Здесь было мало виноватых…
Здесь было мало виноватых…
Шевяков Д. Здесь было мало виноватых // Петля: Воспоминания, очерки, документы / сост. Ю. М. Беледин. - Волгоград, 1992. - С. 13-61.
ТЮРЬМА
...В три часа ночи 20 июня 1937 года я был арестован органами НКВД. От стука в дверь проснулись все. В небольшую комнатку, в которой мы жили впятером, вошли трое военных: лейтенант Матвеев и с ним двое сотрудников НКВД. Предъявили ордер на арест и обыск и приступили к исполнению своих обязанностей. Но что было искать, да и где, если комната, в которой мы жили всей семьей, составляла 16 кв. м. Минут через пять обыск был произведен, и я, расписавшись в какой-то бумажке, вышел вместе с военными во двор, где стояла машина. Старший брат успел лишь спросить лейтенанта:
— За что вы его арестовываете?
На что Матвеев, не оборачиваясь, пробурчал:
— Там разберутся.
В эту ночь были арестованы и мои друзья: два брата Токаревы, Гаврилов и Пролейский. Это я узнал позже, так как везли меня в тюрьму одного. Поместили в камеру № 4 на третьем этаже и уже через день начали таскать на следствие. Никто из обитателей камеры не успел предсказать мне мою вину, да и познакомиться друг с другом мы не успели.
Моим следователем был тот самый лейтенант Матвеев, который и арестовывал меня. Первая встреча на следствии длилась недолго, были записаны мои данные, где и кем работал, чем занимался в свободное время и т. д. Второй визит к Матвееву длился часа три. Здесь я в полной мере узнал свою вину, после чего некоторое время думал, что все это несерьезно, что нет никаких доказательств, что разберутся и отпустят. Но придя снова в четвертую камеру, был убежден сокамерниками, что дела мои плохи.
Сначала Матвеев предъявил мне обвинение по статье 58, п. 10 (контрреволюционная пропаганда и агитация), якобы я где-то кому-то рассказывал политический анекдот (может, и было такое). Потом следователь припомнил мне Кавдаурова, с которым я учился в 1933 году в ФЗУ на тракторном заводе на токаря. А припомнил вот что.
На одном из уроков политзанятий учитель по политэкономии начал нам рассказывать, как в стране строить социализм, что страна наша
богата и необъятна, что люди в ней хорошо живут, что наша действительность несравнима с загнивающим капитализмом. В этот момент один наш способный ученик Кандауров возьми да и выгляни в окно, под которым стояла машина, загруженная лаптями, да, и мен но лаптями!
— Виктор Петрович, посмотрите в окно, вот чем богата наша страна! В это я верю.
Все ученики бросились к окну, конечно же и учитель. Поднялся смех, началось обсуждение вышесказанного учителем, сравнение с действительностью. После этого случая нашего Кандаурова несколько раз вызывали в НКВД. Месяца через два снова на политзанятиях разбирали схему управления государством и вновь отличился Кандауров. На вопрос учителя, как расшифровать ВКП(б), он выпалил: «Второе крепостное право большевиков». Учитель ушел с урока, а через несколько минут в класс вошли директор, старший лейтенант НКВД с двумя солдатами и увели Кандаурова. Ему тогда было неполных 17 лет. В кругу учеников Кандауров расшифровывал и ОГПУ (Ой, господи, помоги убежать) и наоборот (Убежишь, поймают, голову оторвут). Вот это ставилось в вину и мне, мол, не сообщил, куда следует.
Пришил мне Матвеев и пункт 7 (вредительство). Работал я уже на заводе токарем, у меня сломался станок, приписали: умышленно. Кроме этих обвинений, было предъявлено и еще более бредовое. До нашего ареста (имею в виду друзей, которых тоже арестовали) в мае на пароходе «Чайковский» проезжал Молотов с какой-то делегацией, и мы якобы готовили на него покушение. Вот за Молотова мне еще приписали пункт 8 (террор). И получилась такая статья 58, пп. 7, 8, 10. Я не соглашался с обвинением, и через несколько дней меня снова привели на следствие, где в кабинете Матвеева уже сидел мой друг и сосед Гаврилов. Якобы он был руководителем террористической группы, готовившей покушение на Молотова. Следователь спрашивает:
— Гаврилов, вы знакомы с Шевяковым?
— Да, друг по работе и сосед.
— Подтверждаете, что вы завербовали его в свою преступную группу?
Гаврилов поднимается со стула и на следователей (их было трое):
— Вы что чушь городите? Какая группа? Когда я вам говорил такое? Один из следователей сразу на кнопку (Гаврилов был возбужден), двое солдат тут как тут. Гаврилову потом хорошо досталось от НКВДэшников.
Следствие мое шло примерно месяца четыре. Особо по ребрам мне не доставалось, но перепадало.
И вот вдруг в конце сентября 1937 года переводят меня с третьего этажа на первый, в одиночную камеру. Думаю, что за внимание такое. А в начале августа подселяют интеллигента лет 45—50. Бледный, лицо усталое, худой, смотреть страшно, чуть слышно языком шуршит:
— Пить...
Дал я ему воды, он, выпив, сразу уснул. Просыпался через каждые 15—20 минут, во сне городил всякую чушь: «Ничего не знаю, ни с кем не связан...» Тут-то я и понял, что меня перевели в эту камеру как подсадную утку. На вторые сутки мой сосед проснулся, и мы познакомились. Звали его Сербиченко Александр Петрович, бывший зам. председателя облисполкома Сталинграда. До 1935 года был послом в Австрии, Польше и еще где-то. В общем, настоящий дипломат. Тут я уже совсем убедился, что именно с целью что-то узнать от него меня перевели в эту камеру. 06 этом я ему и сказал, а он:
— Тебе это следователь сказал?
— Нет, я сам догадался, ведь вы такая важная фигура.
Не трогали нас суток пять. Потом меня вызвали первого. Матвеев:
— Ну как, отдохнул?
— От чего?
— Да как же, сколько времени ты не был на следствии.
— Зачем вы меня перевели в другую камеру?
— Когда? Кто перевел? — и добавляет. — А ведь вдвоем спокойнее, не правда ли? Как сосед?
— Образованный, культурный, много видевший. Не то, что я, пешка.
— Да нет, я не о том. Что он рассказывал тебе? С кем был знаком? Какие связи за границей?..
— Об этом мы с ним не разговаривали, да и кто я для него? На «дорогу» (в камеру) следователь мне и говорит:
— Ну, ты там прислушивайся к своему соседу, возможно, он во сне что-нибудь и скажет нужное нам. А я ему в лоб:
— А мне что от этого?
— Большое снисхождение, — говорит. Да, думаю. Еще никто от вас не выходил без срока. Прихожу в камеру. Александр Петрович меня ждал, как Бога.
— Почему так быстро?
—А что мен я держать, следствие мое почти закончено. Вы же о себе мне ничего не рассказывали. Моя догадка оправдалась. Спрашивали о вас.
Потом его вызывали раза два, меня же еще раз пять. Я отвечал, что кроме бытовых разговоров других не ведем. Во второй половине сен-
тября в нашу камеру передают записку (охранник Костоев, чеченец, добрый человек), адресованную Сербиченко. Писала жена, что ее тоже арестовали. Александр Петрович сильно переживал. Остались двое детей, где они, что с ними? В конце сентября вызывают его на допрос. Через четверо суток приводят в камеру измученного, избитого и почти без сознания. Потом через несколько минут пришел врач, принесли чистое белье, переодели, так как сам он был не в состоянии, что-то дали выпить, и он уснул. Спал целые сутки, а когда проснулся, сразу все вспомнил, схватился за голову:
— Что же я наделал! Все подписал, что мне предъявляли.
А обвинили его в шпионаже, вредительстве, терроре. Дал показания и на своего председателя облисполкома Кузнецова и еще на кого-то. Через двое суток меня снова переводят в «свою» камеру № 4. Когда я уходил, то Александр Петрович много плакал, причитал, что жить осталось мало. Больше я его не видел.
Дня через три после возвращения меня «домой» (в четвертую камеру) произошло ЧП. В камере находились два молодых калмыка: один Джамбал — поэт (не Джамбул), другого фамилию не помню, но тоже образованный и начитанный (тогда Калмыкия входила в состав Сталинградской области). Так вот, их часто вызывали на допрос, и им это надоело. И решили они сыграть злую шутку по отношению к НКВДэшникам. Начали друг на друга наговаривать, подтверждать показания друг друга. Признались, что хотели отделить Калмыкию от Союза, что у них много оружия, спрятанного в оврагах, и т. д. Приняв их вздор за чистую монету, органы НКВД решили воочию убедиться в их показаниях. Был выделен транспорт и охрана для исследования тайников с оружием. Каково же было удивление и восторг всех знавших о них, когда по тюрьме пронесся слух, что эти двое калмыков перехитрили охрану, завели их куда-то в глушь (как Иван Сусанин), а сами умудрились ускользнуть. Где они сейчас — не знаю, но факт такой был.
Через несколько дней после случая с калмыками вызывает меня мой следователь Матвеев и показывает в газете «Правда» карикатуру. Нарком внутренних дел Ежов (в то время у руля был он) в ежовой рукавице держит три змеиные головы.
— Вот как мы вас! — восклицает Матвеев.
А я подумал: «Дурак, чем же ты гордишься?» Потом дает мне подписать статью 206-ю об окончании следствия. Слава Богу! На 6 января 1938 года был назначен суд. Перед этим меня поместили в одиночку и дали ознакомиться с материалами дела. На каждом листе дела я написал: «Все это чушь, вины не признаю». За час до суда следователь пришел забирать дело и, увидев, что я ничего не признаю,
бросился на меня. Но я понимал, что большого вреда он мне не принесет, ведь на носу суд. Здесь он мне в горячке и сказал, что судить меня будет военная коллегия Верховного суда СССР. Думаю, что же за честь? Что я — военный, что ли? Был взволнован и, признаться, боялся.
Суд проходил при здании НКВД. Приходят за мной в камеру два дюжих молодца и мой следователь Матвеев. Идем на суд. Состояние такое, что и по сей день не пойму. Как в тумане. Довели до зала суда, посадили на скамейку. Набрался смелости и говорю Матвееву:
— Дай хоть закурить перед смертью.
Матвеев дает мне без слов, как сейчас помню, папироску «Казбек» и говорит после того, как дал прикурить:
— Не бойся, не расстреляют.
Я с жадностью затянулся, в голове все закружилось, но держусь. Папиросу выкурил быстро и слышу: «Следующий». Заводят меня в зал суда. На трибуне двое членов суда, в середине председатель военной коллегии Верховного суда Ульрих. Меня поддерживают два молодца.
— Именем Союза ССР вы обвиняетесь по статье 58, пп. 7,8,10,11. Признаете себя виновным?
— Нет...
— Как нет? Здесь свидетельские показания...
— Гаврилов все отрицал на очной ставке, это все выдумка следователя Матвеева.
— А поломка станка тоже выдумка? А то, что говорил Кандауров о ГПУ, почему не сообщили, куда следует?
Было задано еще несколько вопросов, и меня вывели. Через пару минут заводят снова.
И снова: «Именем... суд считает... признать виновным Шевякова Д. К. (по статье такой-то, такой-то) и приговаривает к 10 годам ИТЛ, 5 лет поражения в правах».
Из всего прочитанного я ничего не понял, кроме одного, что дали 10 лет, а значит жив. Снова вывели меня в коридор, все вокруг было в каком-то тумане. Меня усадили на лавку. Мой следователь тут как тут (на суде его не было).
— Ну, как себя чувствуешь? Я за матерился, а он:
— Если бы не мое ходатайство, то ваша пятерка (то есть подельники, что «готовили покушение» на Молотова), получила бы больше.
Оказывается, он действительно знал, что всем нам дадут по десятке. Минут через пять приходит за мной уже тюремный конвой, ведут в пересыльную камеру. В пересыльной камере был уже мой подельник Гаврилов, его судили на час раньше. Дали тоже десятку и пять лет
поражения в правах. К пяти часам дня привели братьев Токаревых и Пролейского. Каждый начал рассказывать о прошедшем дне, делиться своими планами на будущее. Через две недели переводят нас в главную городскую тюрьму, откуда обычно отправляли на этапы. В этой тюрьме был очень хороший надзиратель, лет пятидесяти. Все почему-то звали его Батя. Он часто передавал заключенным записки с воли от родных и родным из тюрьмы. Рисковал человек свободой и жизнью. Вечером после отбоя вызывал осужденного в коридор и вел в туалет, где его ожидала супруга (как правило, ответственных работников, жен которых в основном тоже арестовывали). Те, естественно, обговаривали, что говорить и как. Потом его — в свою камеру, ее — в свою.
И вот однажды, в конце апреля, смотрим, ведет Батя какого-то старика-колхозника. Спрашиваем, за что его. А Батя и отвечает нам:
— Старый дурак, корову нецензурным словом обозвал (как распущенных женщин называют).
Мы, конечно, все в смех, а на другой день узнаем, что дали ему восемь лет и концы в воду, пропал без следа.
На этап нас все еще не посылали, и мы до июня находились в общей пересыльной камере, в которой было человек сто двадцать. Каждый день отправляли этапы и приводили в камеру новых жильцов. Жара, теснота и духота были невыносимы, хотя на окнах были только решетки без стекол. Наш корпус (который и сейчас выходит окнами на Голубинскую улицу) стоял рядом с тюремным забором.
Был однажды в камере такой случай. Заходит начальник тюрьмы и спрашивает:
— Кто среди вас Васильев Василий?
— Я, гражданин начальник, — вышел вперед парень лет тридцати.
— Ты осужден за подделку купюр, вот тебе бумага, ручка и карандаш. Покажи свое искусство.
Вася не стал себя уговаривать и лишь уточнил:
— Какую купюру желаете, гражданин начальник?
— Ну хотя бы двадцатку.
Васильев взялся за работу, а мы все замерли, в том числе и начальник тюрьмы. Минут через десять двадцатка (с одной стороны) была готова, хотя по цвету и не подходила, были ведь только карандаш да ручка. Начальник тюрьмы посмотрел внимательно, покачал головой и говорит:
— Молодец, ну а другую сторону нарисуешь?
— Нет, — отрезал Васильев. — За вторую сторону я и попал сюда.
ЭТАП НА КОЛЫМУ
В начале июля 1938 года вызывают меня на этап. Когда меня затолкали в «воронок», там уже было пять человек. Привезли в тупик на Сталинград-2, когда уже в небе занималась заря. Не выгружали долго, потом открывается дверь, спрашивают, кто на букву Ш. Я вылез из «воронка» и оказался прямо перед «столыпинским» вагоном. Не успел оглянуться, как «воронок» исчез за вагонами. Думаю: «Боже мой, почему одного? Тут же два конвоира и какой-то офицер с двумя кубиками. Открывается дверь: «Заходи». Идем по коридору, вагон плацкартный. Отличие лишь в том, что в купе нет окон, окна в коридоре, а вместо дверей решетка. Заталкивают в купе, там уже трое. Решетку закрыли, а мы начали знакомиться. Через час состав тронулся. Куда — никто не знал. Ехали двое суток и на всем протяжении пути слышали, как кто-то из офицеров вдалбливал конвою, что внешний враг не так страшен, как внутренний, то есть мы, которых они сопровождали. Кормили и поили сносно, не глумились.
