В шарашке
В шарашке
Зорохович А. А. В "шарашке" // … Иметь силу помнить : Рассказы тех, кто прошел ад репрессий / сост. Л. М. Гурвич. - М. : Моск. рабочий, 1991. - С.199 - 219.
А. А. ЗОРОХОВИЧ, член КПСС с 1926 года
В «ШАРАШКЕ»
По профессии я авиационный инженер. С 1936 по 1944 год работал на заводах авиационной промышленности, затем в НИИ, входившем в систему Минавиапрома. В августе 1947 года в институт пришел новый начальник — Василий Васильевич Бойцов, снятый с должности первого замминистра. Никаких ученых степеней и званий у Бойцова не было, но имел он где-то в верхах «сильную руку». К приходу нового руководителя в институте я занимал должность начальника лаборатории. Между мной и Бойцовым возник конфликт. В результате он снизил мне зарплату почти наполовину и начал всячески прижимать меня, выдвигать против меня различные клеветнические обвинения, носившие политический оттенок, как, например, пренебрежение государственными интересами, преклонение перед иностранной техникой и т. д. Назначенная парткомом по моему заявлению комиссия в феврале 1948 года установила, что все обвинения против меня не имели оснований, и должна была доложить свои выводы на парткоме, но 7 февраля я был арестован и доставлен в следственную тюрьму на Лубянку. Следователь капитан Николаев потребовал от меня признания в контрреволюционной деятельности. Я сказал, что оговаривать себя не буду. На это он мне ответил: «От нас выход один — в лагеря. Только умные люди идут туда на своих ногах, а дураков относят на носилках».
В камере на восемь коек — 19 человек. Больше половины — старые большевики. Среди них Павел Дмитриевич Мальков, бывший комендант Московского Кремля и начальник личной охраны Ленина, и Иосиф Матвеевич Полонский, соратник Владимира Ильича по периоду эмиграции, участвовавший в выпуске «Искры».
Им и остальным старым большевикам, заслуженным в прошлом людям, партийным и советским работникам, были предъявлены обвинения в «контрреволюционной троцкистской деятельности». Такое же обвинение после нескольких вызовов к следователю предъявили и мне. Кроме того, мне инкриминировалось участие в «террористической организации Г. И. Семенова», бывшего директора завода «Радио», на котором я когда-то работал.
Следователь Николаев нагло и самоуверенно сочинял «протоколы дознания» и требовал от меня подписать их. Особое совещание заочно приговорило меня к 10 годам исправительно-трудовых работ. В июне 1948 года меня привезли в Коми АССР в лагерь на Интуе.
5-е отделение Интлага. Ряды длинных унылых бараков. В бараке двухэтажные сплошные нары, кое-где проходы между нарами, две узкие печки и больше ничего.
Перед ужином вывели на поверку. На пустыре построили в шеренги, надзиратели ходили вдоль и считали, тыкая пальцем в каждого. В руках у них были деревянные дощечки, на которых они записывали мелом результаты. Счет для них — занятие непростое. Считали и пересчитывали нас около двух часов.
Из разговоров со старыми обитателями барака выяснилось, что в Интлаге содержались свыше 100 тысяч заключенных. Из них только 3 тысячи бытовиков, т. е. осужденных за бытовые преступления, которые находились в отдельном лагпункте. Все остальные — «политики». Интлаг обслуживал шахты Интинского угольного бассейна. Наш пересыльный лагпункт, в силу своей специфики, вел разные работы временного характера, вроде корчевки пней, разгрузочных и земляных работ. Многие хотели вырваться отсюда как можно скорей на шахты. Однако туда брали только так называемую первую категорию, к которой относились заключенные, не имевшие хронических болезней, или рабочие высокой квалификации: электрики, слесари, плотники.
Утро. Развод. Широко расставив длинные ноги в блестящих сапогах и держа руки за спиной, старший лейтенант хмуро смотрит на нас, переступая с пяток на носки и с носков на пятки. На вид ему лет 35. На гимнастерке орден Отечественной войны.
«Я начальник лагпункта Петров,— говорит он.—
Все вы присланы сюда, чтобы трудом искупить свои преступления перед Советской властью. Сроки у вас немалые, но раз вы их получили — отрабатывайте честно. Филонить не позволим. Сидеть будете от звонка до звонка. Одежду, обувку получите, что положено. Климат здесь, конечно, не Сочи, но от него не умирают. Я вот девятый год тут работаю и ничего: жив, здоров. Вот так».
Закончив говорить, начальник лагеря пробежал глазами по первой шеренге и подошел к пожилому высокому заключенному на правом фланге: «Ты кто?» — «Шапкевич, профессор, специальность — сопротивление материалов». — «Что? Сопротивление? Сопротивление твое кончилось! У нас не посопротивляешься. Назначаю тебя бригадиром. Обязанности объяснит старшина».
Нас повели за бараки, где находилась довольно большая поляна, утыканная пнями от срубленных деревьев. Их предстояло выкорчевывать, чтобы на поляне можно было строить бараки. Лагерь расширялся.
Стоял июнь, но в этих краях студено. Дули холодные ветры, часто моросил дождь. Работа по корчевке пней была тяжелой. Нормы огромные, и ни один из нас не был в состоянии их выполнить. Нормировщик, из числа заключенных, все равно записывал нам выполнение нормы, ибо лагпункт обязан выполнять свой план. Начальство знало, что мы не выполняем норму, но понимало, что выполнить ее невозможно, а отчитываться надо.
