Человек — понятие относительное

Человек — понятие относительное

Вайнштейн А. Е. «Человек – понятие относительное…» / / ... Иметь силу помнить : Рассказы тех, кто прошел ад репрессий. / сост. Л. М. Гурвич. – М. : Моск. рабочий, 1991. – С.127 –138.

- 127 -

А. Е. ВАЙНШТЕЙН,, член КПСС с 1922 года

«ЧЕЛОВЕК — ПОНЯТИЕ ОТНОСИТЕЛЬНОЕ...»

Уже два года мы живем в столице Таджикистана Сталинабаде (теперь Душанбе). Мы — это я, первый секретарь Сталинабадского горкома партии, и мой муж, Дмитрий Дмитриевич Павлов, заведующий сельхозотделом ЦК КП (б) Таджикистана. Павлова направили сюда сразу после XVII съезда ВКП (б), где он был делегатом с решающим голосом от Нижне-Волжской краевой партийной организации, а меня — после окончания двухлетних курсов марксизма-ленинизма при ЦК ВКП (б).

Наш переезд в 1934 году в Таджикистан произошел в связи с частичной сменой партийного руководства. Секретарем ЦК КП (б) Таджикистана стал Сурен Шадунц. Сталинабад дважды посетил уполномоченный ЦК ВКП (б) по Средней Азии В. В. Куйбышев. Он помог расставить людей, наметить план работы. Дела в республике стали улучшаться. Таджикских хлопкоробов пригласили в Москву на съезд передовиков сельского хозяйства. Наркомзем СССР постановил наградить Павлова автомашиной. В ЦК был предрешен вопрос об утверждении его секретарем ЦК КП (б) Таджикистана по сельскому хозяйству. Меня включили в список на награждение орденом. И Павлов, и я были избраны членами бюро ЦК, входили в состав правительства республики. Подрастали дети: старшему 10 лет, младшему — 6. Все, казалось, в нашей жизни складывалось хорошо.

Павлов обычно сутками мотался по колхозам. И вот в один из жарких августовских дней в горком пришло письмо из ЦК партии за подписью Маленкова, в нем сообщалось, что мне выделена путевка в санаторий на Кавказ, и предлагалось уточнить время,

- 128 -

удобное для поездки. Сижу я у себя в кабинете и обдумываю, когда же ехать. Может быть, сначала слетать на Памир, куда я давно собиралась, а потом уже в санаторий. И вдруг телефонный звонок: секретарь ЦК Шадунц просит срочно зайти к нему. Иду радостная. Вошла и была поражена выражением его лица. Сразу поняла: что-то случилось. То, что он мне сказал, ударило точно обухом по голове. Из Саратова пришла «шифровка» о том, что Павлов, будучи секретарем Пролетарского райкома партии, участвовал в антипартийной троцкистской группе. Я была потрясена. Откуда могли появиться эти лживые сведения? Никогда ни Павлов, ни я не поддерживали позицию Троцкого, наоборот, активно боролись с троцкизмом.

Что делать? Говорю Шадунцу, что поеду в Москву в ЦК к Маленкову и зайду в НКВД, чтобы там добиться правды. Секретарь одобряет мое решение и советует взять с собой детей. Обещал, что Павлова, пока я собираюсь в дорогу, вызовут из района. Я приготовилась к поездке. Привезла из летнего лагеря сыновей. Павлов запаздывал. Уже дали звонок к отходу поезда, когда он, запыхавшись, прибежал. Мы едва успели проститься, стоя на подножке вагона в окружении товарищей из горкома, пришедших проводить меня. У меня не было ни времени, ни сил, чтобы предупредить Митю о сообщении Шадунца, но по его лицу я почувствовала, он что-то уже знает. Последнее, что он мне сказал: «Накануне, купаясь, я едва не утонул. И лучше бы утонул». Предчувствие его не обмануло. Вскоре после моего отъезда его арестовали.

