.
НОВАЯ ЗОНА
В конце 1936 г. на левом берегу Воркуты открылась новая лагерная зона. Там были сосредоточены преимущественно заключенные, осужденные по ст. 58 с пунктами наиболее «тяжелых преступлений». Многие зэки с этими статьями, работавшие на руднике в помещениях, были согнаны на эту новую зону для использования на тяжелых работах. Сюда попал и замначальника буровой колонны А.И.Шатенштейн. Намечалась здесь закладка капитальней шахты, место заложения которой находилось в километре от зоны. Начались подготовительные работы по расчистке большой площадки в тундре, в то время они проводились с помощью лопат, ломов, кирок и проч., техники не было никакой. Выкорчеванная карликовая береза поливалась нефтью и сжигалась на месте. Тяжело досталась эта расчистка изнуренным зэкам «осо-
бого контингента», тем более что зима прочно утвердилась.
На руднике главным инженером был И.Ф.Сидоркин, его назначили начальником строительства капитальной шахты. Вместо него стал главным горный инженер Сергей Васильевич Дураков. В коллективе строителей среди зэков был заместителем Сидоркина весьма способный руководитель Николай Александрович Потехин, уроженец Нижнего Новгорода, хорошо помнивший дореволюционные нижегородские ярмарки.
После того как завершилась расчистка площадки для новой шахты, предстояло установить проходческий копер. Над вертикальным стволом, начальный диаметр которого был восемь метров, был установлен тепляк, где поддерживалась положительная температура, необходимая для закрепления верхней части ствола железобетонной оболочкой. Пока работы шли на небольших глубинах, для подъема породы применялись временный копер и тачки. Одновременно подготовлялись свайные фундаменты под большой четырехногий проходческий копер. Предстояло для каждого из четырех фундаментов забить по пять свай на глубину семь-восемь метров от поверхности. Для этого требовалось сначала пробурить скважины в многолетней мерзлоте, а затем предварительным пропариванием размягчить мерзлый грунт.
МЕРЗЛОТОВЕДЕНИЕ
Мерзлотоведы наблюдали за правилами производства строительных работ в условиях Дальнего Севера и существования здесь многолетних мерзлых грунтов. Кроме того, начали инженерно-геологические изыскания на территории будущего города и на других объектах. В районе заложения новой шахты для Мерзлотной станции была выделе-
на территория площадью около пяти гектаров для проведения здесь специальных научных исследований.
Для левобережного участка работ потребовалось выделение из числа зэков четырех-пяти инженерно-технических работников и шести-восьми рабочих. Все они были поселены на так называемом Пятом околотке, где размещалась железнодорожная станция Воркута (предпоследняя станция перед рудником). Наряду с существовавшими здесь бараками железнодорожников для Мерзлотной станции был построен еще один небольшой барак, в котором, кроме поселенных туда заключенных ИТР и рабочих, размещался метеорологический пункт. На Пятом околотке находилось паровозное депо. Сюда же зимой завозился уголь, добытый в руднике, который в зимнее время здесь складировался. Пятый околоток не входил в лагерную зону, что создавало для зэков более благоприятную обстановку.
В середине зимы 1937 г. Мерзлотной станции предстояло провести железнодорожные изыскания по проектируемой ширококолейной магистрали на конечном отрезке трассы, примыкающей к руднику. Работу на этом участке возглавил В.К.Яновский. С небольшой группой буровиков, техников-геологов и инженера-геодезиста отряд, куда попал и я, вышел в начале марта на точку, называвшуюся Лёк-Воркута. Там находились один барак и несколько сараев. Мы продвигались на лыжах, а иногда пешком. За нами следовала лошадь, запряженная в сани. Расстояние от рудника, которое нам необходимо было преодолеть за один день, составляло около пятнадцати— двадцати километров. Основная работа — бурение на мостовом переходе через Юнь-Ягу (приток Воркуты) и, кроме того, бурение по выбранному варианту трассы и поиски стройматериалов. Отрезок трассы от места нашей стоянки до намеченной точки, где мы должны были завершить этот первый этап изысканий, был около двадцати километров.
Выходили на работу рано, по темноте, и с темнотой возвращались. В это время года день был не менее двенадцати
часов. Яновский, всегда жизнерадостный, неутомимый, прекрасный лыжник, вселял в нас бодрость духа, и работа продвигалась быстро. В отгороженном отделении барака, где проводилась первичная обработка полевых материалов и сосредоточивались собранные образцы грунта, для ночлега были устроены нары, устланные тюфяками. Здесь с Яновским поселились я и Н.М.Ершов, бывший студент 3-го курса Ленинградского университета, литератор и художник.
Вернувшись с работы и поев, мы обычно ложились на нары, закручивали цигарки с махоркой, кто-либо из нас что-нибудь рассказывал. Яновский любил наши рассказы. Я однажды рассказывал о моем сокамернике по Бутырской тюрьме, брат которого был женат на сестре Тухачевского. Тот много говорил о доблестях Тухачевского, его обаянии и многих достоинствах. В голову никому не приходило во время моего рассказа в марте 1937 г., что через четыре месяца разразится трагедия, когда имя Тухачевского будет страшно упомянуть.
Под конец наших изысканий произошел неприятный эпизод. Вернувшись с самой отдаленной точки, мы, как обычно, запалив цигарки, принялись за рассказы. В комнату вдруг ворвался старший буровой мастер Афанасьев, сообщивший, что рабочий-шурфовик Кур с работы не вернулся. На улице был мороз под 30 градусов. В одно мгновение Яновский зычно дал команду: «Раевский, Ершов, Афанасьев - на лыжи, за мной! Лошадь с санями, быстро!»
Через мгновение мы за Яновским мчались на лыжах, за нами трусила лошадка. Через полтора часа оказались на месте. Ершов, в чьем распоряжении был Кур, обнаружил у шурфа полуживого, дрожащего от холода Кура. Отнесли беднягу, положили в сани, накрыли савиком из оленьей шкуры. После того как этот неповоротливый интеллигент отогрелся, мы выслушали его рассказ:
— Я долго очищал снег лопатой, потом пеньки выковыривал и, когда до земли дошел, устал. Сел отдохнуть и за-
дремал, а вы все ушли, я стал кричать. Хотел костер жечь, но у меня были только три карандаша и спички, и костер не получился. Я думал — либо пан, либо пропал.
Последняя реплика вызвала улыбки.
— Ну ладно, — заключил Яновский, — хорошо, что такой исход, но впредь с места не сходить, пока весь отряд не будет в сборе, отстающего ждать.
Через несколько дней мы вернулись на рудник. С началом навигации 1937 г. Яновский и Кудрявцев уехали в Москву, куда к этому времени перебралась из Ленинграда Академия наук со всеми институтами, в том числе и мерзлотоведения. Начальником Мерзлотной станции временно стал Братцев. Вскоре ему на помощь прибыл новый инженер Дмитрий Алексеевич Фивейский. Братцев и Фивейский продолжали курс, взятый с самого начала Яновским, — полная самостоятельность, невмешательство администрации лагеря в условия и режим работы станции и подбора кадров.
Мерзлотная станция организовала еще один опытный участок за пределами рудника, на правом берегу Воркуты. Здесь была построена оранжерея для выяснения условий выращивания овощей в Заполярье. Руководителем этого участка был назначен бывший профессор Ленинградского университета З.М.Савич, осужденный по ст. 58 п.б (шпионаж) на десять лет и уже отбывший пять лет. На этом участке также велись метеорологические наблюдения, которыми был занят пожилой Товстоногов Николай Андреевич, осужденный по ст. 58 п. 10—11 (контрреволюционная организация) на пять лет.
Наблюдения велись на пунктах № 1 на руднике, № 2 на Пятом околотке и № 3 на Опытном агрономическом участке. Их данные сопоставлялись, обрабатывались квалифицированным специалистом и ежедневно выпускалась синоптическая сводка. Руководил метеорологическими исследованиями Александр Иванович Постоев, бывший
директор Ташкентской обсерватории. Авторитет Мерзлотной станции значительно возрос, она стала одним из ведущих подразделений Воркутинского лагеря.
ПЯТЫЙ ОКОЛОТОК И КАПИТАЛЬНАЯ ШАХТА
Летом 1937 г. обстановка в лагере резко изменилась. Вышел негласный приказ, запрещающий носить гражданскую одежду. Всем зэкам выдали черные хлопчатобумажные гимнастерки и серые фуражки. Многих заключенных, работавших по специальности, переводили на общие работы в шахту и другие места, где требовался ручной труд. Нас пока не трогали, но у меня было предчувствие чего-то неприятного. Я попросил Братцева перевести меня на Пятый околоток и прикрепить к работам, проводившимся Мерзлотной станцией на левом берегу вне зоны лагеря. Братцев в принципе не возражал, но для осуществления этого перевода требовалась санкция администрации лагеря. Энкавэдэшники с большой осторожностью давали разрешение на перевод зэков 58-й статьи за зону лагеря. Как мне потом рассказывали, Никитин, начальник Третьего отдела, настойчиво предупреждал Братцева быть бдительным. («А то знаете, что этой публике в голову придет? Возьмет да дунет в побег, на лыжах это запросто».) Но Братцев убедил его, что побег исключается и что все люди у него проверены.
Таким образом, все уладилось. Я получил пропуск на зону с правом пользоваться лыжами и, собрав в мешок пожитки, направился на Пятый околоток под крыло начальника опытного участка №2. Мне предстояло делать геолого-литологическое описание пород, вскрываемых при проходке шахты, а также вести температурные наблюдения в опытных скважинах, расположенных в окрестностях нашего участка. Нагрузка у меня оказалась немаленькой, но жизнь на Пятом околотке, по лагерным масштабам, мне представ-
лялась значительно вольготнее по сравнению с рудником. Барак Мерзлотной станции находился вне зоны, поэтому все, живущие в нем, шли на работу к своему участку свободно, имея при себе только специальные пропуска с синей полосой.
В большой комнате барака, куда меня поселили, стояли четыре топчана и большой стол, на котором находились самопишущие барографы и другие метеорологические приборы. Постоянными жильцами здесь были Николай Ершов, Николай Иванович Коровин (кандидат физико-математических наук) и я. Временами с нами жил старый знакомый Макарий Амвросиевич Прохоров, работавший коллектором на ручном бурении. Художники Ершов и Прохоров мечтали в будущем устроить свою выставку. Макарий Амвросиевич после работы часто доставал из чемодана альбом и по памяти рисовал различные (преимущественно женские) фигуры из картин и фресок, которые видел, будучи в молодости в Италии.
Я упоминал о Ситникове, участвовавшем в репетиции пьесы Катаева «Дорога цветов». Теперь он заведовал складом угля на Пятом околотке. Живя в бараке железнодорожников, часто заходил к нам. Человек был очень милый, но наивный выше всякого предела. Имея десять лет срока по ст.58 п.6 (шпионаж), он был твердо уверен, что это недоразумение и как только, кому это положено, разберутся, его немедленно освободят. Ситников всегда восхищался достижениями нашей авиации, считая ее самой совершенной в мире. Когда на Пятом околотке в 1938 г. открыли аэродром, Ситникова привлекли к его обслуживанию, но к машинам не допускали. Таких людей — верящих в свое скорое освобождение, якобы сидящих «по недоразумению», — было немало.
К нам частенько заходил вольнонаемный, но бывший зэк Сергей Викторович Дроздов. Он ранее был знаком с Ершовым, вместе сидели в Дмитровском лагере. Потом он ос-
вободился, стал вольнонаемным, а Ершова отправили досиживать срок на Воркуте. В 1937 г. работы в Дмитлаге сокращались и многих «вольняшек» перебросили на Воркуту, получать «длинные рубли». Сергей Викторович, не боясь скомпрометировать себя, всегда приносил нам что-нибудь вкусненькое: конфеты, масла кусок, еще что-либо. По образованию он был астроном, в лагере работал топографом. Потом, в шестидесятые годы, я с ним переписывался. Он работал тогда в Пулковской обсерватории и похоронен в Пулкове.
Я часто вспоминаю один вечер с Дроздовым. Был еще И.А. Товстоногов, работавший на правобережном опытном участке. Разговорились о лагерных воспитателях, коим надлежало следить за зэками по всем статьям, хотя они сами были тоже зэками, но, конечно, с бытовыми статьями. Я вспомнил, что когда в 1936 г. работал на буровой, был у нас воспитатель, прозванный Ициньял. Получил он это прозвище потому, что, придя однажды к нам, принес анкеты и сказал, как их надо заполнить: «Вот здесь напишете фамилию и ициньялы, а здесь — по какой сидите статье». Он написал мне характеристику такого содержания: «На работе замечаний не имеет, в клубе играет спектакли, зачеты за третий квартал начислены».
