Страшный рейс
Страшный рейс
Урусова Э. Страшный рейс. / Жизнь-смерть-жизнь : (Из незабываемого страшного прошлого). - Рига : Лидумс, [1993]. - С. 191-204.
Эвелина УРУСОВА
Эвелина Яковлевна Урусова родилась в 1927 году в Санкт-Петербурге. Отец происходил из старинного дворянского рода Урусовых, незадолго до рождения дочери вынужден был покинуть пределы России и через Турцию эмигрировал в Германию, в г. Гильдейстайм. Мать происходила из старинного рода фон Голорин, в день рождения дочери умерла. Преданная дому старая няня увезла грудного ребенка к своим родственникам на Украину. Окруженная вниманием прекрасной и доброй женщины, росла Эвелина. С детства девочку обучали игре на фортепьяно, немецкому, английскому языкам и рисованию. Так до 1942 года продолжалась жизнь Урусовой. При школе, которую она закончила, были организованы курсы сандружинниц, и. когда началась война, ей привелось работать в санчасти, вскоре она оказалась на передовой. При отступлении под Барвенково она попала в плен, откуда бежала, но была поймана и через месяц этапирована в Германию. В дороге через Польшу ее сняли с поезда и доставили в немецкий штаб Тотт, находившийся в районе Калвари. В пути узнали, что она хорошовладеет немецким языком, и Эвелина была определена переводчицей.
Волей случая Урусовой удалось связаться с молодежным партизанским отрядом поляков, базировавшихся в лесах возле местечка Стройны; через нее стали получать информацию о транспорте для армии Крайова.
С началом наступления Красной Армии штаб перебрался в Германию. Через Красный Крест Урусова узнала об отце и выехала к нему в Гильдейстайм. Произошла встреча отца и дочери после столь длительной разлуки отец увидел ее впервые. Владея в совершенстве многими, языками, он работал переводчиком, устроил дочь работать к себе цензором. После одного инцидента, связанного с халатностью, Урусова была отправлена в штрафной лагерь «Пайне», что в 30 км от Ганновера. Тому, что осталась жива, обязана ходатайствам отца и его друга офицера, занимавшего высокий пост, который впоследствии был расстрелян за близость к адмиралу Канарису. Из лагеря Урусова была освобождена американскими частями в тяжелом состоянии. После месяца пребывания в госпитале ее пригласили работать в клуб по печати, принадлежавшей союзникам Англии, Франции и США, в Гамбурге. Приехавшие члены комиссии контрольного Совета США предложили ей работу в секретариате. Работала секретарем-переводчиком в отделе генерала Гарпера, заместителя Эйзенхауэра по делам авиации в Европе. Затем была переведена в штаб Арнольди, бывшего начальника разведки Манхэттенского проекта.
Далее судьба забрасывает Урусову переводчицей в разведку при лейтенанте Бротгет в Берлине. Арест. Три месяца одиночки в Бранденбургской тюрьме и месяц под арестом при генерале СМЕРШ Зеленине. Наконец, разрешением его же сна приговорена к ссылке, как ей объявили, с обязанностью сопровождать эшелон с заключенными в Магадан в качестве медицинской сестры. Временная изоляция, как было указано в документах и устно заявлено. Описанные Урусовой
события произошли в Находке на пароходе при транспортировке заключенных, которые, обретя «свободу» из немецких концлагерей (бывшие пленные красноармейцы и командиры), нашли в своем большинстве смерть в лагерях сталинского ГУЛАГа...
Лишь в 1955 году Урусова была освобождена, и хотя преследования ее не прекратились.