Я познакомилась с Павловым в 1921 году в Москве в Хамовническом райкоме комсомола. Он был из тех молодых рабочих, которые не смогли в свое время получить образование и выдвинулись в руководители благодаря природной одаренности, организаторским способностям. Митя в 16 лет вступил в комсомол, быстро стал активистом райкома. Был делегатом IV, V и VI съездов РКСМ. После Хамовников заведовал отделом в МК РКСМ, работал первым секретарем ЦК комсомола Украины, секретарем ряда райкомов партии, обкома ВКП (б) АССР немцев Поволжья, избирался делегатом XVI и XVII съездов партии. Он был настоящим массовиком, его всегда тянуло к рабочим. В Хамовническом райкоме,

- 129 -

где мы вместе работали, он взял за правило уход с утра всех райкомовцев на предприятия для встреч с молодежью непосредственно в цехах. Только вечером все сходились в райком, обменивались впечатлениями дня, намечали, как решить вновь возникшие задачи. В. В. Куйбышев, приезжая в Таджикистан, не раз беседовал с Митей, считал его подлинным самородком.

По пути в Москву в поезде я все время думала о Павлове, перебирала в памяти события нашей совместной жизни и не находила ничего хоть сколько-нибудь его порочащего. Ну а работа его протекала у всех на виду. Всегда и везде Павлов оставался честным большевиком.

В Москве, оставив детей у матери, я побежала в ЦК, где прошла к Маленкову. Он хорошо меня знал — проверку парт документов 1936 года я проходила в ЦК, новый партбилет получила за его подписью. Маленков спокойно меня выслушал, сказал, что все выяснится, а пока посоветовал подождать и заняться личными делами.

Я воспользовалась его советом. В Ростове-на-Дону жили наши друзья — Костя Ерофицкий с женой. Он работал секретарем Северо-Кавказского крайкома комсомола. А секретарем крайкома партии был Б. П. Шеболдаев, хорошо знавший Павлова по совместной работе в Нижне-Волжском крайкоме. Взяв с собой детей, я отправилась в Ростов. Но, как и в Москве, мне здесь ничего тревожного не сказали. У Ерофицких было двое детей, друживших с моими, и они предложили оставить ребят у них, а самой поехать в Москву и добиваться разъяснения дела. Так я и поступила.

Вернувшись в Москву, я сразу пошла на Кузнецкий мост в приемную НКВД и записалась на прием в секретно-политический отдел (СПО). Два первых дня ожидания в приемной были безрезультатны. На третий день из внутреннего помещения вышел высокий лейтенант и спросил: «Кто здесь Вайнштейн?» Я подошла. Он вежливо сказал: «Пойдемте со мной». На улице стояла легковая машина. Лейтенант пригласил меня сесть в нее и сам сел рядом. Мы долго ездили по Москве. Зачем-то остановились у здания Университета на Моховой. Здесь лейтенант

- 130 -

извинился и куда-то пошел. Через некоторое время он вернулся, и мы снова тронулись в путь. Вот здание на Лубянке, через ворота въехали во внутренний двор. Когда мы вошли в помещение, где сидел человек в форме НКВД, мой сопровождающий вежливо сказал: «Извините. Я должен оставить вас здесь».

И началось невероятное. Сначала у меня забрали сумку, в которой были партийный билет, паспорт, удостоверения члена ЦК КПб) Таджикистана, члена республиканского правительства, письма Павлова. Потом вошли две женщины, отвели меня в другую комнату и тщательно обыскали, раздев догола. Все это была так страшно, противно, непонятно. Хотелось кричать: «Зачем все это? Что вы ищете?» Потом велели одеться, вернули пустую сумку и отвели в камеру. Сколько дней и ночей сидела я в одиночке, не могу вспомнить. Все это время я была подавлена страхом. Наконец меня вызвали с вещами, посадили в «воронок» и отвезли на Павелецкий вокзал. Отсюда вагон-заком в сопровождении сотрудника НКВД меня доставили в Саратов.

Здесь, в камере местной тюрьмы со мной находились две молодые и одна пожилая женщины. Когда я вошла, одна из молодых шумно удивилась: «И вас привели сюда? Напишите Шеболдаеву. Ведь он вас хорошо знает. Это же недоразумение». Кто она такая? Откуда она меня знает? Я боюсь со всеми разговаривать. Пожилая женщина все время что-то бормочет. Все непонятно и страшно.

На следующее утро меня вместе с молодыми сока-мерницами повели стричься. У парикмахера я взглянула на себя в зеркало и увидела седую старуху с всклокоченными волосами, похожую на ведьму. «Кто это?» Не сразу поняла, что увидела себя. Дежурный быстро взял меня за руку и отвел обратно в камеру. Я не хотела ни с кем разговаривать. Все ждала, что меня вызовет начальство и все образуется. Была уверена: в тюрьму попадают только в чем-то виновные. За что же попала я?