Рано утром состав останавливается. Никто не знает, где мы. Через час выгружают. Всех проверили по фамилии и статьям и посадили на корточки, предупредив: «Шаг влево, шаг вправо — стреляем без предупреждения». Потом добавили: «Кто устал сидеть, может встать». Мы сразу все встали. Было нас тридцать человек. Из этих тридцати человек кто-то когда-то был здесь и сказал, что нас привезли в город Владимир. Через некоторое время начали грузить в «воронки». Владимирский централ находился от железной дороги в стороне, на возвышенности, туда нас и повезли.
На третьем этаже четырехэтажного корпуса, куда меня поместили в 48-ю камеру, уже находилось пять человек. Из этих пятерых мне запомнился только один — китаец лет 25—30. Его звали Ли Тай Хун. Он был коммунистом и, окончив в Китае институт по профилю истории, каким-то образом начал сотрудничать с нашей разведкой. Но это лишь его рассказ, как было на самом деле, мне не известно. Так вот, он неоднократно переходил совстско-китайскую границу и немало приносил нужных сведений. Арестовали его те же, кому он и помогал, сочли перевербованным шпионом. Ли Тай Хун начал учить меня китайскому языку, сам же он знал японский, английский, немецкий и русский.
Разбросав нас по камерам, долго не беспокоили. Работать мы не работали и лишь находились в заключении. Выводили на прогулки и снова в камеру. Давали книги, да еще какие! «Врагов народа» — Бухарина, Троцкого, Зиновьева и других. Конечно же читать я их не читал, что я мог тогда понять в этих трудах.
До середины октября 1938 года пришлось мне «валять дурака» в камере, потом: «С вещами на букву Ш. выходи». Ведут по тюремному двору в сторону вахты, конвоир без оружия. Думаю: «На переследование». ан нет. Ведут в другой корпус, сдают тюремщикам под подпись, раздевают донага, проверяют. Потом выдают одежду: белое нательное белье, кальсоны, рубашку и брюки из х/б, фуражку, байковые портянки, ботинки и полотенце. Причем рубашка с брюками были мышиного цвета. На воротнике, по низу рубашки, и на манжетах — коричневые полосы. На коленях и сзади брюк вшиты червонные тузы. С коричневой полосой была и фуражка. Ботинки на кожимитной подошве толщиной сантиметра два и к тому же 46-го размера (мне же нужен 40-й). Шнурки строго по линейке 20 см из шпагата.
Повели по длинному коридору, предупредив, чтобы не стучал ботинками (а что делать, если они большие?). Привели в 34-ю камеру на первом этаже, втолкнули. Камера небольшая, стены метровые. Здесь уже были двое тюрзаков. На мое приветствие один из них ответил:
— Здравствуй, номер 348.
— Почему 348? — спросил я.
Оказывается, на спине красовался белый лоскут с номером 348, тюремный номер заключенного. Стали знакомиться. Первый, Ланда Исаак Моисеевич, лет пятидесяти, щупленький, небольшого роста. Профессор медицины, гинеколог. До ареста (в 1937 году) работал зам. начальника транспортного санитарного управления железных дорог СССР. Второй — Ездаков Андрей, агроном из Воронежа, лет тридцати. Рост примерно 1 метр 70 см. Плотный, косая сажень в плечах. Арестован в 1937 году. До ареста работал в областном земельном управлении.
Из мебели в камере — деревянный стол, метр на полтора, три топчана, три деревянные табуретки. Все это массивное и вделано в бетонный пол. Лишь парашу-полубочку можно было передвигать.
Мои новые знакомые были одеты так же, как и я, они уже сидели в этой камере около года. Тут и я окончательно понял, что меня прикрепили к тюрьме на все 10 лет. Но ведь в при говоре было сказано: «ИТЛ...»
Принесли ужин, овсяную кашу и чай. После ужина, до отбоя в 22 часа, вели мы оживленные разговоры. Сокамерники расспрашивали, что нового на воле, но, узнав, что я арестован в тридцать седьмом и знаю не больше их, прекратили расспросы. После отбоя свет в камере не выключается, днем горит тоже. В б утра подъем, туалет, выносим парашу. Но прежде чем ее вынести, проверяются мундштуки от папирос в ящичке, прикрепленном к параше. Папиросы выдают через день, вернее день — 12 штук, день — тринадцать. Папиросы выдают бесплатно, а мундштуки проверяют для того, чтобы не передали записку.
Курим в основном «Север». В 9 часов завтрак — полселедки или какая-нибудь каша, чай и 200 граммов ржаного хлеба. Часов в 12 на прогулку. Прогулочный дворик сделан из досок. Длина метров 10, ширина — шесть, высота — пять. Снаружи вышка с часовым. Прогулка длится 20 минут. Руки назад, на небо не смотреть, не разговаривать. Свою фамилию, имя и отчество должен забыть с приходом в этот корпус и помнить лишь номер 348.
Для тех, кто чем-то нарушил тюремный режим, существовал «каменный мешок». Мой сокамерник Ездаков был в нем пять суток, мне не пришлось, и славу Богу! По рассказу Ездакова, архитектура мешка была такова: 70—75 см длина, 60 — ширина, два с половиной метра — высота. Кругом бетон. Можно только стоять.
С наказанием Ездакова была наказана и вся наша камера. Мы были лишены книг, права посещения ларька и получения денег от родственников. В тюремном ларьке можно было купить лук, чеснок, один раз в декаду 2 кг ржаного хлеба. Но мы ларьком не пользовались, нам хватало тюремной пайки. Так однообразно продолжалась моя тюремная жизнь до середины лета 1939 года. В июле нас из Владимирского централа повели под конвоем на железную дорогу, где уже ожидал состав из «пульмановских» вагонов. В четыре вагона погрузили 299 мужчин, а в оставшиеся четыре — 301 женщину. Был и девятый вагон, в который было погружено наше вольное барахло. Мы же как были в тюремной одежде, так и отправились в этап. Этот девятый вагон был прицеплен между женским и мужским вагонами. 10 июля 1939 года вечером мы тронулись в путь, на восток.
В этапе И. М. Ланда познакомил нас с Ездаковым со своими друзьями, евреями Зильбильбергом и Зиновьевым, с которыми был хорошо знаком до ареста. Первый работал главным инженером по укреплению пограничных форпостов СССР, втором — начальником Донецкой железной дороги. Так мы впятером и держались друг друга до самого Владивостока в течение 32 суток.
Через трое суток после прибытия во Владивосток нас начали грузить на пароход «Уэлен» для отправки на Колыму. Узнав об этом, мои новые товарищи Зильбильберг, Зиновьев и Ланда заявили протест в связи с отправкой их на Колыму. Были вызваны какие-то высокие чины, и им заявили: «Мы осуждены к тюремному заключению и уже по несколько лет отбыли, а не к ИТЛ». В итоге их сняли с этапа, что было дальше с ними, не знаю.
Во Владивостоке на пересылке я встретил и своих подельников. Они отбывали до этапа на Колыму наказание в других тюрьмах, и надо же
где снова пришлось встретиться! Плыли мы тоже вместе, но потом потеряли друг друга из виду.
Еще на пересылке во Владивостоке меня заприметил вор по кличке Юрист, Васек. Было ему лет 35. Красивый, элегантный, начитанный и прекрасно одет.
— Ты откуда, сынок? — спросил он меня.
— Из Сталинграда.
— О! Значит, земляк, а я из Саратова, — и продолжает. — Вот что, земляк, я тоже с вами на Колыму еду, поэтому и предлагаю тебе, будешь на пароходе мои тряпки караулить.
— Да как же я их укараулю, ведь на пароходе 7 тысяч зэков?
— Это не твоя забота. Будешь ехать на палубе, в кабине машины. Записал мою фамилию и потащил в столовую. Там перед ним — на цырлах.
— Васек, будешь жрать?
Жрать мы не стали. Отвалил он мне белых булок, свиной тушенки, копченой колбасы, мяса.
— Васек, да как же я все это понесу?
Кричит:
— Сумку, падлы...
Сложил все в сумку и опять говорю:
— Васек, а не отметут у меня по дороге?
— Скажешь, Юрист дал.
К счастью, никто не подходил.
Подельники мои аж ахнули: «Откуда столько продуктов?» Говорю, земляка встретил, из Саратова!»
Грузили нас на баржу и везли к пароходу, который стоял на рейде. На борт поднимали в ящике, человек по двадцать. Как только поднялись на пароход, я увидел Юриста и показал подельникам. Он стоял уже на борту парохода, а углядев меня, подошел.
— Димка, пойдем со мной.
Я ему:
— Это мои подельники, земляки.
— Ничем не могу помочь, — развел он руками. — Пошли, разговаривать некогда.
Идем в носовую часть, под рубку, к машинам. Конвой:
— Стой! Куда ведешь?
Юрист-то одет, как пижон:
— В чем дело? — обращается к старшему лейтенанту.
Тот:
— Пропустите.
Подходим к месту.
— Вот, Димка, машина. В кузове три мешка барахла, а ты будешь сидеть в кабине машины. Смотри в оба. Жратву будут приносить повара. А сейчас сбрасывай с себя эти тряпки.
Сам полез в кузов и достал оттуда рубашку, брюки, кепку и ботинки. Все это не ахти какое шикарное, но и неплохое. Я быстро сбросил тюремную форму и облачился в подаренную Юристом одежду.
Моих подельников повели в трюм.
Проходя пролив Лаперуза, мы шли мимо острова Хоккайдо. Шли перед заходом солнца. До берега было около десяти километров. И вот трое заключенных выпрыгивают за борт корабля. А, как известно, в то время на море хозяйничали японцы. Они, как правило, во время следования советских кораблей в этом районе подходили к судам и даже проверяли грузы. Проверкой занимался, конечно, только военный конвой. Наши подчинялись японскому конвою. Корабли, следовавшие на северо-восток с живым грузом, то есть с заключенными, всячески маскировались. Военные убирали с фуражек звезды, меняли форменную одежду на гражданскую, однако оружие оставалось при них. И когда японский конвой останавливал корабль, старались и оружие спрятать. Так вот, когда те трое выбросились за борт, переодетые конвоиры хотели стрелять в них, но капитан корабля категорически запретил:
— Акулы без вас позаботятся о них.
А были ли в этих местах акулы, большинство из нас не знало. Те же трое плыли к японскому берегу. Один из них начал отставать. Товарищи вернулись к нему, и снова они плыли вместе. Все, кто находился на корабле и видел этот эпизод, долго еще всматривались в морскую даль.
Что стало с ними? Удалось ли им доплыть до берега? Может, их поглотила морская пучина?
После этого случая ночью нас вдруг с двух сторон освещают прожекторами. Матросы объяснили, что это японские миноносцы, что они часто так «шутят». Так и сопровождали нас километров двадцать. Кое-как к утру я уснул в кабине машины, куда меня поместил мой земляк Юрист.
Проснувшись, я увидел уже переодетых в военную форму солдат, конвой. На четвертые сутки в Охотском море нас прихватил шторм. Двое суток измывалась над нами стихия. (Кто-то должен помнить этот шторм. Ведь нас было около семи тысяч, вполне вероятно, что кто-то еще жив). На восьмые сутки мы вошли в бухту Нагаево. Когда до порта (хотя какой был тогда порт?) оставалось километров пять, пришел Юрист.
— Ну как, Димка, чувствуешь себя? Как шторм?
— Спасибо, хорошо. Очень благодарен тебе.
— Ладно, ладно, не люблю сентиментальности. Ты мне больше пользы сделал, тряпки мои сохранил.
— Васек, а где ты все это время пропадал. За восемь суток всего раза три навещал меня.
— А вот такие вопросы ни к чему. Полезем в кузов. В кузове он развязал мешки с «тряпками», я так и ахнул. Все три мешка были набиты китайским и японским шелком. Проверив мешки, он еще раз чисто по-человечески поблагодарил меня и добавил:
— Сейчас мы подходим к столице Колымского края — Магадану. Наверное, здесь наши пути разойдутся. Дальше на этап я не пойду, у меня в Магадане хорошие кореша. Я думаю, что они мне помогут. Главное сейчас для тебя не попасть сходу на золотые прииски. Хоть куда! Только не на добычу золота. Вот тебе на первый случай.
Вынимает из кармана деньги и даст тысячу рублей.
— Ты что, Васек? — испугался я.
— Бери, бери, пригодятся, с подельниками поделишься. Больше мы с ним не виделись.
НАЧАЛО КОЛЫМСКОЙ ЭРЫ
Километра за три-четыре до берега начали выпускать из трюма зэков. У причала уже стоял пароход «Джурма». Он вышел позже«Уэлена» на двое суток, но пришел в Нагаево почему-то раньше нас. Люди с «Джурмы» уже были выгружены. Подходит к причалу и «Уэлен». Подают широкий трап. Строимся по пятеркам, выходим на колымскую землю. Портовая площадка сравнительно широкая (может быть, мне показалось). Вытягиваемся шеренгой (за нами ведь тысячи). Перпендикулярно нашей площадке, по которой мы должны идти на пересылку, стоит стена метров пять высотой, сделанная руками нашего брата. Стена, а внизу дорога до Магадана. По верху стены стоит конвой, на расстоянии метров десяти друг от друга. И так по всей дороге, до самого города.
Со мной из Владимира до Владивостока и на пароходе до Магадана ехал афганец-басмач. По-русски говорил плохо. И вот, когда мы ступили на колымский берег, Махмуд (так его звали) и говорит мне, вернее, спрашивает:
— Мытька, и тут ест Совецка власт?
На этот вопрос ему ответил конвоир, разразившись матом и ткнув Махмуда прикладом.
Пароход выгружали чуть ли не весь день. С портовой площадки большими группами повели нас на пересылку. У вахты остановились. Началась долгая процедура проверки зэков по фамилиям и формулярам. Часа через два нас загнали в пересыльную зону, здесь я снова встретился с подельниками. И хотя дела наши были плохи, мы не падали духом и даже шутили, вспоминая недавно пережитое. Те деньги, что дал мне Юрист на корабле за мою добросовестную «службу», я разделил поровну на пятерых. Я боялся, что при выгрузке деньги могут забрать, но мои опасения был и напрасны. При такой массе людей обыск занял бы немало времени. Теперь голова за деньги у меня не болела, так как их оставалось у меня всего 200 рублей.
Началась санобработка, которая длилась непрерывно несколько дней и ночей. Ведь в июле был разгар промывочного сезона на приисках и срочно требовалась свежая рабочая сила. На вторые сутки к вечеру мы прошли санобработку, а уже ночью начали вызывать на этап. Первыми ушли старший Михаил Токарев и Семен Пролейский. Распрощались. На душе стало тяжело, в голову лезли жуткие мысли. Часа через полтора ушли младший Александр Токарев и Александр Гаврилов. Больше я их никогда не видел, они попали на прииски.
