Ты, мое столетие…
Ты, мое столетие…
Карпов С.С.
Кстати, те аспирантские программы, что я корректировал, разработал в бытность свою деканом одного из факультетов института другой близкий мне человек. И по схожести характеров, и по общности мнений. Вот о нём-то я и обещал рассказать подробнее.
Архитектор Карпов
Стефан Сергеевич Карпов (1897-1991) являл собой редкостный для советского времени пример истинного русского интеллигента-самородка. Человек широчайшей эрудиции, разносторонних способностей, высоких духовных и душевных качеств, он производил незабываемое впечатление на всех, кому приходилось с ним встретиться. Многие, ощутившие влияние его мощного интеллекта и неопровержимой логики, сбросили оковы обыденности и отправились по тернистым тропам поисков истины в разных сферах деятельности. Его мужество, бескомпромиссность, оптимизм, тонкое чувство юмора поднимали дух людей и возрождали готовую угаснуть надежду там, где зримо витал призрак смерти. В окопах Первой мировой. В подвале с заложниками красного террора. В тюремных камерах, на этапах и в лагерных бараках ГУЛАГа. Он пользовался непререкаемым авторитетом в среде заключённых, с почтением относилось к нему лагерное начальство. Палачи Лубянки, и те не могли не отдать должного твёрдости его духа.
Судьба его примечательна и поучительна. Жаль, он не оставил своего жизнеописания. А ему-то было что рассказать! На настойчивые просьбы друзей отшучивался, цитируя Гейне, что правдивых автобиографий не бывает. "Впрочем, - продолжал он, - три из множества можно причислить к правдивым. Это
«Исповеди» Блаженного Августина и Руссо да «Автобиография» Милля. Однако я вполне убедился на собственном опыте, что правда подобна обоюдоострому копью. А потому говорить её следует с большой осторожностью". И прибавлял: "Особенно в наше время". Конечно же, смелости ему было не занимать. Просто он не мог позволить себе оторваться от дела, которому посвятил большую часть жизни и так торопился закончить...
Я ограничусь лишь беглым перечислением отдельных вех и фрагментов, сделав акцент на отправном пункте его жизненного пути. Там, где был заложен краеугольный камень в становление этой незаурядной личности.
При всех внешних различиях этого периода его и моей жизни именно здесь сокрыто существенное общее, что следует считать живительной почвой для едва пробивавшихся тогда всходов новой русской интеллигенции. Именно они должны были напитать щедрым урожаем и в скором времени исцелить общество, поражённое величайшей смутой внутренних противоречий. Во всех сферах интеллектуальной деятельности. Причём принципиально важно, я ещё к этому постараюсь вернуться, что разногласия эти в значительной мере были инспирированы извне. Прямо или косвенно. А всходы-то были ох какие дружные! По всем неоглядным российским просторам. Естественный отбор должен был дать вызреть элитным семенам. Никем не понуждаемая и ничем дурным не мотивированная тяга к культуре, знаниям. Здоровое честолюбие. Твёрдые этические установки, поддерживаемые церковью и подкреплённые опытом нелёгкого, но и неподневольного труда в устоявшемся укладе жизни. Лютый мороз 1917 года побил озимые. А ведь в конце концов трудами тех, что уцелели, жизнями десятков миллионов погубленных и возведён был Колосс Советский. Только фундамент, предусмотренный проектами Витте и Столыпина, своевольная рука новоявленных архитекторов подменила зыбучим песком преступления нравственных законов. И развалилась гигантская статуя. Вытоптана крестьянская земля. Принесёт ли теперь она плоды, достойные великого народа-пахаря?..
Младенчество его и часть отрочества прошли в деревне. В глухом живописном уголке на юго-западе Калужской губернии. В большой дружной крестьянской семье, состоявшей в дальнем родстве с семьёй отца С.Т. Конёнкова, жившей неподалёку. Главой семьи был дед, управлявший делами и помыслами всех её членов по патриархальным обычаям и церковным предписаниям. День встречали с рассветом, проводили в труде и заканчивали с заходом солнца. Ели из общей миски деревянными ложками. В будни носили домотканую одежду и самодельную обувь. Праздники чтили свято. Ездили в церковь и отдыхали.
Нянькой малолетних детей и их "верховным судьёй" была набожная прабабка, бывшая крепостная матери И.С. Тургенева, проигравшей её в карты местному помещику, когда той едва исполнилось 13 лет. Домашнее обучение грамоте считалось желательным для девочек и обязательным для мальчиков. Потом - сельская школа первой ступени. Осенью и весной ребятишки добирались пешком. Пять вёрст туда, и пять - обратно. Зимой их подвозили. С отроческого возраста детей начинали приучать к крестьянскому труду. Моральной же основой воспитания служила "Заповедь", передававшаяся из поколения в поколение. Суть её сводилась примерно к таким сентенциям: гляди на мир собственными глазами и думай собственной головой, памятуя, что личный опыт ближе к истине, нежели сто советов Семи мудрецов; уважай свободу других и достойными средствами защищай свою собственную; будь честен, трезв, милостив к слабым, не бей лежачего; трудись и живи трудами рук своих, ибо что посеешь, то и пожнёшь; на Бога надейся, а сам не плошай.
Семья постепенно разрасталась. Пятидушный надел общинной земли не мог прокормить всех едоков. Подрастающее поколение вынуждено было искать возможности своего применения. Для большинства, по необходимости, вне сельского хозяйства. Вне родительского дома. Одним из первых, когда сыну было десять лет, сумел выделиться его отец. Имея за плечами только начальную школу, он посчитал торговлю наиболее подхо-
дящей к своим способностям и складу характера. Сделался офеней. Коробейником. Благодаря недюжинному уму, организаторскому таланту, обязательности в отношениях, отец быстро завоевал репутацию честного энергичного торговца и открыл собственное дело.
Эти первые десять лет жизни заложили в мальчике прочную основу процесса формирования его как индивида и как личности. По воле случая в эти и последующие годы счастливо сочетались два важнейших фактора, предопределивших его никогда не прерывавшееся пребывание в сфере творчества в широком смысле этого слова. Внешний фактор - система воспитания и окружающая среда, здесь решающее значение имеют культура воспитателя (в её истинном понимании) и материальный аспект. И, первостепенный, внутренний фактор - обусловленный наследственностью. От матери он унаследовал остроту восприятия и переживания фактов реальности и чуткую интуицию. От отца - психическую устойчивость, пытливость ума, способность к логическому мышлению, умение формулировать цели и твёрдость воли в их достижении. От обоих родителей - завидную память, трудолюбие и мужицкую выносливость. На склоне жизни, отвечая на комплименты по поводу его отличной "спортивной формы", Стефан Сергеевич любил повторять: "Я вызвал на соревнование по долгожительству Мафусаила. Тот прожил 965 лет, а мне только 890. Девяносто - хронологических, и восемьсот - психологических".