— Чего же ты хочешь? — заметил Ершов. — Мне в Чибью воспитатель записал покороче: «Необщительный, скрытный, ходит играть на рояле для себя».
— Считаю и эту характеристику приемлемой, — сказал Товстоногов. — У меня была совсем короткая: «Гордый, мочится у барака».
ДОБЫЧА СИЛКАМИ
Когда я еще находился на буровой вышке, некоторые зэки занимались ловлей куропаток петлями, а один парень — Алексей Загуменный, сидевший по бытовой статье, ловил
петлями, кроме куропаток, и зайцев, а иногда и песцов. По каким-то причинам Алексей воспылал ко мне добрыми чувствами и, возвращаясь с удачной охоты, всегда делился со мной пойманной дичью. Куропаток и зайцев мы ели с удовольствием. Перо и пух шли на подушки, заячьими шкурками обшивали лагерные ушанки, а песца, если попадался, Загуменный сдавал в описанную выше факторию, где приобретал сахар и конфеты. Он, как бытовик, имел право ходить на лыжах, которые сам изготовил себе из досок, был мастер на все руки.
Однажды старший буровой мастер предложил мне пойти вместе с Загуменным на охоту, отдав свои лыжи. Я не имел права пользоваться ими, но, поскольку шли вдвоем, решили, что сойдет. Научил меня Загуменный, как ставить петли, и я иной раз ходил на охотничьи угодья в одиночку. Белых куропаток в тундре были тучи, и ловить их совсем просто. Держались они в крупных кустарниках, образующих как бы острова среди поля. Там мы расставляли петли и через день-два возвращались за добычей.
Как-то Загуменный мне сказал:
— Бери вот этот остров и там ставь. Это будет твой участок, а я поставлю на другом. Посмотрим, у кого больше будет добыча.
Но моя добыча всегда была меньше. Когда же я перешел на Мерзлотную станцию и снова стал жить на руднике, охота прервалась до поры, до времени. Перебравшись на Пятый околоток, я снова ее возобновил. У меня стали официальные права на лыжи, и я, разъезжая по тундре для температурных замеров опытных скважин, ставил петли и ловил куропаток.
Из друзей, живших со мною в бараке, никто к охоте не пристрастился. Но нам хватало вполне того, что я приносил. В молодости я увлекался охотой с ружьем, но почти всегда безрезультатно. Мне очень не везло, и я скоро потерял интерес к охоте. В лагере от удачи зависела полнота же-
лудка, и охота с силками все больше захватывала меня, даже радовала.
На капитальной шахте десятником работал толковый парень из заключенных, Клятченко. Он пристально наблюдал за нашими работами по пропариванию скважин для забивки свай. Как-то спросил меня:
— Нельзя ли сократить время пропаривания?
Я ответил, что нельзя, так как тогда не удастся забить до требуемой глубины. Он отошел, не сказав ни слова. Потом я узнал, что Клятченко просил Сидоркина и Потехина повлиять на нас, чтобы ускорить забивку свай. Однако начальники уклонились от таких запросов, и скоро произошло неожиданное событие.
В закуток, служащий кабинетом Сидоркина, вошел добротно одетый человек, явно не зэк:
— Инженер Куров — начальник строительства шах ты № 1, — представился он.
Снял шубу и жестом указал Сидоркину, сидящему за столом, освободить место. Так вместо зэка Сидоркина появился вольнонаемный, партийный инженер. Почти в то же время на руднике освободили от занимаемой должности Дуракова, поставив на его место главным инженером А.К.Вайнберга, тоже члена партии.
После этого я на стройке видел, что Клятченко занимается пропариванием скважин, тут же — новый начальник Куров. Он пояснил:
— Я два года на московском метрострое работал. Если бы мы к каждой заднице там термометры приставляли, на верное, до сих пор бы метро не пустили. Клятченко, хватит пропаривать, забивай сваю!
И тот, представьте себе, забил — и до конца.
Я в тот же день пошел на рудник и доложил своему начальству о разговоре с Куровым. Фивейский, курирующий наши работы, попросил отмечать, какие отклонения от рекомендаций Мерзлотной станции позволяет себе руковод-
ство строительством. Вскоре он появился на шахте и беседовал с Куровым. Куров был, в общем, толковый инженер и неплохой человек. Время для пропаривания свай он значительно сократил, и в этом, безусловно, оказался прав. Против других наших наблюдений за температурой грунтов он не возражал.
ЖУТКИЙ «КИРПИЧНЫЙ ЗАВОД»
Троцкисты как в воду глядели. Смена Ягоды Ежовым повлекла за собой новые порядки в лагере. Зэки, занимавшие административные должности, начали заменяться вольнонаемными. Многих зэков загнали на общие работы. Вот эпизод, характеризующий повышение бдительности лагерного начальства в начале 1937 г.
Когда Яновский и Кудрявцев уезжали в Москву, у них оказалось много багажа, в частности, большое количество образцов грунта, взятого из горных выработок и из других мест. Яновским решил взять с собой двух человек для сопровождения его до пристани Усть-Воркута. Этими людьми оказались его заместитель по хозяйству Снадский и я, оба зэки. Собрался ехать и Братцев, теперь временно замещавший Яновского. Надо сказать, что Братцев отличался разными проделками. И перед самым выездом из рудника он позвал меня и предложил снять лагерную телогрейку, заменив ее новым плащом синего цвета. Вдобавок он еще вытащил широкий ремень и сказал, что хорошо бы его надеть на плащ. Когда это было проделано, я стал выглядеть скорее лейтенантом НКВД или Красной армии: не хватало только прицепить петлицы, ведь погонов тогда не было. Снадский, увидав такое обличие, попросил и себе подобную амуницию. Братцев охотно дал и ему, но заметил: «Телогрейки на всякий случай захватите».
Яновский одобрил маскарад, и мы отправились к поезду узкоколейки, а через три часа были на пристани, где уже стоял пароход. Погрузили и попрощались с Яновским.
Поезд на рудник должен был отходить через час. Мы со Снадским разгуливали по берегу, пока Братцев о чем-то беседовал с находившимися рядом чинами НКВД. С пароходом, с которым отбыл Яновским, пришел груз для Мерзлотной станции. Все это стояло на берегу, прикрытое нашими телогрейками. Вдруг Братцев быстро подошел к нам и скомандовал:
— Снимайте плащи, надевайте телогрейки!
Оказалось, что сотрудники НКВД на пристани приняли нас за новых сотрудников Мерзлотной станции, приехавших из Москвы. Когда же Братцев сказал им, что мы старые зэки, энкавэдэшники пришли в ужас:
— Что же вы делаете! Зачем дали им гражданскую форму? Ведь они запросто могли сесть на пароход и уехать куда угодно!
Уехать куда угодно... Без паспортов, без билетов, без денег! Братцев, довольный своим трюком, раздразнившим энкавэдэшников, ответил, что глаз с нас не спускал. Поэтому, мол, нечего беспокоиться, а плащи дал только для проводов, не хотелось, чтобы мы были в грязных телогрейках.
Свой разговор с энкавэдэшниками Братцев передал на обратном пути. Меня это позабавило, а Снадский возмущенно проговорил:
— Да, эти «попки» хоть и в форме, а все равно выглядят «попками». Вот им и досадно видеть культурных людей прилично одетыми, да еще с настоящей выправкой.
Начальство на руднике сменилось. Барабанова перевели в Усть-Усу с повышением в должности, а через небольшое время он вообще исчез с нашего горизонта, на руднике начальником был сначала некто Брюханов, потом еще кто-то. Главное же, что появился особоуполномоченный Ежова
старший лейтенант Кашкетин1. Эта кошмарная личность наводила ужас не только на заключенных, но, вероятно, и на вольнонаемных, всегда опасавшихся сделать что-нибудь «не так, как положено». Кашкетин, правда, не касался административных дел лагеря и поэтому не вмешивался в работу Мерзлотной станции. Но он строго следил за бытом лагерников, требовал от администрации «бережно охранять врагов народа от возможных диверсий и других преступлений».
При Кашкетине был обновлен состав Третьего отдела, его начальником вместо Ускова стал Никитин. Позднее Усков был, кажется, арестован. Рассказывали, что во время его начальствования одним троцкистом был совершен побег и по прошествии месяцев Усков якобы получил от убежавшего письмо такого содержания: «Многоуважаемый Александр Тимофеевич! Пишет вам такой-то, находящийся в Сочи у самого синего моря. Наслаждаюсь природой, купаюсь, вспоминаю вас и искренне благодарен, что с вашим свиным рылом не удалось вам меня поймать. Продолжайте в том же духе, с приветом (подпись)». Рассказ этот в 1937 г. передавался из уст в уста. Беглец нам оказал медвежью услугу, возбудив ненависть Ускова ко всем политическим зэкам.
Во времена Кашкетина самым страшным были массовые аресты в лагере. Казалось бы, уж если ты сидишь в лагере, какой еще может быть арест? Оказывается, может. Да еще какой! Во-первых, в пятнадцати верстах от рудника на бывшем кирпичном заводе был организован штрафной лагерь особого режима. До середины 1937 г. «кирпичный» считался штрафной командировкой, но не представлял большой угрозы. Туда попадали в основном не желавшие работать уголовники, были частично и политические. Теперь же по указанию Кашкетина заполняли эту «особую» в первую
1 О Кашкетине и расстрелах на «кирпичном заводе» подробно описано в документальном рассказе В.ЧеркасоваТеоргиевского «Конвейер "на кирпичики"» (Альманах «Азъ». Выпуск 2. М., Обновление. 1991. С. 13).
очередь троцкисты, которые еще в 1936 г. объявили голодовку, вели «контрреволюционные» разговоры, «подстрекали» честных зэков, желавших искупить свою «вину» трудом. Режим на «кирпичном», как рассказывали уцелевшие там зэки, был такой. С утра выстраивались шеренги, перед каждой — два пулемета. Вертухай выкрикивал:
— А ну, фашисты, быстрее становитесь! — шла поверка.
— Фашисты не мы, а вы! — кричали некоторые троцкисты из рядов. — Так и передайте господину лейтенанту. Мы — коммунисты!
После поверки — работа в зоне, кругом — колючая проволока, еда — баланда, хлеба — четыреста граммов. Некоторых зэков с «кирпичного» (только не троцкистов) выпускали под ослабленным конвоем на расчистку снега с железной дороги. Я как-то столкнулся с такой небольшой группой, охранника при них не было. К ужасу своему, я узнал в двух работавших хорошо мне известных людей: бывшего главного инженера рудника Дуракова и горного инженера Шолохова. Я пригласил их в наш барак погреться, поставил чайник. Они посидели минут пятнадцать, обогрелись, были до слез благодарны. Нам было известно, что их месяца два тому назад арестовали, но никто путем не знал, где они. Дуракову все же удалось дожить до освобождения и последующей реабилитации.
Кашкетин ввел три повода для ареста заключенных. Первый — всех троцкистов, ранее примыкавших к оппозиции. Второй повод тоже опасный — общение с этими троцкистами. Сюда могли попасть многие, в том числе и я, так как неоднократно встречался, например, с Мальцевым и другими, причисленными к данной категории. Третья возможная причина — выявление неудовлетворительной работы зэка любого ранга или его нежелание идти на менее квалифицированную работу. По этому поводу были арестованы Дураков и Шолохов, позднее — Сидоркин и еще многие другие зэки, занимавшие высокие посты. Весь этот кон-
тингент отправлялся на «кирпичный» и там сортировался. Что там конкретно происходило, я не знаю, так как уцелевшие и вышедшие оттуда живыми ни с кем ничем не делились. Мне рассказывали только, что когда Кашкетин вызывал к себе для предварительного разговора кого-либо из «провинившихся», говорил так:
— Почему отказываетесь выполнять порученную вам работу?
— Я не справлюсь с ней, гражданин начальник.
— Не справитесь? Ну, тогда посажу, и не как-нибудь, а по-московски посажу!
Дрожащий от страха зэк, не представлявший еще себе, что означает «по-московски», сдавался и принужден был согласиться взять порученную работу.