Как-то, выходя из столовой, я заметил странную фигуру. Человек стоял возле окна кухни и дрожал от холода. Одет он был в легкий и элегантный по форме, но затасканный и грязный светло-коричневый костюм. Опоясан бечевкой. На голове — грязная, засаленная кепка. Познакомились. Михаил Александрович Коро-стовцев прибыл только два дня назад, и его отправили работать на кухню. По профессии египтолог. Последние два года находился на Ближнем Востоке в научной командировке по заданию Исторической комиссии Академии наук СССР. Одновременно был корреспондентом ТАСС по Ближнему Востоку и жил в Каире. Летом в Александрию пришел советский пароход с коммерческим грузом. Капитан парохода обратился к Коростовцеву с просьбой прочитать команде лекцию о странах Ближнего Востока.
«Я приехал,— рассказывал Коростовцев,— на своей машине и был любезно и тепло встречен. После лекции капитан предложил мне осмотреть пароход. Он показывал мне разные служебные помещения, а затем открыл дверь в какую-то каюту, внезапно втолкнул меня в нее и захлопнул дверь. В каюте сидел на диванчике какой-то человек. Когда дверь захлопнулась, человек поднялся и сказал: «Вы арестованы, руки вверх!» — и стал меня обыскивать. «Что, в чем дело?» — спросил я. «Скоро узнаете...» — ответил мне этот человек и вышел, заперев меня в каюте. Из Одессы меня переправили в Москву во Внутреннюю тюрьму МГБ. Два месяца так называемого следствия, и я получил 10 лет, по Особому совещанию, «за шпионаж». Почему я так легко одет? На мне тот костюм, в котором я приехал из Каира в Александрию. День был жаркий, безветренный, и я не взял с собой ни плаща, ни дождевика».
Мы еще не раз встречались с Коростовцевым. Он питал долго, наивно надежду, что Историческая комиссия Академии наук вмешается и выручит его из беды. Прошло много лет после этого разговора. Как-то в 1967 году, взяв однажды в руки номер «Вечерней Москвы», я увидел знакомое лицо. В маленькой заметке возле фотографии сообщалось, что советский ученый, член-корреспондент Академии наук М. А. Коростовцев сумел прочитать древние письмена трехтысячелетней давности, которые до него никто не сумел прочесть.
В конце августа объявили этап в один из шахтных лагерей. Я попал в этот этап. Надзиратели выводили нас за ворота лагеря по десятке. Для того чтобы вести сотню истощенных людей, понадобилось полсотни вооруженных солдат и 12 овчарок, которые лаяли и рвались у солдат на поводках. Солдаты, все молодые ребята, зло косились в нашу сторону. Ну, конечно, ведь мы же враги народа, шпионы, диверсанты...
Подошел лейтенант, начальник конвоя, и мы услышали протяжную команду: «Конво-о-й, оружие к бо-о-о-ю!» и затем: «Шагом ма-арш!». Мы пошли, окруженные конвоирами спереди, сзади и с боков, под неистовый лай собак, рвущихся к нам на туго натянутых поводках. К вечеру подошли к воротам лагпункта № 3. Нас завели в пустой, без нар, барак. Разместились прямо на полу и стали просить, чтобы нас накормили.
«Ничего, до утра не подохнете!» — бросил надзиратель и запер барак...
Темные свинцовые тучи плывут по небу. Из них сеется мелкий дождь. Дует холодный ветер. Мы копаем канавы под надзором автоматчиков в малиновых погонах. Моя мечта попасть на шахту к машинам не осуществилась. В открытой тундре мы рубим кирками и заступами окаянную «вечную мерзлоту». Питание на весь день — кусок хлеба, оторванный от дневного пайка в 400 граммов. Закончив день, мы получаем «на закуску» полуторачасовое стояние у ворот лагеря. Стоим, мокрые и голодные, и ждем, когда у надзирателей сойдется цифра нашего поголовья с той цифрой, которая была записана утром при выводе на работу.
Когда наступает радостный миг и ворота лагеря раскрываются перед нами, мы вбегаем в зону и разбегаемся по баракам, чтобы надеть что-нибудь сухое и бежать в столовую. У дверей толпа. Каждый хочет скорее прорваться к заветной двери. У них стоят два надзирателя, а плотно сбитая толпа качается из стороны в сторону. Шум, ругань.
Первоочередная и всем очевидная «идейная» задача «органов» в лагерях заключается в том, чтобы вытравить из людей чувство собственного достоинства. Главным элементом в технологическом процессе превращения нормального человека в безответного и безотказного раба является тяжелый, изматывающий, изнуряющий, каторжный труд. Этот технологический процесс проверен многолетним лагерным опытом. Путем систематического повседневного тяжелого труда и кормежки впроголодь человека доводят до состояния, когда все то, что определяется понятием «духовный мир», из него выхолащивается.
Копаю и копаю изо дня в день. Чувствую, что превращаюсь в робота. Утром, когда иду на работу, я еще могу мыслить и чувствовать, я ненавижу, а вечером я тупею, существую механически и способен чувствовать только голод. Мой усталый мозг отталкивает от себя всякие мысли. Голод гонит меня в столовую, а из столовой в барак меня тащит сон. Я и добредаю до барака в полусне, как пьяный, который в знакомом месте находит свою дверь больше по привычке. Непонятно, как я выдерживаю эту жизнь.
Однажды после начала работы я увидел идущего
от вахты к штабу начальника лагеря лейтенанта Богданского. Он шел не спеша, походкой хозяина в сопровождении надзирателей, которые на ходу что-то ему докладывали, а он давал указания. Когда он оказался в нескольких шагах от меня, я подошел к нему и сказал: «Гражданин начальник лагпункта, разрешите обратиться». — «Разрешаю». — «Я прошу принять меня по личному вопросу». —Давно у нас?» — «Нет, я из последнего этапа». — «Приходите через час. Бригадиру скажите, что я вам назначил».