При явном участии «Литературной газеты» у нее отняли пятилетнюю дочь. Мотивировали тем, что не смеет она, работавшая ранее секретарем, у американского генерала, воспитывать дочь, что, мол, советская общественность не может доверить ей воспитание ребенка. Лишь через 15 лет мать нашла своего ребенка. После Магадана, насколько это было возможно, она начинает работать и учиться, заканчивает институт, становится зоотехником-пчеловодом. Все эти годы работала по пчеловодству, но шесть из них — техником и инженером на стройке спортивного комплекса в горах Дон-бая. Занималась спортом: три года — конным, восемь лет альпинизмом и горными лыжами. Последнее время работала зав. лабораторией побочных продуктов пчеловодства; через эту лабораторию шла продукция на фармзаводы Латвии и Эстонии. Обучала людей, как получать такие продукты, как пчелиный яд и маточное молочко, прополис. Жила и работала в Грузии, Краснодарском крае, Ставрополье. Есть немало ее статей, опубликованных в латвийской сельхозлитературе по пчеловодству и животноводству. По ее предложениям и советам работают многие пчеловоды и в других странах. Живет Э.Я. Урусова в Риге, у дочери, не оставляет ее мысль о создании фермы по разведению швейцарских коз для снабжения послеоперационных больных и детей искусственного питания целебным козьим молоком, мечтает она и о создании пчеловодческого хозяйства.
Жизненный путь Эвелины Яковлевны очень сложный и тяжкий, но, аристократка по рождению, она может служить образцом для многих бывших селян, бросивших землю и забывших путь в село, ставших горожанами.
СТРАШНЫЙ РЕЙС
Зима 1947 года. Порт Находка. Загружались последние корабли, уходившие в Магадан, бухту Нагаево. Подходили и подходили грузовые составы. Из дверей вагонов, в которых обычно возили грузы и скот, серо-черными безмолвными живыми лентами шли колонны приговоренных и поглощались черными провалами трюмов, стоявших у пирсов кораблей. Ритм нарушали крики охраны, нецензурная брань, удары прикладов о живое и лай собак. Таяли штабеля ящиков и бочек. На погрузке работали русские заключенные, пленные японцы. Заключенные из Прибал-
тики, как особо опасные элементы, перегружались прямо из товарных вагонов в корабельные трюмы. Мужчины, женщины, подростки — они все шли, шли и шли. Эшелоны подходили круглосуточно, и в трюмах, казалось — нет дна. У всех один конечный пункт — Колыма. Корабль «Пархоменко», до половины загруженный взрывчаткой и детонаторами для приисков, обволакивало дымом, показались языки пламени, и взрыв потряс Находку, оставшуюся вмиг без стекол. Поднявшаяся волна унесла сотни безымянных жертв. Все перемешалось.
Огромный пыльный двор лагерной санчасти, окруженный бараками, приземистыми, глиняными, наполнялся ранеными. Сто, двести, триста — вела подсчет охрана. Стонущие, окровавленные, с рваными ранами и торчащими переломанными костями, люди, и без того измученные допросами, тюрьмами, голодом, умирали десятками, не дождавшись помощи. Лагерные хирурги Моисеев и Давыдов — потомки прославленных русских революционеров, осужденные отбыть срок, и я, медсестра, метались среди живых и мертвых, времени хватало только на тампоны, скрутки — главное остановить кровотечение. Добровольцы-санитары не успевали рвать простыни на бинты. Среди криков и стонов слышались голоса хирургов: «Быстрее, быстрее!» Мы работали уже сутки: не помню, ел кто-либо из нас или пил, — кажется, нет. Время потеряло счет. Начали подъезжать работники города. Живых увозили, где-то освободили под больницу тюрьму. Двор постепенно пустел, о случившемся напоминали темные кровавые лужи.
В хирургической Моисеев положил седую голову на стол и спал, Давыдов прилег на кушетку. Моральные и физические силы покинули нас. Я зарылась лицом в подушку и впала в состояние оцепенения. Казалось, это страшный сон. А было мне тогда только 19 лет, и это было для меня только началом, все еще предстояло испытать впереди. В последующие три дня охрана приводила раненых, смытых волной и чудом уцелевших. Мы работали молча. Умерших охрана забрасывала в самосвал и сваливала в ямы, бывшие жилые землянки, в которых ранее жили пленные японцы, и, заполнив их до отказа, зарывала, сравнивая бульдозером. Уже вторые сутки рокотал бульдозер, засыпая кому-то близких людей. Давыдов попросил закрыть форточку: нервы не выдерживали. Всю ночь подходили эшелоны, забитые людьми, одетыми не по сезону. Даже тот скудный паек, который им полагался, чтобы варить кашу, полностью не выдавали. Банка американской
тушенки, предусмотренная на вагон в 30—40 человек, в общий котел не попадала: на полустанках и в тупиках офицерами охраны она менялась на самогон. День и ночь продолжали заглатывать черные зияющие пасти грузовых трюмов тысячи человеческих душ.