А иногда лагерное начальство, нажимая на подчиненного, не соглашавшегося выполнять какую-либо работу, угрожало последнему: «Не хочешь? Тогда направлю к Кашкетину». И этого было достаточно.
Все эти кошмары мне приходилось слушать тогда, когда я появлялся на руднике у своих друзей. У нас же, на Пятом околотке, царили тишина и спокойствие. Изредка появлялись охранники, выясняли, все ли мы на месте, но больше для проформы. Один раз произошел комичный случай. В лагерных бараках время от времени проводился «шмон» с целью изъятия запрещенных вещей — например, карт, одеколона. У нас в общежитиях Мерзлотной станции «шмоны» были не в моде. Но вот однажды вечером раздался стук в дверь: «Откройте!» Вошел солдат — молодой парень с глупейшей физиономией, за ним солидного возраста мужчина невысокого чина, вроде сержанта. Был объявлен обыск.
— Пожалуйста, приступайте, — сказали мы.
Парень сначала подошел к банке с квасом (не брага ли?), понюхал, поставил на место. Тщательно осматривал самопишущие барографы, вскрывал футляры от других прибо-
ров, лежащих на столе, смотрел в полном смысле слова как баран на новые ворота. Чин, стоящий в дверях и наблюдавший за обыском, был, видимо, недоволен действиями подчиненного. Но вот солдат приступил к личным вещам и, вскрыв чемодан Прохорова, обнаружил альбом с рисунками. Смотрел сосредоточенно, потом спросил:
— Что это вы, папаша, какие похабные картинки рисуете?
Прохоров смутился, но Николай Иванович Коровин не выдержал:
— Что вы сказали? Голая женщина, по-вашему, похабное?
— А чего же?
— Да вы в музеях бывали когда? Например, в Эрмитаже?
— А что ж, в музеях только голых баб показывают?
— Я вас спрашиваю — вы в музее были когда-нибудь?
Сержант подошел к парню, вырвал у него альбом и, желая показать эрудицию, осведомился у Прохорова:
— А что вы здесь изобразили? Пир Нерона?
— Нет, — ответил озадаченный Макарий Амвросиевич, — это я по памяти набросал картины и фрески, которые видел в Милане и Риме, в Италии.
— Вы бывали в Италии?
— Да, и не один раз.
— Как же интересно и как живо вы все отобразили! И они удалились.
Мне как-то сказали, что благополучный для меня конец заключения в Воркуте — результат длительных молитв моей матери. И я верю этому. Благодаря ее молитвам пришли ко мне все тамошние добрые люди и облегчили мою судьбу. Мне до сих пор не понятно, как не боялись Яновский, Братцев, Фивейский, Жуков и другие из Академии наук делать все, что от них зависело, для облегчения нашей участи.
Когда, уже на свободе, я как-то зашел домой к Яновскому, он спросил:
— Чувствовали вы, что мы всеми силами старались облегчить ваше существование? Ведь никто из нас не верил в ваши преступления.
Я ответил, что все отлично это ощущали.
В ноябре 1937 г. прошли многие процессы разного рода шпионов, вредителей и убийц. На руднике свирепствует Кашкетин, арестовали сотрудника нашей лаборатории химика Ильяса Хасановича Кугушева — образованного человека, лет около шестидесяти, и отправили на «кирпичный». За что? Он не троцкист, всегда осторожный, тихий человек.
На руднике я зашел к Братцеву, а он вдруг спросил меня: что, если завтра вечером поужинать всем вместе с Гусевым и Васильевым? Тут же бывший Фивейский поддержал это предложение. И мы пришли ужинать на станцию, были отменно накормлены.
Чем руководствовались Братцев и Фивейский, приглашая нас, трех зэков, на заведомо запрещенный ужин в такое страшное время? Неужели только симпатия к нам и сочувствие нашей участи превзошли страх, царивший не только в режимном лагере, а во всей необъятной стране? Честь и хвала этим людям! Яновский тогда находился в Москве, но он был вдохновителем всех добрых деяний, которые осуществлялись на Воркутинской мерзлотной станции по отношению к нам.
В конце страшного 1937 г. просветления не чувствовалось. Напротив, обстановка мрачнела. Наш сотрудник (в прошлом моряк-гидролог) Степан Антонович Кендерский мне говорит:
— Знаешь, Ежов что сказал? «Мы за Кирова отомстили и отомстим еще! Пусть знают враги народа, что не жить им на советской земле, не дышать им советским воздухом». Так вот, косточки наши тут останутся!
— Почему же так мрачно? — ответил я. — Мы ведь никакого с тобой отношения к убийству Кирова не имели.
— Не важно это все, мы с тобой сидим и будем сидеть!
В начале 1938 г. арестовали большое число троцкистов, в том числе В.К.Мальцева и еще нескольких его друзей, которых я тоже хорошо знал. И как-то поздно вечером (а была полярная ночь) мы услышали, сидя дома на Пятом околотке, странный шум, потом выкрики конвойных: «Подтянись!!!» Мы поняли, что арестованных гонят на «кирпичный завод».
По Воркутпечлагу объявлялись списки троцкистов, приговоренных к расстрелу. Среди них были и вовсе не троцкисты. «Кирпичный завод» то разгружали, то забивали вновь, продолжали выносить смертные приговоры. В конце 1937 г. и начале 1938-го на Воркуте погибли тысячи человек.
А в начале 1937 г. с рудника были освобождены некоторые зэки, имевшие срок три года. Освободили и моего однодельца, писателя Якова Апушкина, с которым я на одной барже прибыл в Воркуту. Был торжественный вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина, его открыл Яновский, а доклад делал Апушкин. Он до навигации оставался в лагере, работая в местном клубе.
Других же, наоборот, сажали. Еще до приезда Кашкетина шестерых наших рабочих-буровиков внезапно вызвали в Третью часть и приказали подготовиться к этапу. Группа эта состояла из потомственных уральских рабочих-большевиков, друзей известного Сергея Мрачковского (адъютанта Троцкого), к тому времени, по-видимому, уже расстрелянного. Зайдя на насосную, я спросил Васильева, чем он объясняет направление наших рабочих в Чибью. Он ответил, что увезли их, чтобы там расстрелять. Еще раньше в Чибью увезли инженера Иоффе с той же целью. Доподлинно это стало ясно после того, как узнали о деятельности Кашкетина, который в то время был еще в Чибью.
Весной 1938 г. возвратился из Москвы В.К.Яновский, а перед этим приехали еще пять новых инженеров из Ин-
ститута мерзлотоведения: Б.Ф.Уль, В.Ф.Жуков с женой Ганной Ивановной, В.И.Барыгин, А.И.Ананьев, Н.И.Салтыков — люди все исключительно воспитанные.
Воркутинский рудник с прошлого года (возможно, это совпало с приездом Кашкетина на Воркуту) стал не отделением, а самостоятельным Воркутпечлагом НКВД. Поэтому все административные подразделения, называвшиеся частями, например КВЧ (культурно-воспитательная часть), УРЧ (учетно-распорядительная часть) и т.д., стали называться отделами: КВО, УРО и пр. Вместо Третьей части — 3-й отдел, занимающийся самым главным: выслеживанием, обысками, арестами, включая смертные казни.
Массовые расстрелы произвели на всех удручающее впечатление. Очень многих из убитых мы знали и общались с ними. Чувствовалась безнадежность, никакого просвета, один мрак.
В эти мартовские дни 1938 г. я направился на насосную станцию с надеждой добыть курева. Когда проходил мимо электростанции, меня увидел машинист локомобиля Тимофей Трофимович Липовой, с которым я сидел в одной камере в Бутырках.
— Эй, Раевский, зайди-ка! Курево есть?
— Да нет, Тимофей Трофимович, сам иду «стрелять» на насосную.
— Все равно заходи, расскажи, что тебе из дома пишут.
— Уже давно писем не получал, а из последнего узнал, что мать с сестрой и сыном выслали в Сибирь.
— А сколько же твоему сыну лет?
— Всего пять!
— Ну, это для них преступник опасный... — Потом он воскликнул: — Китайские пытки бледнеют перед тем, что творится! ...твою мать, когда же этому конец?
На насосной у Васильева нашлась махорка, и я с жадностью закурил, рассказал про разговор с Липовым.
— Правильно сказал, — заметил он и засмеялся. — Но ты с ним поосторожней. Он хоть и не стукач, а чересчур горячий. Он тебя, не желая, подставит этими разговорами.
После этого я вскоре получил записку от Васильева с просьбой зайти к нему. Когда пришел, он передал мне телеграмму из Ленинграда, текст ее был предельно коротким: «Андрюша здоров. Руфина». Подписала сестра — стало быть, жена арестована. Я хорошо знал жену Евгения, она приезжала к нему летом 1936 г. — ласковая женщина, инженер-технолог, окончившая вместе с мужем Пражский политехникум.
— Евгений! Что же это творится? Что у нас за правительство?
Всегда сдержанный, более чем лояльный Васильев побледнел и проговорил:
— Какое? Бандитское правительство, больше ничего сказать не могу.
Жена Васильева, как потом выяснилось, была осуждена тройкой НКВД на десять лет без права переписки, т.е. на расстрел, разделила судьбу моей жены.
Тем не менее, в лагере могли происходить необъяснимые чудеса. Весной 1938 г., когда атмосфера была накалена до предела, вдруг один заключенный по фамилии Черепаха, имеющий, как и многие, срок пять лет, освободился. В то же время люди с календарно оконченным сроком, появлявшиеся в УРО для выяснения своей судьбы, получали извещения о дополнительно данных им сроках: кому пять лет, кому восемь, а кому и двадцать пять. Я заглянул в УРО, чтобы справиться, имеются ли у меня так называемые зачеты, т.е. сокращение срока заключения, и получил ответ, что они аннулированы. Я понял, что сидеть мне еще два года, если начало можно считать со дня ареста. Но почему освободили Черепаху, не аннулировали его зачеты? Кто-то по этому поводу сказал:
— Есть прекрасная французская пословица: «a la querre comme a la querre» (а ля гэр ком а ля гэр — на войне как на
войне), а у нас можно сказать: «а лагер ком а лагер». Пословица эта оказалась крылатой, ею пользовались на всем ГУЛАГе.
ПРОСВЕТЛЕНИЕ И НАДЕЖДЫ
Мне предстояла работа на Мерзлотной станции с выездом по новому варианту трассы железной дороги Москва-Воркута. Усиленно шли инженерно-геологические изыскания под проект нового города, продолжалась документация отвала шахты на левом берегу, была создана большая сеть режимных скважин, и по-прежнему работали три метеопункта. Экспедиция на трассу обещала для всех благоприятные условия. Кроме разного инвентаря, Яновский привез невод, в Воркуте же рыбы было в изобилии, в первую очередь хариуса — рыбы высшего качества.
Экспедицию возглавил инженер Водолазкин — из заключенных — приятный человек, мы с ним первый год моей работы у мерзлотников жили в одной итээровской землянке. Всего собралось человек тридцать, разместившихся в двух больших палатках, поставленных на самом берегу Воркуты. Переезд к месту работы был несложным, так как весь груз шел самосплавом вниз по течению реки. Удаление от лагеря у всех вызвало приятное ощущение. Стоял круглые сутки полярный день, все бы хорошо, но одолевали комары, костры горели непрерывно. Работа шла успешно, рыбная ловля процветала. Однажды выловили щуку длиной в метр.
Когда мы возвратились «домой», опять новости: Ежова сменил Берия. Снова ожидание облегчения, и, представьте себе, что-то клюнуло. На электростанции сразу освободилось несколько человек с пятилетним сроком, в том числе мой сокамерник Липовой. Я пошел в барак навестить его и поздравить, смотрел справку об освобождении, спросил:
— Куда собираешься ехать?
— В Москву нам нельзя, решили с Квочкиным на пару двинуть в Среднюю Азию, в Самарканд.
Факт освобождения нескольких лиц с пятилетним сроком по статье, аналогичной моей, не мог не взволновать многих. Появилась надежда, и с «кирпичного завода» стали возвращаться уцелевшие заключенные. Одного, совершенно сгорбленного и постаревшего, бывшего главного экономиста Рудина, Яновский взял на работу по специальности, и тот был бесконечно благодарен.
В это лето, еще до отъезда в экспедицию, я на руднике заметил одного заключенного, лицо которого мне показалось знакомым. Приглядевшись, я догадался, что это Волков — один из братьев-близнецов, знакомых мне до ареста. Только не знал, какой — Олег или Всеволод. Подошел и спросил:
— Скажите, вы Волков?
