Выдержал. И никого не подвел
Выдержал. И никого не подвел
Выдержал. И никого не подвел
Выдержал. И никого не подвел
«В «Красной звезде» работал полковник Кружков. Я запомнил ночь на 11 ноября 1943 года — в редакцию пришли сотрудники госбезопасности, срезали с груди полковника ленточки орденов и увезли его. Час спустя приехал генерал Таленский, спросил Копылова, прочитал ли Кружков передовицу. «Кружкова арестовали...» Редактор ничего не мог вымолвить от волнения».
Это — из мемуаров Ильи Эренбурга. В пору войны он работал в «Красной звезде».
С Николаем Николаевичем Кружковым меня связывала долгая дружба, годы работы в «Огоньке». Мы с ним жили в одном доме, на одной «огоньковской» даче. И как-то июльским вечером, прогуливаясь по дачному поселку, я сказал:
— Коля! Я сегодня читал о тебе...— и, напомнив ему эренбурговские строчки, спросил: — А дальше что? Ты никогда не рассказывал о той поре. Как все это было?
Вопрос остался без ответа. Кружков нахмурился и молча пошел медленным тяжелым шагом. Я уже пожалел, что затеял неприятный ему разговор и попытался выйти на другую «орбиту». Но он остановился, посмотрел на меня своими добрыми, печальными глазами и сказал:
— Что дальше было? Нетрудно догадаться... Увез ли на Лубянку, в одну из камер внутренней тюрьмы, а там уже дело пошло по отработанной схеме. Предъявили пятьдесят восьмую: антисоветская агитация и пропаганда. И стали душу выматывать...
Допрос длился по 18 часов, а когда слипались глаза, мгновенно вспыхивали ярким пронизывающим светом лампионы. Когда после допроса, изможденный, он возвращался в камеру, конвой зло хрипел: «Лицом к стенке, руки назад!» Но вот наконец желанные нары. Арестованный валится, как убитый, пытается заснуть, но сквозь приоткрытый глазок в дверях доносится окрик: «Не спать!» И так день за днем.
Как-то по ходу редакционного трепа Кружков об-
ронил: «У нас рабочему человеку все равно — социализм или коммунизм. Важно, чтобы хорошо жилось». Следователь «предупреждал»:
— Не врите! Вы говорили совсем по другому: «У нас рабочему человеку все равно — капитализм или социализм».— И снова, в который раз, требовал: — Расскажите о вашей организации, готовившей покуше ние на товарища Сталина.
С трудом сдерживая себя, Кружков отвечал:
— Вас кто-то ввел в заблуждение. Ни о какой такой организации я понятия не имею.
— Мы вас заставим говорить правду...
И тут же, достав из папки листок бумаги, медленно, с расстановкой зачитывал фамилии писателей и журналистов.
— Вы знаете их?
— Знаю.
— С кем из них чаще встречались?
Кружков назвал фамилии трех-четырех близких ему людей.
— О чем у вас велись разговоры?
— О разном... О газете, фронтовых делах, литературных и театральных новостях...
— Я еще раз требую: расскажите о вашей организации, готовившей покушение на товарища Сталина.
Кружков пожимает плечами, молчит.
— Долго будем играть в молчанку? У нас это не проходит!..
Кружков не запомнил всех следователей, терзавших его, но двое, главных, остались в памяти навсегда — Абакумов и Рюмин. Абакумов неистовствовал, когда Кружков в свое оправдание ссылался на ЦК. «Что ты нам про ЦК рассказываешь. Мы сами себе ЦК».
Я не удивился тому, что до Кружкова снизошли генералы самого верхнего тогда чекистского эшелона. Известный журналист, писатель с большими, давними, с довоенных времен, связями в литературных кругах, да в ту пору и в военных кругах, он был для них весьма лакомым источником информации о потенциальных (с их точки зрения) «врагах народа»: авось еще кого-нибудь удастся посадить, да и на самого Кружкова «компромата» прибавится.
— Следователи из кожи вон лезли, чтобы пришить мне пятьдесят восемь — одиннадцать.