Круглосуточно через двор санчасти, подталкивая прикладами, приводили к нам спотыкающиеся кости, обтянутые кожей. В их лицах уже не было ничего человеческого. Падающие подымались, «подбодренные» ударом сапога, и шли с полной отрешенностью, пока еще живые.
В санчасти мы всячески старались задержать их: были заготовлены термометры с высокой температурой. На что мы только не шли, чтобы хотя бы на пару диен оставить их у себя, поддержать их — и все это под злобные, фанатические взгляды вымуштрованного конвоя, сопровождавшего несчастных.
Рано утром зазвонил телефон. Мы все спали одетыми, кто, где пристроился, сил не было подойти. Давыдов поднял трубку: кто-то быстро говорил, он только слушал, периодически закрывая глаза на мертвенно-бледном лице от сильной внутренней боли и бессонных ночей. Мы с Моисеевым переглянулись и тихо подошли к нему. Давыдов медленно положил трубку. Звонил один из работников НКВД, ответственный за очистку лагерей; заканчивалась и погрузка, как думали, последнего корабля. Зазвонил опять телефон, и голос: «Готовьтесь, сейчас зайдем за вами и Давыдовым. Я хотел бы, чтобы вы остались, сделайте что-нибудь, я лично для вас ничего больше сделать не могу — я не один». Руководство часто прибегало к помощи опытных хирургов в абортах своих жен, хотя тогда это было строго запрещено.
— Они сейчас будут здесь, — сказал Моисеев, — это недалеко. Оттуда мы не вернемся.
Застывшие их лица ничего не выражали, они ждали этого часа уже давно. Я нарушила молчание:
— Значит, вам нужен предлог задержаться от этого рейса?
— Да, — произнес один из них. Они удивленно посмотрели на меня.
— Тогда оперируйте! — вскрикнув, приказала я. — Да, оперируйте же, наконец, меня.
Видя, что они не двигаются, я схватила их за руки, как мальчиков, и увлекла в операционную. Заскрежетали двери проходной, залаяли собаки.
— Идут, быстрее! — Я сбросила с себя одежду и мигом была на операционном столе, набросив операционную простыню. — Наркоз вон там. Ну, побыстрее, аппендицит… размажьте побольше крови. Ну, режьте же! — крикнула я.
— Нет ничего стерильного, — произнес Моисеев.
— Скальпели вон там, — указала я. Видела, как дрожали у них руки. Когда охрана ввалилась, я уже ничего не слышала. Окровавленные простыни, рассыпанные инструменты остановили их у входа в операционную. У операционного стола стояли опытные, за тот час ставшие совсем старыми и, как оказалось потом, седыми хирурги. Предупредивший нас воспользовался этим, и все ушли.
После операции пришлось спасать меня от отравления наркозом, вылившимся из дрожащих рук врача, а на третий день начался перетонит. Круглосуточно они не отходили от меня. Мы не разговаривали и, когда встречались глазами — улыбались. Я не боялась, меня поддерживала их благодарная улыбка и вера, что мой молодой организм победит. Просыпаясь ночью, я всегда обнаруживала спящих возле себя на пустых койках холодной палаты дорогих мне людей.
Давыдова и Моисеева актировали, и они вернулись домой. Через 8 дней после их отъезда мне объявили, что я буду сопровождающей сестрой на пароходе «Советская Латвия». «В основном он будет загружен фашистами из Прибалтики, — так заявили. — Будет три тысячи заключенных и пятьсот человек вольнонаемного состава». — «Ну, а медикаменты?» — спросила я. Медчасть наша была совсем пуста. Привезли большой фанерный ящик из-под чая, лекарства лежали одним слоем на дне. Мне стало жутковато. «И это на 3 тысячи человек?» — заикаясь, спросила я. «А ты что, хочешь госпиталь там открыть?» — с. усмешкой спросили меня. Проблеск надежды оставался на сочувствие команды корабля. «Врач будет тоже из вольнонаемных», — добавил начальник конвоя. Но, увы! Врача я так и не увидела за весь рейс.