— Да, Волков, а что?
— Моя фамилия Раевский, я только не знаю, вы Олег Васильевич или Всеволод Васильевич.
— Я Всеволод Васильевич.
Всеволод Васильевич только что прибыл на рудник. Эта внезапная встреча была особенно приятна, пахнуло чем-то родным. Я помнил жену В.В.Волкова — Катюшу Кречетову, хорошо знал ее брата Игоря, родственников Олега Васильевича — Мамонтовых и многих других общих знакомых.
Я посоветовал Волкову обратиться к Яновскому, сказав при этом, что я могу рекомендовать его для работы в камеральном бюро. Однако и без моей рекомендации Яновский затребовал УРО передать Волкова для работы на Мерзлотную станцию. Очень скоро он стал ведущим сотрудником камерального бюро.
К концу 1938 г. число освобождающихся стало заметно увеличиваться. Я решил снова пойти в УРО и справиться о зачетах. Мне предложили подать заявление, я написал его. Прошло около месяца. Как-то приходит к нам на учас-
ток Фивейский, обращается ко мне и говорит: «Вот вам прислали из УРО», — и передает бумажку. Там написано: «3/к Раевскому СП. О вашем освобождении будет сообщено дополнительно». Забрезжила надежда.
Наступил 1939 г. Мы продолжали в том же составе жить на Пятом околотке. Я закончил документацию ствола шахты, вскрывшей первый пласт угля. Дальнейшее заглубление было приостановлено. Работы велись вширь, закладывался «шахтный двор». Развернутый разрез ствола с миллиметровки на ватманский лист в красках переносил Волков. Все восхищались его великолепным изображением, мне особенно запомнились светлые голубые прослойки льда в многолетнемерзлых грунтах на фоне желто-оранжевых суглинков. А ниже — толстый пласт угля. И тут — о ужас! — вошел геолог из управления рудника и обратился ко мне:
— Тут недоразумение. Как это вы изобразили коренные породы и пласт угля? Здесь падение пластов на северо-запад, угол столько-то градусов. Разрез в разверстке должен быть изображен так, — и показывает рисунок на бумажке.
Я обомлел. Ведь весь разрез с начала и до конца закончен в красках.
А он продолжал:
— Все, что касается четвертичных пород, не вызывает возражений, но коренные так выглядеть не могут. Мы имеем отличный геолого-литологический профиль вдоль левого берега, можно прийти к нам и посмотреть.
Я заметил сосредоточенный взгляд Волкова. Вскоре пришел руководитель камерального бюро Георгий Петрович Софронов, бывший доцент Ленинградского горного института. Взглянув на разрез, он покачал головой и — ко мне:
— Сергей, что ты тут наляпал? Надо было мне сначала показать, а уж потом давать на раскраску. Теперь говори с Волковым, как быть.
Волков спокойно сказал, что все счистит и сделает, как требуется. И сделал.
Разрез потом демонстрировался при авторитетной комиссии, приехавшей из Москвы, а затем — в Институте мерзлотоведения.
Вплоть до отъезда из Воркуты я любил заходить в нашу бывшую землянку и беседовать с В.В.Волковым, слушать его интересные рассказы о Тенишевском училище, где они учились с братом, об охоте на глухарей, об искусстве и многом другом.
Как-то при разговоре о живописи я упомянул о картине Репина «Иван Грозный и его сын Иван». Всеволод Васильевич сказал: «Это же памфлет, ничего общего с искусством не имеющий». Почему памфлет, да еще и не имеющий ничего общего с искусством, я не понял, но эта фраза мне запомнилась навсегда.
Мои друзья на Пятом околотке, Ершов и Прохоров, с пренебрежением относились к рисункам Всеволода Васильевича. Он и сам не считал их искусством, а делал по заказам для заработка, хотя многие его рисунки, особенно карандашные портреты, по-моему, были очень удачными и, казалось мне, превосходили аналогичные рисунки моих друзей, рьяно критиковавших его. Для Мерзлотной станции Волков был, несомненно, удачной находкой, и Яновский его очень ценил, как и руководитель камерального бюро, талантливый геолог Софронов.
ПОТЕПЛЕНИЕ 1939 ГОДА
С наступлением нового года определенно наметилось «потепление климата», освобождение заключенных по нашим статьям — 58-я п. 10, КРА, КРД1 — продолжалось. Я занимался наблюдениями за температурным режимом грун-
1 КРА — контрреволюционная агитация. КРД — контрреволюционная деятельность.
тов по скважинам, заложенным еще летом на нашем участке. Как-то в феврале утром, еще по темноте, я пошел в охотничий заказник и обнаружил там удачную добычу. Вернулся домой, бросил в сенях штук пять куропаток и отправился к ближайшим режимным скважинам, чтобы провести температурные замеры. Подготовляя к спуску в скважину гирлянду термометров, увидел нашего сотрудника Коровина, бегущего от дома к зданию железнодорожной станции. Подумал, что его вызвали для каких-то указаний. Но не успел опустить гирлянду, как услышал неистовый крик его, уже выбегавшего со станции ко мне:
— Сергей Петрович! Поздравляю! Вам свобода! Бегите на рудник, оформляйте освобождение!
Я настолько ошалел, что даже не почувствовал волнения, и ответил:
— Да я еще термометры не опустил.
— Бросьте вы их, к чертовой матери! Вы что, одурели? Дуйте на рудник!
Тут только я сообразил, какое событие произошло. Схватил связку термометров, побежал в барак, сложил их в сенях и, как был, в телогрейке, ватных штанах и валенках, побежал на рудник.
Когда я появился на Мерзлотной станции, все встретили меня аплодисментами и сказали, что я преодолел пять километров за сорок минут. Они отметили время, когда передали известие по телефону.
Я тут же отправился за оформлением справки, которую получил без всякой проволочки.
Вечером меня вызвал к себе Яновский, там были его заместитель Братцев и другие сотрудники, все меня вторично поздравляли. Решался вопрос: остаюсь я хотя бы до навигации на Воркуте или же сразу отправляюсь в направлении Москвы. В справке об освобождении указано направление: город Александров Ивановской области. Ехать из Воркуты было не на чем. Можно, при желании, идти до Усть-Усы
пешком пятьсот километров, оттуда самолетом до Архангельска. Я решил остаться до навигации с условием работы на Мерзлотной станции.
— Тогда вот что, — сказал Владимир Константинович. — Ты зачисляешься на должность геофизика с окладом 500 рублей в месяц плюс 50 процентов северных. Всего 750 рублей. Это для начала.
Для начала было неплохо. Затем Яновский открыл шкаф, вынул оттуда нагольный полушубок и коричневый шерстяной костюм (гимнастерку и бриджи), передал мне и сказал, чтобы я сбросил лагерную одежду. Таким образом, я в один день превратился из зэка в вольнонаемного. Пропуск мне поменяли на другой — с красной полосой.
Глава 25 НА СВОБОДЕ
Глава 25
НА СВОБОДЕ
РАБОТА ПО ВОЛЬНОМУ НАЙМУ
Передать ощущение свободы мне кажется очень трудной задачей, и я лично не в состоянии это сделать. Мне кажется, во-первых, что это ощущение сугубо индивидуальное. Во-вторых, чтобы чувствовать свободу, надо предварительно быть длительное время в неволе, и поэтому, как бы хорошо ни было описано или рассказано настроение арестанта, вышедшего на свободу, оно не будет должным образом понято человеком, никогда не испытавшим тюремной или лагерной жизни.
Возвратившись на Пятый околоток в новом качестве, я, разумеется, был встречен восторженно. Я имел возможность теперь пользоваться столовой для вольнонаемных, покупать продукты в ларьке. Таким образом, появилась возможность помочь своим друзьям.
Освобождение заключенных между тем продолжалось в усиленном темпе, и снова большая часть решила, что наступили радикальные перемены. Освобождались не только пятигодничники с зачетами рабочих дней, но даже такие, которым по истечении их календарного срока в начале 1938-го приплю-
совывали пять, восемь и даже двадцать пять лет. «Кирпичный завод» опустел, исчез из Воркуты и Кашкетин. На Пятом околотке у нас освободились почти все рабочие, а вскоре и жившие со мной в бараке: Ершов, Коровин, начальник участка Мартовский. Задержался Макарий Амвросиевич Прохоров — у него оказалось недостаточное количество зачетных дней.
Ближе к весне мне предложили переехать на рудник. Там нам, уже вольнонаемным, предоставили отдельную землянку, и мы стали жить втроем: Водолазкин, Сафронов и я. Проходила большая камеральная обработка полевых материалов. Руководство Мерзлотной станции переселилось во вновь отстроенный дом. По выходным дням и накануне их по вечерам устраивались танцы, на которых отличалась как прима Ганна Ивановна — жена Жукова, инженера-мерзлотоведа. Я часто посещал насосную, где теперь из моих друзей оставались только Васильев и Гусев. С Волковым мы встречались ежедневно, так как работали в одном помещении.
Наконец наступало время собираться к отъезду. Женя Васильев отдал мне свой чемодан, я приобрел для подарков домой туфли из оленьей шкуры. Адреса с просьбой навестить, что-то передать давали все оставшиеся. Волков передал пятьдесят рублей сыну на апельсины. Как тяжело было расставаться с друзьями, особенно с теми, кому еще предстоит сидеть в лагере не один-два года, а все пять, а может быть, и больше.
ПРОЩАЙ, ВОРКУТА!
На совместный выезд нас собралось человек десять. Путь был по узкоколейке до станции Уса, далее — пароходом вниз по Усе и Печоре до Нарьян-Мара, оттуда — Белым морем до Архангельска.
Путешествие до Архангельска продолжалось больше недели в неуютных условиях. Особенно неприятно было плыть по Белому морю в трюме. Многие очень страдали морской
болезнью. Я по морю плыл впервые и, слава Богу, перенес это путешествие спокойно, не обращая внимания на качку.
Когда мы подходили к Архангельску, меня поразили огромные склады торцов, предназначаемых для мощения улиц, а также знакомого мне по Воркуте крепежника для угольных шахт.
Наша группа в Архангельске распалась. Железнодорожных билетов в первый день нашего приезда достать было невозможно. Мы решили с Ершовым избрать более сложный, но зато надежный путь: пароходом вверх по Северной Двине до Котласа, а оттуда — уже поездом — до Москвы. На этот раз мы взяли билеты в каюту второго класса и плыли до Котласа с полным комфортом. Из Котласа я дал телеграмму Михаилу, сообщив номера поезда и вагона. Ершов намеревался ехать в Астрахань и поэтому сошел в Нижнем Новгороде. Нет нужды говорить, насколько радостна была встреча с братом на Курском вокзале, потом с его женой и годовалым племянником Петей.
Передать свои ощущения при свидании с сыном, которого я не видел четыре года, мне трудно. Это выше моих сил. Вся горечь, которая накопилась у меня за время разлуки, вдруг вылилась наружу. Но я сдержал себя, и никто не заметил моего душевного состояния.
На даче у сестры жила тетка ее мужа, Анна Дмитриевна Самарина, которая нянчила маленького Николая — сына Кати и Юши. Мальчик был болезненный и вызывал жалость. Но он был обожаем не только родителями и его бабой Маней, но и всеми родственниками.
ПЕРВЫЕ САМОСТОЯТЕЛЬНЫЕ ШАГИ
При освобождении из лагеря я получил справку, на основе которой мне выдали годичный паспорт. В паспорте была сделана запись, что документ выдан «на основе справки
Воркут-Печтреста НКВД», без указания о запрете проживания в столице и других крупных городах Советского Союза. Поэтому формально мог бы поселиться в любом городе, но я понимал, чем это грозит, и поехал за стокилометровую черту от Москвы в Александров, в то время входивший в Ивановскую область. Здесь я прописался, встал на воинский учет и временно поселился вместе с сыном в снятой мною комнате в частном доме. У меня оставались заработанные на Воркуте деньги, на которые мы могли временно существовать, пока я не определюсь на работу. В Александрове к моменту моего приезда собралось немало бывших зэков, ранее проживавших в Москве, в частности, двое моих однодельцев: Костя Муханов и ранее не знакомый мне очень приятный человек — Иван Николаевич Никитинский.