Три дня меня не трогали. Закрадывалась мысль, не помощь ли это Юриста? Этапы на прииски ушли. Дошла очередь и до меня. Вызывают. Проверили по формулярам, выводят за вахту. Стоит грузовая машина ЗИС-5. Около машины — человек двенадцать. Машина никак не оборудована, обыкновенные борта, без надшивок. Набрали человек двадцать пять. Руководят нами нарядчики из зэков, конвоя пока нет. Через полчаса пришли наши сопровождающие, забрали у нарядчика документы, пересчитали, предложили открыть задний борт, и мы залезли в кузов. Когда уселись, подошел конвоир лет 35 и говорит:
— Счастливчики вы. Едем в совхоз «Сеймчан», к бабам.
Потом смотрим, наш конвоир садится с шофером в кабину, и мы поехали. Никаких грубых окриков и угроз со стороны конвоира не было, что нам показалось очень странным. Едем, зэки в кузове, конвой в кабине. Проезжаем поселки Дукча, Карамкен, Стекольный и т. д. На Палатке и Атке делали небольшие привалы. Здесь нас хорошо кормили гречневой и пшенной кашей, жареной кетой, хлебом вдоволь. Жаль, не узнал тогда фамилию конвоира. Оказывается, и в то время были все-таки хорошие люди среди рядовых работников ГУЛАГа. В поселке Стрелка снова перекур, ужин, а перед восходом солнца (хотя, можно сказать, оно и не садилось — июль!) тронулись уже по Среднеканской трассе. Дорога не ахти, перевалы, петли да ч само полотно не шло ни в какие сравнения с основной магистралью. Не доезжая до Усть-Средне-
кана километров 10, останавливаемся. Дальше дорога размыта, было наводнение. Выходит из кабины конвоир и говорит:
— Дальше пойдем пешком.
Мы обрадовались. Шофер разворачивает машину и едет обратно, а конвоир снова обращается к нам:
— Идите по дороге и никуда не сворачивайте, где размыто — обойдите. А вы двое, — указал он пальцем на меня и Жорика (моложе меня на год), — пойдете со мной.
Мы из нашего этапа выглядели моложе всех, поэтому конвоир и взял нас с собой, а ушедших зэков предупредил, чтобы особенно не торопились. Мы же с конвоиром пошли охотиться.
Наша вынужденная остановка оказалась перед прииском «Борискин». Первый золотой прииск на нашем пути. Километра через полтора показался приисковый полигон, где золото добывали открытым способом, на небольшой глубине. Этап ушедших вперед остановил приисковый конвой и в то же время их «облепили» зэки с прииска. Каждый интересовался: откуда, нет ли земляков, как там, на материке? Все завидовали нам, что мы идем в совхоз «Великий Сеймчан». Удивлялись, что идем одни, без конвоя. «Таких конвоиров, как ваш, из тысячи один, побывали бы в нашей шкуре или на прииске «Горном» и в штрафной командировке «Нерига»...
Мы догнали своих, когда разговоры были в разгаре, но конвой их не отпускал. Наш конвой уладил дело, и мы снова, выстроившись по пять, двинулись вперед. Когда полигон скрылся за сопками, конвоир опять отправил вперед зэков одних, а нас с Жориком снова взял с собой, наказав уходящим, чтобы перед Усть-Среднсканом подождали нас.
Свернув с трассы, мы пошли тайгой. Пройдя километра три, наш конвоир вдруг срывает с плеча винтовку, мы даже перепугались, и говорит шепотом:
— Стойте на месте, тише, — и показывает на дерево метрах в восьмидесяти, на макушке сидит черная птица. Садится на колено, прицеливается, выстрел, и птица падает вниз. На меня:
— Беги за птицей.
Я мнусь, мы уже слышали, что часто конвойный посылает зэка за чем-нибудь и пристреливает. При попытке к бегству. Опять он мне:
— Дурак, а 23 человека, которых уже не видно, как же я отпустил? Я кинулся за птицей, на бегу думая: «И в самом деле, ведь он за них отвечает». Принес птицу.
— Хорош самец, килограммов пять будет. Знаете, что за птица? — обращается к нам.
— Нет, — в голос ответили мы.
— Глухарь, таких бы еще парочку, на всех хватит.
Мы подстрелили еще парочку глухарей и стали догонять ушедших вперед. Наши уже сидели на берегу Колымы и любовались ее красотой. Нашелся повар, который вместе с конвоиром и тремя зэками сходили на склад, получили продукты, ну и, естественно, все мы впервые отведали глухариного мяса. (Повар, Яша Галкин, был родом из Астрахани, срок у него был 15 лет. Наши с ним дороги часто скрещивались. Мы и освободились из лагеря почти вместе. Мой первоначальный срок — десять лет, но в лагере добавили за «саботаж» еще пятерку.) Пока готовили обед, а было это в полдень 26 июля 1939 года, конвоир предложил нам:
— Кто желает освежиться, пожалуйста, Колыма рядом.
Сразу нашлось несколько охотников, но, заскочив в воду, как ошпаренные выскочили на берег. Те, кто уже попробовал воду Колымы, молчали, чтобы окунулись все. Потом долго смеялись друг на другом. Пользуясь добротой конвоира, мы осмотрели поселок Усть-Среднекан, в то время состоящий из двух десятков домиков да складов продовольственного и для железок — запчастей.
Через некоторое время к нам подошли еще две группы зэков, человек по двадцать пять. Конвоиры завели разговор, мы тоже начали интересоваться друг другом. Со стороны «Верхнего Ссймчана» показался буксир с баржой. Конвои пояснил, что это за нами. Минут через сорок мы уже грузились на баржу.
До места назначения было километров пятьдесят, которые мы одолели за пять часов. Было утро, часов семь, но солнце уже стояло высоко. Впереди показался небольшой причал, метров тридцати длиной и метра на полтора над водой.
«ВЕРХНИЙ СЕЙМЧАН»
На берегу из построек было около пяти домиков (вроде контор), несколько довольно вместительных складов. Выгрузив, нас повели в лагерь, находившийся от причала километрах в двух. Наш конвой передал наши формуляры и нас лагерному конвою. Повели в баню, а потом опять в лагерь. Выстроили. Выходит к нам начальник ОЛПа со своей свитой (а свита — почти все зэки, вольными были только конвой да кое-кто из верхушки). Обращается к нам:
— Ну, кто из вас баянист, столяр, сапожник, артист, повар?..
Дошла очередь до меня.
— Специальность?
— Токарь, — отвечаю.
Так опросили всех и — в зону. Староста и нарядчик уже распределили, кого в какой барак.
Лагерь небольшой, человек на 1200, вместе с женщинами. Их было семьдесят две. Находились они тоже в этом лагере, но их зона была отгорожена деревянным забором. (Это был старый лагерь, в новый я попал позже.) Пришел в барак, сразу расспросы. В бараке, куда я попал, почему-то было много грузин, да и нары мои были рядом с грузином, дядей Георгием лет пятидесяти. Однажды легли спать, я и спрашиваю дядю Георгия:
— Скажите, а почему в лагере так много грузин? Ведь Сталин-то ваш земляк?
А он мне тихонько:
— Штобь его мама в лящьках задющиля, когда он рожьдался.
Через несколько дней вызывают меня на вахту с вещами. Там уже было человек сорок. Вывели за ворота и приказали садиться и ожидать. Через полчаса приходит человек не из зоны, а со стороны вольного поселка. Здоровается. Потом появляется нарядчик из лагеря и говорит:
— Это ваш бригадир, — показывает на вольного. — Он поведет вас на место работы.
Бригадир представляется:
— Я вольнонаемный, Кирилл Андреевич Штронда. Родом с Украины.
Он расписался у нарядчика за нас и говорит:
— Никакого конвоя не будет. Сейчас пойдем на конбазу, возьмем десяток лошадей, телеги, погрузим вещи, продукты, инструмент и поедем. Следуем мы на сенокос, путь неблизкий, километров пятнадцать.
До места покоса добрались без приключений. Стоит барак, метров двадцать длиной. С обеих сторон одноэтажные нары, сделанные из жердей лиственницы. Набили матрацы и наволочки сеном (нам постельное белье выдали в ОЛПе). Повар взялся готовить ужин, а нам, остальным, бригадир предложил отдыхать.
31 июля 1939 года мы вышли на покос. Всех разбили на четыре бригады, выдали косы, грабли, веревки. Звено, в которое я попал, возглавлял украинец лет пятидесяти, кряжистый, в плечах косая сажень — истинный крестьянин. Кроме него, еще человека три умели косить. Остальные же дня два-три вгоняли косу то в землю, то в кочку. Со временем владеть косой научились все. Разгар лета, температура около тридцати градусов, жара, пот, комарье, гнус. Искусанные до неузнаваемости, мы стремились во время перекуров к костру. Дым все-таки отгонял насекомых, и хоть здесь можно было спокойно отды-
шаться. Дня через три опухоль с наших лиц сошла (видимо, тело уже привыкло к укусам комаров), остались лишь пятна от укусов. Никто не заболел, а тем более не подох.
Старые колымчане уже приспособились к этим условиям и, особенно вольные, имели на сенокосах и лесоповалах специальные щетки-хлысты, сделанные из конского хвоста. Этими хлыстами они и отгоняли комарье и мошку. Наш звеньевой, Лудан Макар Трофимович (за глаза мы звали его дед Лудан), не признавал никаких накомарников и пользовался только щеткой-хлыстом. К тому же у него была и естественная защита: борода, бакенбарды и заросшая шея. Он считался старым колымчанином, так как, попав на Колыму в 1931 году, отбыл восемь лет и сейчас находился на правах вольнонаемного. С сельским хозяйством он был хорошо знаком, поэтому и оставался в совхозе «Верхний Сеймчан». Уже в то время в Сеймчанской долине, подходящей по климатическим условиям, возделывали капусту, картофель, морковь, репу, брюкву. И хоть не всегда лето было благоприятным для вызревания этих культур, кое-что удавалось вырастить, правда, в небольшом количестве.
За десять дней покоса к нам один раз приезжал конвой, проверили и уехали, при этом записав, что нами уже было сделано. Нормы мы выполняли, и поэтому кормежка была неплохой.
Погода благоприятствовала сенокосу, и дело шло. Но вот числа 10 августа с утра начал накрапывать дождик. Небо как бы опустилось и висело, как нам казалось, в нескольких сотнях метров от земли. Работы были прекращены, и мы проводили время в бараке. К ночи дождь усилился и шел дней десять, не переставая. От непрерывных осадков началось наводнение, температура воздуха понизилась до плюс 15 градусов. Видя такое положение, наш бригадир, тоже старожил Колымы, на ночь выставил дежурных: повара и еще двух человек. Однако и все остальные почти не спали. С рассветом услышали отдаленный шум. Оказалось, что Колыма вышла из берегов и начала затоплять окрестности. Наш барак стоял на возвышенности, но вода пребывала так быстро, что среди зэков началось волнение. Основная масса в бригаде были новички, впервые попавшие на Колыму, к тому же среди нас были и такие, кто нагнетал обстановку. Бывший белый офицер постоянно напоминал, что приходит всем конец, что наконец-то все мы избавимся от мук. При этом на его лице даже была какая-то радость, было видно, что смерти он не боялся. Однако наш бригадир, человек бывалый и крепкий, предупредил всех: — Если хотите жить, то не нойте и не паникуйте. Слушайте мои приказания. А тот, кто будет сеять смуту, поплатится в первую очередь, удавлю сам. Поняли?
Все, конечно, поняли.
Вода с каждым днем прибывала, до барака оставалось метров двадцать. Дождь все шел и шел. Тогда бригадир приказал нам взять в руки топоры и веревки и выйти из барака. Начали рубить в округе, еще не затопленной водой, оставшиеся деревья, чтобы смастерить плот на случай, если вода подойдет к бараку. Против разумного предложения бригадира никто возражать не стал. Все принялись за работу, и в течение дня, промокшие до нитки, мы мастерили плот. Потом прикрепили его веревками к пням, в нескольких местах. Было решено, что если вода подойдет к бараку, переждать наводнение на плоту. А вода к этому времени уже плескалась в нескольких метрах. На плот мы втащили оставшиеся продукты, лошадей, инструмент и начали ожидать своего часа. Плот у нас получился огромный, метров пятнадцать (по длине лиственниц, растущих в округе), шириной метров десять и высотой около метра. Может, кто-то подумает, как можно в течение дня смастерить такую махину? Но мы смастерили, так как нас подгонял страх.
Вода плещется почти у наших ног, часть плота уже находится в воде, но он еще не на плаву. Основное внимание все уделяли лошадям, они шарахались из стороны в сторону, некоторые вырвались и спрыгнули с плота, поймать их было практически невозможно. Однако все понимали, что если не удастся сохранить животных, то всем тоже не поздоровится. В те годы животное было дороже человека! Не дойдя до барака метров пять, вода остановилась, хотя дождь еще лил. Бригадир всячески успокаивал нашего брата, да и мы сами поняли, что с таким человеком не пропадем. Через несколько часов дождь прекратился, и вода начала медлен но спадать.
Наводнение натворило много бед: были смыты продовольственные склады, и продукты плыли в потоке воды, задерживаемые кустарниками и корягами. Когда ушла вода ,мы находили немало мешков с мукой, которая пальца на три была подмочена, а внутри — нормальная, находили пачки со сливочным маслом, тушенку и другие продукты.
После наводнения выбраться из мест, где мы работали, было почти невозможно, так как все дороги были занесены илом и корягами. Однако погода наладилась, но не надолго. Уже в конце августа начались заморозки, продолжать сенокос было невозможно, и мы в начале октября прибыли в лагерь. Здесь мы узнали, что дела с продовольствием не ахти, что после наводнения были созданы бригады по сбору продовольствия, которое унесено водой. Ведь продукты в складах были предназначены не только для заключенных, но и для вольных. Кормить стали плохо, особенно нашего брата.
На другой день после прибытия в лагерь отправляют меня на уборку брюквы, турнепса, репы. Потом попадаю в овощехранилище, где приходится вместе с женщинами солить капусту. Но недолго пришлось мне пробыть в этом «малиннике». В конце октября собирают на этап, километров за сорок, на участок от совхоза, где мы должны прессовать сено. Морозы стояли уже за сорок. Отобрали нас, 61 человека, одели во все новое и теплое, погрузили на подводы продукты и инвентарь и к вечеру тронулись в дорогу. Всю ночь добирались до участка «Буюнда». Большой барак, рядом конюшня. В бараке тепло (нас уже ожидали и натопили печку.) Пару дней мы отдохнули, а потом приступили к работе. Мне выпала честь быть назначенным бригадиром.
Сено прессовали тяжелым сснопрессом, который приходилось от стога к стогу перетаскивать лошадьми. Глубокий снег усложнял работу, приходилось сначала протаптывать дорогу зэкам, а потом уже по следу шли лошади, иначе их не сдвинешь с места. В день прессовали по 120—130 тюков, это была хорошая производительность. Морозы начали доходить до 50 градусов, но терпим, крутимся.
Кормежка неплохая, к тому же были и специалисты по петлям на зайцев, так что жили хорошо. В начале декабря кончилась проволока для вязки тюков. Не было ее до января 1940 года. Когда же доставили проволоку, то работяги моей бригады (а бригада была из 30 человек) стали вместо 120 тюков делать 20. Я знал, что по головке за такую работу меня не погладят. Второй бригадир и старший всей нашей группы были бытовиками, и с них спрос, естественно, должен был быть меньше, так оно и вышло. На шестой день января подходит ко мне Сотский (старший всей нашей группы) и говорит:
— Слушай, что у тебя в бригаде творится? Почему упала производительность? Ты понимаешь, чем это пахнет?
