Северные гастроли

Северные гастроли

Гусаров О. Северные гастроли // Нева. – 2001. – № 4. – C. 236–242 : портр., ил.

- 236 -

Однажды, в 1951 году, мне и моей жене — мы оба эстрадные артисты — предложили поехать на гастроли в северные края. И хотя я хорошо знал, что гастроли эти будут очень нелегкими, я сразу же согласился. Мне казалось, сама судьба придумала для нас эту поездку. Потому что именно там, на севере, окончил свою жизнь отец моей жены — Александр Илларионович Мотузенко.

Этого человека я видел только на фотографиях, но знал о нем много. Сын крестьянина, он в 1910 году окончил Алексеевское военное училище и был произведен в подпоручики, участвовал в русско-германской войне, его храбрость была отмечена орденами. Потом служба в Красной Армии. И вот в 1938 году он, уже комбриг железнодорожных войск, направленный служить в Забайкалье, был арестован и осужден тройкой на восемь лет лагерей с конфискацией имущества и еще на пять лет ссылки. Сразу же после его ареста жену его, Александру Васильевну, выгнали из занимаемой квартиры, хорошо, свет не без добрых людей, ее приютили у себя дальние знакомые. Профессии у Александры Васильевны не было. Но она обладала от природы красивым меццо-сопрано, музыкальностью и слухом. Оставшись без средств к существованию, она отправилась в Читинский радиокомитет, прослушалась и была принята в хор Радиокомитета, правда, на мизерную зарплату. И все же именно эта зарплата давала ей возможность, отказывая себе в самом необходимом, все три года, пока длилось следствие, организовывать передачи в тюрь-

- 237 -

му своему мужу. Потом, когда его отправили на север, ей удалось перебраться в Ленинград, где в Театральном институте училась ее дочь Татьяна, моя будущая жена, а в Сельскохозяйственном — ее сын Юрий. Всю жизнь она благодарила судьбу за то, что таким образом и она, и ее дети сумели избежать участи родственников «врага народа» — тюрьмы или ссылки. Любящая жена, донская казачка, по своему характеру она была сродни российским женам времен «стрелецкой казни» при Петре I и женам декабристов. Отныне ею владела лишь одна цель: поддержать, «выкарабкать», как она говорила, «папку» из того ужаса, из той беды, в которой он оказался.

Об Александре Илларионовиче мне много рассказывала его дочь, моя жена и партнерша по сцене. Она вспоминала, как у них в доме, бывало, обедал, наезжая с инспекцией в Читу, маршал Блюхер. В этом случае со службы раздавался телефонный звонок: «Мамка, сегодня обед по высшему классу, со мной придет Блюхер».

Это он, Александр Илларионович, сам очень любивший театр и особенно музыку, первым заметил артистические способности у своей дочери. Он привез ее в Ленинград для поступления в Театральный институт, долго разговаривал с его руководителем Б. М. Сушкевичем и в заключение сказал: «Я доверяю вам, Борис Михайлович, мою девочку, самое дорогое для меня». Уезжая обратно в Читу, он и не подозревал, что расстается с дочерью навсегда.

Однажды в 38 году, домой к Александре Васильевне прибежал взволнованный сослуживец ее мужа и принес ей страшное известие. Он был понятым при аресте комбрига. «Вошли в кабинет трое, — рассказывал он. — Прокурор обратился к комбригу и приказал: «Сдать личное оружие». Личным оружием был наградной браунинг с выгравированной надписью: «Мотузенко — от Реввоенсовета». Александр Илларионович стал белее снега. Прокурор, подойдя вплотную, сорвал с него петлицы с ромбом и стал хлестать ими по лицу комбрига...»