В этот же день меня вызвали на допрос. Следователь встретил с улыбкой: «На ловца и зверь бежит». Видимо, имел в виду мой приход в НКВД. Из его вопросов я скоро поняла: у него имеется список бывших

- 131 -

комсомольских работников, членов ЦК и бюро ЦК комсомола, теперь перешедших на партийную работу. Следователь все добивался от меня, «кого вербовал в троцкистскую группу» Павлов, будучи секретарем обкома республики Немцев-Поволжья. Я категорически стояла на своем — Павлов никогда троцкистом не был.

Из последующих допросов стало ясно, меня обвиняют в том, что я знала о существовании некой «троцкистской организации» и не сообщила об этом органам НКВД. На одном из последних допросов следователь сказал: «А ведь вы хитрая! У меня есть показания о вашем участии в контрреволюционной организации». Я резко спросила: «Кто вам дал такие показания?» Следователь назвал жену Полифема, в свое время активного работника ЦК комсомола, позднее уехавшего на профсоюзную работу на Север. Уже оттуда его перевели в Саратов. С его женой мы никогда не встречались и не разговаривали. Я очень тяжело перенесла этот разговор со следователем. Произошел нервный срыв. Вызывали медработника. Только после укола я пришла в себя.

После этого допроса следователь долго меня не вызывал. Когда же меня снова привели к нему, он сказал: «Ну что же, на этом закончим. Прочтите и подпишите постановление о предъявлении обвинения». Я твердо ответила: «Не буду читать и не подпишу ничего. Требую, чтобы меня принял товарищ Ежов». На этом закончилась моя саратовская «эпопея». Через несколько дней меня вызвали с вещами и этапировали в Москву.

В Бутырки привезли ночью. Впустили в камеру. Моим глазам предстала такая картина. Ряд коек, на которых спят или просто лежат женщины. На босых ногах педикюр. Рядом лежат нарядные платья. Ищу себе место и натыкаюсь на Марусю Давидович, сотрудницу КИМа, ранее работавшую в польском подполье. Она мне объяснила, что сегодня арестовали группу работников Интуриста и прямо с работы привезли в тюрьму. Маруся мне радостно сказала, что следователь обещал ее завтра выпустить. Увы, это был рассчитанный обман. Ее освободили лишь много лет спустя, после смерти Сталина.

Через день меня вызвали. Человек в форме НКВД вынул из портфеля бумагу и сказал: «Прочтите и

- 132 -

подпишите». Я ответила, что не подписала такую бумагу в Саратове, не подпишу и теперь. Прошу, чтобы меня принял товарищ Ежов. Человек матерно выругался и сказал, что через две недели будет суд. Однако уже на следующий день меня повезли в Лефортово. Здесь ввели в комнату, где стояли стол с тремя стульями, на некотором расстоянии перед ними еще один стул, на который меня посадили. По бокам встали конвоиры. Вдруг слышу: «Встать! Суд идет!» Какой суд? Входят трое, садятся за стол. Я стою. Один судья, очевидно председатель, спрашивает: «Ваша фамилия?» Отвечаю: «Вайнштейн». — «Кто ваш муж?» — «Павлов». — «Вы знаете Косарева?» — «Да, знаю». — «Вы знаете Шеболдаева?» — «Конечно». Судья что-то читает из дела. Я ничего не слышу. Потом суд удаляется и быстро возвращается. Председатель снова говорит, и я, наконец, понимаю: «10 лет тюремного заключения и 5 лет поражения в правах». Все.

Меня уводят в другую комнату. Через несколько минут туда же приводят молодую, хорошо одетую женщину, скоро еще одну, очевидно польку. Она с заметным акцентом возмущается: «Что это за суд? Даже в польской дефензиве вызывают и допрашивают свидетелей, приглашают защитников». Она поражена несправедливостью советского суда. Я со страхом слушала эти ее высказывания, такие для нас непривычные. Затем вдруг принесли большой бидон с гречневой кашей. И смех и слезы. Потом нас отвели и посадили в «черный ворон», разделенный внутри на отделения-одиночки. Пока стояли, в машину приводили осужденных мужчин. Было слышно, как они спрашивали друг друга о полученных сроках заключения. Снова громко возмущалась совершенной над ней несправедливостью полячка.