Кабинет большой. На стенах висят картины, незамысловатые пейзажи, но в золоченых рамах. Свежевыкрашенный пол блестит красным отливом. От двери до стола проложена добротная ковровая дорожка. Богданский сидит в глубине кабинета за большим письменным столом, покрытым зеленым сукном. Я вижу его впервые без шинели и надвинутой на лоб фуражки и невольно отмечаю про себя, что у него лицо, совсем не подходящее для лагерного офицера. У лагерных офицеров, сколько я их ни видел, лица такие же тупые и неосмысленные, как и у надзирателей. У всех у них что-то общее. Смотришь на такого и думаешь: не иначе как выслужился из вертухаев. У Богданского лицо интеллигентного человека. На вид ему было лет 30 или около того.
«Так что у вас ко мне?» — «Я инженер-механик. Работаю на общих работах. Здесь шахта, где есть машины, и я мог бы приносить возле них гораздо больше пользы, чем на лопате».— «Видите ли, в чем дело: на инженерные должности заключенных, имеющих 58-ю статью, мы ставим только в исключительных случаях».— «Я долго не проработаю на общих работах. Слишком тяжелые условия».— «Не вы первый это говорите. Сюда все время гонят интеллигенцию. Только и слышу: доцент, профессор, юрист, экономист... А что я могу сделать? У меня только шахты и земля, которую надо копать... Ничего сделать пока не могу».
Итак, я по-прежнему землекоп, только копаю теперь не канавы, а ямы. Яма квадратная, метр на метр, глубиной 2 метра 20 сантиметров. Свое задание, две ямы в день, выполняю. Сперва надо пройти слой вечной мерзлоты, потом почва начинает рыхлеть и мокреть. Особенно трудно приходится в конце рытья. Стоя уже в почти вырытой яме, в глинистой жиже, надо, при-
жавшись к стене ямы, набирать эту жижу на лопату, и поднимать лопату, прижав ее ребром к стене ямы, чтобы не сбросить глиняную кашу-размазню себе на голову, поднимать осторожно, до самого края ямы, а там уже опрокинуть лопату на кучу вырытой земли.
Так прошло недели две. Однажды, когда, заканчивая яму, стоял в ней, выскребая остатки глинистой жижи, сверху раздался возглас: «А ну-ка вылезайте!»
Я поднял голову и увидел Богданского. Он, видимо, наблюдал за мной. Поставив лопату поперек ямы, я вылез и стал перед начальником — руки по швам, как требовали правила лагерного режима.
«Мы организуем в штабе планово-производственную часть, — сказал Богданский. — Лейтенант Назаркин назначен начальником, и ему нужен помощник инженер, будете с ним работать»...
Назаркин сидел за столом в сдвинутой на затылок фуражке, в расстегнутой шинели и, держа в руке карандаш, просматривал какой-то материал. Неторопливо он поднял голову от своих листков и пристально посмотрел на меня. «Какую специальность имеешь?» — «Инженер-механик».
Сидевший напротив него главный нарядчик лагеря Ржеусский скептически улыбнулся. Он знал, что многие заключенные, особенно из «бывалых», стараются набить себе цену, чтобы получить сносную работу. Простой шофер заявлял себя техником по автоделу, фельдшер — врачом, десятник — инженером строителем и т. д.
«Инженер-механик, — повторил Назаркин. — Так, а по каким же машинам?» — «По авиационным двигателям». — «А ну-ка скажи, чем отличается авиационный мотор ВК-105 от АШ-82?»
Оба мотора я знал хорошо, в свое время принимал активное участие в их освоении для серийного производства.
Назаркин слушал меня с интересом. «Ну что же, хорошо, — сказал он. — Вижу, ты в самом деле инженер. — И кивнул Ржеусскому: — Оформи его с завтрашнего дня в ППЧ».
Оказалось, что в ППЧ учреждена должность инспектора, которую мне и предстоит исполнять. Между лагерем и шахтой происходили постоянные трения. Шахтное начальство, не выполняя производственных
планов, предъявляло претензии лагерному начальству в том, что поставляемая им рабочая сила плохо работает, а бригадиры наших шахтных бригад утверждали, что простои чаще всего бывают из-за отказов в работе шахтных машин, происходящих по вине администрации.
Через неделю я уже хорошо разобрался во всей шахтной работе. Шахта была из небольших, глубиной 50 с чем-то метров. Я прошел все горизонты и штреки, пролез через все ходки, побывал во всех лавах. Через десять дней составил свою первую докладную записку.
Придя на следующее утро, Назаркин, сняв шинель, открыл серебряный портсигар. «Закуривай, — предложил он мне. — Ты авиамоторы поршневые знаешь, а вот с реактивными двигателями знаком?» Подивившись про себя любознательности этого лагерного офицера, я ответил: «Вообще знаком, но меньше, чем с поршневыми». — «Ну, что знаешь, то и расскажи. Ты их видел, а я так еще и не видел, хоть и сам летчик». Я рассказал ему, что знал о реактивных двигателях. Нарисовал для наглядности схемы. «Ну, ладно, работай, а я пойду», — сказал он.
Поведение двух человек, принадлежавших к лагерной элите, озадачивает. Богданский и Назаркин относятся к нам, как к людям. Я уже перевидал немало лагерных офицеров. Ни одного человеческого слова от них не слыхал. Только угрозы и только «давай, давай». А тут... Нет ли какого подвоха? Надо держать ухо востро. То, что в этих местах мне просто попалось двое хороших людей, не верилось. Тем не менее оба они оказались действительно хорошими людьми. Чтобы вытравить из человека человеческое и сделать из него «сталинского чекиста», нужна была определенная школа «органов». Они оба ее не прошли.