Переезд семьи отца в соседнее село Жерелёво запечатлелся в его сознании как резкий переход из кромешной тьмы на яркий солнечный свет. Окончательно пробудились дотоле едва просыпавшиеся задатки, которыми щедро наделила ребёнка природа. Родители разглядели их. Дела отца шли неплохо, и он не скупился на траты, чтобы удовлетворить, казалось, неуёмное влечение сына к образованию. Не последнюю роль играл и соревновательный стимул. Честолюбивый мальчик не только не хотел уступать сверстникам из семей сельской интеллигенции, но и поставил себе цель превзойти их. Во всём. Выписывали разнообразную периодику. Заказывали издания Маркса,
Брокгауза, Сытина. Самоучители игры на музыкальных инструментах. Нотную литературу. Книги по технике изобразительного искусства. Не пропускали ни одного приложения к "Ниве", ни одной граммофонной пластинки. И всё это, включая, конечно, Шерлока Холмса, Ната Пинкертона и Ника Картера, жадно поглощалось и возбуждало новый аппетит. Впитывалось, однако, только разумное, доброе, вечное. Любимой книгой был "Спартак" Джованьоли. Всходы не заставляли себя ждать. Вкусы утончались, запросы становились более возвышенными. Зарождалась пока ещё не осознанная тяга к самосовершенствованию. Она не покидала его до конца жизни.
Отцу стало уже не под силу направлять интеллектуальное воспитание сына. Однако образование одарённого и не по годам развитого мальчугана необходимо было продолжать. Двухклассное училище в Спас-Деменске. Гимназия в Мосальске. Реальное училище Шахмагонова в Калуге, где он учился в одно время с А.Л. Чижевским. Подолгу оставаясь без родительского тепла и материнской ласки, он рано приучился к самостоятельности. Возмужал. Из застенчивого деревенского мальчика превратил себя в элегантного юношу. Перестал отличаться манерами от реалистов из привилегированных семей. Без тени смущения танцевал на балах с девицами из губернского общества, каких когда-то с восхищением разглядывал на книжных картинках. Театр, музыкальные вечера, кинематограф. Несколько посещений столицы, куда по мере возможности старался брать его отец, иногда наезжавший в Москву по делам. Опера, музеи, Третьяковка. Часто по вечерам из окна комнаты, что он снимал в Калуге, доносились звуки скрипки, было даже серьёзное предложение играть в городском оркестре. И до глубокой ночи - напряжённая работа над книгой, далеко выходившая за пределы учебных требований.
Рано проявившиеся способности к искусствам и литературе находили многоликое выражение. Карикатуры, дружеские шаржи, юморески в рукописных ученических журналах. Несколько статей в "Калужских губернских ведомостях". Бытовые зарисовки, пейзажи карандашом, тушью, акварелью.
Фотография. Разнообразные художественные поделки из дерева. В каникулы - любительский театр, которого был активным деятелем и непременным участником постановок. Долгие летние вечера, гитара, задушевные русские песни...
Пора безмятежной юности закончилась в 1916-м. С первого курса технического отделения Московского коммерческого института он был призван в армию. Подготовительный учебный батальон в Нижнем Новгороде. Школа прапорщиков в Москве. Пехотный запасный полк в Белёве. 495-й Ковенский полк в Румынии. Контузия. Решительный отказ от эмиграции, несмотря на уже тогда очевидные ему последствия октябрьского переворота. Возвращение домой на долечивание. Смертельное жало красного террора. "Только молитва матери спасла меня тогда от расстрела", - вспоминал Стефан Сергеевич. По выздоровлении он был вынужден возвратиться на военную службу сначала в качестве инструктора всеобуча Мосальского уездного военкомата, затем инструктора нестроевой роты пехотного запасного батальона в Калуге. Но и после увольнения в запас о продолжении учёбы нечего было и думать. На руках у родителей оставались малолетние сестра и брат. Надо было помогать семье. Ещё год он работал в губернском отделе народного образования.
Всё это время он использовал малейшую предоставлявшуюся возможность наведать родные места. Его тянуло к родительскому дому. К своей библиотеке. К привычному досугу. К девушке, за которой давно и настойчиво ухаживал. В начале 21-го они обвенчались и ещё немного прожили в отцовском доме. Накатившаяся волна экспроприации экспроприаторов на время отхлынула. Начинался нэп. Материальное положение родителей несколько поправилось. Односельчане ещё надеялись на лучшее. Старались приспособить устоявшийся уклад жизни к новым порядкам. Казалось, всё возвращается на круги своя. Опять по вечерам собиралась молодёжь. Возобновились представления любительского театра. На последней написанной его каллиграфическим почерком, изящно оформленной программке -приглашение "милой маме от Маруси и Стивы к спектаклю
8/V 1921 года". В конце значится: "Начало в 9 час. вечера... После окончания спектакля ТАНЦЫ". Это был их последний спектакль, драма "Волчьи зубы" Алмазова. И последние танцы на родной земле, так любимые ими вальсы "Амурские волны", "На сопках Манчжурии"...
Уцелело несколько со вкусом исполненных его руками шкатулок. На внутренней стороне крышки одной из них, если внимательно приглядеться, можно разобрать полуистёртую надпись в старой орфографии, датированную 1921 годом: "Ах! Зачем так быстро промчались дни весны и унесли с собой светлые призраки счастья?..". Невозвратное время! Воспоминания о нём будут всплывать в памяти в периоды душевной скорби и всякий раз утверждать дух и волю в, казалось бы, безвыходных жизненных ситуациях.
Как когда-то отец, он отправился искать счастья на стороне. Впрочем, всё предшествующее иного решения и не предполагало. Следовало продолжить высшее образование. На этот раз Москва оказала не столь доброжелательный приём, как пять лет назад. Очень скоро он был исключён из Коммерческого института за выступление в поддержку буржуазно настроенных профессоров. Но почти сразу удалось зачислиться на архитектурно-строительное отделение Института гражданских инженеров.
Теперь, однако, приходилось думать и о хлебе насущном. Ожидалось прибавление семейства. Нужно было мало-мальски приемлемое жильё. Он устроился в артель инвалидов войны. Открыли пекарню на Доброй Слободке. С помощью земляков поселился с семьёй в отгороженном простынёй от соседей закутке в Лялином переулке. Колыбелькой для первого сына служило корыто. Ночная работа в пекарне. Учебные занятия. Артельные дела. Каждодневные переходы по пустынным московским улицам. Семейные заботы. Опека над приехавшим по его примеру учиться в Москву младшим братом.
Второе исключение из института сталось в 24-м. Как чуждого элемента. Да ещё сына торговца. И бывшего офицера царской армии. С этого момента он целиком погружается в работу
в общественной форме эмиритуры. Избирается заместителем председателя правления касс страхования и взаимопомощи Московского губернского объединения артелей инвалидов, а через год - членом президиума Всероссийского совета касс страхования и взаимопомощи Всекоопинсоюза и в течение пяти лет фактически руководит работой Совета. Выступает с докладами в Совнаркоме. Организует сеть домов отдыха и санаториев для инвалидов. Пишет статьи, брошюры и книги по теории и практике страхования, одна из книг была переиздана в Германии.
Ещё работая в этой должности, он в очередной раз поступает в институт. Как и я, на архитектурный факультет ВХУТЕИНа. А в 31-м инженер-архитектор Карпов уже декан факультета жилых и общественных сооружений ВАСИ - Высшего архитектурно-строительного института (так тогда стал называться вуз на Рождественке). За два года руководства факультетом он реорганизует систему подготовки архитекторов. Принимает непосредственное участие в разработке новых планов и программ учебного процесса. Ведёт преподавательскую работу. Совместно с Иваном Васильевичем Рыльским формулирует концепцию подготовки учёных кадров в области архитектуры, доложенную впоследствии 1-му Всесоюзному съезду архитекторов. К этому же времени относится начало его увлечения проблемой гармонии в архитектуре.