— Что это значит?
— Это значит, что я действовал в группе, значит, была какая-то организация.
— Ну, а дальше, когда допросы кончились, что было?
— К чему все это ворошить? — И, задумавшись, добавил: — Оттепель уже миновала... Пойдем лучше чай пить.
Разговор шел в ту пору, когда лагерная тема вновь основательно закрывалась, когда поговаривали даже о реабилитации Сталина. Понятно, что Николай Кружков, автор блестящих «огоньковских» статей о солженицынском «Одном дне Ивана Денисовича», о Сергее Смирнове, посмевшем воздать хвалу героям Бреста, побывавшим в плену, выдержавшим муки послевоенных проверок, он уже не просто чувствовал, он уже осознал конец оттепели. Но в ответ на все то, о чем я расспрашивал его, или молча улыбался, или изящно отшучивался.
...С тех пор прошли годы. Нет уже в живых Николая Николаевича. И я пишу эти строки после бесед с его братом Всеволодом, с его сыном Валерием, с его товарищами по несчастью, сполна хлебнувшими вместе с ним горькую чашу жизни. Разговор у нас шел открытый, без недомолвок, бояться уже нечего, вспоминали то, что сохранила память.
«НКВД не ошибается»
Всеволод Николаевич долго мыкался, пока наконец ему дали справку:
— Осужден «особой тройкой» по статье 58—10. Ошеломленный, наслышанный про эту жестокую статью, Всеволод попросил:
— Проверьте, пожалуйста, он ли? Полковник Кружков... Заместитель редактора «Красной звезды»... Может, это ошибка?
Сотрудник НКВД смерил Всеволода Николаевича взглядом.
— НКВД не ошибается!
Убитый горем, брат продолжал хлопоты. Среди его знакомых оказался профессор, юрист, знаток тонкостей подобных дел. Он сочувственно выслушал Кружкова и, разведя руками, сказал:
— Раз судила «особая тройка», тут уж безнадежно.
Кружков вновь попытался было что-то уточнить в НКВД, но теперь ему уже пригрозили:
— Если будете надоедать, то для вас это может плохо кончиться.
...А тем временем следователи, как бы соревнуясь между собой, изощрялись в методах «установления истины». Они не оставляли надежды «пришить» Кружкову 58—11.
— Давайте начистоту. Но взаимно. Лично вы нас меньше интересуете, нас сейчас куда больше интересуют...
И тут же — одна за другой — назывались фамилии известных писателей, журналистов. Можно сказать, списками...
— Вы были с ними в дружеских отношениях? Вы пивали вместе не раз. Что вы можете нам сказать о них? Тем самым вы поможете следствию, поможете и себе.
— Коля рассказывал мне об ухищрениях дознавателей,— вспоминал В. Кружков.— Брат не выносил матерщины, а тут сорвался. И пошел честить следователей. И сумел устоять, и не оговорил никого. Ему подсовывали фальсифицированные протоколы допросов, которые бросали тень на его друзей. Но он решительно отказывался подписывать фальшивки. Следователь переходил на крик: «Заставим подписать!» — и как бы предупреждал: «Нам спешить некуда».
И они не спешили. У них был свой расчет, проверенный годами: «Не выдержит... Расколется».
Следствие продолжалось мучительно долго. После каждого допроса Кружков чувствовал, как истощаются силы. Физические и моральные. Ему казалось, что больше он не выдержит этот конвейер, что его уже довели до последней черты. Обессиленный, униженный, голодный, он лежал на нарах, пытаясь хоть немного заснуть. Но его вновь уводили на допрос...
С Лубянки перевели в Лефортово, а оттуда в пересыльную тюрьму на Красной Пресне. Сюда свозили уже осужденных — штатских и военных, уголовников и политических. Здесь проходила своеобразная ярмарка — за рабочей силой приезжали представители лагерей НКВД, чтобы отбирать «приглянувшийся» им «товар». Каким принципом руководствовались они при этом, заключенные, конечно, не знали. И когда их вывозили из камер пересыльной тюрьмы, они боязливо оглядывали друг друга — с кем и надолго ли свела их судьба?