Как-то, возвращаясь из шахты, я встретил в зоне Богданского. Он шел к вахте, мне навстречу. Увидев меня, он весело улыбнулся: «Ну как, довольны своей работой?» — «Доволен», — ответил я. «Ну, вот и хорошо, а то — копать ямы! Разве это работа для инженера?» — и, продолжая улыбаться, он подмигнул мне. Потом продолжил: «Давайте, давайте, работайте. Вам еще надо будет поработать и на курсах электрослесарей, хотим открыть такие. Специальность становится остродефицитной на шахте. Вольных не получим, будем готовить из своих заключенных». Этот короткий разго-
вор на равных согрел меня, как согревает стакан горячего чая сильно озябшего человека, и, глядя вслед уходящему начальнику лагеря, я мысленно сказал: «Чем ночь темней, тем ярче звезды».
Раздевалкой на шахте заведовал пожилой человек благообразной внешности, с бородой патриарха и приятным баритоном. Поначалу я даже принял его за бывшего священнослужителя. На самом деле Альберт Моисеевич Свойский был одним из наркомов Белоруссии. В 1933-м его взяли за участие в оппозиции 1927 года и дали пять лет. С тех пор он сидел уже 15 лет. Однажды, когда я вылез из шахты и переодевался, Свойский пригласил меня попить с ним чайку. В его кладовой оказался знакомый еще по 5-му лагпункту ленинградский художник Гершов. Теперь он писал номерки на шахтерской обуви и рисовал разные плакаты, а также в красках — небольшие портреты начальников с фотографий, которые они ему давали.
Старый большевик Свойский в гражданскую войну был комиссаром крупных воинских соединений, хорошо знал Орджоникидзе. Он рассказал, что в 1938-м, когда у него окончился пятилетний срок, его привезли из лагеря в Москву и предъявили обвинение во вредительстве, которым он якобы занимался в бытность свою наркомом лесного хозяйства и которое скрыл в период первого следствия. На допросе его познакомили с показаниями бывшего председателя Совнаркома Белоруссии Голодеда с обвинением Свойского во вредительской деятельности. Свойский знал подпись Голодеда. Сомнений в подлинности быть не могло.
«Меня это потрясло до глубины души, — рассказывал Свойский, — и я потребовал очной ставки с Голодедом. И вот, представьте, мне ее дали. На очередном допросе в кабинет ввели Голодеда. На него страшно было смотреть. Весь в синяках и кровоподтеках. Он, вероятно, не мог стоять, потому что его поддерживал вертухай. «Подтверждаете свои показания о вредительстве Свойского?» —спросил следователь. «Да, — ответил Голодед, — подтверждаю». Я не выдержал, вскочил со стула и крикнул Голодеду: «Как вам не стыдно! Где ваша партийная совесть?» Голодед ничего не ответил и заплакал. Следователь приказал увести его. Здесь я получил по ОСО еще 10 лет, но и этот срок уже кончился. Я никуда не пишу. Знаю, что
бесполезно. Сидеть, наверное, буду до самой смерти».
Уже в 1955 году старый партийный работник Ф. С. Зданович рассказал мне, что Голодеда били и мучили, требуя нужных показаний во вредительстве и шпионаже. Он отказывался. Тогда ему показали протоколы допросов Владимира Петровича Затонского, известного украинского большевика, члена Политбюро ЦК КП (б) У и члена ЦК ВКП (б). Затонский показывал, что Голодед вместе с ним был связан с националистами, находящимися за рубежом, и по их заданию осуществлял вредительство и шпионаж. Голодед потребовал очной ставки с Затонским. Когда Затонского, измученного истязаниями, ввели в кабинет следователя, Голодед не успел еще открыть рот, как Затонский сказал ему: «То, за что мы с тобой боролись, уже кончилось. Теперь, если хочешь жить, подписывай все, что от тебя требуют».
У Свойского был философский склад ума. «Пролетарский революционер, — говорил он мне, — не должен рассчитывать на то, что его жизненный путь будет гладкой дорожкой, по которой можно спокойно идти и наслаждаться, как по аллее в парке. Мы ошиблись, ну, что делать, ошиблись во многом и за это платимся, но Октябрь был нужен и русскому и международному пролетариату». Беседовать со Свойским было интересно. Он многое видел, многое пережил и, несмотря на пятнадцатилетнее пребывание за колючей проволокой, сохранил верность коммунистическим идеалам и веру в конечную победу коммунизма. Однако путь к этой победе он уже не представлял себе таким, каким он видел его прежде, в период гражданской войны. Его теперешнее мировоззрение было характерным для многих старых большевиков, сидевших за колючей проволокой и то и дело попадавшихся мне на различных этапах моего долгого пути. Все они уже поняли и познали на своем горьком опыте цену и «демократического централизма» и веры в непогрешимость высшего руководства.
Однажды Назаркин сказал мне, что хочет пойти вместе со мной на шахту. «Надо же и мне поглядеть, что там делается, ведь я еще ни разу не был». Переодевшись в шахтерские робы и взяв по лампе, мы спустились в шахту, где Назаркину не понравилось. Особенностью этой шахты было то, что называют гор-
няки «низкой кровлей», и уголь приходилось добывать, стоя на коленях или сидя на корточках. В такие места надо было входить и выходить, согнувшись в три погибели.