— Понимаю, но ведь и в другой бригаде не лучше дела обстоят.
— Верно. Но там бригадир «бытовик», а ты «контрик», все свалят на тебя.
— Тогда снимай меня с бригадиров, я с ними ничего не могу сделать.
— Нет, это не в моих силах. Не я тебя назначал, не мне и решать твою судьбу. Но если не исправишь положение до 10 января, я буду вынужден сообщить начальству. Не то достанется и мне, понял?
Я снова прошу своих работяг, а они мне: «Не расстраивайся, живи одним днем. Сегодня хорошо — и ладно, завтра будет видно. Однако выработку подняли до 70—80 тюков. Сотский: «Опять мало». Второй бригадир тоже просит, чтоб его сняли с бригадирства. Но от Сотского ничего не зависит. Через день он говорит нам, бригадирам:
— Я еду в лагерь, везу сводку. Вынужден обрисовать обстановку на командировке, я хочу жить без конвоя, поняли?
Он прав. Но мы ничего не могли сделать. 15 января приезжает на командировку капитан с двумя солдатами и сразу же берется за меня:
— В чем дело? Почему упала выработка? Ты знаешь, как это называется? Саботаж.
Дали мне срок исправления до 20 января, но производительность не повысилась. 21-го приезжает снова тот же капитан с солдатами, узнает, что все по-прежнему, собирает всех возле барака и говорит:
— Если до 25-го числа не повысите производительность, то вас всех ожидает такая участь, как его, — показывает на меня и продолжает, — собирай вещи и поедешь с нами.
У меня сразу мысль в голове: «Ну все, замерзну». Мороз больше пятидесяти градусов, туман стоит. Сани запряжены парой, в санях сено. Капитан и солдаты в тулупах, я тоже одет неплохо, но для такой дороги не ахти. Сели, поехали. Лошади несутся, как бешеные, хоть и якутские, но, видно, тоже мороз пробирает, инеем покрылись. Несколько километров проехали с «ветерком», потом лошади перешли на шаг. Капитан обращается ко мне:
— Ты замерз?
— Да есть немного, — а сам думаю:«Что же ты спрашиваешь, не видишь, что л и?»
— Ну вставай, пробежись немного, согреешься. Где-то с полчаса я бежал следом за повозкой, думая, что меня ожидает.
Снова сел в сани, а капитан опять ко мне обращается:
— Что же ты бригаду распустил?
— Кто ее распустил? Она сама разложилась, потому что около месяца проволоки не было, не работали.
— Должен был заставить. В таком морозище возись тут с вами, да еще по ночам.
Чувствую, что говорит без злобы, видно, от скуки. Часа через три с половиной мы добрались до лагеря. Капитан сдал меня на вахту и сам ушел. На вахте тепло. Спрашивают фамилию, срок, статью. Отвечаю. Потом один из солдат ведет меня куда-то, но не в барак. Вышли за зону. Оказывается, он ведет меня в изолятор, окруженный колючей проволокой в три ряда. Захожу, в изоляторе тепло, думаю: «Слава Богу, хоть в тепле». В изоляторе (по-лагерному — «кандей») в основном были урки, начались расспросы. Рассказал, откуда, за что попал сюда, а они мне пророчат: «Дело твое хана, саботаж пришьют». Но я был рад, что попал в тепло, и о завтрашнем дне не думал. Утром принесли завтрак.
Хоть в «кандее» и положено 300 граммов хлеба и один обед в пять дней, смотрю, хлеба много, суп, каша и чай (на воров изоляторный закон не действует, но не во всех лагерях.) Я с жадностью начал есть. Один вор по кличке Кеша на меня:
— Ты чего, мужик, так жрешь, голодный, что ли?
— Да, — говорю, — я четверо суток не ел.
— А что, не кормили, что ли, или плохо кормили?
— Да нет, просто пережить пришлось кое-что.
— Не торопись, ешь, сколько хочешь, — успокоил он меня.
К концу января нас в «кандее» набралось человек тридцать, а 29 января ночью нас предупреждают о этапе.
РУДНИК «ЛАЗО»
В пятидссятиградусный мороз нас повели с «Верхнего Сеймчана» через «Нижний Сеймчан» на рудник «Лазо». По дороге в «Нижний Сеймчан» у меня поднялась температура, а по прибытии в лагерь мне дали лишь таблетки, так как в лагерной больнице «Нижнего Сеймчана» мест не оказалось. За ночь температура спала, и утром нас погрузили на машины и повезли на стройку обогатительной фабрики № 3 имени Лазо. Фабрика стояла на берегу реки Сенмчан, до нес было километров 50. По прибытии на «Лазо» нас принял лагерный конвой и повел на место базирования лагеря. Бараков не было. Брезентовые палатки, снаружи обложенные мхом, двойная система нар из жердей, 3 бочки вместо печек, четыре маленьких окошечка по бокам палатки. Через час нас, новеньких, погнали за зону за дровами. Принесли дров, докрасна нагрели бочки, кажется, было тепло. В шесть утра подъем. Завтрак. Стройка.
В тридцатых годах в стране олова добывалось очень мало, за золото его ввозили из Англии. А тут на Колыме нашли большие залежи касситерита. Геологи дали заключение, что в руде содержится от б до 42 процентов олова, в то время как в Англии самыми высшими показателями были всего от двух до трех процентов содержания. На основе такой базы и начали срочно строить обогатительную фабрику. Кроме «Лазо», уже действовал прииск «3-я пятилетка» и намечалось строительство рудника им. Чапаева. Был в Юго-Западном горнопромышленном управлении еще и рудник «Каньон», в 40—45 километрах от нашей фабрики. Там уже вовсю добывали касситерит. Никто оттуда не возвращался живым, умирали как мухи. Этим рудником нас часто пугали.
Наш бригадир, из нашего же этапа, Аширов из Казани, «бытовик», нашел прораба и передал ему какую-то бумагу. Повели вверх по рас-
падку, с обеих сторон высокие крутые сопки, дорога на подъем. Как таковой стройки еще не было, только рыли котлованы, ошкуривали бревна, вели вспомогательные работы. Шли километров пять. На месте была поставлена бригадиру задача — построить узкоколейку с двумя колеями, чтобы вагонетки ходили вниз и вверх по сопке. Были уже произведены маркшейдерские работы, разметка узкоколейки. По будущей трассе стоят флажки. На объекте заместитель прораба сказал нам:
— Вашу бригаду администрация стройки решила сделать показательной. Будете хорошо работать, значит и кормить будут хорошо, к тому же и спирт выдавать. Но учтите, что работа должна выполняться на совесть. Сами понимаете, если вагонетка сорвется с такой высоты, то по головке не погладят.
Дорогу решили делать с вершины сопки. Затащили инструмент, материалы и приступили к работе. Работа была опасная. Уклон сопки, по которой должна идти узкоколейка, составлял 45, если не больше, градусов и, естественно, устоять было трудно, сорвешься и летишь вниз около километра. Однако со временем приспособились к условиям и начали вырубать стланник, планировать площадку под шпалы, долбить ямки, чтобы крепить шпалы, и т. д. Грунт — скальная порода, поэтому приходилось каждый день, следуя в лагерь, тащить с собой ломы и кайла, чтобы заново отпустить их в кузнице. Кроме этого тащили и дрова для обогрева палатки. Работа спорилась, и мы начали получать помимо неплохой кормежки по сто граммов спирта, а бригадир— 150 граммов. Особых издевательств и побоев не было, так как мы и в самом деле оказались показательной бригадой. Все шло хорошо, ежедневно получали спирт, остальные бригады тоже начали тянуться за нами, прознав, что нам дают «подогрев». Думаю, если так дело пойдет, то существовать можно. И вдруг в середине февраля 1940 года вызывают меня на вахту. Сидит за столом старший лейтенант (с тремя кубарями) и два солдата стоят. На столе вроде бы как мой формуляр. Старлей с ходу матом:
— Ты что же, туды твою мать, контра, обманываешь?
— Кого я обманываю? — удивленно спросил я.
— Как, кого!? Тебя сюда из изолятора привезли? Тебе 20 суток дали, а ты сколько отсидел?
— Суток пять, шесть...
— Теперь еще здесь отдубасишь 15 суток, понял? Я согласился, да и что мне оставалось делать. Привели в неотапливаемый «кандей», нары из жердей, никаких постелей и даже тряпья. Вечером пришли с работы жильцы «кандея», человек 15. Начались
расспросы. Перекантовал на новом месте ночь, намерзся, но все же не один, в компании, хоть и «бытовики», но люди.
Утром подъем, завтрак, развод и под конвоем ведут на работу. Работаем тоже под охраной. Работа самая тяжелая, долбим шурфы, метр на метр в квадрате и метров десять глубиной. Горят рядом костры, иногда можно и погреться. Дров много, стройка ведь, да и производство требует оттайки грунта для скорейшего строительства, поэтому конвой особого внимания на костры не обращал. Кормят плохо, приходишь в лагерь и в «кандей» холодный, ни отдыха, ни сна. Прошло дней семь моего пребывания в изоляторе. Силы постепенно оставляли меня, мне стало все безразлично, к работе начал относиться пассивно — не было смысла выкладываться, как в бригаде Аширова. Задумал бежать, пока силы совсем не покинули меня. Но как и куда? Зима, морозы. Эх, думаю, была не была.
ПЕРВЫЙ ПОБЕГ
Однажды на работе прошусь у конвоира в туалет. Отпускает. Захожу в предназначенное место, снимаю валенок с правой ноги и мочусь на пальцы. Через несколько минут выхожу и в шурф. Шурф неглубокий, около метра. Температура, что в шурфе, что снаружи, градусов 45—50. Не шевелюсь, хотя и делаю вид, что работаю. Часа через полтора вроде бы начал покалывать большой палец на ноге, потом перестал. Думаю, не получился эксперимент. Снимаю валенок и вижу, что палец белый, значит, получилось, замерз. Подвожу к конвою и говорю ему, что вроде бы палец отморозил. Он заставляет снять валенок. Снимаю. Конвоир тоже постучал по пальцу прикладом винтовки и, убедившись, что действительно палец, как ледышка, проговорил:
— Оттирай быстро снегом, — и добавил, — сейчас пойдешь в санчасть. — Написал записку. — Вот, иди и никуда не заходи. Понял?
А мне этого и нужно было. Идти в санчасть нужно было через вольный поселок. В поселке свернул на речку Сеймчан, перешел на правую сторону и... был таков. Время — часов одиннадцать дня. Пока хватятся, пройдет часов семь, я уже буду далеко. Расстояние до «Нижнего Сеймчана» около пятидесяти километров. На пути два оперпоста, как-нибудь обойду стороной. И пошел. И куда? На «Верхний Сеймчан», откуда привезли. Сейчас-то сознаю глупость своего побега, ничего бы со мной не стало, оттрубил бы 15 суток и все.
Первый оперпост я обошел рекой. Берега Сеймчана в этом месте были высокими, да и сам пост от реки находился метрах в трехстах. По шею в снегу, я все-таки преодолел этот трудный маршрут. Вышел снова
на трассу и прибавил шагу. Надеялся, что гн'.|утка какая-либо подберет, но увы. К вечеру я уже подходил ко второму посту, отмахав за световой день больше 30 километров. Этот пост обойти я уже был не в силах и решил идти напрямую.
Когда я работал в бригаде Аширова, то нам выдавались талоны, как бы дополнительное питание в лагере за хорошую работу. Такой талон оказался у меня в робе, и я решил его использовать как пропуск. Не такие уж и грамотные люди на этих оперпостах. Талон был размером миллиметров 70 на 70, стояла печать и подпись начальника ОЛПА Ляховецкого. Стучусь в дверь оперпоста, захожу, здороваюсь. Сидят два охранника, спрашивают:
— Кто такой? Откуда? Вольный?
(На мне одежда неплохая и смахивает на вольную). .
— Нет, — говорю, — ЗК.
— А почему без конвоя? — и оба встают.
— Не знаю, вот документ, — и протягиваю талон и записку, которую написал мне конвоир.
Посмотрели, покрутили, видят печать, подпись. И в записке сказано: «Следует в санчасть».
— А почему пешком? — допытываются снова.
— Да плохо с транспортом...
— Это верно. Ну, и куда же теперь пойдешь, ночь ведь на дворе, да и мороз крепчает, замерзнешь.
— Как-нибудь доберусь, дорога хорошая.
— Нет, садись-ка, грейся, а с первой попутной машиной мы тебя отправим.
Думаю: «Опасно оставаться. До проверки три часа, если двинусь дальше сейчас, то через три часа буду в «Нижнем Сеймчане», осталось-то 16 километров. А там что-нибудь придумаю». И в то же время думаю: «Тронусь дальше — заподозрят». Решил остаться. И вот мне везет. Слышим звук машины, только откуда? Постовые говорят — со стороны «Лазо». Хоть и не подаю виду, но сам себе не нахожу места. Пью чай. Постовые дали хлеба, сахара, тушенки. Подходит машина, останавливается. Выходит один постовой, проверил и шоферу говорит:
— Возьми больного по пути, веселее и тебе будет.
— Пусть садится, да побыстрее, а то мне некогда. Сажусь, не спрашивая, куда едет. Думаю, а может, вправо, через мост в Эльген-Уголь? Куда угодно, лишь бы от поста подальше. Едем. Шофер в лоб:
— Крепостной? Да не пугайся, я сам такой, только расконвоированный. Куда же бежишь? На «Верхний Сеймчан»? Дурак, кто же сейчас
бежит? Зима, холод. Задохнешься, как муха. Я ведь еду до «Нижнего Сеймчана».
— И на том спасибо.
— Ладно, довезу до «Верхнего Сеймчана», как-нибудь отверчусь. Жрать хочешь?
Достает хлеб, мясную тушенку.
— Ешь, хоть и мало, но червячка заморишь, по себе знаю. Давно на Колыме?
— Года еще нет.
— Оно и видно.
До «Нижнего Сеймчана» добрались быстро. В поселок не заезжали, а направились прямо к теплицам.
— Сиди и никуда не выходи, — приказал мне Леха (так звали водителя).
В теплицах работали в основном женщины. Минут через десять, смотрю, идет с женщиной.
— Вот что, дорогой Димка, иди с Лизой, она на время спрячет тебя, может, и до весны прокантуешься, — и уехал.
Повела меня Лиза на новую «квартиру», в теплицу. Запах навоза, ( ну ничего, главное — тепло. Завела в каморку, познакомила еще с двумя (девушки работали в ночную смену). Лиза потом и говорит:
— А как возникнет опасность, мы тебя в теплицу, в навоз зароем, согласен?
Я соглашался со всем. Накормив меня, они ушли в теплицу что-то делать, а мне:
— Ложись и спи и ничего не думай.
Какой там сон после такой нервотрепки? Прошло немного времени, слышу шаги, насторожился. Подходит Лиза:
— Чего не спишь?
— Да какой же сон, Лиза.
— Не волнуйся, мы когда уходим, то на двери замок вешаем.