Через некоторое время «маму Шуру» разыскал в Чите некий, не назвавший себя человек, — он передал ей записку от мужа. Оказалось, его самого недавно выпустили из тюрьмы. «Ваш муж, — рассказывал он с волнением и восхищением, — это удивительный человек! Поразительно крепкая воля, самообладание. По утрам он поднимал всех сокамерников на зарядку, да и сам, конечно, ее делал. Смешно? Зачем бы? Но он убеждал нас в том, что главное сейчас—не терять духа и стойкости. Именно ему я обязан жизнью. Однажды меня вместе с вашим мужем перед очередным допросом загнали в камеру, обшитую внутри листовым железом. Щелкнул замок, и почти сразу же послышалось то ли шипение, то ли свист. И камера начала наполняться сухим, раскаленным паром. Поначалу мы, русские люди, привыкшие к парилке, терпели, но вскоре стало тяжело дышать, голова, казалось, распухла. Я думал, мне наступает конец. Но ваш муж сообразил, что надо делать. Он лег на пол и припал к тоненькой щели между полом и дверью, жестом подозвал меня, и мы по очереди вдыхали «свежий» тюремный воздух. Экзекуция продолжалась долго. И когда дверь камеры распахнулась, мы услышали: «Вот суки! Враги народа! Живучие, падлы! А ну, курвы, на допрос!»

— Ваш муж, — продолжал незнакомец, — для них крепкий орешек. Напраслину на себя не возьмет. Они обломают зубы на нем. Он скоро, думаю, будет дома.

Но этого не случилось. Его осудили и отправили в лагеря, в Коми АССР.

А «мама Шура», как я уже говорил, оказалась в Ленинграде.

Она попеременно ночевала то у нас — у нас к тому времени уже был ребенок, и мы занимали комнатушку в 9 квадратных метров, то у своего сына, который тоже был женат — у них была комната лишь чуть больше нашей. И все же устраивались.

Но началась война. На семейном совете решили, что лучше всего маме Шуре эвакуироваться в тыл —

- 238 -

оттуда она сможет помогать «папке». Легко сказать — эвакуироваться. Но на какие деньги? Денег не было. Мы жили на стипендии. С большим трудом мама Шура продала единственную свою не конфискованную ценность — обручальное кольцо, и на эти деньги поехала в неизвестность — в Кировскую область, в деревню Лобки. Устроиться там оказалось непросто. «Кавыренных» в дом к себе пускали неохотно. Но один парень, который уходил на фронт, сказал своей матери: «Пусти Шуру к нам и береги. Если ей будет хорошо, то и я останусь живым». Так оно и случилось, он вернулся домой живым.

Началась ее жизнь в деревне. Мама Шура вступила в колхоз. По-прежнему ее главной заботой, главным делом ее жизни были посылки, которые она отправляла мужу. Как бы ей ни было тяжело, она неизменно делала это. Молча. Не ропща, ни у кого ничего не прося. Только — сама. При жизни она даже не давала нам читать письма Александра Илларионовича. Письма «оттуда». Она берегла дочь, знала, что дочери эти письма могут причинить невыносимую боль.

Вернувшись из эвакуации в Ленинград, мама Шура устроилась на работу в Эрмитаж смотрительницей зала. Своей работой в Эрмитаже она очень гордилась. Гордилась и добрыми отношениями с директором, академиком Орбели, который, проходя мимо, всегда предлагал: «Александра Васильевна, пойдемте на лестницу, покурим». Во время перекуров сочувственно расспрашивал о ее жизни и о судьбе Александра Илларионовича.

Впрочем, то, что выпало на долю Александры Васильевны и Александра Илларионовича, можно было считать проявлением «гуманности» со стороны власти — как ни как, а ему оставили право переписки.

Моего же отца постигла другая участь. В 1938 году он тоже попал под жернова сталинских репрессий. И вот однажды, когда моя мама, выстояв очередь перед воротами Ростовской-на-Дону следственной тюрьмы, протянула, назвав свою фамилию, узелок с передачей, в ответ она услышала: «Сослан на десять лет, без права переписки». — «Куда? — спросила мама. — Скажите, куда!» — «Не положено», — грубо отчеканил тюремщик. Но он-то знал, куда. Это мы не знали. Только спустя полвека стало известно, что означала эта страшная формулировка.