В одном из забоев я увидел знакомого литовца. Он стоял на коленях и выгребал уголь. На 5-м ОЛПе мы с ним работали в одной бригаде по корчевке пней. Это был дюжий молодой мужик, по профессии плотник. Посадил его какой-то парторг, живший на их улице и ухаживавший за его сестрой. За несколько месяцев работы на шахте этот мужик стал тонкий, звонкий и прозрачный. Глядя на него, можно было подумать, что он только что оправился от тяжелой болезни. Руки его двигались медленно. На изможденном лице, покрытом угольной пылью, грустно светились большие голубые глаза.
«Здорово, Ионас, — сказал я ему, — как жив?» — «Здравствуй, Александр, — ответил он, — пока жив, — и замолчал. Потом сказал: — Все внутри болит, а кормят как?.. Курим, все курим... Махорка, опять махорка...» — он вздохнул.
«Ну вот, Николай Иванович, — сказал я Назаркину, когда мы одевались после душа. — Судите сами. Этот литовец, с которым я разговаривал, был четыре месяца назад богатырем. А нормы? Можно перебросать лопатой 7 тонн угля за смену? А питание?»
Назаркин застегивал гимнастерку и хмуро молчал. Он был бесхитростным и честным человеком. Помолчав немного, ответил: «Разве в этом бардаке разберешься?»
Очень не подходил он под тип лагерного «гражданина-начальника», презиравшего заключенных и спокойно смотревшего на их мучения. Однажды я ему сказал, что меня удивляет, почему он, летчик, отказался от своей профессии. «Разочаровались вы в ней, что ли?» — «Да нет, — ответил Назаркин, — тут случай...»
Было это летом 1945 года. Полк, в котором он служил, стоял под Бухарестом. В Румынии в то время находился у власти молодой король Михай, по профессии военный летчик. В день рождения короля группа летчиков, в том числе и Назаркин, решила пойти в королевский дворец и поздравить своего коллегу по профессии, недавно, кстати сказать, награжденного со-
ветским орденом «Победа». Никто из них ничего предосудительного в этом не видел. Но, конечно, все они надеялись, что король поднесет им по чарке-другой. Когда королю доложили, что группа советских летчиков пришла поздравить его с днем рождения, он пригласил их всех к столу. «Таких вин напробовались, — говорил Назаркин, — что никогда бы и не пришлось». После королевского угощения летчики, выйдя из дворца, увидели ожидавшую их комендантскую машину... Судить их не стали, но понизили в званиях и послали на работу в дальние лагеря. Лагеря в ту пору быстро росли, и кадровых лагерных офицеров не хватало. Так все они, «поздравители», попали в систему ГУЛАГа — Главного управления лагерей.
Скрыть от посторонних глаз все, что делалось на Севере, не удавалось, несмотря на строгую конспирацию. Среди заключенных, сплавлявших лес, были люди, ухитрившиеся врубать в сплавляемые бревна пеналы с письмами, в которых описывалось, что делается на лесоповалах, как добывается этот лес. Находились даже рубившие себе пальцы и отправлявшие их вместе с просьбами к заграничным покупателям не покупать этот лес. Лес в основной массе шел за границу и там продавался по демпинговым ценам. Мне рассказывали случай, когда двое заключенных, бывшие военные летчики, работая где-то на Чукотке в изыскательской партии, похитили почтовый самолет и перелетели на Аляску.
Северные окраины нашей страны, отделенные от нее «железным занавесом», в конце 40-х годов представляли собой самое настоящее рабовладельческое государство в государстве. Со времен Древнего Рима в этом деле ничего не изменилось, только рабов стали держать за колючей проволокой. Миллионы заключенных в тундре и в лесных районах севера, добывающие уголь и сплавляющие лес, работали очень плохо, но рабский труд никогда не был производителен. Они работали плохо, даже если бы их хорошо кормили, потому что подавляющее большинство не было ни в чем виновато, и естественное для всякого человека в таком положении чувство возмущения не покидало их. Тем более не могли они хорошо работать, находясь на голодном пайке.
Сама идея организовать освоение природных бо-
гатств Севера путем создания многомиллионной армии рабов, которых можно перегонять с места на место и кормить чем попало, выдавала с головой ее автора. Это он, «горный орел нашей партии», мог додуматься превратить дальние углы страны Октября в рабовладельческое государство. Государство не богатело от нашей работы. Мне, работавшему в ППЧ, располагавшему статистическими данными по нашему лагерю, нетрудно было подсчитать, что стоимости угля, добываемого на нашей шахте, едва хватало на содержание лагеря со всеми его службами.
Подходил к концу 1948 год. Стукнула дверь, и в барак вошел нарядчик. Подойдя ко мне, он сказал: «Тебе завтра в 11 утра на этап». — «На какой этап? Куда?» — все во мне оборвалось. «Ничего не знаю. Чтобы завтра в 11.00 был на вахте с вещами».
И вот я снова на 5-м пересыльном лаготделении. Через старых знакомых, работавших учетчиками в спецчасти, узнал, что везут в Москву. Это озадачило. Быть может, жена или отец добились решения о пересмотре моего дела? Во мне затеплились кое-какие надежды.
Среди моих здешних знакомых был старый партиец — бывший чекист. Он сидел уже давно за участие в оппозиции 1927 года. «И не думай, — сказал он мне, — и не надейся зря. Если тебя и везут на переследствие, то только для того, чтобы добавить срок. Лучше думай о том, как себя вести на следствии. У них, наверное, появился новый материал на тебя».
И вот снова Ярославский вокзал. В пустом «воронке» отвозят в Лефортовскую тюрьму. Утром тюремная баня. Ряд душевых кабинок без дверей. Три вертухая в упор разглядывали меня. Один сказал: «Скелет ты, вот и смотрим. Откуда тебя привезли такого?» — «Из северных лагерей».