К 1933 году в его активе уже несколько утверждённых проектов и третья премия на международном конкурсе проектов Дворца Советов. В сущности, с этого года и началась его в высокой степени продуктивная работа архитектора-практика. Ещё на институтской скамье он осознал необходимость планирования, организации и управления архитектурно-строительным проектированием как целостным процессом. Он определил этот процесс как коллективную форму творческой деятельности, требующей непосредственного участия архитектора на всех этапах процесса. Начиная с выбора строительной площадки, кончая авторским надзором. Обобщение накапливаемого опыта постепенно вело его к формулированию прин-
ципов и методов реализации этого процесса. Пройдёт четыре десятка лет, они выкристаллизуются. И лягут в основу решения проблемы системного проектирования и автоматизации архитектурного проектирования в условиях свободного диалога "Творца и робота".
Но это будет потом. А пока - имевшегося у него багажа знаний, собственных теоретических построений и интенсивно набираемого опыта хватило, чтобы справиться с впечатляющим объёмом работ. Действительно, за предвоенный период он выполнил, по большей части без соавторов, свыше сорока проектов населённых пунктов, промышленных, общественных и жилых зданий и других объектов больших и малых форм. Практически всё это время находясь на ответственных административных должностях. Мособлпроект - главный архитектор. Всекохудожник - главный архитектор. ВСХВ - помощник главного художника, другого близкого мне человека, Володи Стенберга. Сельхозстройпроект - главный инженер и директор. Кроме того - соучастие в проектировании в качестве руководителя этих и консультанта сторонних организаций, эксперта утверждающих инстанций.
...А после трудов праведных, в небольшой комнате коммунальной квартиры на Маросейке редкий вечер обходился без гостей. Заглядывали друзья, сослуживцы. Архитекторы, инженеры, художники, юристы, врачи. Иногда забегал кто-нибудь из высокопоставленных заказчиков. В том числе и со Старой площади, благо было рядом. Порой, далеко за полночь шёл заинтересованный и откровенный обмен суждениями по литературе, искусству, психологии, истории, философии. Понятно, не оставалась без внимания обстановка в стране и за рубежом. Зачинателем и активным участником был, конечно же, неспешно раскуривающий трубку хозяин дома. "Мудрец! - восхищались впервые посетившие его, - да у тебя тут прямо оазис!".
Здесь прерву свой рассказ, чтобы остановиться на одном нашем с ним разговоре, последствия которого вряд ли представлялись тогда нам обоим. А мне вновь напомнили о себе спустя добрых полвека.
Я зашёл к нему по какому-то нашему общему делу, и когда быстро его обсудили, Стефан предложил перекусить. Я не отказался. Пока гостеприимная хозяйка готовила на стол, беседовали о том о сём. Слово за слово, разговор коснулся чертовской занятости работой, не оставляющей времени семье. И тут он произнёс запомнившуюся мне фразу: "Когда в доме не слышно детского крика, в нём начинают появляться призраки". Мне показалось, это камушек в мой огород. Поскольку его сыну было тогда лет тринадцать, не преминул заметить, что в их доме детский крик уже перестал быть слышен. Не думаю, чтобы это соображение было для него внове, тем не менее он быстро подошёл к двери в длинный коридор, ведший к общей кухне: "Маша! - позвал жену, - иди скорей сюда! Послушай, что говорит Николай Александрович!".
Минул год, и "инициатор и вдохновитель" был приглашён на крестины. В то время таинство крещения предпочтительно было исполнять тайно. Открытое же исполнение обряда "тянуло", минимум, на увольнение с работы. Что уж говорить, когда школьникам вменялось в обязанность доносить на родителей, отмечавших праздники Рождества и Пасхи. Я обеспечил соседей контрамарками на спектакль, отказаться пойти на который было никак нельзя. Со всеми возможными предосторожностями организовали приход знакомого священника. Конечно же, это было риском и для него. Потому торопились. Распоряжалась действом свекровь. Вода в купели, оцинкованной детской ванночке, показалась ей слишком горячей. И тогда новоиспечённый крёстный отец, ничтоже сумняшеся, подал ей стоявший на буфете графин. Троекратное погружение младенца сопровождалось истошным криком, но было воспринято, как добрый знак. Только когда сели за стол, обнаружилось, что литр aqua vita бесследно исчез. Боюсь судить, какое влияние оказало это купание на судьбу крестника, но как только представилась возможность, я счёл своим долгом принять в ней участие.
С тех пор прошло без малого семьдесят лет. И вот передо мной, глубоким старцем, сидит... да, пожалуй, почти старик, мой крестник. И записывает оставшееся в начинающей сдавать
памяти. Дело у нас, правда, идёт ни шатко, ни валко. Всё же надежду его завершить до моего ухода в мир иной он с присущим ему оптимизмом ещё не потерял. Может быть, истоки его оптимизма как раз в той оцинкованной купели? - Не знаю. А я... а я, поддерживаемый его надеждой, продолжу свой рассказ.
Началась война. В канун 42-го военный инженер 2-го ранга С.С. Карпов был зачислен на должность помощника начальника 26-го армейского управления военно-полевых работ. А буквально через полсуток после этого его уже увозил "воронок". Начались изнуряющие допросы вперемешку с могильной темнотой и леденящим холодом карцеров Бутырки. Он выдержал. И получил пять лет в Устьвымлаг по стандартной 58-10. Всего пять. Может быть, ещё и потому, что не состоял в партии. Был этапирован в Омск, встретил там С.П. Королева. Вскоре, однако, его перевели в "академическую" тюрьму в Кучине. Видимо, сыграли роль внушительный послужной список и высокий профессиональный статус, достигнутый к началу войны. Через несколько лет при очередном обыске в московской квартире будет изъят и бесследно исчезнет ценнейший документальный материал того периода, переданный им на волю. Альбом с парой десятков блестяще исполненных цветным карандашом дружеских шаржей на кучинских арестантов. Ю.А. Крутков, Ю. Румер, Л.С. Термен, И.А. Черданцев, В.А. Суходский...
Однажды его привлекли к работе в авиационном КБ в Ростокине. Нужно было спроектировать интерьер салона представительского самолёта. Как потом выяснилось, для вождя и учителя. Само по себе дело было не таким уж сложным. Но оказалось, что заданные габариты не соответствуют ни одной из систем пропорций, в которых он работал. Пришлось несколько изменить обводы фюзеляжа, сообразуясь с собственными расчётами. К назначенному сроку проект был представлен главному конструктору Т-107: "Надеюсь, Роберто, вы не откажете в просьбе изготовить и испытать ещё один вариант модели фюзеляжа". - "Архитектор Карпов корректирует авиаконструктора Бартини?!" - "Но он делает это корректно!".
Результаты испытаний явились полной неожиданностью для Бартини. Аэродинамические характеристики новой модели были явно лучше.