Немного успокоившись, я разделся и лег на топчан. Лиза взяла мои тряпки и ушла стирать. В тепле меня разморило, и я начал дремать. Слышу сквозь сон, кто-то ложится ко мне под одеяло. Лиза. Обнимает. Ей было двадцать два года, родом из Ульяновска. Бытовая статья по указу от 7 августа 1932 года, срок 8 лет. Она была младше меня всего на два года. Несмотря на усталость и переживания, я как бы очнулся. Впервые я чувствовал горячее женское тело и, честно признаться, растерялся в этой ситуации. Но потом как-то все решилось само собой, и лишь под утро мы сладко уснули.
Через сутки в теплицу пришел конвой проверять, на месте ли женщины. Меня зарыли в навоз, и я около двух часов не давал о себе знать. Все обошлось благополучно.
ЛАГЕРЯ И КОМАНДИРОВКИ
Прошло трое суток. На фабрике «Лазо» хватились меня. Розыск. А чего искать? Доехали до второго поста и там узнали, что был такой-то, уехал на «Нижний Сеймчан». Приехали и сразу в теплицы. Оказывается, это не первый случай. Пришли и начали искать. Я опять в навоз. Но одна из Лизиных подруг, то ли из-за ревности, то ли еще из-за чего, возьми и приведи конвой ко мне. Нашли. Отдубасили от души и в «кандей». Там было уже восемь человек. На работы нас не водили, мы были не «местные». Суток через пять выводят нас всех из «кандея» и на этап. Человек пятьдесят посадили в две крытые машины и повезли. Проехали 16 километров, оперпост, те же дежурные, что отправляли меня с попуткой, узнали, хотели «отблагодарить», но наш конвой не дал.
Приехали на фабрику «Лазо». Всех в зону, а меня опять в «кандей» на тридцать суток. Но прознал про мое наказание мой бывший бригадир Аширов и пришел просить начальство, чтобы отпустили в бригаду, мол, хороший специалист и т. д. (Если жив он, дай Бог ему здоровья, если же нет, то пусть земля ему будет пухом.) Пока я был в бегах, бригада Аширова уже закончила узкоколейку, и ее перебросили на рытье шурфов. Срочно нужны были площадки под дробилки «Блека» и « Саймонса», мельницы. К концу марта все было готово к массовому взрыву. Первый взрыв под дробилку «Блека» прошел нормально. А вот второй взрыв под другое оборудование оказался трагическим. Аммонита в бурки было заложено меньше, чем при первом взрыве, но трамбовку бурок наш брат проделал спустя рукава. Трамбовали дерном, снегом, просто засыпали скальной породой, а в итоге взрыв получился почти вхолостую. К тому же, производя подготовку первого взрыва, инженер буровзрывных работ проконтролировал проделанную работу, а во второй раз понадеялся на «авось». А ведь в трамбовке и заключалось качество взрыва, тем более массового.
Перед взрывом всех людей отвели километра за три. Главный инженер буровзрывных работ остался стоять на мосту, следить за взрывом. (При себе он имел оружие). Часов в 10 утра грянул взрыв, да не глухой, как обычно (вся сила взрыва уходит в мерзлый грунт), а звонкий, аж в ушах зазвенело. Кто-то крикнул: «Прострел, ложись!» А я (да и не только я) не пойму, почему ложиться? Смотрю вверх, булыжники
летят, смекнул, но было поздно. Упал на бок. И тут меня камень граммов четыреста чесанул по левой ноге. В горячке вроде и не больно было. Результат взрыва: около 15 человек убито и человек 200 ранено. Хороший булыжник попал и в столовую, прямо в котел. Неделю кормили нас сухим пайком. Раненых разместили в больнице, тех, кому не хватило коек, поместили в палатки. Я тоже был нетрудоспособен. Вечером мы все узнали, что инженер буровзрывных работ после взрыва прямо на мосту застрелился.
31«А»
В начале апреля 1940 года, оклемавшись после взрыва, я вышел на работу и встретил настоящего земляка, Тарасова Алексея Тарасовича. Он был у нас на СТЗ секретарем комсомольской организации. До ареста мы хорошо знали друг друга. Было ему лет под тридцать, арестован в 1936 году, тоже «враг народа». Он знал о моем глупом побеге и высказал все, что думал по этому поводу. Однако и он попал сюда тоже за побег, но его побег в то время восхитил всех, даже начальство. О своей «одиссее» он не рассказывал, так как считал побег неудачным, но народ рассказывал вот что.
В начале июня 1940 года Алексей с каким-то инженером-автомехаником совершают побег из лагеря. Подготовка к побегу велась очень тщательно. Люди они были образованные, грамотные, и все продумали до мелочей. Были заготовлены сухари, необходимые продукты, оружие, компас. Ко всему этому инженер обладал знаниями по астрономии, что особенно важно в данной ситуации. Для всех «смертных», то есть зэков, оставалось тайной, как они сумели добраться до Свердловска. В то время убежать с Колымы было почти невозможно, но все-таки им удалось. Каким-то образом раздобыли они паспорта, военные билеты, прочие документы. Начали уже устраиваться на работу. Но при поступлении в документах инженера что-то обнаружили, и таким образом он был разоблачен. Алексеи же около двух месяцев был на воле. По всему Союзу был уже объявлен розыск. В конце концов попался и Тарасов. Инженер же держался стойко, hi. выдал товарища и был очень удивлен, когда в Свердловском НКВД встретил товарища по несчастью. В начале августа их снова привезли туда, откуда они бежали. Судили у нас в лагере. Прокурор во всеуслышанье сказал:
— Мы судим вас не за то, что вы бежали. Побег вы совершили блестящий! Но так требует закон, и мы не вправе его нарушить.
Судили их по 82-й статье (побег из-под стражи с места заключения осужденного). Они отсидели почти по четыре года, им добавили еще по
три и срок снова как бы первоначальный — 10 лет. Через несколько дней после встречи моего земляка куда-то отправили. Больше я его не видел.
Работал я снова в бригаде Аширова. Бригадир узнал, что, как только вскроется река Ссймчан, нас перебросят на сплавлеса, так как иначе доставлять его на стройку будет невозможно. Но через месяц начальник лагеря Ляховецкий посылает нашу бригаду на прииск «3-я пятилетка» на промывку песка. Ну, на промывку, так на промывку, мы — крепостные, возражать нельзя.
Сдали нас конвою, и пошли своим ходом, «шаг влево, шаг вправо...» Работали по одиннадцать часов, возили тачками грунт к промприбору.
Зона большая, кормежка намного хуже, чем на «Лазо», к тому же и работа — в оцеплении, воли совсем нет. Конвой подгоняет, предупреждает, ни отдохнуть, ни посимулировать, друг друга тачками толкаем. Дней через десять у меня разболелась нога (она была у меня сломана с детства, да еще на стройке добавил). На свой риск Аширов поговорил с «лепилой», и тот дал мне освобождение, хотя в промывочный сезон почти не освобождали. Дня через три я уже снова гонял тачку, хотя нога и болела.
После прибытия на прииск, недели через две, у нас произошло ЧП. Один вор по кличке Бык (и действительно бык: рост под метр восемьдесят, в плечах косая сажень, бицепсы, как у атлета. Богатырь! Звали его Рогожин Юрок) идет к начальнику лагеря и говорит:
— Гражданин начальник, я вот по какому вопросу. Тачка, которую я гоняю, для меня, как игрушка, а я хочу за работать больше зачетов, а значит и освободиться раньше. Хочу работать более производительно.
— Так работай, кто же тебе не даст?
— Этой тачкой я много не наработаю, не по мне она. Хочу, чтобы сделали мне в два раза больше тачку.
— Хорошо, Рогожин, молодец, покажи себя, за тобой многие пойдут.
— Только, гражданин начальник, колесо должно быть на шариковых подшипниках, сами понимаете.
Начальник почесал затылок и говорит:
— Хорошо, сделаем. А ты, Рогожин, пока не работай, будешь следить за исполнением своего заказа, и ласк я тебе усиленный выделю.
Юрку только этого и надо. Ходит для отвода глаз в мастерскую, а в основном ест да спит.
В середине мая тачка была готова. Выводят нас на развод, ведут по промприборам. Возле прибора все бригады останавливают. Скопилось народу тьма-тьмущая. Возле нашего прибора стоит огромная тачка
вместимостью, наверное, больше тонны. Рядом стоят оркестранты, ждут команды играть. Подходит начальник лагеря со своей свитой. Расступились. Начальник подходит к тачке:
— Граждане! Рабочий нашего прииска Рогожин решил перевыполнить нормы выработки, этим самым он приблизит свой срок освобождения. Ну, Рогожин, честь тебе и хвала, пробуй. Оркестр, приготовиться.
Рогожин раза два обошел вокруг, нагнулся, посмотрел на колесо, под тачку и говорит начальнику:
— Гражданин начальник, а где же у тачки мотор? Я что-то не вижу.
Все замерли. Начальник то побелеет, то покраснеет, глаза из орбит вылазят. Прошло с полминуты в молчании.
— Что? — выдавил из себя начальник.
—Не вижу мотора, ведь без мотора ее и верблюд с места не сдвинет, неужели вам не ясно?
— Взять его! — заорал начальник, и человек десять охранников навалились на Рогожина. Больше никто его не видел.
Числа 15 мая нас отзывают в свой лагерь, снова на «Лазо». По прибытии мы узнали, что нас отправляют на лесосплав, и очень обрадовались. Но колымское лето недолгое. Сплав кончился, и нас снова на фабрику. Потом бригаду Аширова расформировали, так как фабрика уже давала продукцию. Оставили меня работать на фабрике, на флотационных машинах, то есть на выпуске конечной продукции. Для работы на этих машинах набирали добровольцев. Я согласился потому, что работа была в тепле, по шесть часов. Позже я понял, почему такое снисхождение. Пошел в санчасть, там знакомый фельдшер, Никита Семенович Муравка, объяснил:
— Я давно тебе хотел сказать, почему такие «льготы» здесь! Порядок таков: отработал три года, и тебя убирают с фабрики (хоть и зэки, но все же люди). После трех лет мужчина, можно сказать, уже не считается мужчиной.
Пошел я к нарядчику просить, чтобы перевел на другую работу, а он мне —не в его силах. Пошел к начальнику и прямо в открытую все ему рассказал, а он:
— Но ты же добровольно шел сюда работать, не заставляли?
— Да, но чувствую, что-то не в порядке со мной, переведите на другую работу, ведь я молод, освобожусь, мне жить нужно, жену, детей.
— Ну ладно. Даешь слово, что никому об этом не расскажешь? Так я ушел с флотационных машин. Шел уже 1941 год. Перевели меня в бригаду, которая работала на обслуге электростанции. Пилил дрова на маятниковой пиле для котлов (угля тогда не было.) Потом
посылают на заготовку леса, километров за сорок под конвоем, работали тоже под охраной, кормили плохо. Лес редкий, нормы не выполнишь, часто приходилось или на «пне» сидеть, или в «кандее».
Что значит «пень»? Это особая пытка. Разденут и привяжут к пню, остальное дело за комарами. Мне дважды приходилось испытывать такое удовольствие, но выдержал. «Кандей» тоже не лучше «пня».
И вот, находясь в «кандее», числа 23 или 24 нюня слышим крик: «Ура!..» Нас трое сидело. Смотрим в щели, летит на лошади верховой и орет: «Война, война!». Думаем, чему радуется? Бежит к нам дежурный, выпускает и гонит в барак. Откровенно говоря, многие из нас обрадовались этому сообщению. Думаем, должно же что-то измениться в лучшую сторону. Немец прет триумфальным маршем, нужны защитники. Конвой притих, на работу не гонят, про «кандей» и «пеньки» забыли.
В середине августа начали гнать людей, все одеты в военную форму. Шли в «Голубую долину», от фабрики «Лазо» километров 50, от нас — 10. Говорили, что был организован колымский корпус, тысяч 60. Набирали из конвойных, из освободившихся «бытовиков», из заключенных, у которых оставался небольшой срок. 58-ю статью не брали. Корпус этот переправлял и в Хабаровск. Мало-мальски грамотных отправляли на ускоренные курсы командиров, а остальных на фронт. Вот эти-то остальные и начали по дороге бежать. После этого случая с Колымы не стали брать на фронт, якобы люди нужны для добычи валютного металла.
В августе 1941 года попадаю на сплав леса, вернее, на разбор заторов, образовавшихся в нескольких местах. Заторы разбирали, пока река не остановилась. За это время приходилось не раз лезть в ледяную воду. Работали под конвоем. Воина. Был прислан из политуправления Ю-3 ГПУ специально уполномоченный, который следил за продвижением работ. Гамзай (фамилия уполномоченного) был особого рода извергом. Беспощадно издевался, по несколько раз в день загонял в ледяную воду, при этом угрожал расстрелом. (Право ему такое было дано.)
— Обрадовались? — язвительно кричал он. — Думаете, придет фашист и свободу вам даст? Нет, контра, этого не будет. Мы сначала вас уничтожим, а потом видно будет.
Свое слово он сдерживал, человек пятнадцать был и расстреляны за время разбора заторов.
К концу работ, в начале октября я заболел. По прибытии в лагпункт направили меня в лагерную больницу. Нужно было везти в районную, в «Нижний Сеймчан», но транспорта не было. Терапевт из вольных, Антонина Николаевна (фамилию забыл), решила делать операцию на
месте. Операция прошла успешно, и уже через две недели меня снова погнали на работу. И куда? Да туда же, где сплавляли лес, на лесоповал. Но долго не пришлось работать, через два месяца я заболел снова. Воспалился глаз. Тоже на почве простуды, на разборе заторов. Дела мои стали совсем плохи. Поднялась температура, пропал аппетит, начал терять в весе. Ходить на работы не было сил. Видели это и конвойные. Мне было уже все безразлично, и я собирался на тот свет.
В конце концов все поняли, что толку от меня не будет, и с одной из машин, возивших лес, я был отправлен в лагпункт. Но в лагпункте Антонина Николаевна уже ничем не смогла мне помочь. Кантовался я так до 5 января 1942 года. Благодаря Антонине Николаевне в этот день меня в числе шести «бытовиков» отправил» в Магадан. Через два дня прибыли в Магадан, но не в больницу, а куда-то на пересылку, в большой лагерь. Потом через день определили в больницу, «бытовиков» — куда-то в другие лагеря.
СПОРНОЕ
По прибытии в Магадан врач меня осмотрел и заявил:
— Операцию делать пока нельзя, пусть бельмо на глазу застареет, да и сил тебе набраться надо, а сейчас на санобработку.
В ванной— женская обслуга. Приводят девушку лет двадцати, она поступила с Олы. У нее дистрофия. Думаю, вот до какого вида можно довести человека. (Позже и мне приходилось трижды быть таким). Никакой реакции ни у меня, ни у нее: мы оба еле живы. Позже мы с ней познакомились. Звали ее Сильва, родом из Ульяновска. Приглашала меня в свободное время навестить ее, мол, место найду, будем вдвоем. Но я не согласился, чувствую, не способен, флотация сказывается.