Вспоминает Нина Веселитская
... Ее арестовали на Урале, в теперешнем Екатеринбурге, куда в начале войны эвакуировали Московский университет. Она училась на искусствоведческом отделении филологического факультета МГУ.
Нина понимала, знала, любила искусство. Одно время, перед самой войной, была секретарем писателя В. В. Вересаева. (Уже после реабилитации она пришла к Кружкову в «Огонек», и тот, будучи редактором отдела литературы, заказал ей статью о Вересаеве по случаю юбилея писателя.)
Я побывал у Нины Всеволодовны дома.
— Вы просите рассказать о Николае Николаевиче в Бескудниковском лагере. Так я вас поняла?
— Но сперва о себе. Когда и при каких обстоятельствах вас арестовали?
На миловидном лице уже немолодой женщины, сохранившей следы былого обаяния незаурядной актрисы ансамбля лагерей НКВД Москвы и Московской области, промелькнула грустная улыбка.
— Я жила на квартире у преподавателя индустриального института. Двадцать третьего апреля сорок третьего года раздался стук в дверь.
— Собирайтесь — вот ордер на арест.
Так начались ее тюремные мытарства. Рассказывать о них — значит повторить все, что я уже написал о следствии «по делу» Кружкова, Те же расспросы о заговоре против Сталина, те же попытки пришить покушение на него. Это — подходы, внешняя оболочка, суть же намерений следователей сводилась к тому, чтобы Нина оговорила секретаря парткома, декана факультета, на котором училась.
Ее доставили в Москву, на Лубянку, а оттуда — в Бутырскую тюрьму. Там она заочно познакомилась с Кружковым.
— В Бутырках рядом со мной на нарах лежала молодая, красивая женщина. Я не помню ее имени, но хорошо помню, с каким волнением она говорила о человеке, которого встретила на войне, который стал для нее очень близким. Она готова была шепотом всю ночь рассказывать о нем, описывать его внешность, говорить о его интеллигентности, уме. Я рассталась с ней, когда меня отправили на Красную Пресню,
в пересылку. И судьбе угодно было, чтобы человека, о котором так восторженно говорила мне соседка на нарах Бутырки, я встретила во дворе пересыльной тюрьмы. Я вздрогнула, когда увидела его — красивый мужчина в военной гимнастерке, изодранной каракулевой папахе и основательно стоптанных хромовых сапогах. Подумалось: уж не он ли это? И вдруг слышу: «Кружков Николай Николаевич...» Шла перекличка перед отправкой в лагерь.
Через несколько дней я увидела его с тачкой, доверху груженной камнями. Он катил ее, низко пригибаясь, тяжело дыша, обливаясь потом. Выбрав время, после работы я подошла к Николаю Николаевичу. Впервые разглядела его поближе и ужаснулась: вместо зубов — старческий провал рта. Не трудно было догадаться, куда делись зубы у человека, прошедшего через следственную мясорубку. Я рассказала ему о соседке по тюремным нарам, передала все, что она говорила о нем. Он слушал, низко опустив голову, а потом обронил: «Женская фантазия... Однако спасибо ей за добрые слова... Не знаю, доведется ли нам встретиться...»
Насколько известно, они больше не встречались.
Николай Николаевич относился ко мне в лагере как к дочери. Называл ласково: Солнышко, поражая эрудицией, беседовал со мной о живописи. Но за пределы искусства наши беседы не выходили. Как-то я попыталась узнать о его злоключениях после ареста, но Кружков мгновенно нахмурился и умолк. Меня просветили: тут, в лагере, говорить об этом небезопасно.
Однажды Николай Николаевич сказал мне, что когда-то писал стихи, а на одно из них была сложена песня. Я в ту пору участвовала в самодеятельности Бескудниковского лагеря и, конечно, попросила его напеть эту песню. Он замахал руками:
— Что вы, Солнышко! Никогда в жизни... У меня и голоса-то нет.