Так укреплялась убеждённость в справедливости одного из основополагающих принципов системного подхода к проектированию, в частности к архитектурному: наиболее эффективной, в определённом смысле, будет такая функционально обусловленная форма объекта, которая построена по законам красоты. Пройдёт ещё немного времени, и он начнёт подбирать ключи к этим законам. И тогда обретёт количественное содержание лапидарная формула: красота есть совершенство внутреннее, выраженное в совершенстве внешнем. И тогда, быть может, хотя бы на один шаг мы приблизимся к пониманию сокровенного смысла знаменитого пророчества Достоевского.
Но всё это будет потом. А пока бывшему зэку Карпову С.С, "оттянувшему" свой срок, как это не покажется теперь удивительным, с точностью до одного дня, уготовано оставаться бывшим всего лишь два с небольшим года.
Лишённый права проживания в Москве, он переезжает с места на место по мере завершения предоставляемой работы. Проекты планировки крупных промышленных и гражданских объектов, проекты общественных зданий. Работа учёного реставратора памятников архитектуры. Оформительские работы... Ефремов. Воронеж. Владимир. И отовсюду - частые многостраничные письма в Москву, наполненные глубокими размышлениями и философскими обобщениями, светлыми воспоминаниями и тягостными предчувствиями, заботой о жене, детях, отце, тревогой за них...
Гаснет в небе вечер догорающий,
Дремлет гладь зеркальная пруда,
Меркнет луч, на туче полыхающий,
Как огнистая гряда.
Оживает время невозвратное,
Время светлых юношеских грёз,
И стихает горечь необъятная,
Боль невыплаканных слёз.
Пусть Голгофы призрак устрашающий
Мрачной тенью следует за мной.
Не затмит он образ, озаряющий
Время грёз и край родной.
Этой элегией сопроводит он впоследствии свою пастель "Прощальный взгляд" - вид на родное село с обочины уходящей вдаль дороги.
Формальным поводом к последнему его аресту в 49-м послужил демонстративный отказ поднять новогодний тост за отца народов. Когда многомесячные допросы сначала во Владимирской тюрьме, а затем на Лубянке стали подходить к никогда не предвещавшему добра концу, а 25 лет ИТЛ (по той же 58-10, но теперь уже с добавлением 17-58-8) обозначились вполне отчётливо, ведший следствие заместитель начальника отдела "Т" полковник Гребельский предложил ему отбывать срок в системе МГБ, работая по специальности: "Свои убеждения вы вольны оставить при себе. Но такие, как вы, нам нужны. Соглашайтесь! В противном случае вам придётся очень и очень нелегко". Это-то он знал не хуже следователя. За категорическим
отказом последовали Джезказган, Спасск, Караганда. Одно время его вес доходил до 44 килограммов при норме 78... "Родители заложили меня в расчёте на трудности перехода от социализма к коммунизму", - шутил Стефан Сергеевич.
Предложение следователя имело под собой, помимо прочего, достаточно необычную подоплёку. Общая тетрадь с исполненной перышком рукописью "С.С. Карпов. Метод гармонической композиции" была доставлена с Лубянки на экспертизу в Госкомитет по делам изобретений и открытий. Очень скоро пришло заключение, зачитанное подследственному. Оно, в частности, гласило: "Работа рассчитана на небольшую группу специалистов самой высокой квалификации".
Выйдя на свободу в середине 56-го, он ещё некоторое время, как всегда с блеском, работал практикующим архитектором, сделав попутно с десяток остроумных изобретений чертёжных инструментов и приборов. А потом практически до конца жизни почти всецело посвятил себя научным и философским проблемам архитектуры. Три года руководил сектором теоретических основ архитектурного проектирования в НИИ теории, истории и перспективных проблем советской архитектуры. Часто выступал с докладами. Не жалел времени на продолжительные непринуждённые беседы с молодыми коллегами, обстоятельное рецензирование их статей, книг, диссертаций. И как всегда тянулись к нему и собирались вокруг него ищущие люди. Разработанные им принципы и методы гармонизации формы и концепция системного подхода к архитектурному проектированию были высоко оценены Жолтовским. А его идеи и конкретные решения по автоматизации процесса архитектурного творчества далеко опередили своё время и оказали, как теперь видно, существенное влияние на продвижение работ в этой области. К сожалению, большинство из созданного им по разным причинам не было опубликовано в открытой печати. Многое было изъято при обысках и, по-видимому, безвозвратно погибло. Многое осталось достоянием лишь узкого круга его коллег, учеников, единомышленников. Но... иных уж нет, а те - далече. Между тем рукопись его фундаментального
труда "Архитектор и робот" и сопутствующие ему материалы, философские этюды и критические статьи, архитектурные проекты, живописные работы и графика, в том числе военные, тюремные и лагерные зарисовки, обширная переписка, фотоархив, дважды разграбленная и который раз тщательно подобранная библиотека так и пылятся на полках, в шкафах, в ящиках его массивного письменного стола. А ведь многое из этого наследия не потеряло своей значимости и до сих пор. Как в плане профессиональном, так и общекультурном.
Кстати, несколько его писем, представляющих образец эпистолярного жанра, хранятся не только в "архивном уголовном деле Карпова С.С.". Но и в ГА РФ. В моём архиве.
С конца 60-х после нежданной оказии мы начали переписываться. До тех пор и он, и отсидевший двадцать лет Людвиг, и прошедший всю войну другой мой добрый знакомый, архитектор Николай Сергеевич Артемьев, каким-то чудом выжившие, и почти все мои родственники были убеждены в моей
гибели. А подать о себе весточку значило в те времена навлечь на них более чем серьёзные неприятности. Тогда я уже прочно обосновался в Америке. Второй раз женился. А когда Веру Григорьевну, мою жену, командировали по делам службы в Москву, рискнул, мало рассчитывая на удачу, дать сохранившийся в памяти телефон на Маросейку. Вера постаралась организовать свой визит по всем правилам конспирации. Нежелательных последствий свидания с семьёй Стефана не случилось. Если не считать того, что прежняя моя жена перестала посещать их дом. Её можно понять - она, как могла, оберегала семью дочери. Но об этом потом.
Вера Григорьевна ещё раз приезжала в Москву, теперь в "выбитую" Стефаном отдельную квартиру на окраине рядом с кусковской усадьбой Шереметева. "Это, кажется, последнее чудо, удавшееся мне в советской системе", - говорил он. Стали часто наезжать наши американские друзья. Из их рассказов, из писем Стефана я и узнал о его хождениях по мукам после того, как наши пути окончательно разошлись.
Но особенно ценным для меня было тогда и останется до конца жизни одно из его свидетельств. Он вспоминал, какое впечатление, производили на политических заключенных отрывки из книги какого-то Бориса Яковлева о лагерях ГУЛАГа, немыслимым образом проникавшие за ряды колючей проволоки. Какую огромную моральную поддержку оказали они людям, за которыми, казалось, навсегда захлопнулись врата ада. Это была моя книга. Но и об этом потом.
...Как-то во время одной из "бесед" со следователем Стефан Сергеевич заметил: "А знаете, полковник, у меня с вами ещё одно существенное разногласие". - "Какое же?" - "По аграрному вопросу: вы считаете, что в земле раньше окажемся мы, а я уверен, что вы!".