В хрущевскую «оттепель» началась массовая реабилитация невинно осужденных. Я предложил моей матери возбудить ходатайство о реабилитации отца. Но она запретила мне писать в правительство какие бы то ни было ходатайства. Она на всю жизнь была смертельно напугана тем, что произошло с ее мужем, не верила в прочность каких бы то ни было нововведений и слишком хорошо помнила, как много мытарств пришлось ей вынести как жене «врага народа». Она боялась искалечить мне жизнь. Уже после ее смерти — а она умерла от инфаркта в 1965 году — я заговорил об этом со своей младшей сестрой. Но она ответила: «А зачем? Что мы будем иметь от этого? Ну, реабилитируют — и что?»

Но я все же считал своим сыновним долгом восстановить справедливость в отношении моего отца. И в 1988 году — уже после того, как ушла из жизни и моя сестра, я обратился с ходатайством в прокуратуру Ростовской области. Проверка продолжалась около года. И вот в январе 1989 года я получил из Ростовского областного суда справку о реабилитации моего отца. В этой справке говорилось, что президиумом областного суда отменено постановление тройки УНКВД по Ростовской области от 15 июня 1938 года в отношении уроженца города Луганска, русского, гражданина СССР, беспартийного, бывшего белогвардейского офицера, до ареста работавшего преподавателем математики в институте повышения квалификации хозяйственников наркомхоза Гусарова А.И., признанного виновным в контрреволюционной деятельности и подвергнутого расстрелу с конфискацией имущества. Дело производством прекращено на основании п.2 ст. 5 УПК РСФСР за отсутствием состава преступления.

Гусаров Александр Иосифович реабилитирован посмертно.

И подписи, и круглая гербовая печать.

- 239 -

Папу уничтожили, как и миллионы людей в нашей стране, ни за что ни про что. Преподаватель высшей математики, физики, астрономии, он работал с раннего утра до позднего вечера, дабы прокормит семью. В этом и заключалась вся его «контрреволюционная» деятельность. Ради дополнительного заработка — а преподавателям тогда платили мало — он и устроился преподавать в ФОНе, Факультете особого назначения, организованном для повышения образования партийных руководителей Азово-Черноморского края, порой полуграмотных «выдвиженцев», как их называли тогда. После того, как под гильотину репрессий попал весь Азово-Черноморский крайком, прихватили и их преподавателя, моего отца. И он попал в общую кровавую мясорубку...

Вот так я потерял отца. А было ему в ту пору всего сорок шесть лет.

Александр Илларионович, отец моей жены Тани, дожил до шестидесяти лет. Но какими мучительными были эти годы! Изощренные допросы в течение длившегося три года следствия, жестокость тюремщиков, которых выводило из себя упрямство волевого командира... Его судьба на каторжном Севере была еще более тяжкой. Все годы, которые ему довелось прожить, он поддерживал себя только надежде на освобождение, глубокой верой в то, что эта надежда осуществится.

Александра Васильевна, его жена, с нетерпением подсчитывала дни, оставшиеся до возможной встречи. В каком бы состоянии, больной, искалеченный за годы лагерей, «папка» ни вернулся, она ждала его. Только бы вернулся!

В одном из последних своих писем Александр Илларионович просил ее приехать за ним, ибо самому ему в том состоянии, до которого его довели в заключении, было не добраться до Ленинграда, если конечно, ему еще разрешат эту милость. Заглядывая с надеждой в наши глаза, Александра Васильевна спрашивала: «Сумеем ли мы «папку- поставить на ноги?» Мы утешали и подбадривали ее, как могли. Истинного состояния Александра Илларионовича мы не знали. Его писем мама Шура, как я уже говорил, нам не показывала. Прочли мы их много позже.

И вот она засобиралась за «папкой». Насушила сухариков, прикупила рафинада, все зашила в матерчатые мешочки и, не считаясь ни со своим уже немолодым возрастом, ни со здоровьем, ни с трудностями пути на далекий север, решила ехать. Она готовилась к встрече. Радостное оживление с каждым днем все нарастало. Мы дали ей денег, и она отправилась на Московский вокзал за билетом, не позволив ее сопровождать. «Да что, я купить билет не сумею. Скоро вернусь». Вообще, свою поездку за «папкой» она ощущала как великую миссию, и старалась все делать сама, самостоятельно. Сказывался характер донской казачки.