Дни шли за днями, меня никуда не вызывали. Наступила новогодняя ночь. Нас было четверо в небольшой камере. Мы валялись на койках, курили, вяло переговариваясь друг с другом.
3 января в 12 часов дня нас вывели во двор тюрьмы, посадили в «воронок» и куда-то повезли. Ехали довольно медленно и долго, наконец, остановились и оказались в большом дворе, обнесенном высоким деревянным забором и несколькими рядами колю-
чей проволоки над ним. Перед трехэтажным кирпичным зданием старинной постройки по широкой, расчищенной от снега дорожке прогуливалось довольно много людей, по-разному одетых. Нас окружили. Посыпались вопросы. Мы, в свою очередь, спрашивали окружающих нас людей, кто они и где мы находимся. Нам отвечали: «Мы такие же, как и вы, заключенные, а где находитесь, скоро узнаете».
Среди окруживших нас людей мое внимание привлекли стоявший позади всех высокий мужчина с огромной черной бородой и блестящими черными глазами и стоявший рядом с ним высокий парень в длинной поношенной шинели и шапке-ушанке.
Из дверей здания вышел привезший нас вертухай в сопровождении немолодого старшего лейтенанта. Старший лейтенант повел нас в здание. На втором этаже оказалось несколько комнат с железными койками, поставленными друг на друга. Двоих из нас поместили в одну комнату, а двоих — в другую. Наша комната представляла собой небольшой зал овальной формы, уставленный по периметру койками. Посередине комнаты стоял стол.
До вечера мы были в комнате одни. Вечером вернулись с работы наши новые товарищи. Комната быстро наполнилась людьми и приобрела вид обыкновенного общежития. Начались знакомства, взаимные расспросы и выяснения «кто есть кто?». Экзотического вида чернобородый мужчина, заинтересовавший меня во дворе, оказался литературоведом и переводчиком Львом Копелевым, а высокий парень в длинной шинели, стоявший во дворе рядом с ним, был будущий писатель Александр Солженицын. Мне объяснили, что я нахожусь в научном учреждении, которое именуется «объект п/я 222».
На следующий день в просторном кабинете пожилой инженер-полковник с интеллигентным лицом жестом предложил мне сесть в кресло возле него и попросил рассказать мою деловую биографию: «Где работали, какие выполняли работы, в чем специализировались?» Слушая меня, он благосклонно покачивал головой. Потом поднял трубку одного из телефонов. Через несколько минут вошел инженер-капитан лет 35 с медалью лауреата Сталинской премии. Полковник представил нас друг другу и, пригласив капитана сесть, снова обра-
тился ко мне: «Дмитрий Петрович является начальником конструкторского отдела, в котором вам поручается осуществление технологического контроля за чертежами».
Конструкторский отдел размещался в большой светлой комнате с кульманами и письменными столами, шкафами для чертежей, с натертым до блеска паркетным полом. Одним словом — обстановка солидного КБ. Начав выполнять свои служебные обязанности, я почувствовал, что наконец нахожусь на своем месте. Работа хорошо мне знакомая: анализ технологичности конструкций деталей и механизмов. Мне, хлебнувшему лагерного бытия, жизнь здесь показалась раем, хоть и заставляли чаще всего работать по 10 часов и больше. Кормили сытно. Хлеба было вволю. Давали папиросы. По питанию заключенные были разбиты на три категории. По первой категории получали питание лишь несколько человек, которых мы называли «ассами» от слов «асобые специалисты». Это были крупные знатоки электроники.
Что же это было за учреждение, притулившееся за высоким забором возле подмосковной деревни? Официально, для ведомственного употребления, оно именовалось НИИ-2, а на зековском языке — «шарашка». «Шарашка» представляла собой небольшой, хорошо оборудованный и строго засекреченный научно-исследовательский институт, входивший в систему Министерства госбезопасности. Основной контингент работников составляли заключенные, собранные из разных лагерей. Естественно, в этот контингент были вкраплены офицеры МГБ, имевшие дипломы инженеров или техников. «Шарашка» избегала, по возможности, всяких связей с внешним миром, даже через своих доверенных людей. Она располагала собственной производственной базой — по существу, маленьким заводом, оборудованным первоклассными станками и контрольными приборами. Основной контингент — тоже заключенные. Всего заключенных на «шарашке» было свыше 300 человек и около 100 вольнонаемных и офицеров МГБ. Сама «шарашка», как и всякий научно-исследовательский институт, состояла из ряда лабораторий. Во всех лабораториях ведущими специалистами были заключенные, а начальниками — офицеры МГБ.
Все исследовательские работы, которые велись в
лабораториях и конструкторском отделе, были подчинены главной задаче: создать совершенную систему телефонной связи для Сталина, желающего говорить с советскими представителями в разных странах, без риска быть подслушанным чьей-нибудь разведкой. Кроме того, «хозяин» поставил еще одно труднейшее условие: его голос должен быть легко узнаваем на другом конце провода. Идея создаваемой телефонной системы заключалась в следующем. Слова говорящего по телефону с помощью специального устройства разлагаются на электросигналы, а на другом конце провода эти сигналы с помощью интегрирующего устройства снова превращаются в слова. Электросигналы могут быть, конечно, подслушаны какой-либо разведкой и с помощью соответствующего устройства превращены в слова. Чтобы этого не случилось, надо было выработать такой код для передачи, который не мог бы быть расшифрован. Над этой задачей работала специальная математическая группа. Словом, проблем для создания секретной телефонной системы было немало. Многих из нас творческая инженерная работа, без которой нельзя было обойтись при выполнении этого сталинского задания, увлекла сама по себе. Увлекла она и меня, тем более что кое-какие технические задачи, которые надо было решать здесь, интересовали меня и на воле.