Теперь он и его верная жена и замечательный человек, Мария Николаевна Карпова (1899-1995), также не избежавшая цепких щупальцев МГБ, покоятся на небольшом московском кладбище при церкви Рождества Христова "что в селе Измайлове". Если читатель вдруг окажется у камня, под которым они погребены, он сможет увидеть ещё одну надпись: Иван Сергеевич Карпов (1905-1942). Это его брат, бывший главный инженер Саратовского крекингзавода. Жертва 37-го, погибший в одном из норильских лагерей. Кто знает, где его могила? Да и есть ли она? А сколько ещё безвестных останков безумного, безжалостного выкорчёвывания всего лучшего, что взрастила Россия в начале ушедшего века, сколько этих останков хранят и её, и теперь уже не её необъятные просторы? - Несть им числа...
Поклонитесь их праху. Поднимите голову, оглянитесь вокруг. Что творится на многострадальной Русской земле? - Так
не ошибся ли тогда Мудрец? И, может быть, "аграрный вопрос" пока разрешился всё-таки в их пользу?..
В свой первый через 52 года отсутствия и, скорее всего, последний приезд в Россию пришёл к могиле старого друга и я. Тогда Мария Николаевна, несмотря на преклонный возраст, была ещё в полном здравии. Три месяца, что я провёл с ней и крестником, улаживая дела по устройству архива, снова погрузили в уют старой московской квартиры. Как всё это не похоже на холодную рациональность до блеска вылизанных жилищ американцев. На штатную убогость апартаментов советских чиновников. На безумную и безвкусную роскошь интерьеров обиталищ новых российских мещан и нуворишей.
Из прежней обстановки уцелело не многое. Ушло за бесценок в голодовку военных лет. На тюремные передачи и лагерные посылки. Чтобы выжить в североказахстанской ссылке. Вот старый диван, на котором, покуривая трубку, возлежал
Мудрец, обдумывая замыслы своих работ. Вот ещё крепкий обеденный стол, за который очаровательная хозяйка рассаживала жданных и нежданных гостей. Но, как и раньше, царит гармония в пропорциях тщательно сработанной по чертежам хозяина удобной мебели. Аура стен, частью сплошь увешанных портретами близких людей и пейзажами родных мест, частью заставленных рядами книг классиков литературы, философии, науки, искусства. Фолианты с гравюрами Каульбаха и Зейбертца. Увесистая Библия, отпечатанная с досок Ивана Фёдорова. Редкое издание автографов Пушкина... Поблёскивает золочёными, кое-где осыпавшимися, корешками моя ровесница, непреходящей ценности энциклопедия Брокгауза и Эфрона. - Последние отблески заката великой русской культуры... В тот приезд удалось познакомиться с несколькими не известными мне работами Стефана. Теперь вспомнил об одной из них - блестящий анализ капеллы Роншам Корбюзье. Думаю, уместно завершить рассказ о нём небольшим отрывком из этого исследования, отдав последний долг его светлой памяти.
Троицкий Н.А.
Новый, 1938-й
Я встретил его необыкновенно. В подмосковном лесу. Перед разнаряженной ёлкой. Настоящей, живой, не срубленной. А устроил эту чудесную встречу Володя Стенберг.
Владимир Августович Стенберг был старшим погодком Георгия - знаменитые в 20-х - начале 30-х годов "2 Стенберг 2". Сыновья шведского художника, приглашённого в Россию на декоративно-оформительские работы Нижегородской ярмарки 1898 года, они были талантливыми разносторонними мастерами: живописцами, графиками, скульпторами, архитекторами, дизайнерами, изобретательными инженерами и художниками театра и кино. И блестящими плакатистами.
С младшим я знаком не был, хотя видел, когда учился в институте. Братья там преподавали, пока Георгий не погиб в автомобильной катастрофе. А с семьёй Володи познакомил Дедюхин, и я часто бывал в их большой квартире на Новинском бульваре. Засиживался в Володиной мастерской, двухсветной, с балконом с резной балюстрадой, откуда он мог рассматривать разостланные на полу полотна и полотнища своих авангардистских творений. Володя был занят сразу на несколь-
ких ответственных работах, в частности много лет занимал должность главного художника Красной площади. Это - должность, но он был подлинным художником. Обижался, горевал: "На Западе я бы сделал плакат, обеспечивший меня на всю жизнь, а здесь... здесь должен делать что прикажут".
Володя пригласил меня с женой встретить Новый год в компании за городом. Часов в десять кортеж из четырёх машин заснеженными дорогами добрался до лесной полянки, посреди которой стояла одинокая красавица. Женщины остались в машинах, а мужчины, вооружившись захваченными Володей лопатами, прокопали в глубоком снегу проход к ёлке, расчистили вокруг и покрыли эту арену толстыми одеялами. Потом нарядили ёлку, протянули провода от автомобильных аккумуляторов, и наша зелёная красавица озарилась разноцветными огоньками, заискрив пушистые ветви окруживших поляну деревьев. Женщины расположились на одеялах. Звёздное небо, морозный воздух, хрусталь бокалов, разрумянившиеся лица роскошно одетых дам. Оживление прервал клаксон, все повернулись в сторону оставленных на дороге машин. На фоне чёрного бархата проделанного нами прокопа светился циферблат ходиков. Часы словно повисли в воздухе. Это Владимир Андреевич незаметно направил на них луч карманного фонарика. Выскочила кукушка и ровно в полночь с успехом исполнила свой номер под овацию восторженных зрителей. Первое мгновение худощавой фигурки Володи, державшего ходики на уровне лица, никто не увидел. Эффект был потрясающий. Конечно же, Володя заранее договорился с Дедюхиным. Мы выпили шампанского, были ещё тосты. А часам к трём вернулись в Москву и продолжили праздник в одном из фешенебельных ресторанов.
Владимир Андреевич был какой-то не такой. Старался не показать виду, но чувствовалось, чем-то озабочен, вспышки весёлости и остроумия чередовались с минутами рассеянности. Хотя я уже давно заметил в нём перемену. Его активность перестала быть живой, казалась натужной, искорки в глазах потухли. Он не делился своими переживаниями, а спрашивать я не решался.
Впрочем, догадаться было нетрудно. По стране покатилась новая волна арестов. Но теперь уже не политических противников Сталина, не военачальников, представлявших сиюминутную угрозу режиму, а самых настоящих строителей социализма. Людей, лояльных советской власти, по крайней мере внешне, в делах своих, но, по разумению воз/едя народа, способных стать в оппозицию в случае начала войны. А то, что Сталин замышлял захватническую войну, у меня нет никакого сомнения. Надо признать, его предвидение в значительной мере оправдалось в первые годы другой войны, им не жданной. Но об этом потом.
Как-то в марте я возвращался домой заполночь. По другой стороне пустынной улицы впереди меня степенно шёл почтенный господин, иначе не могу его представить. Величавая осанка, трость, исполненная достоинства поступь. Сзади послышался автомобиль, и мимо проехал закрытый фургон с зарешеченным окошком. Кто бы не узнал в те годы "воронка", увозившего в глухие застенки НКВД тысячи, десятки тысяч ни в чём не повинных москвичей. Вдруг сквозь прутья решётки просунулась рука и долго ещё была видна в последнем прощальном жесте. Почтенный господин остановился, снял шляпу и низко поклонился...