Едва она ушла, как почтальон вручил нам телеграмму на ее имя: «За Сашей приезжать не надо, он умер. Его друг, священник». Ни имени, ни фамилии. Мы были ошеломлены. Во-первых, сама его смерть в тот момент, когда реальным уже казала долгожданная встреча, была тяжелейшим ударом и для Тани, и для меня. Но в тот момент нас более все страшила мысль о том, как мы скажем о горестном известии маме Шуре, которая вот-вот должна вернуться с купленным билетом. Это было невыносимо.

Стыдно признаться, но мы чувствовали, что ни мужества, ни сил у нас на это не хватит. И мы начали слезно упрашивать соседку Ольгу Павловну, женщину, прошедшую всю войну до Берлина, человека волевого и вместе с тем отзывчивого, знающего, «почем пуд лиха», чтобы она вместе со своим мужем еще не снявшим майорских погон, как-нибудь подготовила маму Шуру к трагической вести.

Она поняла наше состояние и согласилась.

— А потом по рюмочке, — сказала она, — помянем вашего папочку, хорошего человека. Как полагается по русскому обычаю. Как бывало на фронте.

Мы ждали возвращения мамы Шуры с вокзала на другой стороне Фонтанки, напротив нашего дома, малодушно укрывшись за парапетом. Таня, еще продолжавшая плакать, заметила ее первой.

— Смотри, вон мама. Вошла под арку.

Нет, никому я не пожелаю переживать подобные минуты!

Соседка, Ольга Павловна, и впрямь сумела смягчить первый шок. Впрочем, наверно, как я понял позднее, внутренне мама Шура и сама уже была готова к подобному исходу. Ведь она читала письма «оттуда», которых мы не видели.

Но самые последние письма Александра Илларионовича из поселка Крутая Коми АССР пришли у после его смерти — он сам то ли уже не успел, то ли не захотел их отправить. Их переслал Александре Васильевне все тот же безымянный священнослужитель.

Герцен писал когда-то: «Письма — больше чем воспоминания, на них остается запекшаяся кровь событий...»

- 240 -

Я думал об этом, когда много лет спустя держал в руках пачку писем Александра Илларионовича, аккуратно перевязанных голубой ленточкой. Эти письма, сложенные в белую папку вместе со свидетельством о смерти А.И. Мотузенко и справкой о реабилитации, Александра Васильевна завещала своему сыну Юре. Она умерла в 1971 году. А Юра со временем передал эту папку нам. Таня начала читать эти письма и залилась слезами...

Вот некоторые из них.

25.03.1945г.

Здравствуй, мамусенька! Моя дорогая и любименькая!

Получил твое письмо от 12 февраля, а перед этим за несколько дней получил письмо от 22 февраля, на которое сейчас же ответил. Очень рад, что ты не забываешь своего старика, за что большое тебе спасибо. Ты, между прочим, пишешь, что постигшее нас горе наложило свой внешний отпечаток, неприятный вообще, а для женщины — в особенности. Конечно, горе не красит человека, но нельзя сказать, чтобы эти неприятные последствия были результатом только наших внутренних переживаний. Здесь, по-моему, основную роль играют материальные недостатки, а главное — возраст (я боюсь посмотреть на себя в зеркало, т. к. оттуда вместо знакомой физиономии выглядывает неприличная обезьянья рожа). Но это, хотя и неприятно, но естественно, ибо мне пять дней тому назад пошел шестидесятый год плюс неприятности и тяжелые условия последних семи лет. Во всяком случае, ты особенно не огорчайся. Имей в виду, в нашем возрасте главную роль играет не внешний вид, а внутренняя красота, которая в полном объеме развернулась в период нашей долголетней разлуки, когда тобой в это время были проявлены такие высокие моральные качества, как верность, преданность и беззаветная бескорыстная любовь. Знай, моя дорогая, что я люблю тебя не только по-прежнему, но гораздо больше и надеюсь доказать тебе это. Не на словах, а на деле, как только представится к тому возможность, а что такая возможность представится в недалеком будущем, я в этом твердо убежден из хода военных и политических событий. И заживем мы с тобой дружно, при взаимной любви и уважении друг к другу в условиях общего экономического процветания, которое безусловно наступит после окончания войны. Реэвакуация тебя не должна смущать. А то, что ты не сможешь поддержать меня материально, то это явление кратковременное, я уверен, что ты найдешь возможность и оттуда высылать посылку. А пока перед отъездом вышли побольше табачку, толокна и сухарей и все будет в порядке. Будь здорова, моя родная, передай привет деткам.