В конструкторском отделе я хорошо прижился. Инженерная молодежь штурмовала меня разными вопросами, и я чувствовал себя, как в недавние времена, когда консультировал своих студентов. То и дело слышалось: «Посмотрите, можно сделать так?», «Подойдите, пожалуйста, к моему кульману».
Жили мы в хороших бытовых условиях. Публика в нашей комнате мне нравилась: инженеры, научные работники и высококвалифицированные рабочие-металлисты. Было несколько немцев. Пожалуй, наиболее интересная группа заключенных жила у противоположной от меня стены. Своеобразный кружок интеллектуалов. Душой его являлся Лев Копелев. Очень эрудированный в области литературы, искусства и истории, с огромной памятью, Копелев к тому же блистал остроумием. В кружке Копелева соседи по койке: Солженицын, художник Ивашов-Мусатов, инженер-конструктор Панин. Люди разных взглядов, но их объединяла интеллектуальная дружба. Самый младший из
них, будущий писатель Солженицын, был тоже остроумен, но более сдержан, чем Копелев. Копелев работал в акустической лаборатории. Как отличного знатока русской речи, его использовали как эксперта при испытаниях различных телефонных конструкций, Солженицын, физик-математик, работал в акустической лаборатории вместе с Копелевым. После работы я часто видел его лежащим на своей койке с книжкой. Иногда он откладывал ее и что-то писал на листочке бумаги или делал какие-то заметки.
Руководство МГБ поручило «шарашке» изготовить Сталину подарок к семидесятилетию. Был изготовлен телерадиокомбайн в виде красивой деревянной полированной тумбы. Все было сделано руками заключенных от проекта до последнего винтика. К передней стенке тумбочки была прикреплена надпись: «Великому Сталину от чекистов». Буквы надписи были изготовлены из золота и отполированы.
Немало в нашей «шарашке» было интересных людей. В конце лета 1949 года привезли к нам известного архитектора Мержанова, по проектам которого был построен ряд крупных санаториев, в том числе сочинские санатории имени Ворошилова и имени Орджоникидзе. Он был также автором перестройки зала заседаний в Большом Кремлевском дворце, строил дачи Сталину и Ворошилову под Москвой. Сидел Мержанов с 1943 года по доносу. О чем-то неодобрительно отозвался. Его посадили, жену отправили в ссылку, а два года назад посадили и сына студента.
История появления на «шарашке» Мирона Ивановича Мержанова не лишена интереса. Министерство госбезопасности решило построить себе санаторий в Сочи. На проект санатория объявили закрытый конкурс, в котором приняли участие многие видные архитекторы. Вспомнили и про Мержанова, отбывавшего свой срок в северных лагерях. Для работы над проектом Мержанова и перевезли в Москву на нашу «шарашку». Здесь ему отвели для работы отдельную комнату и предоставили все, что требовалось для работы над проектом. Дали помощника, молодого киевского архитектора Вышинского, тоже заключенного, и дело закипело. Через три месяца эскизный проект был отправлен для рассмотрения конкурсной комиссии. Все проекты представляли на конкурс под девизами. Проект Мержанова по-
лучил высшую оценку конкурсной комиссии. Мержанова оставили в «шарашке» для выполнения рабочего проекта и составления документации.
В начале 1950 года из помещения в главном здании «шарашки» нас переселили в деревянные бараки, имевшие необычную круглую форму, по сути деревянные юрты. Когда-то их выстроили для пленных немцев. Потом пленных отправили домой, и юрты несколько лет пустовали. Мы снова почувствовали себя в царстве ГУЛАГа, раскинувшегося, как это было теперь понятно для всех нас, «от Москвы до самых до окраин». Теперь меня поместили на верхней кровати, а на ней, подо мной, спал Мержанов.
Несколько раз Мержанову приходилось докладывать о ходе разработки проекта самому министру кумову, который держал это дело под собственным наблюдением. Для докладов Мержанова возили в МГБ. Обставлялось это так. Мержанов снимал рабочий комбинезон и надевал штатский костюм. За ним приезжала машина с офицером, который отвозил его в МГБ и привозил обратно. Министр был доволен ходом работы и Мержановым, по его словам, держал себя вежливо. Видя, что министр к нему расположен, Мержанов в одну из поездок решил спросить у Абакумова о судьбе арестованного сына. Такой случай однажды представился. Министр был в хорошем настроении, к Мержанову обращался по имени-отчеству, и Мержанов решился... «Но, — рассказывал Мирон Иванович, — едва я заговорил о сыне, увидел перед собой совсем другого человека. Лицо Абакумова перекосилось. Он злобно посмотрел на меня и сказал: «Мержанов, чтобы я больше никогда не слыхал от вас ни о каких ваших личных делах! Вы меня поняли?»
Дождливой осенью после работы я чаще всего лежал на койке и читал. Отрываясь от книги, чтобы дать отдых глазам, я видел профессора Аронова. Он сидит на койке и перечитывает письма своего сына. С Леонидом Ильичом Ароновым я познакомился летом 1949 года в тот день, когда его к нам привезли. Ему было тогда 50 лет. Высокий представительный мужчина с умным лицом. Его прислали к нам прямо из тюрьмы.