— Я Зою попрошу, она исполнит вашу песню.
Зоя Кузьминых, эстрадная певица из Горького, подруга по несчастью, пела в нашей самодеятельности. С трудом я уговорила Николая Николаевича напеть свою песню.
В день Советской Армии, в столовой, Зоя блестяще исполнила эту песню. Ведущий объявил, что автор
слов этой песни — заключенный, сидит сейчас в «зале», и назвал его. Я наблюдала за ним из-за кулис — он был страшно смущен и не знал, куда ему спрятаться. А вскоре выяснилось, что он скрывал от нас талант запевалы: Николай Николаевич стал активным участником самодеятельности зэков.
Вспоминает Лазарь Шерешевский
Моего собеседника, писателя, поэта, переводчика Лазаря Вениаминовича Шерешевского, я застал дома за работой над книгой о былом и пережитом, о годах, проведенных в тюрьмах и лагерях, о товарищах по несчастью, с которыми связала его судьба. Среди них был и Николай Кружков.
Шерешевский говорил о нем с благоговением. Видимо, в какой-то мере сказывалась разница в возрасте — Лазарю Вениаминовичу было 18 лет, когда его арестовали и осудили, а Кружкову — 42. Но дело не только в возрасте.
— Было в нем что-то такое, что, как магнит, притягивало к себе окружавших его зэков,— вспоминал Лазарь Вениаминович.— Тут и обаяние, и интеллигентность в широком смысле этого слова. Беседуя с ним, слушая его, я порой чувствовал себя так, словно сижу на лекции, будто рядом со мной одноклассник Эма Мендель. Весной сорок первого меня и моего одноклассника Эму Менделя (позже он получил известность как поэт Наум Коржавин) за вольномыслие исключили из школы. Учителя, перепуганные тридцать седьмым годом, сочли крамолой наши разговоры и споры о времени и поэзии.
В' мертвой лагерной зоне Кружков говорил о поэтах, на чьи стихи был наложен запрет. Николай Николаевич читал нам исчезнувшего в 1938 году Бориса Корнилова, сосланного Заболоцкого, вспоминал Михаила Кольцова, с которым работал в «Правде». Мы поражались его эрудиции, памяти, таланту рассказчика на самые разные темы, будь то древняя история или современное искусство, биология или медицина. Он вспоминал свои встречи с Циолковским на родной ему калужской земле, с Хмелевым в МХАТе — в прошлом редактор отдела литературы и искусства газеты «Правда», он чувствовал себя и сейчас как в отчем доме, когда речь заходила о театре. Николай Никола-
евич близко знал академика Орбели и художника Серова, Эренбурга и Алексея Толстого. Сгрудившись вокруг нар Кружкова, затаив дыхание, мы слушали его рассказы о Великой Отечественной войне — Кружков был ее участником и летописцем. Для заключенных ли вечерние беседы были своеобразным университетом культуры. И все это после каторжного труда в зоне, в подмосковном лагере Бескудниково. Здесь находился экспериментальный завод, где трудом и разумом заключенных разрабатывались образцы изделий для лагерной промышленности: 12 цехов, включая цех... наручников.
Перед октябрьскими праздниками в цехе наручников появился плакат: «Встретим Великий Октябрь перевыполнением плана». Мы, конечно, сразу же обратили внимание на этот дикий призыв. И Николай Николаевич решился осторожно спросить кого-то из начальников (были и среди них либералы), не смущает ли его призыв к перевыполнению плана в цехе... наручников. Тот ничего не ответил, но к вечеру плакат этот исчез.
Завод, надо отметить, располагал великолепными конструкторскими бюро, техническим отделом, где трудились первоклассные специалисты, волею судьбы ставшие зэками. Работали мы в одной бригаде с ворами и убийцами, но жили отдельно от них, в бараке политических заключенных. Были среди нас инженеры и композиторы, архитекторы и врачи, преподаватели вузов и крупные военачальники, писатели и журналисты. К Николаю Николаевичу, создавшему вокруг себя обстановку какой-то особой духовности, тянулись и гуманитарии, и технократы. Это было, конечно, небезопасно: начальство косо поглядывало на просветительскую миссию Кружкова.