В Академии первым исчез Крюков. Однажды получив ответ Потёмкиной "его не будет", второй раз уже не спрашивали. Вопросы "что с ним?", "почему?" перестали существовать в лексиконе сотрудников. На одном из собраний Шквариков взволнованно говорил, что в Академии не всё благополучно, что ряд лиц не желает в полную силу работать на социалистическое общество. В их числе помянул и Николая Александровича Нормана.
Под вечер в нашей перенаселённой коммуналке раздался звонок. Предчувствуя недоброе, я пошёл открывать. Но нет, шофёр Дедюхина. "Владимир Андреевич ждёт вас внизу". Он сидел в машине, не открывая дверцу. Мы поздоровались. Шофёр отошёл в сторонку, и Владимир Андреевич после недолгого молчания спросил: "Что с Людвигом?" - "Ни вчера, ни
сегодня его не было". Владимир Андреевич опустил голову, потом молча протянул руку через опущенное стекло. Прощаться было неудобно. Я, как мог, пожал её в ответ. Рука была влажной...
А поздней ночью 17 апреля у меня в комнате шёл обыск. Перетряхивали всё до последней бумажки. Стало светать, они заторопились. Молодой энкавэдист, вполне корректный, так и не закончив с библиотекой, то ли жалея меня, то ли укоряя, то ли удивляясь: "И ни одной книги Ленина, ни одной Сталина...".
Следствие вёл заместитель начальника 5-го особого отдела НКВД по Москве и Московской области Павел Бородулин. Предварительно обработал доброй кожаной плёткой, которую называл "прутиком коммунизма". Устав, попросил апельсинового сока.
- Ну ты и здоров! Руку мою пожалей, у меня таких, как ты, семьдесят носов. Был бы ты один, а то семьдесят...
Этим не кончилось. Его помощник, взяв со стола тяжёлое пресс-папье, неожиданно со всей силы ударил меня сзади в правый висок. Красные, синенькие, зелёненькие огоньки... Я потерял сознание. Когда очнулся, Бородулин, поливая водой из графина, вполне добродушно:
- Ну, вставай, вставай! И дотронутся-то нельзя.
Как я пережил Лубянку? - Старался смотреть на всю эту грязь, на весь этот ужас как бы со стороны. На следователей, на их психологию. Как они меня порют, бьют. Приглядывался, пытался понять.
- Ну вот, мы и решили, что ты виноват. Ну и пиши. Я ж тебе не Жюль Берн, придумывай сам чего-нибудь.
Я смотрел на него - хороший парень, предлагает сотрудничество, писать моё дело. Ну, давай писать, почему нет. По совету сокамерника, бывшего чекиста Николая Ивановича Рябова писал всякую белиберду. Чем больше - тем лучше. Он подсказывал, как вести себя на допросах, что подписывать, от чего отказываться, знакомил с разными мелкими следовательскими хитростями.
Лубянка, Бутырка, Таганка, Матросская Тишина, пересылка на Красной Пресне. Места не хватало. Из Таганки сделали тюрьму для политических. Условия содержания заключённых были ужасными. Не хотелось вспоминать, но вот несколько часов из тюремной жизни тех лет.
Камера Таганки. Пять часов вечера. Время ужина. Выдают кашу. Двести двадцать алюминиевых мисок. По числу заключённых. Дверь камеры полуоткрыта. В проёме раздатчик, тоже из заключённых, и надзиратель в форме. Миски принимает староста камеры.
- Семьдесят одна! Семьдесят две! - отсчитывает он и споро перебрасывает миски стоящим сзади.
Те подхватывают их на лету, и миски плавно плывут от двери к окнам. Сидящие там уже получили свои порции, едят. По-другому организовать раздачу нельзя. Камера - восемь на двенадцать, на каждый квадратный метр больше двух заключённых. Общее передвижение невозможно.
Торцами к стенам узкие железные кровати, посредине камеры небольшой продолговатый стол. На одной из кроватей стоит помощник старосты и наблюдает за распределением мисок.
Двести двадцать человек, но в камере тихо. Редко кто бросит соседу одно-два слова, и то вполголоса.
- Двести семнадцать! - повышает голос староста. - Двести восемнадцать! - звучит ещё громче. - Двести девятнадцать! - и староста, выпрямившись, обернулся:
- Все получили? Молчание.
- Двести двадцатая мне! - и он идёт по узкому проходу к своей кровати у окна.
У окон лучшие места в камере. Здесь обосновалась знать - те, у кого самые давние аресты. От окон к двери остальные располагаются строго по датам прибытия. Только что водворённые - у двери. Рядом с дверью высокий покрашенный чёрной краской железный бак. Это отхожее место - параша. Воздух здесь тяжёл и густ.
Староста ест свою кашу. Его лицо бесстрастно. Глаза большие, светлые, но иногда вдруг суживаются в узкие монгольские щёлки, за ними ничего не увидеть, ничего не понять. Вот и сейчас, оглядывая свою паству, они останавливаются на человеке в рясе. Но тут же превращаются в щёлки - бок о бок с ним заключённый с неопрятным лицом.
Человек в рясе замкнут. Молча выполняет все несложные правила камерного распорядка: громко не разговаривать, меньше двигаться, быть терпимым ко всему. На вынужденные по камерному сожительству вопросы отвечает всегда кратко, но доброжелательно. Однако что-то в его поведении не позволяет сокамерникам обращаться к нему с назойливыми расспросами, начинать намеренно вызванные споры. Если надо пройти к параше, как-то получается, все уступают ему дорогу. Невысокий, немного согбенный, опустив голову, тихо благодарит сторонящихся: "Спасибо, спасибо".
Так и живёт среди двухсот в каком-то своём, неведомом им мире. Всё же узнали, что он архиерей. Ещё говорили, что знает несколько иностранных языков. Его сосед, единственный уголовник среди политических, низок, коренаст, с крепко посаженной головой, с чёрными масляными глазками. За прыщавым лицом угадывается нехорошая болезнь. Страдалец за веру и разбойник. Рядом.
Пустые миски плывут, передаваемые из рук в руки, на этот раз к столу. Их ставят стопками. Помощник старосты следит, чтобы в каждой было ровно пятьдесят: четыре стопки по пятьдесят и одна - двадцать. Рядом складывают двести двадцать алюминиевых ложек. Скоро откроется дверь, раздатчик под бдительным взглядом надзирателя всё точно пересчитает и вынесет из камеры. Щёлкнет замок, и наступит самая нудная часть дня - с шести до девяти. В это время нет ни допросов, ни поверок, ни прогулок. В девять откроется дверь, и последует приказ спать.
А пока в камере стоит ровный гул беседующих. Постепенно гул нарастает. Каждый повышает голос, чтобы быть лучше слышимым. Это непроизвольно возбуждающе действует на
вечно напряжённые нервы. Кто-то уже встаёт, размахивает руками, что-то доказывает. Гул всё нарастает. Вот-вот откроется дверь, и надзиратель... Но тут раздаётся упреждающий приказ старосты:
- Ти-хо!
Секунда, и все замолкают. Вставшие усаживаются. И опять, как в улье, ровный гул приглушённых голосов.
Староста знает свою силу. Она зиждется на осознании сокамерниками необходимости беспрекословного подчинения. Иначе начнётся невообразимое. Староста отдаёт приказы ровным голосом, спокойным жестом или просто взглядом. Его оружие - невозмутимость. Ничего более. Но все его указания -сверхзакон. Он - неограниченная власть для двухсот девятнадцати человек.