Я собрала свои вещи, просмотрела все шкафы и тумбочки, в надежде что-либо найти из лекарств, но там было пусто. Пришли два автоматчика, и, когда я шла по трапу, на лицах выстроившихся у поручней из праздного любопытства членов команды корабля было видно удивление: шла молодая, со светлыми развевающимися локонами на ветру, в дорогой европейской одежде, совсем не вписыва-
ющаяся в окружающую обстановку женщина. Мы шли по палубе большого грузового корабля «Советская Латвия».
Люки трюмов, как вход в преисподнюю, были открыты, ожидая очередных жертв. Мы спустились в отсек поменьше, с перегородкой из горбылей. Для чего она предназначалась, не знаю. Охранники поставили ящики на нары. «Вот наш лазарет, — указав на перегородку, сказали они. — Здесь будут жить 500 человек вольнонаемного состава». Там тоже были сколочены полки для какого-то груза. Это, должно быть, спальные места для людей, ехавших подзаработать на Север. Я присела на нары, слезы градом катились по лицу. Душа сжалась от боли, так-то отблагодарила меня Родина. В тот момент я ненавидела все, что было связано с громкими фразами о «Великой Отчизне».
Свет поступал только из люка, кругом было темно, и передо мной поплыли воспоминания; умные лица корректных людей, от которых зависели судьбы государств, как будто все это было вчера. К горлу подступал ком обиды, негодования, я еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. Сверху слышались грубые окрики охраны, лай собак. По трапу спустился матрос. Подошел тихо, как будто боялся или стеснялся подойти. «Капитан приказал, чтобы я освободил каюту для Вас». Это был корабельный фельдшер. Я поднялась за ним наверх. Маленькая, "чистая каюта, на, столе под салфеткой завтрак. «Вы, наверное, голодны?» Я кивнула, хотя кушать не хотелось. Видя, что я не решаюсь к чему-либо притронуться, сказал: «Чувствуйте себя как дома». Я горько улыбнулась, немного стало легче. «Я пошел, сейчас погрузка, мы приплыли за грузом, а заставили брать на борт людей. Уже вагоны подогнали и выгружают». С палубы доносился гул. Я посмотрела в иллюминатор. К трапу в сопровождении усиленного конвоя понукаемая окриками, бранью, лаем собак приближалась колонна людей, которой, казалось, нет конца. Некоторые шатались, их подхватывали товарищи, чтобы они не выпали из колонны и чтобы не прошлись по ним прикладом или сапогом. Конвой был в две шеренги. Женщины, подростки, совсем девочки, мальчики. Даже в своей массе они чем-то отличались — одеждой, манерой идти — от тех, кого мне приходилось видеть до сих пор. Я всматривалась в лица, насколько позволяло расстояние. Нет, это не русские. Кто они и откуда, зачем, ведь совсем еще есть дети. Большинство светлые, интеллигентные лица. Я села на койку. Бежать, бежать, охране сейчас не до меня, но куда?
Я пыталась бежать еще в лесу возле Находки, но меня схватили, и трое суток держали в вырытой японцами землянке — обвалившейся яме, наполненной водой. Вода мне была по колено, кругом прыгали лягушки, мне они тогда даже понравились, скрашивая мое одиночество. Некоторые из охранников приносили мне хлеб, но так, чтобы не заметили другие. Отравиться мне тоже не удалось, и судьба свела меня с хирургами Давыдовым и Моисеевым, выполняющими обязанности терапевтов. Это все я припомнила, сидя в каюте. Недавнее прошлое. Что приготовила мне судьба? Какие еще испытания?