Крепко целую, горячо любящий и пока не унывающий папка.

15-VII-45

«...У нас стоит неестественно холодная погода. Середина июля, а люди ходят в шубах, и мы, больные, мерзнем все время. Сейчас я совсем закоченел и не могу больше писать».

29-II-45

«В прошлых письмах я сообщал тебе о плохом состоянии здоровья (кашель, выпадение прямой кишки, резкое истощение и упадок сил). До сих пор никакого улучшения не заметно.

Танюшину посылку получил 5 октября, давно ее ликвидировал с большим удовольствием и благодарностью...»

5-I-46

«...Дело в том, что в состоянии моего здоровья наступило ухудшение с тех пор, как была ликвидирована последняя посылка. Усилился кашель, который перешел в непрерывный, и увеличились слабость и похудание. Особенно меня беспокоит понижение аппетита, которое приняло угрожающий характер, и я чувствую, что при данных условиях питания я не смогу дотянуть до октября. Поэтому нужно взвесить все обстоятельства — стоит ли мне помогать... Результат, как видишь, получается отрицательный и положение мое становится безнадежным. Так обстоит дело с моим здоровьем. Не хотелось мне тебя огорчать, Но я считаю, что скрывать от тебя правду не имею права, как бы мрачно она ни выглядела.

Передай Танюше мою просьбу выслать мне «Мелочи жизни» для использования на нашей сцене...»

29-VI-46

"Если мне не разрешат жить с детьми, то я смутно представляю себе не только возможность самостоятельного существования, но даже возможность свидания с семьей после освобождения, вероятно, в этом случае придется ехать куда-нибудь на юг. Не имею никакой зацепки (ни родных, ни знакомых).

- 241 -

А, следовательно, даже квартиры, где можно было бы переночевать! Я рискую попасть в катастрофическое положение, т. к. в Баку мне тоже могут не разрешить жить. Но главное, жить вдали от детей я не могу, г. к. я — глубокий-глубокий инвалид и восстановить свою трудоспособность не могу ни при каких обстоятельствах в силу преклонного возраста. Если б удалось у детей подлечиться и окрепнуть, то можно было бы подыскать за это время какую-нибудь работу, где-нибудь при клубе и т. п. помогать по письменной части в правлении колхоза и организовать, хор, кружок. Впредь до моего извещения — табаку, черных сухарей и одежды не присылай, находясь в лазарете, при моем состоянии использовать их не могу.

Будь здорова, родненькая, жди и надейся, думаю, что мы с тобой не пропадем, Привет детям. Горячо любящий папка».

Последнее письмо от 26 мая 1946 года, написанное на блокнотном листочке, перечеркнутое и вновь переписанное, так и не было отправлено. Его-то и переслал Александре Васильевне безымянный священник. Оно начиналось так:

«Здравствуй, мамуся моя любименькая.

Дня три тому назад получил твое письмо от 27 апреля, но так плохо себя чувствую, что ответ пишу постепенно, на что уйдет, вероятно, еще несколько дней. Самое потрясающее для меня в твоем письме то, что ты начала курить. Собственно, не сам факт курения, а то, что это было для меня полной неожиданностью, опрокинувшей все мои планы и предположения на будущее.