До операции дело не дошло, мой врач заболевает чахоткой и умирает. Я понял, что недолго пробуду здесь. Так оно и оказалось. В середине февраля этапируют меня на Тенькинскую трассу. В этап меня включили вместо какого-то «придурка». Кто спросит? Кому есть дело до меня? Кто ответит? Никто. Попрощался я с Сильвой и — на этап. (Так до сих пор на глазу у меня бельмо и осталось.)
Человек шестьдесят погрузили в две крытые машины. Печек не было, к тому же и шелк в боковинах. И не предъявишь претензий — быстро получишь ответ прикладом. Тронулись. До места было километров 130. Привезли нас к дорожникам на перевал. Мы должны были регулярно чистить перевал от снежных заносов, ставить дорожные щиты. В этом месте постоянно дул ветер, и хотя работа физически не
очень трудная, донимал ветер. На начало марта морозы еще держались хорошие, да и ветер пронизывал насквозь. Кормили отвратительно, так как мы были не приисковики, а дорожники, вторая категория. Начали люди загибаться, болеть, умирать.
Санчасти здесь никакой не было, «лечили» только прикладами. К концу марта одиннадцать человек отдали здесь Богу душу. Я тоже уже дышал на ладан, с работой не справлялся и поэтому жил не в бараке, а в «кандее»: 300 граммов хлеба, кружка кипятку и один раз в пять дней горячая бурда. Вместе со мной в «кандее» сидел вор Жорик Галушкин. Сдружились мы с ним. На работе абы как, а приходим «домой» — начинаем думать о побеге. Все равно умирать! Прошло дней пять, как мы решили податься в бега, жжали удобного случая. И вдруг все наши планы рушатся. Приехал к нам в командировку начальник Спорнинского ОЛПа набирать специалистов на ремонтный завод. Приходим с работы, но не в «кандей», а на вахту. Там сидит красивый приветливый человек 45 лет. Здоровается, интересуется прошлым, где работали, что умеем делать и т. д. Жорик до ареста был фрезеровщиком, стаж работы лет восемь. Его сразу берет. Так как у меня стажа работы токарем почти не было, то Быстров (фамилия начальника Спорнинского ОЛПа) задал мне несколько теоретических вопросов, на которые я четко ответил. Меня он тоже взял.
На другой день мы уехали с перевала и часов через шесть прибыли в Усть-Омчуг. Тут определили нас в барак, переночевали, а утром выводят за вахту. Стоит машина ЗИС-5, возле машины еще человек пять специалистов. Сели и поехали.
Спорнинский лагерь был в основном напичкан специалистами. На работу и с работы — под конвоем, завод находился за зоной. Вокруг завода вышки, передвижение на территории завода свободное. Через день нас с Жориком направляют в механический цех. Жорик быстро нашел «своих», урки в любой стихии находят выход. Наш брат, 58-я статья, не то. Лагерь на тысячи две с половиной душ. Обычные бараки, подсобные помещения, склады.
Дней через десять подходит ко мне Жорик (дружбу мы с ним не теряли) и говорит:
— Ну, что будем делать? Голодно.
— Надо терпеть, хоть и голодно, зато в тепле.
— Слушай, Димка, я нашел дыру, где можно неплохо поджиться. Никто не засекет, все будет шито-крыто. Успех сто процентов!
Около лагерной вахты стоял фанерный склад. В нем хранились для вольных одежда и продукты. Правая сторона от вахты имела забор, ко не складской, а наш, лагерный, левая сторона огорожена колючей
проволокой. Напротив склада небольшое здание НКВД. Сторож там всю ночь спал. Никто никогда не думал, что кто-то решится на ограбление. Жорик все это учел и бил наверняка.
— Боюсь, Жорик. К тому же, как мы выберемся из зоны?
—Хм... Легче всего. В три часа ночи, как правило, все вахтеры спят, мы — под ворота, а склад рядом.
— А куда тащить то, что возьмем?
— Это уж не твоя забота. В стороне будет стоять грузовик. Эх, послал Бог друга.
— Жорик, а почему ты не берешь на такое дело своих?
— Дурак, я тебе больше верю, ты же политический, значит умный мужик.
В три часа ночи идем. Жорик проверил вахту, там все спали. Пролезли под воротами. Сердце чуть из груди не вырывается, мороз по коже, но не от холода, а от страха. Думаю: «Вот связался...» Вылезли, до склада метров сорок, дошли спокойно. Кругом тишина. Подходим к складу со стороны лагерного забора. Жорик отодвигает фанеру, и мы проникаем вовнутрь склада. В складе все напряжение как рукой сняло. Быстро набрали, что нужно, Жорик даже в темноте определял, что где. Мешок рису, мешок белой муки, ящик конфет, сливочного масла, печенья, папирос «Норд». Я готов был взять мешок рису и папиросы, но Жорик набрал всего. Вытащили все между складом и забором.
Взяли по мешку и пошли к машине, стоявшей за зданием НКВД. Потом пришли втроем, забрали остальное. Шофер Толик тоже зэк, только бесконвойный. Отъехали от Спорного километров пять. Взяли с собой папиросы, немного печенья, конфет, рису, муки, а остальное бросили в снег, Толик подвозит нас к лагерю, сам — в гараж. Я опять дрожу. Лезем под воротами. Слава Богу мы — в зоне, «дома» — в бараке. Дневальный нас ожидал и тоже переживал. Жорик договорился с ним, и за молчание мы ему тоже кое-что дали. Тут же втроем сварили рисовую кашу и наелись до отвала, даже утром на завтрак не пошли. Курили осторожно, чтобы никто не видел, стукачей было в зоне много, и можно было погореть запросто.
Через день в лагере начали делать шмон. Пропажу обнаружили. Может, на продукты бы не обратили внимание, но папиросы! За ними приехали из магазина, а их нет. Однако нигде ничего не нашли. Остатки риса дневальный надежно запрятал, а мундштуки от папирос мы сжигали. Дней десять мы «погужевали». Толик привозил нам тайно жратву, и мы начали поправляться, вернее, набирать силу. Оставшееся каким-то образом Толик и Жорик продали и деньги поделили на троих. Каждому досталось по пять тысяч. Но Жорик свои деньги проиграл,
добрался и до моих, я отдал ему их. Проиграл он и эти и задумал новое дело. Решил обворовать саму охрану. К Первому мая охране выдавали праздничный паек, а главное — спирт. Я категорически отказался, а он с Толиком обтяпали это дело. И опять никаких следов не нашли. Хоть я и не участвовал в этом деле, Жорик меня не забыл.
Однажды, идя под конвоем после развода на завод, я увидел у входа худого, небольшого роста человека лет пятидесяти. Я и раньше видел его часто у карты фронта, висевшей у проходной. Слышу, он выговаривает: «Сталинград, Сталинград» (В это время немцы подходили к Сталинграду). Вошли в заводскую зону, на за воде движение свободное. Подождал этого человека. Обращаюсь к нему:
— Извините, вы около карты упоминали Сталинград.
— Да, я в Сталинграде был арестован, до ареста работал на СТЗ.
Вот так встреча! Я ведь тоже том работал токарем. Прямой земляк! Познакомились, звали его Евгением Никаноровичем. Был он расконвоированным, работал в конструкторском отделе завода. На обед пригласил к себе. Еды у него всегда было в достатке, и я зачастил к нему. Он сам меня приглашал, видя и понимая мое положение.
В Сталинграде он работал в главном конструкторском бюро завода. И здесь, на Спорном, он занимался научной деятельностью. По его рассказам (хотя я в суть их особо тогда не вникал), он занимался атомной бомбой. На левом берегу Колымы, в поселке Дебин, стояла тогда воинская часть. К Евгению Никаноровичу часто приезжали высокие чины и о чем-то с ним вели серьезные разговоры. Хотели узнать суть его идеи. «Идея уйдет в могилу вместе со мной, если не попаду туда, куда надо», —отвечал он военным. Вскоре Евгения Никаноровича вызвали с вещами, посадили в легковую машину, и больше я его не видел. С его отъездом кончился и мой «рай».
Связался я с «бытовиками», бросил токарный станок и пристроился к ним грузчиком. Там иногда удавалось кое-чем поживиться. Но через неделю вызывает меня начальник лагеря и говорит:
— Что же ты станок бросил? Отметелить бы тебя надо, но руки марать не хочу. Завтра пойдешь на разработку торфа, на штрафную командировку, понял?
Снова холод, сырость, голой. В сентябре прекратили заготовку торфа и начали вывозить. От Спорного до нашей командировки ходили три машины, иногда две, за торфом. Машины ЗИСы, так как была нехватка бензина, переделали в большинстве на горючее — чурку. Конец декабря, разгар зимы, устали до предела. И вот наш звеньевой задумал хоть немного облегчить труд, сделать вынужденный перекур. В конструкции газгена (так мы назвали переделанные машины) у цилиндра внизу
есть отверстие миллиметров в пятьдесят диаметром. Работа клапана заключается в том, чтобы открывать отверстие и закрывать, пока работает мотор. Если в это отверстие набить снега, то прекращается горение чурок, клапан останавливается. И подача газа прекращается.
Звеньевым у нас был Матвей Круглов, вот он-то не один раз и проделывал эти опыты, тем самым давая нам перекурить. Но недолго этой выдумкой нам пришлось наслаждаться. В конце января 1943 года газгены убирают, а присылают «Студебеккеры». Ну, думаем, все, пропали. Но и тут Круглов нашел выход. Собрал у всех пайки сахара и — в бак с бензином! После первой «заправки» сахаром машина «сдохла», но никто внимания не обратил на причину — поменяли горючее и все. Дня через три «заправили» другой «Студебеккер», снова машину вывели из строя. После остановки второй машины горючее взяли на анализ, стало ясно: вредительство! Все звено наше, восемь человек, посадили в «кандей». Допытывались, чья работа, но мы упорно молчали. После праздника, 3 мая приезжают майор, лейтенант и сержант. Мне и Георгию Жигалину объявляют дополнительный срок. Особое совещание по Хабаровскому краю приговорило нас к пяти годам ИТЛ, статья 58, пункт 14, саботаж. Остальным членам звена ничего не было. Майор так и заявил:
— Это ваша работа, «бытовики» до этого не додумаются. Матвей Круглов потом извинялся перед нами, да что толку? До освобождения мне снова трубить почти десять лет.
ТУМАННЫЙ
Числа 10 мая 1943 года приезжает к нам на торфозаготовку начальник политуправления СГПУ (фамилию не помню) со своими машинами и конвоем. Начинает отбор без комиссий, на глазок. Погрузили нас, человек шестьдесят, в машины и повезли на прииск «Туманный». К этому времени уже начинался сезон промывки золота.
Прибыли на «Туманный», поселок небольшой, несколько домов для вольнонаемных и лагерь для ЗК. Утром — на развод. Я попал в бригаду Андрея Бондаря — человека жестокой натуры. Георгий Жигалин — к Кириллу Бондаренко, совершенно противоположной натуры. Идем, вернее, ведут под конвоем к месту работы. Неглубокая шахта, метров двадцать, спуск в которую производится пешком. Освещение в шахте электрическое, но шахтерские лампы нам все равно выдавали. Своды шахты подперты деревянными стойками. Вечная мерзлота. Делали бурки, взрывали, потом вывозили золотоносный грунт на гора, а уже другие пускали его на переработку. Работа длилась по 12 часов, из
которых один час на обед. Обед привозили на шахту, хотя она и была километрах в трех от поселка.
Дней через десять нашу бригаду перебрасывают на промывку. Работа адская, по 14—15 часов. Весь день тачка, тачка и тачка. Содержание золота было неважное. Кормили отвратительно, ссылаясь на войну. Люди стали слабеть и доходить. Начинались морозы, и нас снова перебросили в шахту. В шахте все же легче, рабочий день короче, да и разнообразная работа, но особенно трудно, когда начинаем откатку грунта после взрыва. Но ничего, выдерживали: все же не монотонный конвейер тачек, как на промывке.
К концу сорок третьего года стал я дистрофиком-доходягой. Думаю, конец! Перебрасывают снова в шахту. И тут всем нам немного повезло. Прислали на прорыв штрафников-музыкантов. Ребята молодые, здоровые. На работу идем с музыкой, музыка даже в забое. Начальство молчит, видит, что работа движется неплохо. Часов за семь-восемь мы делали норму выработки и — в лагерь. Музыкантов часто забирали вольнонаемные, кормили их, а пайки свои они отдавали нам. Месяца за полтора все доходяги в нашей бригаде встали на ноги, в том числе и я. В марте 1944 года кончилось штрафное время агитбригады, и их убрали с «Туманного». Остались мы снова в своей стихии. Дотянули до промывки. Тут начальство лагеря сжалилось над нами, а может, указание поступило сверху (свежей силы с материка почти не прибывало, война, а мы доходили уже). Так вот, нам разрешили питаться подножным кормом, как скоту. Но мы были и этому рады. После смены, следуя в лагерь, а идти километра 2, мы начали собирать прошлогоднюю бруснику, а там грибы пошли, голубика. Конвой не стрелял (видно, указание было). Так что сезон 1944 года мы прожили по тем временам хорошо. На зиму бросают на разработку ноной шахты. И тут наш бригадир, может быть, раз за всю жизнь сделал хорошее дело. Он был старожилом поселка и знал все участки прииска, к тому же и содержание золота. Километрах в 12 от поселка был заброшенный участок, назывался «Красный ключ». Здесь оставались еще кое-где невыработанные места. Когда-то там была небольшая зона и два барака старой постройки. Бондарь идет к начальнику ОЛПа и докладывает: «Знаю, где есть золото...»
В начале ноября нашу бригаду без конвоя отправляют на «Красный ключ». Быстро собрались и к вечеру уже были на заброшенном участке. Обосновались, подремонтировали один из бараков, в другой сложили инструмент и продовольствие. Наутро бригаду разбили на звенья по три человека. Начали зарезать шахтенки-уклонки, сами бурили, взрывали и откатывали грунт. Жила находилась на глубине 7—8 метров. По
уклону добираемся до жилы и начинаем разрабатывать. Золото баснословное! На лоток шло граммов триста. Бригадир и сам не ожидал такой удачи, но в то же время знал, что жила не бесконечная. Он предупредил и нас:
— Вот что, бурите на один запал (то есть взрыв), делайте откатку грунта и — в барак. Норму добычи золота мы выполняем. Поняли?..
А бурили мы вручную, если это можно назвать бурением. На площади в квадратный метр ломом, забивая его кувалдой в вечную мерзлоту, проделывали отверстия сантиметров по шестьдесят, закладывали по углам и в центре взрывчатку, тромбовали и взрывали. Получалось с полкубометра грунта, который потом и обрабатывали.
Каждое звено, а их было двенадцать, намывало за смену по два-три килограмма золота. Представляете? Бригадир наш совсем раздобрел, говорит:
— Кто хочет, идите за прошлогодней брусникой, подкрепляйтесь. Времени много, так как за полсмены делали план. Идем за ягодой. Однажды отошли от командировки километра на три, видим погост. Подходим ближе. Господи, сколько их там, бедных. Никто их не зарывал тогда, просто чуть-чуть присыпаны грунтом. Никаких бугорков и номеров. Выглядывают из-под прошлогодней растительности кисти рук, ноги, а то и весь скелет наружу. Черепа, как булыжники, омытые дождем, белеют и смотрят глазницами в наши еще живые глаза. Какие уж тут ягоды? Назад, в лагерь! Старожилы, в том числе и наш бригадир, поясняют:
— Спокойно, без паники. В 1937 и 1938 годы это было обычным явлением. Существовали специальные похоронные бригады, от которых не требовалось качество работы. Поэтому они не долбили могилы в вечной мерзлоте, а довозили до погоста и сваливали. Иногда делали взрыв и бросали в яму по несколько человек, засыпали снегом, дерном, чем попало. Вот теперь это все и проявилось. Похоронным бригадам выдавали усиленный паек (ведь не каждый согласится с покойником возиться.)