Погрузка шла 5 часов, и почти уже ночью пароход взял курс на Магадан. Утром зашел начальник охраны, я попросила его провести меня по трюмам. Привели охранника, которого укусила по ошибке собака. Я спросила: «Охрану тоже буду обслуживать? Чем?» — и показала ему на жалкую кучку медикаментов. Он промычал что-то, хотел выругаться, но сдержался. «По трюмам успеешь, но только с охранниками, одна не ходи. В мужском тебе вообще нечего делать, если что случится, вытащим наверх». Мне было непонятно, почему? Как далеко я была от специфики нашей системы. Как потом выяснилось, в трюмы с политическими заключенными были определены уголовники из рецидивистов доделывать то, что не успели следователи. И они старались, давая волю своему умению. За это им гарантировали уменьшение срока. «О Боже, люди, люди, до чего же докатились в стране с раем не за горами». Я вспомнила слова начальника разведки Манхэттенского проекта Арнольди. Почему я ему не верила, даже оскорбила, что в нашей стране такого быть не может, ведь они были прекрасно информированы. К концу следующего дня я настояла на своем, и с двумя автоматчиками спустилась в женский трюм. Лампы под самым потолком слабо освещали содержимое. На дне трюма — балки, на них редко уложены доски. По отпотевающим металлическим стенам трюма струится вода, стекая под балки. Ужасающим ковром, очень близко друг к другу, прижав к себе ноги, сидели люди, некоторые стояли по 2 и 3 человека, тоже прижавшись, чтобы не упасть, сесть всем было негде. Посредине бочка, как мне объяснил охранник, — параша, т. е. туалет, накрытый мешком. В полумраке я сразу не заметила, что с правой стороны трюма — нары, на них развалились женщины с достоинством привилегированных, явно из другого мира. С разных мест нар слышалась отборная ругань, на которую так богата
Россия. «Это блатнячки, — пояснил мой сопровождающий, — их лучше не трогать». — «Но ведь этим людям даже сесть негде!»
Одной женщине, сидящей на досках, стало совсем плохо. Видя, что я в белом медицинском халате, позвали рукой. Сердечный приступ. У меня камфоры и кофеина по одной коробочке. Сделала укол, массаж, постаралась, как смогла, поудобнее устроить. Кое-кто молча потеснился. Говорили на непонятном мне языке. Я попыталась говорить по-немецки, его понимали многие. Кое-кто плохо говорил по-русски.
В основном этап был из Латвии, вторым эшелоном трюмы дополнили заключенными из Литвы и Эстонии, очистили также тюрьмы от засидевшихся там рецидивистов — мужчин и женщин.
— Сестра, — позвал меня конвойный, — ты долго будешь возиться с этими фашистами?
Я удивленно посмотрела на него. Недалеко от меня стояла женщина, прислонившись к опоре; красивое интеллигентное лицо, полное отчаяния, которое трудно передать словами, к ней прижались две светловолосые девочки-подростки, лица их ничего не выражали, кроме страха.
— И они тоже фашисты? — спросила я охранника. Заметив, что взгляды обращены к ним, они еще сильнее прижались к матери. Охранник пожал плечами и поднялся по трапу.
Перед выходом из трюма я обернулась — жуткая картина казалась нереальной. Промелькнуло воспоминание о прочитанных в детстве книгах с описанием транспортировки рабов. Я крепче сжала поручень трапа, чтобы не свалиться. После выхода из трюма до каюты добралась сама, ледяной ветер начинал крепчать. Был февраль 1948-го. Золото приисков Магадана ждало очередных жертв. На столе под салфеткой стояла еда, заботливо принесенная фельдшером, кушать не хотелось. Только начало рейса, а камфоры уже нет, много простуженных, жаропонижающего — 3 тюбика! И это на 3 тысячи человек, 500 вольнонаемных и 50 человек охраны. Зашел старпом.
— Ну, как устроились? Рейс будет трудным, надвигается штормовой ветер, мы совершенно не были готовы для живого груза. Охотское море в феврале коварно, вы хорошо переносите качку? — спросил он.
— Да. — Я внимательно посмотрела на него: не хочет пугать и не договаривает. — Предстоит сильный шторм, а
у нас всего 3 бутылки солянки. — Я показала ему на ящик с медикаментами.
— Это все? — На мой кивок головой продолжил: — Объявите, пожалуйста, по радио, может, у команды что-либо найдется в личных аптечках. Это можно. Пойдемте в нашу санчасть.
Корабельный врач грустно смотрел, как убывали его запасы, но не противился. Только после моих нескольких набегов санчасть теперь все время заперта. Да я и не сожалела, брать там уже было нечего. Каждый день обходила трюмы, в мужском удалось побывать только раз. Картина везде была одна и та же.