Холод и голод, изнурительный труд, бесконечные проверки днем и ночью — все это, конечно, не могло не сказаться на физическом состоянии каждого из нас. Но Кружкову к тому же дал о себе знать давнишний туберкулез легких. Его забрали в лагерную больницу, и вскоре мы получили от него записку, написанную со свойственным ему юморком: «Наверно, наверно у меня каверна!»
Авитаминоз, дистрофия, вспышка туберкулеза, сердечные приступы делали свое дело. Он тяжело дышал, посеревшее лицо покрывалось холодным потом.
Физический труд стал ему не под силу. Помог ему очередной приступ «либерализма», который время от времени «одолевал» заместителя начальника лагеря Федора Перлова. Кружков прозвал его «сороконожкой»: он непрерывно заставлял зэков, работавших в сапожной мастерской, шить ему сапоги. По натуре человек не злой, Перлов иногда переключал нас с тяжелой работы в зоне на работу более легкую. Так Кружков стал заведовать складом готовой продукции, а меня определили в чертежники. Но вскоре из Москвы пришел грозный приказ — всех заключенных по 58-й статье перевести на общие работы. В один день опустели КБ, технический отдел, все службы, где были заняты зэки — ИТР. Надолго ли? Пошел слух, что надолго.
Отнюдь не из гуманных соображений начальник завода помчался в Москву, в НКВД: «Вы срываете план. И вас и нас за это по головке не погладят!..»
Пока сигнал тревоги неторопливо (здесь тоже действовала бюрократическая машина) передавался по цепи, с этажа на этаж, политзаключенные разгружали платформы с гравием, таскали доски, мешки с цементом, копали канавы, занимались строительными работами. Так длилось долго, пока Москва не дала отбой.
Я старался улучить минуту-другую, чтобы побывать в «хозяйстве» Николая Николаевича — дощатой каморке, стены которой покрывал колючий иней. Освещала и обогревала ее лампа ватт на пятьсот. Мы где-то добывали кипяток, пили его из самодельных кружек и, позабыв все на свете, погружались в мир литературы и искусства.
После войны в лагере установили выходные дни — два в месяц. В эти дни, собрав дары родственников, мы устраивали «пиры». В бараке была печурка с плитой, и я, как младший по возрасту, готовил чай, варил привезенную с воли картошку. У нар Кружкова или Гехта собирались инженеры, любители литературы и искусства. Шел увлекательный общий разговор, в котором мелькали имена писателей, художников, артистов, вспоминались спектакли, возвращавшие нас в прошлое, теперь казавшееся нам далеким и безвозвратным. Я слушал раскрыв рот, боясь пропустить что-то...
Летом сорок пятого к нам присоединился писатель, с которым Кружков был хорошо знаком еще до войны,
Семен Гехт. Он был участником писательской бригады, которая по инициативе Горького выезжала на строительство Беломорско-Балтийского канала. «В лагерях и тогда кормили ржавой селедкой,— рассказывал Гехт.— А что касается Горького, то ох как много было вокруг него чадящих и кадящих...»
Вечерами, перебирая в памяти былые встречи на свободе, мы хоть ненадолго забывали, что окружены колючей проволокой и вышками с часовыми. А наутро вновь начиналось жесткое лагерное бытье.
Самыми страшными были дальние этапы. По какому принципу, по чьей злой воле вдруг среди ночи надзиратель выкрикивал зэков на эти дальние этапы, мы точно не знали, но догадывались: «кум» (так называли оперуполномоченного) чинил расправу с теми, кто был ему не по нраву.