Больше в сторону погоста мы не ходили. Прошел промывочный сезон, бригада гремит, в том числе и прииск. Опять зима. Жила все бедней и бедней. Наступил 1945 год. В конце марта жила кончилась. Дело худо. Но бригадир рассчитал: то, что добыто до марта, мы можем растянуть на весь последующий промсезон. Однако расчет бригадира не оправдался, нас разоблачили и перевели снова на «Туманный». Опять промывка, но уже не своих лесков. Кормежка отвратительная, рабочий день увеличился, план повысился. Выполнять его не было возможности. В поселке ввели новшество: вместе с ЗК на прииске
проживало тысячи две человек (вольные, дети, охрана и т. д.). Так вот, план добычи золота распространялся на всех, однако на непосредственной добыче трудились только зэки. По подсчетам приисковых служб, в сутки должны были намывать около 20 килограммов золота. А где его взять, если рабочие, то есть зэки, измотаны этой дурацкой работой? Ежедневные покойники-зэки никого не интересовали, нужен был план и все. Жаловаться некому. Что же делать? Решил бежать снова.
ПОБЕГ С «ТУМАННОГО»
От некоторых ЗК узнал, что в бухту Амбарчик, в низовьях Колымы, приходят иностранные суда. Матросы этих судов иногда прячут беглецов и таким образом вывозят из Союза. Прячут и вывозят, конечно же, не за так, а за золото. Но такое бывает очень редко, и все же я надеялся на успех.
Разгар лета, ночи белые. После рабочего дня отпустили за ягодой, я же рванул в сторону Эльгена. Километров пятнадцать я отмахал, хотя и сил почти не было, подгонял страх. Показался поселок. В то время там находилась тепловая электростанция, топливо для которой доставляли паровозом из поселка Эльген-Уголь. Поселок по сравнению с «Туманным» большой: жилые дома, продовольственные и технические склады, здесь же находился и штаб охраны, вернее, штаб дивизиона охраны. Чтобы попасть в поселок, нужно было перейти длинный мост через реку Таскан, впадающую в Колыму. Дело к полночи, но ночь-то белая.
Через мост идти не решаюсь, вдруг на кого-то наскочу. Правый берег реки, на котором я находился, был пологим и заросшим деревьями и кустарником. Побрел я вдоль берега вниз по течению и через несколько сотен метров наткнулся на старенькую лодку. Радости моей не было предела. Сразу мелькнула мысль: «Вот и доплыву до Амбарчика». Однако сразу в долгий путь отправиться не решался, не с чем. Нет оружия, компаса, продовольствия, теплой одежды. Но и оставаться на берегу было опасно. Возможно, меня уже разыскивали. Решил перебраться на небольшой островок. Здесь тоже деревья и кустарники, можно надежно укрыться, к тому же ни кому наголову не придет искать меня на островке. Ночью прохладно, но перекантовался. Днем согревался солнечными лучами, не высовывался из укрытия. Весь день разглядывал поселок, знакомился с местностью. А между тем мой желудок бездействовал уже целые сутки. Надо что-то предпринимать, еще сутки — двое без пищи — и мне хана. Дождался, пока наступит ночь. Ориентировался я во времени по солнцу и по движению людей на
дороге и в поселке. Из укрытия вытащил лодку и переправился на берег, где расположен поселок.
Берег круче, чем правый, поднимаюсь. На окраине какие-то склады. Никого нет. Тишина. Голод заставляет рисковать. Проникаю в один лабаз, сломав доски. Продовольствие. Быстро набрал рису и—в лодку, снова на островок. На следующую ночь опять делаю ходку в склад. Так целый месяц и прожил «робинзоном». Заготовил продукты, теплую одежду на дальнюю дорогу. Подремонтировал лодку, из досок сделал что-то вроде весел. В общем, был готов к отплытию. Находясь в укрытии, ни чем не занимаясь, я возвращался мысленно в свое прошлое: детство в Горной Пролейке, юность на тракторном заводе в Сталинграде и так далее до настоящего момента. С этими воспоминаниями и засыпал. Но сон мой был некрепким. Предчувствие, что кто-то нагрянет, не покидало меня.
Запасы мои с каждым днем пополнялись, и я собирался вот-вот отчалить в далекое плавание. Но решил запасти риса побольше. Не дожидаясь глубокой ночи (хотя ночь и белая), отправился снова к складам. Прислушался. Тишина. Набрал килограммов десять рису и — к лодке. И вдруг сталкиваюсь лоб в лоб с начальником лагеря прииска «Туманный», а с ним два солдата. Растерялся я, а он с удивлением:
— Шевяков!? А мы тебя уже и искать перестали...
Убегать не собирался, что толку, с ним солдаты. Мелькнула мысль: «Надо же, все труды насмарку». И тут же вспомнилась поговорка: «Снесенная башка о волосах не тужит».
До «Туманного» начальник лагеря повел меня один, конвой остался на Усть-Таскане. Сначала шли по дороге, потом свернули в просеку. Ну, думаю, вот тут он меня и шлепнет. А он будто бы читает мои мысли:
— Боишься? Думаешь, пристрелю. Нет, ты еще не всю чашу выпил. Иди вперед.
Он отстал. Я ушел от него метров на двести. Просека вновь вывела на дорогу, и я остановился. Подошел начальник и говорит:
— Ну, что ж не убегал?
— А какой толк?
— То-то, тут тебе не материк, кругом посты, болота, тайга. Чтобы бежать, нужно иметь на первый случай хотя бы компас, ружьишко. Продуктами-то, наверное, запасся?
Так мы разговаривали чисто по-человечески, ожидая попутную машину.
Через три дня объявляют мне шесть месяцев штрафного, с отправкой на участок «Уютный» в 30 километрах на северо-запад от «Туманного». Снова шахты, работа на износ, голод.
В декабре 1945 года кончилось штрафное время, и меня переводят в бараки. Работаю по-прежнему в шахте, кормят не ахти. Дотянул до июня. В июне начали поступать новые этапы с «материка». Нас рассовали кого куда. Я попал в обслугу к каторжанам. Вот тут мы увидели настоящую каторгу. Одежда у каторжан резко отличалась от нашей. Обязательно номер на спине. До шахты на работу ведут под конвоем, в кандалах и наручниках, звон цепей навевает ужас.
В шахте снимают эти снасти. Работают люди по 12 часов. В лагерь ведут снова в кандалах и наручниках. Барак закрывают и охраняют. Задача обслуги, в которую я попал, заключалась в том, чтобы утром их накормить, в обед и вечером отвезти ужин прямо на шахту. Никаких столовых для них не существовало. В таких условиях они должны были просуществовать в течение трех лет, потом — на общий режим. Сроки у всех по 20—25 лет. Но в обслуге мне пришлось побыть немного. В июле 1946 года «контриков» — на этап, в том числе и меня. Везут на какую-то лесозаготовку, от Ягодного километров 30. Кругом сопки, болота, лес редкий. Нормы бешеные. Еле-еле справляюсь, да и то благодаря припискам бригадиров.
Пришла зима, бригадиров, которые «химичили» с нормами, заменили новыми и предупредили о последствиях. Нормы перестали выполнять, условия резко изменились. Люди начали быстро слабеть и умирать. Декабрь 1946-го. Что делать? Думаю, не выдержу, сгину. Решаюсь отрубить пальцы на левой руке. На двух пальцах сделал надруб, а мизинца наполовину — как не было! Прижал кисть к груди и в санчасть. Перевязали, пожурили. Однако лепила накатал акт, якобы все произошло естественно. Привезли в поселок Беличье в больницу. Главный хирург Коламбек говорит мне сразу:
— Не люблю саморубов. Это говорит о том, что ты слаб духом.
А я думаю: «Тебе сейчас можно обвинять меня в слабости духа, а то, что ваш брат — ученый — все помойки обшарил? Где же ваша ученая спесь?» А Коламбек в свое время работал в Кремле вместе с терапевтом Топорковым, хирургом Зверевым. О их деле писали в центральных газетах в тридцать седьмом...
Дней пять побыл на «больничном». Заживало все, как на собаке. Стали таких, как я (даже хуже: у кого кисти нет, у кого — руки по локоть) посылать за дровами километра за три-четыре. Лямки на шею и поехали.
Пробыл я в Беличьем до конца декабря 1946 года. Собрали всех слабых и доходяг и на этап. Приводят на окраину Ягодного, на пересылку. Гадаем, куда же погонят. Узнаем, что едем завтра в совхоз «Верхний Сеймчан».
ЭЛЬГЕН-УГОЛЬ
Доехали до «Верхнего Сеймчана». Поселок разросся, старого лагеря нет, новый на возвышенности, построен капитально. Здесь же был и женский лагерь. Условия по сравнению с 1939 годом совершенно другие, хуже.
По прибытии в лагерь нас принимала врачебная комиссия. В ней был и мой старый знакомый Никита Семенович Муравка (с ним мы были на фабрике «Лазо»). Он и устроил меня к себе санитаром. Но недолго мне пришлось санитарить: в феврале — этап на Эльген-Уголь, в угольные шахты. В шахте тоже работал недолго, узнали, что я токарь, и взяли в мехцех. Потом опять в шахту. Проработал май, половину июня, снова начал мечтать о свободе. 20 июня 1947 года — десять лет как я в заключении. 19 июня вечером приходит нарядчик и напоминает, что завтра выхожу на свободу. Но я-то знал, что за мной хвост длиною в половину срока «за саботаж». Утром прошел развод, стою. Никто меня не трогает, не гонит на работу, а начальник лагеря говорит:
— Ну что, Шевяков, стоишь? Выходи за вахту, иди к коменданту поселка, он устроит тебя в общежитие. Завтра придешь в нашу контору, получишь документы и устраивайся на работу.
Ну, думаю, неужели пронесло, упустили из виду мой хвост? К коменданту не пошел, а сразу в общежитие. Там были знакомые ребята еще с 1939 года, они уже вольные. Рассказал им о хвосте, а они мне и говорят:
— Не думай ни о чем, может, пронесет, давай обмывать свободу. Пил я беспробудно, чтобы хоть как-то забыть о проклятом хвосте. На следующий день утром пришли за мной два конвоира.
— Что же ты, мошенник, — говорят, — про хвост свой молчишь?
— А что же мне делать, выпустили, вот и пошел. Налили мне ребята на дорогу стакан спирту, конвой не подгоняет, понимает, наверное, мое состояние. Привели в лагерь и сразу в «кандей». Просидел пять суток. Приходит начальник лагеря и спрашивает:
— Ну что, насиделся?
— Гражданин начальник, в чем я виноват? Кто не хочет воли, скажите?
— Ладно, выходи, я понимаю тебя. Иди в столовую. После обеда пойдешь работать в химлабораторию.
Прихожу в барак, нары мои свободные. Дневальный с удивлением:
— Что случилось, почему вернулся?
Объяснил, что бывает и так. Работаю в лаборатории. В июле дошли до нас слухи, что на прииске им. Горького восстание заключенных.
Нашлись предводители из военных, узнали пароль, обезоружили лагерную охрану и двинулись на казармы дивизиона. Лагерь там был большой, около 18 тысяч человек. Много было каторжан из военных, из тех, кто побывал в плену у немцев во время войны. Обезоружили дивизион, вооружились, взяли, что нужно, и направились в сторону Таскана. С Усть-Таскана шла узкоколейная дорога до Эльген-Уголь. От Эльген-Угля до «Нижнего Сеймчана» было полсотни верст. А там аэродром. К нему восставшие и стремились. С военными ушли только те, кому терять было нечего, у кого не было родных на материке. Да и понимали многие, что это — смерть. Руководство, видя такой размах восстания, не в силах справиться с этим, запросило помощи у правительства. Бой был где-то близ Усть-Таскана. Стояли насмерть!
В конце августа снова попадаю на рудник «Лазо». Загоняют в шахту на глубину около трехсот метров. Кормить стали хорошо, но в это время начала свирепствовать цинга. Давали отвар из стланника, но он помогал не очень, к тому же организм многих не принимал его. К апрелю 1948 года цинга потрепала многих, в том числе и меня. С шахты сняли, начали давать рыбий жир, отвар стланника с примесью мяты. В мае 1948 года человек шестьдесят направляют на лесоповал километров за тридцать от рудника. Начальник лагеря, подполковник Нечаев, перед отправкой сказал:
— Хоть вы и под конвоем будете, но найдете прошлогоднюю бруснику, она вам будет хорошим лекарством от цинги.
Подножный корм очень помог, все встали на ноги. Хотя и был у нас конвой, но было намного легче, чем на руднике. Так мы проработали в лесу до июня 1949 года. Я уже заработал себе 11 месяцев зачетов. Всем оставалось года по два-три отбывать, поэтому и конвой особо не смотрел за нами, понимали, что на дурное дело никто не решится. Ко всему этому конвой часто охотился на глухарей, и нам кое-что перепадало тоже. Однажды повадился к нам медведь, вырыли яму и заловили его, мяса было много, ели от пуза. Но среди нас было несколько мусульман, которые категорически отказывались от медвежатины. Ели только хлеб, даже кашу никакую не ели, мотивируя тем, что в котлах варили медвежатину. Начали слабеть, нормы лесозаготовки не выполняли. Вызвали с рудника начальника лагеря Нечаева.
— В чем дело? Почему одни чувствуют себя нормально, а другие доходяги?
— Гражданин начальник, не можем мы с этой посуды кушать, вера не позволяет, — начали жаловаться мусульмане.
По приказу начальники у всех на глазах утопили всю посуду в реке, а доставили новую. Лишь тогда мусульмане начали кушать.
В ноябре 1949 года нескольких специалистов, и меня в том числе, отправляют в «Верхний Сеймчан». Не верили, что будем в тепле работать, что не добавят срок, так как это часто практиковалось. Работал по специальности. Начался 1950 год. В феврале познакомился с будущей женой Агриппиной Архиповной Кеменовой, 1924 года рождения, уроженкой Алтая. Арестована в 1946 году по указу от 7 августа 1932 года, 10 лет. А вина ее была в том, что одна из сотрудниц почты, где работала моя Агриппина, была арестована за то, что каким-то образом мухлевала с переводными бланками. Где-то достала сотню бланков и на них писала от себя сумму переводов и отправляла. Казенные же бланки были по счету. В общем обирала тех, кто высылал переводы.
Когда се арестовали, то ничего добиться не смогли. Тогда следователь и говорит ей, мол, поехали, сдашь дела другому человеку, а там видно будет. Приехали, следователь был битый мужик. Остался в коридоре, а ее послал сдавать дела. Она зашла и сразу под железный сейф, где хранила незаконно бланки, и моей Агриппине дает пачку этих бланков, чтобы та бросила в печь. А тут и следователь. «А, — говорит, — одного вора поймали, а тут и еще вор...» Так вот моя Агриппина и загремела за то, что якобы тоже причастна к махинациям.