Три месяца назад, когда ввели эту разношёрстную толпу в камеру, вошёл администратор тюрьмы:
- Староста есть?
Не получив ответа, ткнул пальцем в первого стоявшего:
- Ты будешь староста!
Никому не было дело до того, что назначенный старостой понесёт теперь двойную нагрузку на своих мозгах, нервах, психике: быть заключённым и одновременно властью для себе подобных. Как его зовут, знали все, но обращались только так: "староста".
Многое слышали стены камеры. Одни заключённые, особенно из интеллигенции, во всех подробностях рассказывали о себе, о своих семьях, о работе. Другие были сдержаны, скупы на откровения. К их числу принадлежал и староста. Знали только, что он был в партии, занимал ответственный пост заграницей. Понятно, на секретной работе. Расспрашивать об этом не полагалось.
Время тянется невыносимо медленно. Наконец девять часов. Дверь приоткрывается. Все замолкают - надзиратель.
- Староста!
И, не дав времени для ответа:
- Спать!
И опять щелчок замка.
Начинается полуторачасовое приготовление ко сну. Хотя все знают свои места, устроиться на такой площади стольким людям не просто. Не много помогают и десять узких нар на втором этаже. На них укладываются по двое, валетом, головами в разные стороны. Остальные - на полу, большинство под кроватями. Ложатся все на один бок, на правый. Ведь надо оставить магистраль - узкий, пятнадцать сантиметров, проход к параше. А среди ночи раздастся негромкий приказ старосты: "Поворот!". И все как один повернутся на левый бок, это должно занять не более полминуты.
В конце концов все улеглись. Засыпают. Кто-то видит сон, бормочет, всхлипывает. Некоторые храпят. Порой слышатся горькие проклятия. Но многие только делают вид, что спят. Как наяву, видят себя на воле. Дома, в кругу семьи. На любимой работе. С друзьями...
Не спит и староста. Молодой, сильный - элита государства. Дитя партии, её винтик. Воспитанный и выученный на социально-экономической теории века. Она ставит задачей покорение несовершенного мира, переделку человеческого общества, перевоспитание самого человека. Эта теория отрицает все религии, однако сама сделалась религией, единственной и непогрешимой. Он верил во всё это, служил этому и был готов в любую минуту отдать за это жизнь. Но партия почему-то решила изолировать его. Он лежит, закрыв глаза. А если они и приоткрываются, ничего в них не увидеть, ничего не понять...
Двести двадцать тюремных тел выделяют тепло, испарения и газы. Едкий запах аммиака добавляет параша. Зимой и летом зарешеченные окна открыты, но этого почти не ощущается. Воздух, особенно ночью, как будто конденсированный. На шнурах, высоко под потолком, чтобы не достать, тускло светят и ночью и днём две лампочки.
Теперь, кажется, все спят. Измученные пытками, допросами, тягостным ожиданием решения своей участи, неизбывной болью за судьбу родных и близких.
Спят ли?
- Староста! Опять он возится, спать не даёт, всё к попу лезет.
Из другого угла насмешливый голос добавляет:
- Думает, это юбка, а не ряса!
Тишина. Староста нехотя поднимается с кровати. Не торопясь, пробирается по магистрали, стараясь не наступать на лежащих.
- Встать! - глухо произносит он.
Первым поднимается уголовник. Сзади встает архиерей. У старосты щёлки - ничего не увидеть, ничего не понять. Он зачем-то поглаживает лицо, будто проверяет, чисто ли выбрит. И вдруг делает небольшой выпад левой с едва заметным наклоном корпуса. Одновременно его правая рука выпрямляется на короткое молниеносное движение и достаёт до подбородка уголовника. Классически отработанный боксёрский удар прямой правой.
Уголовник ещё стоит, но глаза уже потухли и делаются бессмысленными. Он начинает медленно оседать, складываясь, как гармошка. Колени идут не вперёд, а влево, тянут за собой туловище и разворачивают на сто восемьдесят градусов. Ничком падает он в ноги архиерею. У старосты брезгливо дёргается нижняя губа.
- Когда очнётся - к параше! - приказывает он и так же не спешно, как пришёл, возвращается на своё место.
Никто и головы не поднял. Как будто ничего не случилось. Только стоит архиерей, и лежит, уткнувшись ему в ноги, уголовник.
Архиерей недвижим. Но вот губы его начинают шевелиться. Он молится. Молится смиренно. Долго и истово. Кончив молитву, выпрямился. Рука его высоко поднялась, рассекая тягучий воздух. И, став сразу величественным и строгим, он начертал впереди себя крест, благославляя камеру, лежащих людей, склонившегося у его ног уголовника.
Староста всё видел. Видел, как поднялся уголовник. Как, пошатываясь, наступая на спящих, отправился тот к параше.
Прошло несколько минут, пока не стихла приглушённая брань потревоженных заключённых. Тогда, рывком повернувшись на живот, ткнулся староста в жёсткую, набитую соломой подушку, спрятал лицо, весь передёрнулся и замер.
Как свеча, один посреди камеры, стоял человек в рясе.
Внезапно вызовы к следователям прекратились. Наступило полугодовое затишье. Мы не ведали абсолютно ничего о происходившем снаружи. Потом только узнал, что прошла кампания критики перегибов, наркома Ежова осудили, ему на смену пришёл Берия. Наступило временное ослабление репрессий. Но не для нас.
Давно ожидаемый, но неизвестно что предвещавший вызов. Подумал, ещё один допрос. Нет. Молодой, неопытный, пока не набивший руку (и в переносном, и в прямом смысле) лейтенант потребовал, чтобы я подписал документ об окончании следствия. Что больше ничего к своему делу добавить не могу, подтверждаю данные прежде показания. Но Рябов меня предупреждал, что этот документ нельзя подписывать ни в коем случае. Я и стоял на своём.
Этот малый держал в одной руке чернильницу, а другой совал мне ручку. В конце концов я вывел его из равновесия, и он, выплеснув полную чернильницу мне в лицо, отправил в камеру.
Когда надзиратель меня впустил, раздался громовой смех двухсот сокамерников, тут же пресечённый старостой. В наступившей тишине чей-то голос тихонько пропел: ...лиловый негр вам подавал манто.
А через несколько дней меня опять вызвали. В кабинете Бородулина сидел сгорбившийся человек. Я с трудом узнал Генриха Маврикиевича. Бородулин спросил, признаю ли я себя виновным. Я ответил отрицательно. Тогда он, подлетев ко мне и было собравшись ударить, повернулся к Людвигу:
- Скажи ему, что с тобой было.
И тот тихо, не меняя позы:
- Меня били по животу. Шомполами.
Не знаю, что нашло на Бородулина, только он вдруг, грязно выругавшись, приказал меня увести.
Здесь будет как нельзя к месту вставить отрывок из той моей книги о советских концлагерях, что упомянул в главке о Стефане Карпове. Когда работал над ней в начале 50-х, упустил дополнить приводимый перечень своим и Людвига свидетельствами. Но и без них...