«Кум» — гроза зэков. У него был свой «план» — сколько в этот месяц он должен выявить в лагере лиц, готовящих или уже совершивших «преступления», чтобы «открыть» новое «дело» и «навесить» добавочный срок. «План» этот он неукоснительно выполнял с помощью «стукачей». Мы знали: если надзиратели ночью вызвали из барака группу зэков «на вахту», это значит, что всех их рано утром отправят в пересыльную тюрьму, а оттуда — на дальние этапы, кого — на Колыму, кого — в Заполярье, кого — на Печору, а кого — в тайгу, на берега Амура. Но если вызвали одного-двух зэков, то это значит, что «кум» будет пополнять ряды «стукачей». А может, ему потребовались свидетели, которые подтвердят донос. В обоих случаях у «опера» была одна цель — выполнить, а еще лучше перевыполнить свой «план». Я помню «дело» пианиста Володи Клемпнера и архитектора Сергея Попова. Их нары были рядом, и по вечерам они о чем-то беседовали. Кто-то из «стукачей» в своем доносе так интерпретировал их беседы, что оперуполномоченный уже прикидывал, сколько можно добавить к тем пяти годам, на которые их осудили по статье 58—10. Теперь важно вырвать у соседей по нарам подтверждение доноса. «Кум» был большой мастер по этой части. Попова и Клемпнера увезли в тюрьму. А потом вторично осудили.
«Кум» расправлялся с теми, кто не желал стать «стукачом» или отказывался подтвердить донос. Их отправляли на дальний этап.
Был среди любителей послушать вечером, после работы, Николая Николаевича Витя Левенштейн. Отца его репрессировали в 37-м, а вскоре в нашем лагере оказался и сын. Не раз по ночам вызывал его «кум», настойчиво добиваясь «компромата» на тех, с кем Витя дружил, с кем неосторожно обсуждал политические события. Но Витя в этих случаях был глух и нем или отделывался шуткой. Однако с тем большей настойчивостью «кум» атаковал Левенштейна. Ночные вызовы участились, и в конце концов Витя исчез из лагеря — его угнали куда-то в суровые северные края. Постигла эта участь и Николая Кружкова. В летнюю ночь 1948 года в бараке раздался зычный голос надзирателя.
В ту ночь разговор с «кумом» был недолгим. Тот требовал от него выложить «компромат» на Павла К., которого в кругу слушателей Кружкова называли философом.
— Ты не упирайся,— твердил «кум».— Нам все известно про твоего философа, как он на Советскую власть клевету возводил.
— А мне это неизвестно.
— Пашка же твой лучший друг... Пашка — Колька... Друзья — не разлей водой... А сейчас отбрехиваешься: «Мне это неизвестно». Вот пошлем тебя на Амурлаг, там вспомнишь живо все, что надо...
Я провожал Николая Николаевича в дальнюю, неведомую дорогу. Он стоял печальный, нахмуренный и растерянно бормотал: «Увозят меня... Увозят». На нем был наброшенный на плечи кожух, когда-то полученный им от родственников.
На грузовике, крытом брезентом, его увезли в группе зэков на Красную Пресню, в уже знакомую ему пересыльную тюрьму. А через несколько дней, обреченные на дальний этап, сцепившись руками (это мера предосторожности конвоиров — чтобы не убежал никто), будут они шагать к вагонам — под охраной автоматчиков с собаками.
На берегу Амура
Кружков потерял счет времени. Дорога в изрядно потрепанном вагоне, продуваемом всеми ветрами, была долгой и мучительной. Раз в сутки давали баланду. Согревались, когда на нарах плотно
прижимались друг к другу. В вагоне буйствовали уголовники, и Кружкову казалось, что живым ему до места назначения не добраться. И когда однажды с грохотом открылась дверь и раздалась команда «выходи строиться», он, обессиленный, с трудом выполз из вагона. Выполз и оглянулся — перед ним угрюмо высился вокзал Комсомольска-на-Амуре. Вот он, «дальний этап», которым столько раз стращал их в Бескудниковском лагере всесильный «кум»!