Я считал, что если мне не удастся поселиться в Ленинграде, то я попрошусь на Кубань, где организую хор, кружок, в котором ты будешь являться основой как солистка и редкий голос. Теперь же, конечно, твой голос пропал, и без тебя я не в силах буду организовать хор, да и охоты теперь уже нет заниматься этим делом при сложившихся обстоятельствах и таким образом мечта всей моей жизни заняться вокальной музыкой на старости лет — не осуществилась, благодаря такому случайному обстоятельству...»

К письму были приложены листки, исписанные чужим почерком:

«...Пишет вам чужой человек, но я всех люблю и призываю всех к Иисусу. Пусть сам Господь вашу печаль успокоит, ибо всем нам в свое время придется туда перейти. Дорогие деточки и супруга Мотузенко! С большой скорбью для вас не хотел было писать, но знаю как дорог человек любимому семейству, как и мое семейство где-то далеко оставил 9 деток и жену, девятый год кончаю на этом далеком Севере. А посему сочувствую вашей скорби, что когда я ваше письмо прочитал вашему папочке, то уже было поздно. Он через двадцать минут уже закончил свою жизнь на земле и сегодня его отвезли и похоронили в далеком Северном лесу 14 июля в воскресенье».

Вместе с письмами в папке хранились послужной список А.И. Мотузенко, свидетельство о смерти и справка от 21 мая 1957 года из Верховного суда СССР за № 05-41-45-55:

«Дана настоящая гр-ке Мотузенко Александре Васильевне, что определение транспортной коллегии Верховного Суда СССР от 12 апреля 1941 года в отношении ее мужа Мотузенко Александра Илларионовича 1886 года рождения отменено и дело производством прекращено за необоснованностью предъявленного ему обвинения...»

Впрочем, я немного забежал вперед. В июне 1951-го, когда мы с женой ехали на гастроли, еще жив была мама Шура, и мы еще не читали этих писем, да и справки о реабилитации еще не было... Но мы знал! что едем в те края, где провел свои последние годы Танин отец. Я не буду рассказывать о разного рода нелегких дорожных приключениях, выпавших на нашу долю, о концертах в Ухте, Инге, на воркутинских шахтах, о любопытных встречах — все это отдельная история. Скажу только, что уже в самом конце гастролей мы действительно добрались до поселка Крутая. И здесь произошел удивительный случай.

В поселке гостиницы не было, и нас пригласил к себе начальник клуба. Он занимал комнату и кухоньку в бараке. Вечером, после концерта, его жена вместе с моей Таней принялись на кухне готовить ужин, а мы беседовали с хозяином. Неожиданно он спросил: «А что, у вашей жены фамилия Ланина -настоящая?» Я объяснил, что это сценический псевдоним. «Значит, ее фамилия Гусарова? А девичья?» - добивался он. «Девичья — Мотузенко. А почему вас это заинтересовало?» — Да, знаете, тут у нас ссыльный был тоже Мотузенко Сашка. Хороший был человек, он у нас хор из заключенных наладил, играл на баяне, мы даже в Ухте выступали...»

Я почувствовал, как на кухне наступила тишина. Потом раздался напряженный Татьянин голос: «Как его отчество было?» — «Илларионович». И тут из кухоньки послышался звук падающего тела. Таня потеряла сознание, упала в обморок.

Хозяева перепугались, засуетились. Таню уложили на кровать. Когда она пришла в себя, хозяин стал

- 242 -

оправдываться: «Я не знал, что так получится. Вы уж извините меня, дурака. Я ведь не случайно завел этот разговор. Понимаете, я у Мотузенко видел ее фотографию, он прикрепил ее над свой койкой, и всем показывал фотографию — мол, вот какая у него дочь — артистка. Я по фотографии ее сразу узнал, вот только фамилия ее сбила с толку...

В тот вечер он немало рассказывал об Александре Илларионовиче, о его последних днях... И, конечно же, мы помянули Таниного отца, мужественного человека, комбрига, чей тяжкий жизненный путь завершился в этих суровых краях...