Все труднее пробираться среди сгрудившихся людей на досках. Все днище залито водой. Трое умерло, их бросили за борт. Из мужского трюма команда ежедневно выводила по 12 человек чистить туалеты вольнонаемных на палубе. Люди падали, теряли сознание. Не могла понять почему? Все они еле держались на ногах. Питание раздавалось сухим пайком: по 250 г хлеба на человека, и больше ничего. Вода была. Все продовольствие загрузили только наполовину. Среди вольнонаемного состава начался голод. По расчетам капитана, в море будем еще 3—4 дня, если… Шторм затруднял движение. Смертность увеличивалась с каждым днем. Решили хлеб делить пополам, другого выхода не было. Зашел старпом, он любезно информировал меня о продвижении. Уже шторм 10 баллов. Пароход бросало, как щепку, вдали виднелась белая пелена, шуга, прибитая к паковому льду.
Умирает одиннадцатый. Я в отчаянии. Его вынесли и положили возле брезента шлюпки — он еще жив. Я пытаюсь узнать, почему они падают, теряют сознание, что в трюме? Кричу ему по-английски, немецки, трясу за борта когда-то красивого пиджака: «Скажите, прошу Вас, почему падаете? Вы сейчас умрете, помогите своим людям!» Я знаю, что так поступать жестоко, но надо узнать, чтобы помочь другим: «Что в трюме?» Меня не пускают. «Ну, скажите, пожалуйста, скажите».
Веки полузакрытых глаз дрогнули, выдавив последнюю слезу. На чистом русском языке он поведал мне жуткую истину. Я положила его голову к себе на колени, держась за канат шлюпки. Брызги ледяной воды обдавали нас полностью, смерзались ресницы. Я почти прижала ухо к его губам, чтобы расслышать. Привожу дословно. «Когда нас везли через Сибирь, конвойные офицеры меняли крупу и консервы на самогон. То, что нам варили, есть было не-
возможно. Когда нас грузили на пароход, мы уже были больные, боялись сказать, чтобы нас не расстреляли. На пароходе у нас отнимают хлеб весь, и, если мы скажем, они не будут давать и воду. Корзины с хлебом они забирают. Мы едем голодные. Их специально к нам посадили». Он говорил прерывисто, как будто боялся, что не успеет уже сказать, это была немая борьба со смертью. «Сестра... я не фашист, я ученый из Риги. Рига, Латвия ... В трюме чума».
Хлопающий брезент шлюпки, шум моря, бросавшего нас то па- вершину волны, то опять в пропасть; нас никто не мог услышать.
Корабль швыряло из стороны в сторону. Я крепко держалась окоченевшей рукой с примерзшей варежкой за канат, другой — уже за мертвеца. Улучив момент, когда корабль был на гребне вала и как бы застыл на нем, я опустила руку и закрыла ему глаза. Крикнула охранников. Конвойные стояли за шлюпкой- и тоже за что-то держались. Они схватили его за ноги и потащили к борту, боясь быть смытыми вместе с мертвецом. Море поглотило одиннадцатую жертву. Одиннадцать! А сколько их еще будет? Чума уже неделю. Надо не говорить еще пару часов. Сейчас режут хлеб дежурные. Цепляясь за веревки привязанных на палубе автомашин, стараюсь как можно быстрее передвигаться в сторону дежурки, где почти всегда находится начальник конвоя. Рванув двери и перескочив через порог, я задыхалась, голос срывался:
— Уже одиннадцатый, еще будет много. Весь рейс у людей отнимают хлеб. Все дни они на воде. Вы привезете трюмы мертвецов!
— Ах, падлы! — вскричал начальник конвоя, вскакивая.
— Куда вы? — вскрикнула я. — Сделайте обыск и заберите хлеб, раздайте людям весь. Вверх не поднимайтесь, я буду стоять у трюма, пока не съедят, и так каждый день. Все в трюмы! Никого не выпускать из трюмов ни для чего! Этот хлеб больше не режьте! В женском трюме сделайте так же!