«МГБ решил сделать из меня политического деятеля, борца, так сказать, за национальные идеи европейского народа», — сказал мне Аронов. Профессор Аронов был
лояльным советским человеком, и беда свалилась на него нежданно-негаданно. Был у него сын, научный работник, кандидат химических наук. Научный руководитель молодого Аронова, профессор, фамилии которого я не запомнил, хорошо относился к своему подопечному, откровенно делился иной раз своим мнением о деятелях советского научного мира, которых знал. Знал он и Лысенко, впоследствии ставшего фаворитом Сталина и академиком. До возвышения Лысенко профессор относился к нему пренебрежительно, называя его знахарем и т. п. Однажды после возвышения Лысенко молодой Аронов, работавший к тому времени в другом НИИ, узнал, что его бывший наставник выступил на какой-то научной конференции с восхвалением Лысенко. Впервые молодой ученый столкнулся лицом к лицу с подлостью и лицемерием и притом со стороны человека, которого считал образцом порядочности. Он написал своему бывшему шефу письмо, в котором, назвав вещи своими именами, сообщил, что порывает с ним всякие отношения. Профессор переслал это письмо в МГБ, присовокупив свое заявление, указав в нем, что отрицательное мнение о Лысенко, в котором обвиняет его молодой Аронов, является клеветой. Вскоре молодой Аронов был арестован. Для стариков Ароновых арест сына был полной неожиданностью. О своем письме он им не говорил. Но на старика Аронова написал донос его коллега, профессор-осведомитель. Арестовали и Леонида Ильича, которому предъявили обвинение в пропаганде еврейского национализма.
За свой «национализм» Леонид Ильич получил, по Особому совещанию, 15 лет лагерей, а его сыну «за дискредитацию советской науки» этот же орган назначил 10 лет. В районе одной из подмосковных станций находилась такая же «шарашка», как и наша. Сюда после осуждения привезли обоих Ароновых. Леонид Ильич пробыл вместе с сыном всего месяц, потом его перевезли к нам. Из Кашинской «шарашки», где остался сын, время от времени привозили в нашу «шарашку» в «командировки» заключенных специалистов. Через них Миша Аронов передавал отцу письма, а отец посылал письма ему. Делалось это, конечно, тайком.
Прошло больше года после приезда к нам Аронова. Как-то стоял он в коридоре, возле своей лаборатории, и разговаривал с кем-то. Кто-то, зная, что у него в Ка-
шинской «шарашке» сын, указал ему на парня, стоявшего в коридоре, и сказал, что парень приехал сегодня оттуда. Леонид Ильич сразу подошел к парню и спросил, не знает ли он там, в Кашине, инженера Аронова.
«Аронова? Это такого молодого, здорового?» — спросил парень, не зная, с кем он разговаривает. «Да, - ответил Леонид Ильич, — именно молодого, высокого». — «Так он же покончил с собой!»
Аронов как стоял, так и грохнулся на пол в глубоком обмороке...
Кого только не встречаешь в мире тюрем и лагерей. Полковник Крыжановский, член партии с 1918 года и с того же года в Красной Армии, в оппозициях не участвовал, в плену не был, а в тюрьму угодил. Вот он, полулежа на своей койке, читает толстый журнал, отрываясь от него, поворачивается к соседу по койке и говорит: «Игорь Александрович! Я читаю очерк советского журналиста, побывавшего в Париже сразу после войны. Вот что он, между прочим, пишет: «В православной церкви, на улице Рю-Дарю, идет молебен по случаю победы над гитлеровской Германией. Церковь набита до отказа. В первом ряду стоят самые известные лица. Среди них заместитель председателя французского Сопротивления Кривошеин». Это однофамилец ваш или родственник?» — «Нет, —отвечает сосед, немолодой худощавый человек в очках, с тонким интеллигентным лицом, — ни то и ни другое. Это я сам».
Кривошеин, по происхождению русский аристократ, сын царского министра сельского хозяйства. После Февральской революции родители Кривошеина эмигрировали во Францию. Вместе с ними уехал и девятнадцатилетний Игорь. В Париже он окончил политехнический институт и, получив специальность инженера-электрика, работал на французских заводах. Началась война. Немцы оккупировали Францию.
С первых недель оккупации Кривошеин примкнул к французскому Сопротивлению и стал одним из его руководителей. В 1944 году он был арестован. В парижском гестапо его подвергали пыткам, топили в ванне, били, но ничего от него не добились. В ходе допросов он понял, что улик против него нет, а взяли его по подозрению. После войны Кривошеин, как и многие другие эмигранты, жившие во Франции, получил советское гражданство и приехал с семьей в Советский Союз. Он хо-
рошо устроился и был доволен своей жизнью на Родине. Не прошло, однако, и двух лет после его возвращения, как его арестовали. Что можно было предъявить человеку с таким славным прошлым? На этот раз органы проявили «оригинальность». Он получил по ОСО 10 лет «за связь с международной буржуазией». После семилетнего пребывания в лагерях Игорь Александрович в 1954 году был освобожден, но оставаться на своей «гостеприимной» Родине не захотел и после довольно продолжительных хлопот уехал с семьей во Францию.
ЗОРОХОВИЧ Александр Абрамович родился в 1905 году в городе Прилуки Полтавской губернии. В комсомоле состоял с 1924 года. Член КПСС с 1926 года. Трудовую жизнь начал с 14 лет. В 16 лет ушел добровольцем в Красную Армию. После демобилизации — слесарь, учился на вечернем рабфаке, закончил Московский авиационный институт. Работал главным технологом на заводах авиационной промышленности. Кандидат технических наук. В 1946 году был репрессирован и находился в тюрьмах и лагерях до реабилитации в 1956 году. Затем работал в НИИ авиапромышленности. Автор ряда научных работ.
Умер в 1990 году.