В Александрове не представлялось возможным найти какую-либо подходящую работу. Поэтому первоочередной задачей для нас был ее поиск где-то на периферии. Никитинский ездил в Иваново, где предложил свои услуги преподавателя иностранных языков в двух имевшихся там вузах. Муханов договаривался в Москве о зачислении его на строительство Никелевого комбината в Норильске. Я пытался устроиться в Бампроект на железнодорожные изыскания, проходившие в Восточной Сибири. Однако отдел кадров меня не захотел зачислить, несмотря на большую нужду в изыскателях-геотехниках. Я старался убедить кадровика, что работал на Дальнем Севере на подобных же изысканиях и поэтому могу быть здесь очень полезным, но он остался непреклонным. Так же поступил отдел кадров Гидроэнергопроекта, куда меня пытался устроить мой шурин Никита Урусов.
Мною овладела безысходность. Радостное ощущение свободы, которое я испытывал на Воркуте при зачислении меня на работу по вольному найму, притупилось, во всей наготе представилось мне мое бесправное положение.
Я дал телеграмму Яновскому с просьбой взять меня обратно на Мерзлотную станцию. Получил не вполне положительный ответ, но в общем обнадеживающий, и стал ждать.
Между тем у нас на семейном совете обсуждался вопрос о поездке моего брата в сибирское село Муромцево, куда в 1937 г. были сосланы моя мать и сестра Елена. Теперь, после устранения Ежова, выяснилось, что их ссылка была незаконной и им разрешено вернуться в Москву. Обе они получили нравственную и физическую травму. У матери в 1938 г. произошел инсульт, и она оказалась парализованной, практически недвижимой. Сестра получила серьезное нервное истощение и фактически тоже стала инвалидом.
Надо было срочно ехать брату Михаилу, чтобы привезти обеих в Москву. Задача оказалась нелегкой, но мой энергичный брат выполнил ее успешно. Мама и Елена вернулись, их поселили на Садовой в бывшей нашей комнате, которая сохранилась благодаря тому, что там была прописана няня моего сына и сам он числился там, хотя проживал у моей сестры.
Вскоре разрешилась и моя судьба. Никита Урусов, уехавший на изыскания в Башкирию, написал мне оттуда, что я могу быть зачислен там на должность техника-геолога с окладом 350 рублей в месяц плюс 80 процентов полевой нагрузки, что в сумме составляет около 600 рублей. Я решил не ждать окончательного ответа Яновского и поехал в Башкирию. Мое решение поддержал брат Михаил, считая этот вариант более удачным, чем снова ехать на Воркуту.
ЭПИЛОГ
ЭПИЛОГ
Мое зачисление в изыскательскую партию Гидроэнергопроекта с легкой руки моего шурина на всю жизнь связало меня с этим учреждением. Я стал кочевать по всему Совет-
скому Союзу вместе со своим сыном Кириллом, который для получения среднего образования учился в девяти школах в разных местах нашей страны.
Еще до отъезда в Башкирию я подал заявление в НКВД с просьбой сообщить мне о судьбе моей жены. В окошке на Кузнецком мосту мне было прочитано: «При пересмотре дела, возбужденном прокурором г. Москвы, осуждена вторично с отбытием наказания в режимном лагере на срок десять лет без права переписки». В 1939 г. мы еще не знали, что такая формулировка сталинского судилища означает расстрел. Но это уже заставляло думать об очень сложной и, вероятно, тяжелой судьбе нашей разбитой семьи.
Уехал я в Башкирию с тяжелым чувством неопределенности.
Зима 1939/40 г. была суровой. Сын Кирилл пока жил в Москве у сестры Кати на Тверской, где у них была одна комната в доме гостиничного типа с общей кухней и телефоном в коридоре. Мать и сестра вместе с няней ютились на Садовой. С помощью врачей, помнивших моего врача-отца, мать в эту зиму положили в больницу, где она пробыла около двух месяцев.
Я сумел зарекомендовать себя на работе, получил повышение оклада и премию, с чем приехал в Москву. Поддержал мать и сестру, купил необходимое из одежды и обуви для сына.
Весной 1940 г. открылись магазины «Люкс», где можно было приобретать по дорогим ценам любые товары. Для людей, прилично зарабатывающих, таких, как изыскатели, получавшие практически два оклада, эти магазины были доступны.
Из Башкирии я переехал в Челябинскую область близ города Нязепетровска. Там я обменял свой воркутинский паспорт, и все следы моей лагерной жизни в новом документе исчезли.
Я решил попробовать прописаться в квартире сестры, чтобы без опаски приезжать в Москву. В тресте, как назы-
вался тогда институт Гидроэнергопроект, мне выдали справку, что я работаю в отделе изысканий треста в должности техника-геолога, и я, заполнив нужные документы, отправился в отделение милиция, где мне без всяких задержек поставили в паспорте штамп, удостоверяющий мою прописку в квартире сестры и ее мужа. Я снова сделался москвичом. Однако старался в Москве не задерживаться и большую часть своей жизни проводить на изысканиях.
Осенью 1940 г. моему сыну надлежало поступить в школу. Он поселился теперь в нашей комнате на Садовой, вместе с моей матерью, сестрой и няней.
Большое волнение испытывал я, уезжая осенью 1940 г. на изыскания в Оренбургскую область, где проектировалась гидростанция на реке Урал. Как проведет зиму мой сын, оставаясь на попечении совсем больной матери, больной сестры и престарелой няни?
Я уехал в Тереклу, поселок, населенный бывшими оренбургскими казаками, сохранившими во многом традиции Оренбургского Казачьего войска. Здесь мне придется прожить вместе с сыном без малого семь лет.
Мои волнения за сына в Москве оказались напрасными. Кирилл прошел первый класс отличником и в дальнейшем, несмотря на все тягости, которые нам пришлось перенести, оставался верным традициям нашего рода, семьи, для меня был всегда утешением от горьких переживаний.
В 1941 г. я приехал в Москву в начале мая. В том году наша партия должна была провести большие работы, так как сооружение плотины на Урале было связано с расширением работ по строительству Никелевого комбината в Орске, расположенном в шестидесяти километрах от створа проектируемой плотины близ поселка Терекла.
Мой шурин Никита Юрьевич Урусов был назначен заместителем начальника нашей изыскательской партии и в это лето собирался ехать в Тереклу вместе со своей семьей —
женой и двумя детьми. Я, в свою очередь, решил взять с собой сына.
За недолгое время до намеченного выезда из Москвы кто-то из Урусовых мне передал, что со мной желает срочно увидеться некая Дубнова, оставившая свой адрес. Фамилия врезалась в память по аналогии с известным преподавателем университета Дубновым — автором задачника по математическому анализу. Каково же было мое удивление, когда я пришел в назначенную квартиру и она оказалась принадлежащей именно этому преподавателю, а женщина, пригласившая меня, — его женой.
Дубнов встретил меня с опаской, едва кивнув в знак приветствия. А его жена обрадовалась и сообщила, что находилась в заключении вместе с моей женой. Она сказала, что между ними было условлено: кто первой выйдет на свободу, должен найти мужа другой и рассказать о ее судьбе.
— Вышло так, что первой отпустили меня, — она помолчала, — но у меня для вас неутешительные вести... Вашу жену увели туда, откуда уже не возвращаются...
Я хотел уточнить, куда именно увели мою жену: в лагерь? в суд? или еще куда-нибудь? Но Дубнова уклонилась от ответа, и я ушел, оставив надежду, что Лёна жива и мы еще увидимся.
В 1945 г., уже после войны, брат моей жены, Кирилл Урусов, на запрос о судьбе своей сестры получил ответ, что она скончалась в лагере в 1943 г. Я больше не уточнял эти трагические для меня ответы с Лубянки. Но мне кажется, что она погибла в 1937 г., именно тогда, когда рассталась с Дубновой1.
В конце мая 1941 г. мы приехали с сыном в Тереклу, а меньше чем через месяц началась война. Нашу партию не распустили, а наоборот, поддержали, так как очень скоро
1 С.П.Раевский в этом не ошибся, см. Послесловие сына автора К.С.Раевского «Из старой России в XXI век».
началось строительство плотины на Урале. Но многих работников мобилизовали на фронт, меня вызывали в мобилизационную комиссию неоднократно, но всякий раз выбраковывали из-за бывшей судимости по пресловутой 58-й статье.
В августе 1941 г., когда немцы рвались к Москве, моя сестра Катя с трехгодовалым сыном, лежащим в гипсовой подстилке из-за воспаления позвоночника, приехала ко мне в Тереклу. Мы прожили вместе почти полтора года, потом сестра со своим и моим сыном переехали в Оренбург. В 1943 г. происходила так называемая реэвакуация в Москву. Наш Гидроэнергопроект, эвакуированный в 1941 г. в Курган, возвратился в Москву.
Я, как сотрудник Гидропроекта, тоже был откомандирован в столицу, но, опасаясь прописываться в городе, поселился вместе с сыном на станции Лосиноостровской, тогда еще считавшейся дачным поселком. Сын пошел в четвертый класс, я ездил на работу в Гидроэнергопроект. Так мы прожили в Лосинке до весны 1944 г. Здесь мне пришлось снова, но уже в последний раз, встретиться с Лидией Михайловной Мяздриковой, в прошлом — королевной Лили Зайцевой. Ей было уже тридцать пять лет, она имела второго сына от второго мужа, погибшего в ополчении под Москвой. Лили оставалась красивой, это заметил даже мой двенадцатилетний сын.
Весной 1944 г. меня снова направили в Тереклу, но теперь уже начальником изыскательской партии. Так продолжалось наше кочевье с сыном до тех пор, пока Кирилл не поступил в институт в 1950 г.
Первые годы войны принесли много горя не только нашей семье, но и многим близким нам людям. В самом ее начале был вторично арестован и отправлен в лагерь сроком на десять лет Кирилл Голицын, вслед за ним арестовали, по доносу, его двоюродного брата, всеми нами любимого Владимира Голицына, арестовали Софью Владимировну
Олсуфьеву, муж которой погиб в тюрьме в 19.47 i. Муж Кати Голицыной — Валерий Перцов, мой близкий друг, погиб в первый год войны при обороне Москвы. Погиб и ушедший добровольцем на фронт мой знакомый по лагерю В.В.Волков.
Летом 1942 г. скончалась моя мать. Жившая с ней моя больная сестра Елена уехала в Оренбург, где в это время жила с детьми моя старшая сестра Катя. Жить Елене оставалось недолго. 19 октября 1943 г. она скончалась в возрасте тридцати восьми лет в больнице, куда ее положили уже тяжело больной. Вскоре был арестован и сослан в лагерь на десять лет мой брат Михаил, не успевший защитить докторскую диссертацию в Отделении механики Академии наук СССР, а 28 августа 1944 г. он скончался в лагере, перенеся тяжелую болезнь. Вскоре же мне сообщили о смерти моей жены. Такими печальными событиями окончились для нашей семьи последние годы войны. И хотя не одна семья пострадала в эти тяжелые годы, мне кажется, что нам досталось горя сторицею.
Несколько наиболее длительных периодов моей сорокалетней изыскательской жизни прошли в четырех регионах: на Южном Урале в Оренбургской области (поселок Терекла Новоорского района); на Волге с базированием в Городце Нижегородской области и Мариинском Посаде близ Чебоксар; на Ангаре в Братске и Усть-Илимске; в Московской области в Рузском районе. Мне также пришлось работать на Украине, Северном Кавказе, в Белоруссии, Средней Азии и в своей родной Тульской области.
После войны, казалось бы, можно было ожидать улучшения жизни. Однако у нас в селе Терекле на Южном Урале это не чувствовалось. Большая часть молодых ребят, родившихся в 1920—1922 гг., не вернулись домой. Многие пришли с ранениями, и всего лишь несколько человек прибыли домой здоровыми. Таковыми оказались Скопин и Жуков. Они были коренными местными жителями, с детства
вросшими в свое хуторское хозяйство. Когда организовались колхозы, большая часть молодежи старалась уйти из деревни на какое-нибудь производство.