Я не говорила, а кричала. Мысль работала лихорадочно, меня трясло. Все присутствующие смотрели на меня удивленно. Такой меня никто не видел, и, как обычно бывает, интуиция подсказала, что что-то случилось. Обычно просьбы мои выполнялись, которых было не так уж много.
— Я почти убежала, если можно так назвать, по обледенелым настилам палубы. «Что делать, что делать?» —
повторяла много раз, растирая обмороженные пальцы. Пошла искать старпома, единственного моего советчика. Из каюты пахнуло теплом. Старпом встретил, весело улыбаясь.
— Как наша медицина? — но слова дальше застыли, на лице недоумение. — Опять кого-то бросили?
— Обещайте, что 2 часа никто не узнает. В трюме чума.
Я объяснила весь ужас положения на корабле. Дезинфицирующих средств нет. Питание и вода на исходе. Разъединить, кто заражен, кто нет — невозможно. Через 2 часа все знали о случившемся. Было категорически запрещено вступать в контакты, посещать каюты всем, кто относится к сопровождению заключенных. К вечеру из трюмов подняли еще двух мертвых, но теперь «похоронную» миссию выполняли заключенные. Утром взрыв потряс весь корабль, шторм утихал, но рулевое управление вышло из строя, были жертвы в машинном отделении. Плотный слой шуги был рядом, это спасло нас. Корабль начал дрейф. Умерло семнадцать человек, восемнадцатый бросился за борт. Последний его крик: «Спасите!» услышали, капитан принял меры, но спасти не могли, шуга затянула.
Шторм прекратился. Капитан радировал о бедственном положении на корабле, грозило быть зажатыми льдами. Прилетел самолет, сбросил груз продовольствия и медикаменты, но все улетело в поле недостигаемости. Из порта Нагаево вышел ледокол, который должен нас взять на буксир. Продовольствия на ледоколе для нас не было. Вокруг бескрайние просторы ослепительно белого снега, торосы. Команда парохода и политические заключенные держались молодцом. Каждый матрос старался вытрясти все имеющиеся у него в сумках медикаменты. Идя по палубе, я только и слышала: «Сестра, возьми, может пригодиться». Кипятить шприцы в камбузе, как раньше, не могло быть и речи. Моя французская парфюмерия и даже кремы — все пошло в дело. Нескончаемо долго тянулось время. Для стерилизации пришлось прибегнуть к морской воде. Привязанные веревочкой баночки разбивались о корпус корабля, кто-то пожертвовал котелок. Теперь можно было промывать иглы и шприцы, протирать место инъекции. Абсцессов не было, или морская вода, или борьба организмов за жизнь была тому причиной. Кончились седьмые сутки, показавшиеся нам всем вечностью.
Смертность прекратилась, но состояние людей в трюмах было равно преисподне. Люди уже сидели, как на плотах.
Изможденные, с отсутствующим выражением лиц, мертвенно-бледные, они полулежали, прижавшись друг к другу. Отличить тяжелобольного от здорового было трудно. Осторожно пробираясь между живых трупов, иногда протягивалась ко мне рука с обрывком газеты, бумаги, платочка, листочка из записной книжки или кусочком полотенца, исписанным адресами. «Приезжайте к нам в Латвию», «Спасибо», «Вам там будет хорошо». Эстония, Литва, названия незнакомых мне городов и «Спасибо!» на незнакомых языках я могла понять только по жалкой улыбке, на которую эти несчастные были еще способны. Как самую дорогую реликвию хранила эти, может быть, последние записки чужих, но благодарных мне людей.
Однажды с палубы послышался дружный, громкий смех. Кроме грубых окриков, за все дни — явление необычное. Я поднялась на палубу. Несколько моряков наклонились за борт и почти вся охрана, дружно чем-то развлекались. Пароход подымался и опускался по волнам, вокруг появлялась шуга, обвязанная канатом, от запасной шлюпки за бортом извивалась полуголая молодая женщина, изрыгая матерщину. Ее опускали в воду и вытаскивали под громкий хохот, делая это с удовольствием.
Предмет веселья был явно из блатных, специально размещенных среди политических. Я протиснулась к зачинщикам экзекуции.
— Что вы делаете? — крикнула я. — Прекратите!
— Да ты что, сестренка? Она тебя в карты проиграла, у них нюх хороший, мы ее на палубе выловили.