Нас привезли назад в Бутырки. Ввели в огромную камеру. Меня ошеломили ее размеры. Даже нар сразу не видно. Одно море женских голов, будто на митинг собрались. Нас встречают градом вопросов: «Сколько? Куда? Что?» Мы растерянно молчим. Вдруг замечаю, что ко мне через ряды женщин кто-то пробирается. Узнаю знакомую армянку Суру Айветову (по мужу Линде), друга семьи Шеболдаевых. Она мне кричит: «Что ты боишься? Здесь все такие. Все знают, кому сколько присудили». Потом торопливо передает такое

- 133 -

важное для меня: моих детей, оставленных в Ростове, забрали к бабушке в Москву. Такое счастье!

Сура объяснила, что всех в этой камере держат до очередного этапа. Действительно, каждый день вызывали с вещами группами, и нас в камере оставалось все меньше и меньше. Однажды дежурный надзиратель открыл дверь и спросил, кто хочет пойти помыть пол в башне. Я вызвалась. Когда мыла, на одной из нар увидела Марфу Митрофановну Виленскую-Сибирякову, жену Владимира Дмитриевича Виленского-Сибирякова, одного из руководителей Общества старых большевиков. Марфа Митрофановна работала в 20-х годах заместителем заведующего дошкольным отделом Наркомпроса. Я в то время была секретарем этого отдела и секретарем комсомольской ячейки. Грустная и тяжелая была эта встреча.

Наконец, очередь на этап подошла и ко мне. Нас погрузили в «воронки» и отвезли на вокзал.

Много лет спустя после освобождения меня бросало в дрожь, когда упоминался Ярославль. Там, в бывшем царском тюремном централе я оказалась надолго изолированной от внешнего мира. Ничего не доходило в этот каменный мешок. Сюда даже книг не давали. Заключенные здесь были вычеркнуты из жизни.

Моя соседка по камере Люба Гаврилова, родом из Винницы, дочь железнодорожного машиниста.

Жила семья трудно. Едва окончившей школу Любой увлекся сотрудник местного управления НКВД, поляк по происхождению. С благословения матери, без любви и без желания Люба вышла за него замуж. А когда в Винницу приехал новый начальник НКВД, они полюбили друг друга. Сложилась новая семья. Но осудили Любу за первого мужа, объявленного польским шпионом. Второй муж не только не был репрессирован, но стал начальником одного из крупнейших лагерей.

Через какое-то время нам объявили, что можно написать письмо родным. Это было счастьем. Но счастье скоро превратилось в пытку ожидания ответа, которого не было нестерпимо долго. При обходе начальник тюрьмы равнодушно отвечал одно и то же: «Ждите». Первой получила ответное письмо и небольшой денежный перевод Люба. Я радовалась за нее

- 134 -

и еще тяжелее переживала отсутствие вестей о своих детях.

Время от времени нас спрашивали, нет ли каких заявлений. Я однажды попросила купить за мои деньги двухтомник Маркса и Энгельса. Шли недели, а просьба моя все не удовлетворялась. Очередной обход начальника тюрьмы совпал с только что окончившимся унизительным обыском. Нервы мои были взвинчены до предела. На мой вопрос о книгах начальник вновь ответил, что пока разрешения нет. «А ответ на мое письмо?» — «Ждите». — «Но у меня двое детей. Я — мать! Я — человек! Я же имею право получать письма!» — «Человек в тюрьме — понятие относительное...»

Всю ночь я не спала. Я — не человек? Зачем же тогда жить? Меня охватило безумное желание уйти из жизни, кончить весь этот ужас. Я вспомнила разговоры среди женщин в Бутырках о случаях самоубийств, рассказы о том, как кому-то удалось повеситься на чулках. Две пары чулок у меня были. Не сразу я пришла к окончательному решению, но пришла. Стала не спать ночами, стараясь установить промежутки времени, когда надзирательница отходит от дверей камеры и не смотрит в глазок. Наконец настала ночь, когда я решилась. Приготовила незаметно чулочную петлю. Люба, как всегда, крепко спала. Убедившись, что надзирательница отошла от двери, я накинула петлю на шею и... В этот момент раздался дикий крик Любы. Дверь камеры распахнулась. Меня схватили и вынесли из камеры в карцер. Это был каменный мешок, где давали в день 300 граммов хлеба и три раза по кружке кипятка. До сих пор помню, как кипяток разливался теплом по телу, согревая закоченевшие руки и ноги, ведь в карцере я оказалась совсем раздетая, укрытая лишь каким-то драным зипуном.