Вместе с политическими в лагерь на берегу Амура согнали уголовников и «указников» — людей, осужденных по указам за опоздание на работу, за кусок хлеба, тайком взятый в пекарне, и прочие мелочи... По ночам отсюда уходили отряды на стройку дороги Комсомольск — Советская Гавань. Дошла очередь и до Кружкова. Из пересылки вывели ночью, а на рассвете переправили на другой берег Амура. Несколько суток под конвоем с собаками по разбитой дороге, порой по колено в грязи, гнали их в Амурлаг, где тысячи заключенных с тачками тяжело поднимались по доскам на 10—15 метров от карьера к насыпи.
После Бескудникова Амурлаг показался Кружкову адом кромешным. Нагрузив тачку камнями, надрываясь, катил он ее к насыпи. Остановиться, чтобы передохнуть, нельзя: сзади другая тачка впритык катится. Если зазеваешься — полетишь под откос. Сколько их было таких! Он работал на пределе сил. Порой ему казалось, что вот-вот он отдаст богу душу.
Из бараков ежедневно выносили трупы.
О страшной жизни своего отца в Амурлаге мне рассказал и Валерий Кружков. Я спросил:
— Как же он выжил?
— Врачи помогли...— ответил Валерий.
В Амурлаге кроме вольнонаемных врачей находилась большая группа прекрасных медиков, осужденных по разным пунктам 58-й статьи, вплоть до «отравителя» Горького и Куйбышева Николая Гавриловича Барновского.
Много сделала для Кружкова доктор Зинаида Михайловна, жена репрессированного военачальника (ее вслед за мужем посадили в тюрьму), когда Николая Николаевича привезли с трассы в состоянии, о котором обычно говорят: «Живой труп».
Зинаида Михайловна знала, что Кружков до войны работал в «Правде», был хорошо известен в мире
писателей, деятелей театра, знала, что арестовали его уже в редакции «Красной звезды», где он трудился в должности заместителя главного редактора, знала, что он интеллигент в самом широком смысле этого слова. Но доктор Федько как-то заметила в Николае Николаевиче нечто такое, что ее поразило — Кружков свободно читал латынь, переводил. И Зинаида Михайловна спросила его:
— Вы в медицинском учились?
— Нет, не учился. Латынь ко мне пришла иными тропами...
— Ну, знаете... Это ведь надо нам как-то использовать, как вы считаете? Что, если мы вас в фельдшеры определим? Научим, экзамены сдать заставим — и будете помогать... А?
Зинаида Михайловна слов на ветер не бросала. Она составила список книг, необходимых для подготовки к экзаменам. И вот уже из Москвы приходит посылка с учебниками.
Экзамены он сдал.
...Новый фельдшер обратил на себя внимание: расторопный, добрый, заботливый, на все руки мастер...
Как-то ночью к берегу реки причалила лодка, и два здоровенных мужика принесли в лагерную больницу отчаянно стонавшую женщину. Дежуривший в ту ночь Кружков растерялся.
— Кто вы? Откуда? Как попали сюда? Вас ведь заберут...
— Здешние мы, рыбаки. До больницы, в район, не довезем, помрет. А рожать приспело... С нами делайте, что хотите, а ее спасите. Святое это дело.
Выпалил все это рыбак — и на колени. Кружков поднял его.
— Будь что будет. Несите роженицу вот сюда,— и указал на застланную простыней кровать.— А сами побыстрей отчаливайте. От греха подальше...
Память у Николая Николаевича была блестящая, он мгновенно вспомнил наставления принимающему роды. И вот вчерашний «правдист» и «краснозвездовец» Николай Кружков отличнейшим образом выполнил необычнейшую в жизни журналиста миссию.
Утром он доложил о ЧП по начальству.
— Вы не наказывайте меня. Спасать и женщину, и ребенка надо было.— И повторил слова рыбака: — Святое это дело!
Через неделю за новорожденным и матерью приплыли на лодке те же рыбаки. Крепко обнимали они Николая Николаевича. И вознаградили еще, чем могли: огромную рыбину оставили и каравай хлеба...
Лечил он и «политических», и уголовников. Научился помогать болевшим цингой и малярией, страдавшим от панариции и энцефалита. Ходил под конвоем в город за лекарствами, а «домой», бывало, тащил на себе пьяного конвоира.