Как оказалось, мое разоблачение с хлебом не прошло даром. Кто-то из выведенных на очистку палубы, политзаключенных предупредил охрану, что среди них переодетая блатная. Пропилив доски в наскоро сколоченной перегородке, разделяющей огромный трюм, обрив волосы, она смогла выйти на палубу, женщин туда не выводили. Запрятаться между грузом было легко и в море, времени для того, чтобы расправиться ей со мной, было предостаточно и не представляло трудности. Привлеченный неожиданным весельем, с мостка спустился капитан. Я подошла к нему:
— Пожалуйста, прекратите это, и не найдется ли отапливаемая каюта?
Охрана расступилась с явным неудовольствием. Ее вытащили и волоком, по обледеневшему полу, потащили к каюте, оказавшейся почти рядом, и швырнули на груду грязного белья.
— Эх, сестра, сестра, не дала нам отыграться за тебя. Ведь если бы не мы, так она кокнула бы тебя.
Я укоризненно покачала головой:
— Не надо! — Со смешанным чувством недоумения и горечи я вернулась к себе в каюту.
К концу восьмых суток подошел ледокол, и нас потащили. Причалил в Марчекане. Все тот же конвой, утром была разгрузка. Ругани, ударов прикладами — их не было, боялись чумы и стояли поодаль, даже собак не подпускали. Я стояла на верху трапа. Все те же удивленные взоры. Иногда слыщала от проходивших мимо: «А эта откуда? А куда нам ее деть?» Внизу зияла черная полоса воды, меня как магнитом тянуло в нее. Я уже взялась за поручень, как удобнее прыгнуть. Сзади кто-то тихо подошел и взял меня за локоть.
— Вы что замышляете? Не надо. — Это был старпом, подошел капитан. Мы смотрели вниз, где, съеживаясь от холода, в одежде не для 30-градусного мороза, медленно продвигались почти люди. С тяжелым сердцем, полным сочувствия, смотрела команда корабля. Что ждет этих несчастных? И сколько их уцелеет?
Начальник лагеря в Магадане сказал, чтобы я следовала за ним, хоть на этот раз без конвоя автоматчиков. Латыши, эстонцы, литовцы, русские — цвет интеллигенции, они были все равны в несчастье, и теперь спустя более четырех десятков лет, стараясь все те годы забыть как страшный сон, я пишу, чтобы люди знали свою страничку истории, попытались понять неуместность взаимных оскорблений: «Фашисты», «Русские, убирайтесь».
Когда на приисках ходячие трупы не выполняли план, и приезжавший начальник «Дальстроя» Никешев их самолично расстреливал, а особенно черный, заплывший жиром Ахундов, начальник капитального строительства, зверствовал, приказывал выстраивать бригаду, еле державшуюся на ногах от страха и изнурительного труда и голода, то русские и прибалтийцы поддерживали друг друга, чтобы не упасть, и Ахундов лично отсчитывал, медленно указывая на жертву пальцем. «Раз, два, три ... Расстрелять!»— командовал он. Летом, для разнообразия, заставлял избранную им жертву привязать к столбу: «На комары»... К утру человек скончался. Зимой измотанного от «Драги» привязывали и обливали водой, пока тот не превращался в глыбу льда, бригады же выстраивали в окружении автоматчиков, и если кто опускал голову, того били прикладом. «Все должны смотреть», — приказывал Ахундов,
и эти палачи, и поныне разгуливающие в орденах при славе, живут еще... Жертвы бросались на колени рыдали, царапали землю, Ахундов был неумолим, ухмылялся самодовольной улыбкой. Я пишу об этом для того чтобы это не повторялось и не забывалось. Не может быть взаимных оскорблений и распрей среди нас, припоминая те страшные времена, когда прибалтийская и русская интеллигенция несла рядом бремя произвола. Бывший Союз — это большая хаотичная страна с тремя поколениями изуродованных душ. Это трагедия. А палачи должны понести наказание. В чем преимущество советских палачей перед фашистскими, которые понесли наказание? Это надо сделать, чтобы страшные рейсы не повторялись никогда!
Откликнитесь, оставшиеся в живых!