С прибытием нашей партии многим молодым колхозникам разрешили поступить к нам на работу. Так попали к нам Скопин и Жуков. Каково же было мое удивление, когда они вдруг явились ко мне с вопросом: скоро ли распустят колхоз и раздадут землю? Еще добавили, что им, как участникам войны, должны выделить особые льготные участки. Я поспешил их разуверить и сказал, что районные власти просили меня агитировать всех здоровых фронтовиков идти в колхоз и не искать другой работы. Скопин и Жуков ответили, что раз так, то они останутся работать у нас на прежних должностях, но в колхоз, хоть пусть голову снимут, ни за что не пойдут. Я их с удовольствием зачислил на работу. Кузнец Скопин как-то сказал: «Вот видишь, нам на фронте помполит сказал, что колхозов теперь не будет. Я приехал, прикинул: у меня бычок двухгодовалый, у Жукова — второй, аккурат мы с весны можем свой участок поднимать. А теперь что? На шести сотках1 разве можно что сделать?» Такой настрой мыслей еще оставался у потомственных земледельцев в конце сороковых годов.
Осенью 1946 г. мне неожиданно предложили покинуть обжитую Тереклу и переехать в Ханинский район Тульской области, где поручалась организация изыскательской партии с работами, обеспечивающими проектирование водохранилища на реке Черепеть.
Деревня Катино, в которой намечалось дислоцировать партию, находилась в тридцати километрах от хорошо знакомого мне Одоева, где три года подряд (1930—1932 гг.) я проводил свой летний отпуск. Я там узнал, что моя бывшая
1 Во время войны всем жителям выделялось по нескольку соток земли для организации собственных огородов. В Терекле всем работникам нашей партии было выделено по шесть соток. (СР.)
молодая няня Груша (Агриппина Михайловна Ливонская), всегда относившаяся ко мне как к младшему брату, потеряла на войне единственного сына Вову. Муж ее умер в 1933 г., и теперь она вышла замуж за знакомого мне Георгия Александровича Андреева — управляющего районным отделением Госбанка.
Выбрав свободный день, я отправился в Одоев, где с большим радушием был встречен своими уцелевшими друзьями. Находясь теперь совсем близко от Одоева, в течение года несколько раз заезжал туда, иногда с ночевкой.
Однако мое пребывание на Тульской земле оказалось непродолжительным. Через год меня освободили от административной работы и перевели на должность старшего инженера с направлением на Волгу, где в конце 1947 г. было начато строительство так называемой Горьковской ГЭС.
В конце 1946 г. я решил создать семью и сошелся с молодой женщиной, потерявшей на войне своего жениха. В 1947 г. у нас родился сын, которого я назвал в честь своего покойного брата Михаилом.
Моему старшему сыну шел шестнадцатый год, ему предстояло идти в седьмой класс школы. Он успешно ее закончил весной 1950 г. и в том же году был зачислен студентом лечебного факультета 1-го Московского медицинского института.
Моя новая семья просуществовала всего пять лет и распалась. Старший сын Кирилл был в это время уже студентом третьего курса. А мой маленький сын был очень привязан ко мне и к брату, но его мать ни в коем случае не хотела оставить нам мальчика. Он рос и воспитывался в Орске, где жили родители его матери. Длительное время Миша учился в интернате. Когда он окончил школу, мы встретились. Поначалу сын отнесся ко мне сдержанно, потом мы сблизились прочно и навсегда. Сейчас у него большая семья, в которой три моих внучки и внук. Живет семья моего младшего сына Михаила на Алтае.
Сиротское детство моего старшего сына Кирилла проходило без необходимых для ребенка радостей и материнской ласки, и мне казалось, что я делал все возможное для облегчения его участи. Возможно, что я ошибался. Но его светлый ум, стойкость и душевная теплота, унаследованная от матери, позволили ему выдержать все перенесенные невзгоды и найти дорогу без изгибов. Окончив институт с отличием, Кирилл Раевский поступил в аспирантуру, а потом женился на студентке своего института, ставшей преуспевающим врачом. У них родился и вырос отличный сын, наследовавший все лучшие качества своих родителей. До достижения тридцатилетнего возраста Кирилл с отличием защитил кандидатскую диссертацию, а через десять лет — докторскую. Получил звание профессора и был избран членом-корреспондентом Академии медицинских наук. Его сын — мой старший внук воспринял от отца светлый ум и встал на путь познания физико-математических наук. У него есть сын (мой правнук). За все перенесенные страдания Господь вознаградил нашу семью, состоящую на сегодняшний день из четырех поколений Раевских по мужской линии.
В 1953 г. я соединил свою судьбу с моей теперешней женой, с которой на сегодняшний день мы прожили без одного года сорок лет. Временную потерю младшего сына мне в 1953 г. восполнила десятилетняя падчерица Таня, теперь мать взрослых дочери и сына.
Моя работа на Волге, продолжавшаяся почти без перерыва одиннадцать лет1, оставила в моей памяти много воспоминаний, связанных с частыми путешествиями по Волге и ее главным притокам Оке и Каме. В те годы Волга была во всем ее величии. Комфортабельные пароходы (тогда еще
1 В 1952 г. я был временно командирован в Таджикистан для усиления изыскательских работ под строительство гидростанции на реке Сыр-Дарья. (С.Р.)
оставались самые приятные колесные пароходы общества «Самолет») доставляли большое наслаждение всем путешествующим. На Волге я получил хороший практический опыт по инженерной геологии применительно к строительству не только гидростанций, но и других гражданских сооружений. Я также провел большую работу по водоснабжению городов и поселков за счет использования подземных вод.
Год 1953-й повернул ход нашей истории. Кончилась сталинская эра. Всплыл на поверхность опальный маршал Жуков, был арестован и предан суду «агент империализма», второй человек в Союзе — маршал Берия, прекращено пресловутое «дело врачей», «заклятый враг» Иосиф Броз Тито признан другом и т.д.
Самым существенным для нас — бывших зэков был указ о снятии судимости с тех, кто был осужден на срок не свыше пяти лет. Благодаря этому мне дали «допуск» к «секретным» материалам. Эти «допуски» в свое время были сущей комедией. Мне, принимавшему непосредственное участие в составлении технических отчетов по результатам изысканий, запрещалось пользоваться картами определенного масштаба, считавшимися «секретными», в то время как еще до войны все эти карты были на руках у немцев. Доходило до абсурда: названия волжских городов и поселков зашифровывались, например: г. Юрьевец назывался в отчете «объект № 11», г. Плес — № 19, Кинешма — №21 и т.д.
Были еще большие курьезы. Однажды потребовалось заказать в кузнице очень примитивный наконечник к буровому снаряду, называемый буровой ложкой. Кто-то из сотрудников сделал чертеж, чтобы передать в мастерскую. Потом этот чертеж потеряли и нашли на улице. Принесли к нам в экспедицию в «спецчасть». Ее сотрудница, решив проявить бдительность, передала чертеж районному уполномоченному МГБ. Тот, не раздумывая, сделал внушение нашему начальству, и только когда эмгэбэшнику показали
в натуре, что собой представляет этот чертеж, он, рассмеявшись, сказал: «Ну, Юрий Сергеевич (так звали начальника экспедиции), ты, видно, здорово надрессировал свою команду, теперь, поди, весь твой буровой склад придется засекретить».
Буровой склад, правда, не «засекречивали», но вот какие фокусы сотрудников спецчасти считались нормой. В дни октябрьских и майских праздников во всех отделах экспедиции устанавливалось посменное круглосуточное дежурство сотрудников, несмотря на постоянных сторожей. При этом накануне праздников все пишущие машинки убирались в шкафы под замок, все текущие несекретные материалы запирались на замок, и шкафы опечатывались. Бессмысленность процедуры была очевидной. Ведь в обычные выходные дни машинки преспокойно стояли на столах, секретные материалы хранились в спецчасти в сейфах, а текущие материалы лежали в столах сотрудников и в шкафах без печатей. Можно привести бесчисленные нелепости уже через много лет после сталинского режима.
В конце пятидесятых годов изыскания на Волге значительно сократились. Большая часть строительных работ была завершена. «Стройки коммунизма», задуманные Сталиным, превратили Волгу в ряд больших озер. Прежняя вольготная жизнь волжан кончилась, пожилые люди плакали. Не стало любимых стерлядок и осетров, за которыми с такой любовью охотились потомственные волгари. Красивые прибрежные места затоплены. Кругом грязная вода, покрытая пятнами нефти: не прополощешь белья и не искупаешься. А бывало, в Городце с высокой горы вниз к Волге ходили по воду, чтобы потом истопить баню и вымыться волжской водой.
Мне предложили поехать в Сибирь на Ангару, где началось строительство Братской ГЭС. Там мы с женой проработали шесть лет, после чего в 1964 г. переехали в Москву.
Я работал в подмосковной экспедиции близ Рузы, жена — в Москве, в Институте «Гидропроект», объединившимся с нашим прежним «Гидроэнергопроектом».
Проработав под Москвой четыре года, я снова потянулся в Восточную Сибирь, но теперь уже не в Братск, а в Усть-Илимск. Прошло еще десять лет, и я окончательно вышел на пенсию. Мне исполнилось семьдесят два года.
Вторая половина XX века принесла нашему многострадальному народу небывалые перемены. И вот что поразительно! То, что казалось нам несбыточной мечтой, для многих обернулось не удивившей их реальностью. Как снег на голову обрушился XX съезд КПСС, особенно на меня, с последующей реабилитацией и разрешением вернуться в Москву.
После двухгодичного ожидания своей очереди я получил извещение на получение ордера на комнату в коммунальной квартире вновь выстроенного дома. Когда мы вдвоем с сыном Кириллом подходили за получением ордера к окошку, называвшемуся ожидающими «дверью рая», нам казалось, что происходит какое-то чудо. Один из ожидающих спросил: «Можно посмотреть, что представляет собой эта индульгенция?»
Когда же мы пришли к дому, в котором на самом верхнем, восьмом этаже размещалась квартира из трех комнат, из них одна — наша, нам показалось, что мы счастливее многих миллионов людей. Не верилось, что мы имеем собственную жилплощадь, которую у нас никто не отберет.
Люди переживали, потом забывали и привыкали, а некоторые считают, что когда-то, при Сталине или Брежневе (хрущевские времена почему-то не берут в расчет), жить было хорошо и всего имелось вдоволь. А ведь это неправда. Жизнь в СССР была сносная только в Москве, Ленинграде и еще в нескольких городах. Отъедешь от столицы на полсотни километров, и нет никакого достатка. Не зря ходила загадка «Армянского радио»: что такое зеленая змея
и колбасой пахнет? Ответ: электричка Москва — Тула! Все везли из Москвы, кто мог.
Всегда существовавшая с самого 1917 г. эта нестабильная жизнь отдалила меня от забот устроить покой к старости. Приходится признать, что у меня была возможность создать себе более благоприятные условия жизни, но мои последние старания для этого кончались неудачей. Да что делать? Надо быть довольным тем, что есть налицо. Мы живем с женой в однокомнатной квартире пятиэтажного дома. Уже шесть лет прошло, как с нами пожелала поселиться внучка — дочь моей падчерицы, и мы продолжаем жить втроем. Мы не сетуем на свою судьбу и благодарим Бога за все благо, дарованное Им нам и нашему потомству.
ИЗ СТАРОЙ РОССИИ В XXI ВЕК Послесловие
ИЗ СТАРОЙ РОССИИ В XXI ВЕК
Послесловие
Отец, самый близкий и дорогом для меня человек, не дожил до выхода в свет этой книги: его не стало 7 февраля 2004 г. на девяносто четвертом году жизни.
Моя первая встреча с отцом относится к лету 1939 г., когда он вернулся после освобождения из Воркутпечлага. Никогда с этого момента наши отношения не были ничем омрачены. Его любовь, доброе внимание, постоянную заботу я ощущал с самой первой нашей встречи и до последнего дня его жизни.
Перевернута последняя страница. Сейчас я могу сказать, что всегда чувствовал себя счастливым, зная, что у меня есть замечательный отец. Его скромность, глубокая порядочность, постоянная доброжелательность к людям навсегда останутся в моей памяти как светлый след его личности.
Отец всегда гордился своей родословной, особенно дорожил памятью родителей, передавших ему лучшие традиции русской дворянской нравственности и культуры. На формировании личности моего отца, несомненно, сказалось влияние той среды, в которой прошли его детство и юношеские годы. Его дед, Иван Иванович Раевский, был близким другом Л.Н.Толстого, бабушка приходилась троюродной сестрой одновременно М.Ю.Лермонтову и П.А.Столыпину. Дру-
гой дед, И.С.Унковский, — известный мореплаватель, командир фрегата «Паллада».
Ни в партиях, ни в каких-либо политических движениях отец никогда не состоял, всегда оставался самим собой.