Приходил начальник тюрьмы. Спросил, зачем я пыталась это сделать. Я ответила: «Вы же сами сказали, что человек в тюрьме — понятие относительное. Значит, я уже не человек. А что я теперь? Писем нет, книги не могу получить... Не хочу жить...» Сколько я пробыла в карцере, не знаю. Вывели меня оттуда под руки, сама я идти не могла. А спустя какое-то время наконец пришло письмо от матери.

- 135 -

Сообщала, что дети живы, что она взяла опекунство над ними.

Спустя многие годы я узнала, что мама получила предписание сдать детей в детский дом. Одна из моих сестер, член партии, пошла в Комиссию партийного контроля к Емельяну Ярославскому просить помочь оставить детей. Он сначала резко отказал: «Надо сдать». Потом предложил прийти завтра. А на следующий день заявил: «Или оставляйте у себя детей, или партбилет на стол!» Сестра вынула партбилет и положила ему на стол. После моего возвращения в Москву сестра обратилась в КПК к П. Ф. Комарову, и ее восстановили в партии.

Поздней осенью 1939 года всех заключенных из Ярославля этапировали по лагерям. Осталось лишь несколько «нетранспортабельных» заключенных, в том числе и я. Я плакала, кричала, требовала, чтобы меня из этого каменного мешка отправили в лагерь вместе с Любой. Бесполезно. Неожиданно открылась дверь в камеру, и какая-то тюремщица стала меня успокаивать: «Вы ведь не доедете до лагеря. А у вас есть дети, мама. Подумайте о них». Это были первые человеческие слова, услышанные мной здесь, в тюрьме. Что это вдруг прорвалось у этой надзирательницы, не знаю.

Месяца через три всех оставленных перевели во Владимирскую тюрьму. Здесь начали с того, что всех нас наголо остригли «для гигиены, чтобы не было вшей». Ни протесты, ни плач, ни крики — ничего не помогло. Потом нам выдали казенное обмундирование: серые кофты, брюки с коричневыми леями, огромные бутцы без шнурков. Домашние вещи у всех нас остались в Ярославле, у кого пальто или шубы, у кого платья. На вопросы о вещах отвечали, что привезут, а потом объявили, что все вещи сгорели в Ярославской тюрьме. Предложили составить опись их с приблизительной оценкой, чтобы оплатить нам стоимость. Действительно, мне начислили 200 рублей.

Сначала нас водворили в маленькие камеры, а потом всех развели по большим. Козырька на окне не было, но стекло было замазано белой краской, так что живое небо мы видели только на прогулке. Я оказалась в камере еще с 12 женщинами. Здесь я увидела Нину Либерман, с которой познакомилась еще в 1921 году на

- 136 -

IV Всероссийском съезде комсомола. Нина приехала в составе украинской делегации, очень удачно и интересно выступала. В 1932 году мы с ней неожиданно снова встретились в доме у старой большевички Серафимы Гопнер. Я тогда училась на курсах марксизма-ленинизма при ЦК партии, а Нина только что приехала из Берлина, где совершенствовалась в изучении немецкого языка. В Москве она работала преподавателем политической экономии в Международной ленинской школе при Исполкоме Коминтерна. И вот теперь третья встреча. На этот раз в тюрьме.

Пробыла во Владимирской тюрьме я недолго. Вместе с Ниной нас этапировали в лесозаготовительный лагерь на станции Решеты Красноярского края. Начался наш долгий мучительный лагерный путь. На каком-то его этапе мы разлучились. Но Нина Семеновна выдержала все испытания, выжила, и после реабилитации мы нашли друг друга.

После Краслага меня перевели на строительство железной дороги Печора — Воркута. Была на общих работах. Вскоре вся наша бригада заболела «куриной слепотой» — мы перестали видеть в темноте. С работы мы шли цепочкой: я, бригадир, держалась за одного из конвоиров, остальные двигались за мною, держась друг за друга. Только после того, как нам начали давать ежедневно по ложке рыбьего жира, к нам вернулось нормальное зрение.

Здесь, на строительстве моста через одну из речек в бригаде работал бывший член Военного совета Ленинградского военного округа Николай Павлович Петров. Он вскоре, как и многие, заболел пеллагрой, в тяжелом состоянии был помещен в лазарет. Неожиданно туда пришли представители Наркомата обороны. Они объявили Петрову о реабилитации и передали ему привезенную с собой генеральскую форму. (В дальнейшем Николай Павлович оказался в армии Рокоссовского, участвовал в Великой Отечественной войне.) Встретилась я здесь и с бывшим заместителем заведующего отделом печати ЦК партии Д. В. Шварцем. В лагере он работал экономистом.