Агриппина работала на «Верхнем Ссймчанс» в сельхозчасти, была бесконвойной, так что мы виделись чуть ли не каждый день. Место для встреч находили без труда. Больше всего боялись беременности. Мне оставался год, а ей еще шесть лет. Если обнаружат беременность, то начнут таскать, узнают в конце концов, с кем спуталась, и ее — на «Эльген», а меня куда-либо в шахту. Но, увы, от беременности не убереглись. Начало начальство выяснять, с кем спуталась, сказала, что месяца четыре назад «его» отправили этапом на «Каньон». Вроде, поверили.
Наступил 1951 год. 8 января мою Агриппину отправили на «Эльген». Расставаясь, я заверил ее. что, как только освобожусь, где бы ни был, найду ее и буду ждать ее освобождения. Поплакали мы и расстались. С ее отъездом мне стало очень тяжело, болело сердце за нее. Стал худеть, мучиться, переживать. Первая любовь — и так расстаться, но нужно было терпеть, жить.
СВОБОДА!
После Агриппининого этапа прошло месяца полтора. Я скучал, все время думал о ней. Однажды встречает меня повар Яков Галкин (тот, что готовил нам глухарей в этапе, когда шли в «Верхний Ссимчан») и говорит:
— Что с тобой, Дмитрий? Ты на доходягу похож. Что ты, скучаешь за ней? Освободишься и встретишься, если захочешь. Скоро свобода (Яков на два месяца раньше освободился), нельзя опускаться. Узнает, что ты освободился, и ей легче будет. Я скоро выйду, буду проситься в Эльген-Уголь, ты тоже просись туда.
Пошли к нему на кухню, он уже раздобыл где-то спирт, и мы плотно покушали.
18 мая 1951 года Яков уехал в Эльген-Уголь. Я жду не дождусь своего освобождения. 20 июля 1951 года выхожу на волю и я. Дали мне обыкновенную бумажку сантиметров 15 на 10. Говорю начальнику:
— А паспорт когда и где получать?
— Э-э-э, до паспорта еще далеко. С этой бумажкой поедешь на попутке в «Нижний Сеймчан», зайдешь в НКВД к старшему лейтенанту Матвееву, он даст направление, где будешь жить.
Сразу не поехал, пошел в лагерь, в мехцех попрощаться с товаришами по несчастью. Переночевал у знакомого вольнонаемного и 21 июля на попутке добрался до «Нижнего Ссймчана». Зашел в НКВД к Матвееву (совпадение: арестовывал меня и вел мое дело тоже Матвеев).
— Ну что, освободился? Давай направление.
— Какое направление? — испугался я.
— Справку об освобождении из лагеря, да не дрожи, или грех за душой есть?
— Нет-нет, гражданин начальник...
— Не гражданин, а товарищ, пора привыкать.
Попросился в Эльген-Уголь. Матвеев начал мораль читать, мол, приедешь туда — сразу к оперуполномоченному Дрынкину, без его разрешения никуда не отлучаться и т. д. Подаст какую-то бумажку:
— Распишись.
Я, не глядя и не читая, подмахнул, а он мне:
— Почему не читаешь? Может, я на тебя какую-либо гадость написал.
— Какая разница? Я думал, освобожусь, получу паспорт и буду человеком считаться. А ведь это не документ, а настоящий желтый билет, по которому в царское время политические существовали, в том числе и Сталин.
Матвеев сразу вспылил, встал из-за стола, прошел мимо меня и, открыв дверь в коридор, сказал кому-то:
— Позовите майора.
Не прошло и пяти минут, как заходит майор, Матвеев ему:
—Товарищ майор! (Матвеев был капитан). Разве это не контра? 14 с лишним лет пробыл под колючей проволокой, а выводов не сделал. Прославляет царский режим.
Майор улыбнулся и говорит:
— Ладно, пусть едет.
Выдали мне расчет, почти за пятнадцать лет работы в сумме 268 рублей, и я на попутках поехал в Эльген-Уголь.
Уполномоченный капитан Дрынкин тоже начал читать мораль, но я не слушал. В конце концов тот спросил:
— Есть вопросы?
— Да. Товарищ капитан, могу я съездить в совхоз «Эльген» к жене?
— Как к жене? — вскочил Дрынкин со стула.
Я рассказал ему все подробно, что она ждет, что должен быть ребенок. Он успокоился, заулыбался и говорит:
— Вот тебе и крепостные. Значит, сходу хочешь повидаться. Ладно, хоть и не положено, беру грех на себя. Вот пропуск, езжай. Постой. Напишу записку начальнику ОЛПа, чтоб жену-то твою отпустил. Приедешь, расскажешь, как встретила.
От капитана лечу, как на крыльях, в общежитие, рассказал ребятам. Нашли какую-то вольную одежду, оделся и на железную дорогу. С Эльген-Угля на электростанцию в поселок Таскан круглосуточно ходили поезда. Возили бурый уголь, но к составу прицеплялся и «классный» вагон для пассажиров.
Часа за четыре доехали до Таскана. Потом до Эльгена километров 10—12 трясся на попутке. Пришел к вахте лагеря, показал записку, которую передал Дрынкин. Понесли мою записку начальнику лагеря. Минут через 40 идет моя Агриппина, и что вы думаете, несет на руках сына! Дежурный на вахте сказал, что мы можем погулять по поселку часа два. Пошли за поселок, там молодая лиственница, густая-пригустая. Забрались туда. Рассказал ей о своем будущем житье-бытье, что дорога с Эльген-Угля мне заказана. Моя Агриппина очень обрадовалась этому, значит, дождусь ее освобождения. Сын у нас родился 6 июля 1951 года, назвали Володей. Часа через три распрощались, дежурный на вахте ничего не сказал. Она в зону, а я на «Таскан», на поезд.
На Эльген-Угле сначала работал в шахте, потом в начале 1952 года устроился токарем в разведку. Жену навещал каждый месяц, спасибо капитану Дрынкину.
В 1952 году наконец связался с родственниками. Отца уже не было в живых, осталась мать, старшин брат и сестра. Пишут, почему не еду домой. Объяснить в письме боялся, обещал, что скоро приеду. В «Эльге» я так и ездил, когда с пропуском, а когда и «зайцем». 6 июля 1952 года
сыну сравнялся год. Забрали его у Агриппины и поместили в детский дом, а ее — на общие работы. Без матери сын начал хиреть, я очень переживал, жена тем более.
Наступил 1953 год, март. Радостное известие (радостное на Колыме, но не на материке): умер Сталин. Настала новая эпоха в жизни русского, да и не только русского народа. Вышла амнистия, но нас она не коснулась. Освобождали «легкие» статьи, у моей Агриппины считалась статья «тяжелой». Числа пятого мая дают мне отпуск на несколько дней, сразу еду в «Эльген». Агриппина плачет: «Всех выпускают, а меня нет». Видимся через день. От переживаний и работ моя половина совсем ослабла, снова стала замухрышкой. Сын ее не узнает, отвык. Она все время в слезах. Я живу в гостинице, с сыном вижусь каждый день и почти весь день, с Агриппиной — когда как.
10 мая 1953 года, утро. Слышу: в коридоре гостиницы крик:
— Митя, Митя! Свобода, свобода!
Вскакиваю с кровати и в трусах выбегаю в коридор. Моя Агриппина в слезах от радости вешается мне на шею. Из соседних номеров повыходили люди, и хоть нас никто не знал, начали от души поздравлять.
Не долго думая, поспешили к сыну, чтобы забрать его из детского дома навсегда. Но не тут-то было. От матери нужен паспорт, а от отца справка о заработке, к тому же и справка о месте проживания, куда можно будет привести ребенка. Агриппина получила паспорт в течение дня, а мне пришлось кантоваться суток трое: пока в Эльген-Уголь съездил, справку взял, пока приехал — в общем волокита. 15 мая приезжаю в «Таскан». Моя Агриппина вся испереживалась. Все ведь может быть. Наконец-то нам отдали сына, он был похож на маленький скелет. Быстрей в Эльген-Уголь. Выходили сына, стал он поправляться, двигаться, смеяться, и мы словно ожили, раду имея своему счастью.
В августе 1953 года вызывают меня в «Нижний Сеймчан», в НКВД. Иду к Дрынкину за пропуском, спрашиваю:
— Зачем вызывают? Кто?
— Майор Матвеев, — говорит.
— Это тот, что старлеем два года назад был?
— Да, он.
Ну, думаю, это за то, что, когда умер Сталин, мы чуть ли не банкет устроили на Эльген-Угле. Пришлось тогда нас капитану Дрынкину утихомиривать:
— Вы что же это, умер вождь, а вы пьянку затеяли, веселитесь?
— Так мы поминки устроили, товарищ капитан, — пояснил я тогда и добавил, — помяните и вы с нами.
Он выпил и ушел. Нет, думаю, если бы за это, то давно бы уже упрятали. Приехал к Матвееву, захожу, здороваюсь.
— Ну, как дела, как работа? Как жена, как капитан?
Говорю, что все хорошо, а сам думаю, что же ему нужно?
— Вот видишь, вроде бы у тебя все нормально, а капитан-то вожжи распустил. В совхоз «Эльген» почти два года ты мотался, да? Ладно, не для того я тебя вызвал.
У меня сердце екнуло, а он продолжает:
— Что же ты, твою мать, государство обманываешь? — В чем? — удивился я. — Как, в чем? Надбавки получаешь? — Получаю.
— Сколько? Четыре?
— Да.
— А ведь у тебя пять лет поражения в правах, и на основании закона ты не имеешь права пользоваться льготами, ясно?
— При чем же тут я, мне платят, я получаю. Что же я — дурак, чтобы отказываться? Ведь у меня семья, кормить нужно...
— Что-то ты много говоришь.
— А что я лишнего сказал? Кстати, мое поражение кончилось в 1952 году, потому что срок 5 лет, к которому меня приговорило Особое совещание за саботаж на торфоразработках, и есть срок моего поражения в правах. Особое совещание-то мне поражения не добавляло, поэтому в отделе кадров я ничего и не сказал.
Посмотрел Матвеев на меня внимательно и говорит:
— Черт с тобой, получай надбавки. Времена меняются, скоро ваш брат будет паспорта получать.
Выписал мне пропуск, и я поехал обратно. Приезжаю в Эльген-Уголь и сразу к капитану Дрынкину, рассказал ему обо всем, а он мне:
— Ну и хорошо, что так все обошлось, а насчет паспортов он правду тебе сказал.
Прихожу домой, жена издергалась в ожидании. Успокоил. Дожили до декабря 1954 года. Моя Агриппина заболевает, везу в «Нижний Сеймчан» на операцию. Во второй половине апреля выписывают ее из больницы. Все нормализуется. С ее родными связались тоже, как и мои, задают вопрос: «Почему не едете?»
Жене с сыном ехать можно, у нее паспорт, поражения в правах нет, а у меня — беспросветно. Решили ехать жена и сын, я оставался. Побыли они и на Алтае, и у моих родных, а в августе возвратились. После жена снова заболевает, везут ее в поселок Дебин, опять на операцию. В январе 1956 года ее выписывают. Снова все хорошо. Жена
еще до операции «пилила» меня, мол, все люди берут ссуды, строят дома, обзаводятся хозяйством, а мы как проклятые, что я ничего не предпринимаю и т. д.
В середине 1956 года узнаем, что поселок Эльген-Уголь будет ликвидироваться, что скоро многим выдадут паспорта.
Беру расчет. Жене говорю:
— Вот видишь, мы свободны, никакой ссудой не связаны и терять нам нечего. Поселок ликвидируется, поедем на материк.
Уезжать из поселка собрался и знакомый мой, Козаченко Иван с женой Марией и с двумя детьми. Мы уезжали первыми. Весь поселок провожал. Состояние жуткое. У Козаченко был выстроен хороший дом, пришлось его оставлять. Стоим перед домом, его жена громко плачет, у него самого слезы навернулись. Многие из провожающих тоже плачут, особенно женщины. Дом, в прошлом году построенный (Козаченко сам столяр), светлый, чистый, просторный. На подоконнике открытого окна сидит кошка и умывается, привязанная на цепи собака лает на собравшихся. По включенному на всю мощь радио передают вальс «На сопках Манчжурии», рев, слезы. Охватывает необъяснимое чувство, глаза не в силах удержать слезы. Распрощались с провожающими и — на «Нижний Сеймчан».
У четы Козаченко паспорта были (они — «бытовики»), моя Агриппина тоже с паспортом, а у меня нет. К управлению НКВД пришли все. Захожу, здороваюсь. Стоит Матвеев и еще какой-то майор.
— Что, не терпится? — спрашивает Матвеев.
— Да, гражданин начальник, почти 19 лет родных не видел, сами понимаете.
— Ну, ладно, — как-то весело продолжает Матвеев, — начнем с тебя, коль сам пришел.
Оформляют мне паспорт. Матвеев протягивает руку:
— Держи лапу, не обижайся за то, что было, время такое, пойми. Думаю: «Ну надо же, что случилось, отношение-то какое». Подходит второй майор, тоже руку протягивает, поздравляет и говорит;
— К сказанному Матвеевым добавлю, что дело твое пересмотрено, и должна вот-вот прийти полная реабилитация. Так что поздравляю!
Попрощался я с ними тоже по-человечески, без обиды и злобы и вышел на улицу. За меня мои спутники волновались: выдадут ли паспорт.
1 мая 1956 года мы сидели за накрытым столом у родных Агриппины в селе Яминское (ныне Целинное) Алтайского края. Потом поехали к моим в Сталинград. Пробыли с полмесяца, осмотрелись и поняли, что кое-кто на нас глядит косо. Кто мы? Виновен — не виновен, а факт, что
мы все-таки бывшие каторжане. Сунулся на работу поступать, не тут-то было. Посмотрят серию в паспорте и от ворот поворот. (Реабилитации-то на руках не было, она где-то догоняла меня).
Решаем ехать обратно, на Колыму. Там мы в своей стихии, среди таких же, как сами. Родственники уговаривали, но решение наше было окончательным. Едем к родным Агриппины, их с сыном оставляю, а сам еду на Колыму: «Устроюсь, потом вызову».
По прибытии на Колыму, в августе иду в управление «Дальстроя» и получаю направление на работу токарем в поселок Оротукан. В сентябре прибыла семья. К этому времени я уже получил документ о реабилитации (справка все время догоняла меня). Здесь же я и получил «чистый паспорт». Полная свобода!
До 1962 года жили нормально, потом как-то сразу все трое начали болеть. Я — в больнице в Магадане, жена — в Оротукане, сын — в Ягодном. В мае 1963 года врачи дают заключение: дальнейшее пребывание в районах Крайнего Севера противопоказано... В июне мы уже в Волгограде. Мы с сыном от болезней отошли, а Агриппине Архиповне этот климат не подходил. Ради сына мы остались жить в Волгограде.
Девятого октября 1986 года Агриппина Архиповна ушла из этого тяжелого мира навсегда. Вечная ей память!
Вот и все...