В новой России отец стал одним из основателей «Союза потомков российского дворянства», возникшего в 1990 г. Он был членом редколлегии литературно-исторического альманаха «Дворянское собрание», в котором опубликовал большую статью о роде Раевских герба Лебедь.
Мой сын Дмитрий не раз говорил мне, что он восхищается дедом, пережившим несколько исторических эпох: императорская Россия, революция, Гражданская война и разруха, НЭП, пятилетки, «развитой социализм», наконец, демократическая Россия, вместе с которой отец перешагнул в новое тысячелетие.
Над книгой воспоминаний отец работал на протяжении нескольких лет после выхода на пенсию. Трудолюбие его меня всегда восхищало. Кажется, он никогда не сидел без дела. Начав трудовой путь в семнадцатилетнем возрасте сразу после окончания школы, отец работал до восьмидесяти лет, в последние годы интенсивно занимаясь мемуарами. В этой книге нашли отражение впечатления долгой жизни отца, особенно ее первой половины.
Безмятежное детство в родительском доме в деревне, а затем революция, трудное приспособление к новой жизни — все это проходит перед глазами десятилетнего мальчика. Из мемуарной литературы хорошо известно, что после революции дворянские семьи, как правило, оставляли свои родовые гнезда, где жизнь становилась опасной, и переселялись в города. В нашей семье дело обстояло иначе, поскольку ее глава, П.И.Раевский, был необычным помещиком, а известным врачом, доктором медицины Московского университета. Проработав некоторое время в госпитале в Туле, дед был арестован и после непродолжительного заключения назначен заведующим медицинским пунктом в селе Барятино Тульской губернии. Постоянно подвергаясь опасности во
время эпидемии брюшного тифа, Петр Иванович заболевает и умирает.
Не могу без волнения читать сцену, когда отцу, мальчику тринадцати лет, сообщают о кончине горячо любимого им человека. Воспоминание об этом времени навсегда сохранилось в памяти моего отца. Его постоянным желанием было найти могилу П.И.Раевского на кладбище в городе Богородицке. В конце семидесятых годов мы с отцом специально поехали в Богородицк, посетили кладбище, и благодаря некоторым знакомствам и определенным усилиям нам удалось найти могилу, восстановить на ней крест и надпись. В этом нам очень помогла семья священника отца Алексея Резухина, в то время настоятеля храма при кладбище.
До последних дней жизни отец сохранил прекрасную память. Описание многочисленных событий разного масштаба, иногда достаточно мелких, но характерных эпизодов, деталей читатель встречает в этой книге. Меня всегда поражало огромное количество людей, буквально населяющих воспоминания отца. В его изложении, а для меня — в его рассказах это живые характеры, отличающиеся друг от друга «лица необщим выраженьем». Так и хочется сказать: «галерея образов ушедшего века». Здесь и старый князь Владимир Михайлович Голицын, московский городской голова, а затем губернатор; обер-прокурор Святейшего синода Саблер; брат первого премьера Временного правительства Львов; отец Павел Флоренский; писатель М.А.Булгаков; академики С.И.Вавилов и М.А.Леонтович, масса других лиц, среди которых школьные учителя, врачи, священники, крестьяне, мельники, мелкие предприниматели времен НЭПа, комиссары, чины НКВД, заключенные и вольнонаемные на Воркуте. Страницы воспоминаний насыщены именами родовитой русской аристократии: Трубецкие, Шереметевы, Голицыны, Самарины, Бобринские, Лопухины, Шуваловы, Урусовы... Многие из этих семей находятся в той или иной степени родства с семьей Раевских.
Особое место занимает в воспоминаниях семья Толстых. С внучками Льва Николаевича мой отец поддерживал дружеские отношения на протяжении многих десятилетий. Всего несколько лет назад некоторые из них были еще живы, приезжали в Москву, встречались с отцом.
Вспоминаю, как, находясь в Риме по приглашению университета «Tor Vergata» несколько лет назад, я позвонил Татьяне Михайловне Сухотиной-Толстой, с которой мы с отцом незадолго до того встречались в Москве в Музее Л.Н.Толстого на Пречистенке. Татьяна Михайловна пригласила меня посетить ее дом в фешенебельном районе Рима на углу Via Veneto у парка Villa Borgese. На стене ее комнаты я увидел фото Льва Николаевича с внучкой Таней Сухотиной. В разговоре Татьяна Михайловна посетовала на то, что русский язык сильно испорчен (сама она говорила прекрасно), попутно заметив, что мой русский не так уж плох. Интересно, что рассказ о моем визите к внучке Толстого вызвал живой интерес у моих коллег — итальянских ученых.
В этой связи вспоминается еще один заграничный визит. Во время командировки на научную конференцию в Англию я получил приглашение посетить нашу дальнюю родственницу Елену Бобринскую, когда-то знаменитую красавицу, вышедшую замуж за англичанина и живущую в собственном доме в небольшом городе недалеко от Лондона. До этого я никогда ее не видел и был приятно удивлен не просто радушным, но родственным приемом. Она рассказала мне о своей дочери, которая хотела поехать в Москву. «Ты не можешь ехать в Россию, — сказала мать, — ты не говоришь по-русски. Это позор. Сначала научись говорить».
Мне кажется, что приведенные эпизоды русскости говорят о многом, прежде всего о замечательном чувстве патриотизма людей, проживших почти всю жизнь за границей.
На стене в английском доме Елены Бобринской висела картина, изображающая хорошо знакомый мне дворец Бобринских в Богородицке. Я, конечно, рассказал о наших с отцом визитах в этот город и об уникальной истории восста-
новления дворца, которая оказалась возможной благодаря инициативе и энергии богородицких старожилов. Сейчас во дворце прекрасный музей, а рядом — восстановленная церковь конца XVIII века постройки, как и сам дворец, архитектора Старова.
Надо отметить, что мой отец постоянно мечтал получить высшее образование, однако для детей из дворянских семей «лишенцев» этот путь был закрыт. После успешной сдачи экзаменов в Московский университет отцу удалось стать лишь кандидатом в студенты, как тогда это называлось. Впрочем, исключения все же имелись. Средний из трех братьев Раевских, Михаил, впоследствии талантливый математик, пройдя первый курс кандидатом и блестяще сдав экзамены, зачисляется сразу на второй курс физико-математического факультета МГУ, но он погиб в ГУЛАГе летом 1944 г. Ныне его сын Петр Михайлович, окончивший 1-й Московский медицинский институт, ведет интересные научные исследования в области экспериментальной терапии злокачественных опухолей.
Мой отец всегда говорил — и это отчетливо видно из его воспоминаний — что жизнь разделилась для него на два периода. Первый — до 1935 г., когда последовал арест моей матери Елены Юрьевны Раевской, урожденной Урусовой, а вскоре затем и отца; и второй — после его освобождения из лагерей в 1939 г.
Да, история не имеет сослагательного наклонения. До сих пор не могу себе объяснить, как могло случиться, что мама стала работать в аппарате Кремля пусть даже в должности простого библиотекаря. Можно лишь допустить, что это объясняется политической наивностью старшего поколения, прежде всего родителей мамы. Трудно себе представить, что двадцатилетняя девушка из старинной семьи могла решиться на столь ответственный шаг без согласия родителей. Из воспоминаний отца узнаем, что сомнения были, вопрос обсуждался на семейном совете Урусовых. Но мой отец по молодости лет на нем решающего
слова не имел. Вот старшие и решили, что идти работать в Кремль хотя и небезопасно, но все же можно.
Неужели беспрецедентные в истории человечества репрессии 1937—1938 гг. были необходимы для того, дабы понять, что тирания не знает нравственного предела!
Верхнеуральский период заключения мамы был относительно спокойным, велась регулярная переписка между нею и бабушкой Евдокией Евгеньевной Урусовой. Лишившись родителей в ГУЛАГе, я остался жить с другой своей бабушкой Ольгой Ивановной Раевской. Так прошло около двух лет, наступил 1937 г. Страшным он оказался и для нашей семьи.
В моей памяти навсегда запечатлелось свидание с мамой, очевидно, в начале июля 1937 г. Мы с бабой Додей, маминой мамой, идем по длинному коридору Бутырской тюрьмы. В стенах справа и слева окна, вернее, проемы, часть из них зарешечена, другие без решеток. В окнах люди — заключенные, которым разрешено свидание с родственниками. В одном из окон моя мама, она — за решеткой. Почему? Ведь другие в открытых окнах... Приблизиться к маме нельзя, перед окнами ходит охранник. Не помню, о чем говорили, текли общие малозначительные слова... Свидание очень короткое.
Прошло почти семьдесят лет с того свидания, и для меня это — единственное живое воспоминание о моей маме. Ее чарующая улыбка, которая всегда восхищала окружающих, ее светлый облик и сейчас стоят перед моими глазами. Мне было пять с половиной лет, маме еще не исполнилось двадцати четырех лет. Мы не знали тогда, что жить ей оставалось всего несколько дней. Привожу выписку, переданную мне обществом «Мемориал»:
«Ф.И.О. — Раевская Елена Юрьевна.
Год рождения —1913.
Национальность — русская.
Уроженка г. Москвы.
Место проживания — Без определенного места проживания.
Образование — среднее.
Партийность — беспартийная.
Род занятий — Отбывала наказание в Ярославской тюрьме.
Арестована 2 июля 1937 года.
Осуждена Военной Коллегией Верховного суда СССР.
По обвинению в участии в антисоветской террористической организации.
Приговорена к расстрелу 13 июля 1937 года.
Приговор приведен в исполнение 13 июля 1937 года.
Реабилитирована 19 сентября 1957 года определением Военной Коллегии Верховного Суда СССР.
Место захоронения — Донское кладбище»1.
Да, приговор вынесен Военной Коллегией Верховного Суда СССР. Но только теперь мне стало известно, что еще до заседания в этот «независимый» судебный орган поступил «расстрельный» список, в котором среди других стоит имя Е.Ю.Раевской. Он подписан Сталиным, Кагановичем, Ворошиловым, Гидановым, Микояном.
Так закончился земной путь двадцатитрехлетней княжны Елены Урусовой.
Грозовое лето 1937-го продолжало преподносить неприятности нашей семье. Началась кампания по выселению из Москвы «неблагонадежных» из числа родственников репрессированных.
Обе моих бабушки, чьи дети были осуждены, подверглись высылке: Евдокия Евгеньевна Урусова, баба Додя, высылается в село Кировское в Киргизию; Ольге Ивановне Раевской вместе с дочерью Еленой и внуком, т.е. со мной, предписан путь в Сибирь, в село Муромцево Омской области. Позже к бабе Доде приедет ее внук, а мой двоюродный брат, Юра Унковский. Это произошло после ареста его родителей — ар-
1 Данная выписка — из второго следственного дела Е.Ю.Раевской, связанного со вторым «арестом» уже в тюрьме для вынесения нового приговора. По первому же аресту дома в январе 1935 г. Елена Раевская после Бутырской тюрьмы содержалась в Верхнеуральском политизоляторе, откуда в 1937 г. была переведена в Ярославскую тюрьму, очевидно, для нового этапирования в Москву на Лубянку.
тистов Театра имени М.Н.Ермоловой, Михаила Унковского и Эды Урусовой. Дядя Миша — двоюродный брат моего отца, внук адмирала И.С.Унковского, тетя Эда — мамина старшая сестра. Он погибнет на Колыме в 1940 г., а тетя Эда после шестнадцати лет лагерей и ссылки вернется в Москву в родной театр, где сыграет еще много ролей, снимется в ряде фильмов. Она запомнится всем, кто ее знал и видел, не только как талантливая актриса, народная артистка России, но и как человек поразительной нравственной силы и красоты. За два месяца до своей кончины в конце 1996 г. она блистательно сыграет роль старой леди в пьесе «Письма Асперна».
Баба Додя, наша любимая бабушка, внучка французского графа Салиаса де Турнемир и русской писательницы Е.В.Сухово-Кобылиной, окончила свой жизненный путь в киргизской ссылке.
Моя другая бабушка, Ольга Ивановна Раевская, которой посвящены очень теплые страницы воспоминаний отца, находясь в ссылке, перенесла тяжелый инсульт, после чего удалось добиться разрешения на ее возвращение в Москву. Она скончалась в 1942 г.