В лаборатории при управлении Севжелдорлага повстречала бывшего ректора института железнодорожного транспорта Медкова и крупного инженера-огнеупорщика Левитанского. Я была в лаборатории уборщи-

- 137 -

цей. Это считалось «общей работой». С помощью инженеров стала приобретать специальность, и спустя какое-то время меня перевели лаборантом на кирпичный завод. Конечно, это было одно название — завод. Всего-то одна напольная печь. Но все же очень нужный строительству кирпич мы давали. В лагере большим дефицитом стали алюминиевые тарелки. В нашей бригаде оказался крестьянин, в семье которого был когда-то гончарный круг. Он по памяти его изготовил и начал формовать посуду. Тарелки, правда, не получились, но миски удались, и ими стали широко пользоваться. Позже привели в бригаду чеха Балоскурского, профессионального керамика. Он сумел наладить выпуск даже чашек и блюдец.

Мне пришла мысль о создании, хотя и на ручном труде, гончарного цеха. Но где взять необходимые компоненты — кварц, окислы металлов? Как готовить глазурь? Разрешили под конвоем съездить в Ухту. Там заключенные-ленинградцы помогли: дали окислы металлов, кое-что из приборов и кусочек сита. Кварц посоветовали собирать среди балласта, привозимого для укрепления железнодорожного пути. Дело пошло. Кварц я разыскивала сама, обходя с мешком пути. Стали мы выпускать и электрические изоляторы, заменившие дефицитные фарфоровые.

Проработала я в Ракпасе до конца срока. Затем была техноруком кирпичного завода в Виледи, пока не объявили мне о бессрочной ссылке в Печорский район. Там я устроилась техноруком шлакоблочного завода. Отсюда, когда отменили ссылку, вернулась в Москву. Весной 1955 года меня реабилитировали и восстановили в партии.

«За отсутствием состава преступления» Военная коллегия Верховного суда СССР реабилитировала и мужа, Дмитрия Дмитриевича Павлова, расстрелянного в 1937 году по ее же приговору.

Свои воспоминания я хочу закончить письмом Павлова младшему сыну, написанным в тюрьме за полгода до гибели:

«14 марта 1937 года. Здравствуй, мой миленький, родной сынишка Боря! Пишет тебе письмо твой папа. Командировка моя кончится, видимо, не скоро. Но ты, Бориска, не скучай, будь умницей. Мне сказали, что ты уже умеешь читать и писать, и я очень и очень

- 138 -

рад, надо только, чтобы ты научился писать и читать еще лучше.

Почему ты мне ничего не пишешь? Я прошу написать, как ты живешь, много ли шалишь, есть ли у тебя хорошие товарищи и дружишь ли ты с ними? Читаешь ли книги и какие тебе понравились больше всего? Попроси тетю Надю, если у тебя нет книжек, достать тебе их в библиотеке.

Папа твой живет хорошо. Хочет тебя видеть, какой уже ты вырос большой. А букву «р» ты выговариваешь или нет? Неужели еще нет? Ай, ай, как стыдно — надо скорей научиться. Помнишь, как ты учил со мной?

Скоро уже будет весна. Деревья станут зеленые, запоют птички, и ты поезжай к тете Анюте в лес. Там будет очень хорошо, и ты мне напишешь.

Пришли мне обязательно свою фотографию, т. е. карточку. Посмотрю я, какой ты есть. Ну, вот пока и все. До свидания, мой маленький мальчик. Целую и обнимаю тебя крепко, крепко. Твой папа Митя. Будь крепким и здоровым. Не болей».

ВАЙНШТЕЙН Агнесса Ефимовна родилась в 1902 году в Бобруйске. В комсомоле состояла с 1920 года. Член КПСС с 1922 года. В 1921—1923 годах на комсомольской работе в Москве — секретарь Хамовнического райкома, заведующая политпросветотделом МК. Затем на партийной и советской работе в Москве и Саратове. По окончании курсов марксизма-ленинизма при ЦК партии с 1934 года — первый секретарь Сталинабадского горкома партии в Таджикистане. В 1936 году была репрессирована и находилась в тюрьмах, лагерях и ссылках до реабилитации в 1955 году.