Здравствуй, Москва
Где взять слова, чтобы передать гамму чувств, охвативших Кружкова, когда в один прекрасный день ему сказали, что он свободен?
Проволочная изгородь осталась позади. Куда податься?
Выбор, правда, небольшой: он свободен, но не реабилитирован. А между двумя этими состояниями — дистанция значительная. Под знаком «минус» — много городов, в первую очередь, конечно, Москва. Выбрал тогда Николай Николаевич Ангарск: город новый, говорят, что и жить там полегче. С ним туда отправилась и Валентина Викторовна, вторая жена Кружкова (их связал уже лагерь).
В Ангарске он встретил товарищей, вместе с которыми томился в Амурлаге — Николая Голутву и Лидию Жеребцову. Их освободили раньше. Когда зашел разговор о житье-бытье на свободе, они обнадежили:
— На многое не рассчитывайте, но какое-то занятие и угол будете иметь.
Так оно и вышло. На работу его устроили в автоколонну, плановиком. Это была третья специальность после ареста. Нашелся и «угол».
Кружков решил пробивать себе дорогу пером, верно служившим ему десятилетиями. Поехал в Иркутск, в редакцию областной газеты. Здесь кое-кто помнил довоенные очерки и фельетоны Н. Кружкова в «Правде», его отличное перо. Но дальше приветливой встречи, сочувственных слов на пути к журналистике он не продвинулся. Не получив никакого задания в редакции, он написал-таки — по своему усмотрению — несколько материалов на ангарские темы, послал их в Иркутск. Печатать не стали. Он и не спрашивал себя: почему? Старому опытному газетчику все было ясно:
пока его не реабилитируют, не восстановят в партии, мыкаться ему без любимого дела.
В Ангарск приехали родные — сперва сын Сергей, а потом и брат.
Кружков написал заявление в военную прокуратуру. Именно заявление, длинное, на несколько страниц. Заявление, опровергающее все выдвинутые против него обвинения. Николай Николаевич вручает его брату и говорит:
— По-моему, то, что надо. Обратись сам в Союз писателей, покажи эту бумагу Михалкову и передай ему мою просьбу — помочь в хлопотах. Ведь были мы когда-то друзьями...
Кружков не очень верил в успех, но надежда все же какая-то теплилась.
Вернувшись в Москву, Всеволод Николаевич сразу же отправился к Михалкову. Сергей Владимирович внимательно прочел и решительно заявил:
— Не годится! Длинно и расплывчато.
Он сам переписал заявление, уместив его на одной странице.
И начались хлопоты. Все делалось при самом активном участии Михалкова, но непосредственно ходить, ждать, просить — все это выпало тогда на долю Всеволода Николаевича. Он регулярно наведывался в военную прокуратуру, настойчиво добиваясь ответа на заявление. Его уже тут знали и встречали стандартно:
— Дело Кружкова еще не пересмотрено. Оставьте свой телефон, мы вам позвоним.
— И вот,— вспоминает Всеволод Николаевич,— однажды мне, и верно, позвонили: «С вами говорят из военной прокуратуры. Когда вы сможете приехать к нам?»
Ко мне вышел полковник.
— Дело вашего брата пересмотрено. Вот вам документы. А здесь распишитесь...
Это были документы о реабилитации. На следующий день я вылетел в Ангарск.
* * *
Кружков уже жил в Москве, когда он получил вызов в КГБ. По какому поводу, что случилось? Он мучительно перебирал в памяти все события своей жизни последнего времени, встречи с разными
людьми, беседы с ними — что могло послужить поводом для вызова на Лубянку?
Кружков явился в КГБ точно в назначенное время. Первый же вопрос несколько озадачил.
— Абакумов вас допрашивал?
— Да...
— Он расстрелян. Но на нем выяснение обстоятельств правонарушений и преступлений минувшего не заканчивается. Прошу вас восстановить в памяти детали того допроса. Какие задавал вопросы, кем интересовался?