Летом же 1937 г. состоялась свадьба моего дяди Михаила Раевского и Наталии Добрянской. Энергичная красавица тетя Наташа поздней осенью 1937 г. поехала в Сибирь и забрала меня в Москву. Я хорошо помню это нелегкое путешествие. Год спустя на свет появился второй внук моей бабушки Оли — маленький Петя Раевский.
У младшего брата моего отца, дяди Андрея, детей не было. В годы войны он был в рядах Красной армии, служил в театре 2-го Белорусского фронта. После войны работал режиссером Театра русской драмы в Могилеве в Белоруссии.
Мой отец был очень дружен со своим дядей Иваном Ивановичем Раевским. До революции и несколько лет после его семья жила в своем имении Гаи, недалеко от Бегичевки. Жена Ивана Ивановича, Анна Дмитриевна, умерла в 1919 г., семья оказалась в крайне трудном положении. Было решено, что часть детей вместе с сестрой матери В.Д.Философо-
вой поедет во Францию, где у Валентины Дмитриевны был свой дом на Атлантическом побережье. Уехали старшая дочь Валентина Ивановна с мужем М.И.Лесновым, младшие братья Иван, Николай и сестра Анна. С тетей Анночкой, как мы ее звали, и дядей Николаем моя семья познакомилась много лет спустя, когда стали возможны контакты с родственниками, живущими за границей. Они несколько раз приезжали в Москву, а мне удалось посетить их во время моих поездок на международные научные конференции. С тетей Анночкой я общался, когда бывал в Лондоне, познакомился с ее сыном Александром Шуваловым и внуком, тоже Александром. Тетя Анночка при нашей первой встрече поразила меня не только фамильным сходством, но и исключительно родственным расположением.
Поехать во Францию долгое время не удавалось, только в 1986 г. я смог посетить в Париже дядю Николая Раевского. До этого он несколько раз навещал нас, приезжая в Москву. Во время войны он был офицером французской армии. После оккупации Франции его интернировали, а после освобождения и до выхода на пенсию являлся видным деятелем Французского культурного центра в Вене.
Постоянно интересуясь искусством, дядя Николай собрал коллекцию старого русского серебра. Ему принадлежали также интересные акварельные портреты родных матери М.Ю.Лермонтова, ряд акварелей работы Е.И.Бибиковой-Раевской, некоторые из которых он нам подарил. В один из своих приездов в Москву дядя Николай привез чудесную миниатюру — портрет Н.Н.Раевского, героя Отечественной войны 1812 г. На границе в связи с этим произошел забавный эпизод. Таможенник никак не мог понять, зачем французский гражданин везет в Россию антикварную вещь.
Я посетил дядюшку незадолго до его кончины осенью 1988 г. Как всегда, он был необычайно мил и остроумен, напоминая в этом отношении своего отца и деда, двух Иванов Ивановичей Раевских. В начале следующего, 1989 г. Николая Ивановича не стало.
Кратко упомяну о других членах этой семьи. Дядя Артемий по ходатайству Е.П.Пешковой после освобождения из Соловецкого лагеря получил разрешение уехать к сестрам во Францию. Позднее жил в Лондоне и умер в 1952 г.
Иван Иванович, уехавший подростком вместе с семьей старшей сестры Валентины Ивановны Лесновой, жил во Франции, незадолго до войны вернулся в Москву. Он скончался в 1948 г. Как и его братья, он не был женат и не имел детей.
Семья Лесновых уехала во Францию с детьми Иваном и Анной. Во Франции у них родились еще четверо — Михаил, Наталья, Илья и Мария. Они, как и их дети, живут во Франции, сохраняя семейные традиции.
Интересна судьба графа Александра Шувалова — младшего внука Анны Ивановны Раевской. Специализируясь в реставрационном мастерстве, он побывал в Санкт-Петербурге, где занимался реставрацией старинной мебели в Эрмитаже, познакомился с русской девушкой, женился на ней. Сейчас они живут в Гринвиче близ Лондона, у них три маленьких дочери — графини Шуваловы. Вот так по-разному складываются судьбы.
После отъезда части семьи за границу в Москве оставались глава семьи Иван Иванович Раевский, его старший сын Артемий и две дочери Елена и Ольга. Все они запечатлены в очаровательных рисунках М.М.Осоргиной1. Старшая из сестер, тетя Леля, была замужем за известным ученым в области железобетонных конструкций профессором А.А.Гвоздевым. Два их сына — Алексей и Владимир — товарищи моего детства и юности. Оба окончили Московский университет, стали известными в своей области учеными.
Всеобщей любимицей и добрейшей души человеком была Олечка — Ольга Ивановна Раевская, младшая дочь Раевских из Гаев. Она вечно всюду опаздывала и приходила в гости, когда все уже отправлялись по домам. В нескольких поколе-
1 Графика М.М.Осоргиной. Образы минувшего. Сергиев Посад. Изд-во «Весь Сергиев Посад», 2002.
ниях мы сохраняем теплые, родственные отношения с этой семьей.
С начала зимы 1937/38 г. после возвращения из Сибири моим «ангелом-хранителем» становится старшая сестра моего отца, тетя Катя Самарина, которую вслед за мной все родные стали называть Кавочкой. Нe побоюсь сказать, что она совершила настоящий подвиг во благо нашей семьи, воспитав три поколения — меня, нашего сына Дмитрия, родившегося в 1959 г., и внука Ваню, появившегося на свет ровно через двадцать лет, когда нашей милой Кавочке было уже семьдесят восемь лет и она страдала тяжелой болезнью сердца. Необыкновенное душевное тепло и любовь, которую Кавочка направила на нас, трех ее воспитанников, постоянно присутствуют в нашей жизни, несмотря на то, что ее нет с нами уже более пятнадцати лет.
Благодаря необыкновенной силе духа наша любимая Кавочка смогла преодолеть выпавшие на ее долю испытания — потерю единственного сына и мужа и сохранить доброту к окружающим ее людям до глубокой старости. Она родилась 3 февраля 1901 года (ее звали «дитя века») и скончалась у себя дома на девяностом году жизни. Отдавая свою любовь и душевное тепло, она никогда ничего не требовала взамен. Возможно, эти черты характера она унаследовала от своего деда Ивана Ивановича Раевского, о котором Л.Н.Толстой сказал, что это был один из лучших людей, которых он встречал в своей жизни. Она была замужем за Юрием Александровичем Самариным (1904—1965), талантливым филологом, оставившим о себе добрую память.
Здесь уместно будет сказать, что нравственной основой семьи Раевских всегда была глубокая, привитая с раннего детства религиозность, которая шла по линии моей бабушки, Ольги Ивановны Раевской. Так же были воспитаны все ее дети. После ареста родителей бабушка взяла на себя все заботы о моем воспитании. В дни моего рождения мы с бабушкой с утра посещали храм Ильи Обыдина близ Остоженки, после чего шли в магазин игрушек покупать подарок.
До конца жизни глубокую веру в Бога сохранил и мой отец. Перед смертью он исповедовался, принял Святое причастие.
С моей будущей женой Маргаритой Дмитриевной Сазоновой мы познакомились в студенческом общежитии 1-го Московского медицинского института. В начале 1958 г. я поехал в Тамбов, откуда была родом моя невеста, чтобы просить у ее родителей согласия на наш брак. Между собой мы уже все решили. Я был аспирантом, Маргарита — студенткой последнего курса института. Родители невесты — Дмитрий Павлович, в прошлом кадровый офицер, участник войны, и его жена Зинаида Константиновна — приняли меня очень хорошо и дали согласие. Этим событием я был так взволнован, что у меня поднялась температура. Однако мне был задан очень важный вопрос: где будете жить? Я объяснил, что по реабилитации родителей мы ждем получения жилья, а пока как-нибудь устроимся. Второго мая того же года нас венчал известный в Москве священник отец Николай Голубцов, в тот же день состоялась наша скромная свадьба. Летом мы с женой уехали со студенческим отрядом на целину, в Кокчетавскую область Казахстана.
Незабываемым стал для нас следующий год, когда в начале июня родился наш сын Дмитрий, названный в честь деда и ставший всеобщим любимцем в семье. Сын выбрал научную стезю, защитил диссертацию на степень кандидата физико-математических наук. Когда в 1991 г. бесперспективность работы в науке на родине стала очевидной, наш сын уехал за границу. Вскоре он получил место научного сотрудника в Математическом институте Куранта Нью-Йоркского университета в США. Незадолго до того его первый брак распался, с ним остался десятилетний сын Ваня. Как раз к этому времени относится фотография, запечатлевшая четыре мужских поколения нашей семьи, чем всегда гордился мой отец. Наш сын женат на Татьяне Владимировне Перевозчиковой и живет в штате Нью-Джерси; в 1996 г. в семье родился второй сын, Михаил, сейчас он школьник, хорошо владеющий и русским, и английским языком.
Наш старший внук Иван (традиционное для семьи Раевских имя) уже получил степень бакалавра канадского университета Мак Гилл и продолжает обучение на юридическом факультете университета Ньюарк. Он много раз приезжал в Москву, посещая Петербург и Нижний Новгород.
Мне осталось сказать несколько слов о семье моего единокровного (по отцу) брата Михаила Раевского. Он окончил Политехнический институт, живет в Барнауле, откуда родом его жена Вера. У них четверо детей — Лариса, Любовь, Нина, Петр. Лариса с сыном и дочерью живет во Владивостоке в тех местах, где когда-то побывал ее предок адмирал И.С.Унковский со своим фрегатом «Паллада». У Михаила Раевского четверо внуков. Таким образом, потомство моего отца насчитывает сейчас двух сыновей, двух внуков, трех внучек, четырех правнуков и двух правнучек. Последние представляют девятнадцатое колено родословной Раевских герба Лебедь.
Каким было мировоззрение автора этих мемуаров, моего отца? Никто из членов нашей семьи не состоял в коммунистической партии. Однако отца всегда отличало лояльное, терпимое отношение к советскому режиму, существовавшему в стране на протяжении большей части его жизни. Как и во всех других отношениях, отец был очень деликатен, никогда не навязывал своего мнения окружающим, в том числе близким людям, особенно молодежи, понимая, что они живут в среде, конфликт с которой не только не желателен, но и опасен. Весь его жизненный опыт указывал на это. Выросший в среде дворянской культуры, отец оставался верен ее принципам до конца своей жизни. Ведь реализм окружающего не внушал оптимизма. Отец никогда не формулировал четких политических взглядов, но, думается, я не ошибусь, если скажу, что ближе всего ему была идея конституционной монархии британского типа, но, разумеется, в русском ее варианте. Таких же взглядов придерживался и его отец, мой дед, типичный западник.
Так сложилась жизнь, что мой отец никогда не покидал пределов своей страны, но с восхищением рассказывал о за-
граничном путешествии своих родителей, предпринятом вскоре после свадьбы. Вслед за писателем Михаилом Булгаковым, с которым отец был знаком и какого любил, он всегда мечтал увидеть Париж, о чем не раз говорил. Но для человека, имевшего в биографии отбывание срока по 58-й статье, поездки за границу были проблематичны. Когда в начале девяностых годов положение изменилось, отцу было уже за восемьдесят, мечта о Париже так и осталась мечтой.
В апреле 1997 г. Российское Дворянское собрание торжественно отметило девяностолетие моего отца. Приятно было и то, что его членский билет в РДС имел № 1. Фото отца время от времени появлялись в иллюстрированных зарубежных журналах.
Возникал ли у него вопрос об эмиграции? Да, в начале двадцатых годов после отъезда во Францию детей дяди Ивана Ивановича Раевского наша семья тоже получила приглашение выехать, но бабушка Ольга Ивановна, несмотря на крайне трудные обстоятельства, ответила твердым отказом.
Меня, как беспартийного молодого ученого, тоже долгое время не выпускали за рубеж, несмотря на постоянные приглашения иностранных ученых и хлопоты моего шефа, выдающегося ученого и замечательного человека Василия Васильевича Закусова. Моя первая командировка в Англию состоялась после долгих проволочек только в 1968 г., что было, конечно, исключением из правил.
Нельзя не сказать, что судьба моего поколения, несмотря на репрессии, коснувшиеся родителей многих из моих сверстников, сложилась относительно благополучно. Мы смогли получить высшее образование, выбрать интересные для себя профессии, обзавестись семьями. У нас есть дети и внуки. Мой отец любил говорить, что нашему роду в России пятьсот лет. Что же, род наш сильно сократился, но продолжает жить и даже развиваться.
Кирилл Сергеевич Раевский
Москва, май 2005 г.