Б.А. Яковлев (Н.А. Троицкий)
Методы допроса
Основы методов допроса подследственных были заложены ещё ВЧК в 1917 году. Постепенно совершенствуясь, они составили систему, которой и пользуются до настоящего времени. Правда, применение методов физического и психического воздействия при следствии (в зависимости от того или иного положения в стране) бывает массовым, как это было в 1937-38 гг., в военные или в послевоенные годы, или как бы спадает и проводится только в отдельных случаях. С 1953-54 гг. наблюдается спад массового применения этой системы допросов, но в общем же надо сказать, что ею пользовались, пользуются в отдельных случаях сейчас и будут пользоваться, когда с точки зрения советской юриспруденции в этом появится необходимость.
Советское следствие в следственных тюрьмах и лагерях применяет следующие методы допросов, принуждающие подследственного (безразлично - мужчину или женщину) к признанию или же ложному показанию на себя:
1) ругань;
2) порча и уничтожение писем и фотографий родственников;
3) фальсификация показаний в протоколах;
4) снижение пайка на время допроса;
5) угрозы свидетелям, дающим показания в пользу обвиняемых;
1) мистификация расстрела;
2) изъятие табака;
3) угроза штрафной бригадой;
4) предложение папирос и еды, потом - побои;
10) предложение доноса на товарищей;
11) лишение права получения писем;
12) отказ от возможности пользования оправдательным материалом;
13) угроза депортации родственников;
14) питание селёдками без питья;
15) допросы после полуночи;
16) испражнение в собственную посуду для еды;
17) применение насилия при подписи;
18) запрещение говорить при допросе;
19) угроза револьвером и плётками;
20) угроза карцером и пыткой;
21) 36-часовой допрос со сменой допрашивающих;
22) избиение прикладами, резиновыми дубинками, угольны ми лопатами, палками, линейками;
23) пинки ногами до бесчувствия;
24) удары кулаком в нижнюю часть живота;
25) выбивание зубов;
26) избиение до бесчувствия и после приведения в сознание - повторные побои;
27) применение тисков для пальцев;
28) холодный карцер;
29) карцер, в котором можно только стоять;
30) 5 дней жаркой камеры;
31) 10 дней подвала;
32) 4 часа водяной камеры с последующим переводом в жарко натопленную камеру;
33) запирание в маленьком подвале с капающей водой;
34) бетонная тёмная камера;
35) земляной подвал;
36) запирание в узкие стенные шкафы;
37) водяная камера с электрической лампой в 500 ватт;
10) закутывание в шубу в накалённой камере;
11) заключение в темноте;
12) стояние в течение многих часов в углу помещения;
13) получасовое стояние навытяжку;
14) вставать и садиться;
15) многочасовые допросы по ночам при свете прожекторов;
16) стояние у горячей печи;
17) 14 дней ареста в темноте;
18) допрос в продолжение многих дней без врачебной по мощи;
19) стояние "руки вверх" лицом к стене 24 часа;
20) обливание ледяной водой;
21) недостаточная одежда при морозе;
22) пребывание на морозе без движения в течение 12 часов;
23) пребывание босиком, без рубашки на цементном полу;
24) камеры, где ночью слышны крики мучимых и стены покрыты кровью;
25) сидение на бутылке, которая глубоко вонзается в прямую кишку;
26) битьё поленом или револьвером по голове;
27) защемление пальцев в двери;
28) применение раскалённых щипцов;
29) обжигание спичками.
В Москве существует особый институт, в котором наиболее важные преступники подвергаются "обработке" психологов и гипнотизёров.
Последние прости
Заседание военного трибунала. В каком-то клубе или актовом зале, что ли. На сцене за столом три человека. Нас в зале восемь. Когда дошло до меня, председатель спросил, признаю ли я себя виновным. Я ответил, что не признаю, поскольку моё дело оформлено с нарушениями, документа о признании своей
вины я не подписал, а то, что подписывал в процессе следствия, было вынуждено под давлением пыток. Председатель раскрыл моё дело, посовещался с коллегами: "Садитесь".
Короче говоря, я был оправдан. Вместе со мной оправдали Румянцева, тоже из Академии, но я его мало знал, и совсем незнакомого учёного, профессора. Тот всё время говорил какую-то несуразицу, видимо, психика его была нарушена невозвратно. Их скоро увели, а ко мне подошёл человек, может быть, секретарь суда и вручил маленькую, на серой бумаге справку о моём оправдании. Критически меня осмотрел: "К сожалению, в таком виде выпустить вас сейчас мы не можем, сделаем это попозже, когда стемнеет".
Не помню, как очутился на улице. Наверное, было близко к полуночи. Арбат. Кругом ни души. Чувство такое, как пробудился после кошмарного сна. Бывают такие сны: откуда-то извне, со всех сторон надвигается на тебя неотвратимое, неизбежное нечто. Оно не поддаётся описанию. Постепенно обволакивает, и вот уже нет сил освободить себя из тугой пелены его объятий. Безысходность. Отчаяние. Может быть, так же цепенеет кролик под взглядом удава? Может быть, это схоже с паническим ужасом перед смертью безумца, так и не уверившего себя, что небессмертен? Что-то подобное испытываешь, когда на твоих глазах уходит близкий человек. И ничем, ничем не можешь ты ему помочь. И себе тоже...
Ещё не веря, что проснулся, сообразил дойти до Садового кольца, там трамвай, может, рабочий маршрут подбросит. Прошёл ещё до Крымской площади. На остановке маячила одинокая фигура. Молодой человек посторонился, кажется, вид мой не внушил ему доверия. В карманах пусто, и, подавив гордыню, я со всей возможной вежливостью, чтобы вконец не напугать, обратился с просьбой дать десять копеек на дорогу. Никогда, ни до того ни после, не приходилось мне просить подаяния, но идти дальше не было никаких сил. Остановил вскоре подошедший пустой вагон. Справился у вожатого, идёт ли по Шаболовке, дал гривенник и попросил остановить у Сиротского переулка. Вот и знаменитая башня, с неё тогда шли
радиопередачи. Будто сотканная из тончайшей паутины, шедевр гениального русского инженера.
Иду по Сиротскому. Мыслей - никаких, полная опустошённость. Иду - как будто вчера с работы. Всё как прежде. Вот и дом 15. Тот же двор, тот же переполненный мусорный отсек. Парадное. Лестница на второй этаж. Привычный звонок. Что-то долго не открывают. Второй час ночи? Ну и что, приходил и позже. Но вот суета за дверью, приглушённый разговор...
Я очнулся. Не ждали! В сущности, я мог быть готов к такой встрече. Но ещё не верилось. Покорно стоял, опершись на облупившиеся перила. Наконец мне отворили. На фоне дверного проёма силуэт Валерии. Моей жены. Одного взгляда было достаточно, чтобы я не смог ответить на её порывистое объятие. Продолжал стоять, не зная что делать. Валерия схватила мою руку, потянула за собой. Я подчинился. А куда деваться? Не ночевать же на улице. Прошли в нашу маленькую спальню. Заглянула тёща, так же сухо поздоровался. Мы остались вдвоём. Валерия что-то говорила, что-то спрашивала. Я односложно отвечал. Рассказывала, как, узнав о моём аресте, примчался из Ульяновска Димитрий. Как собирали передачи, ходили по тюрьмам, а там всё отвечали, что такого в списках не значится. Как полгода назад с весточкой от меня наведался сокамерник по Таганке. Да как-то так получилось, визит его затянулся... Я не нашёл ничего сказать, кроме что устал и хочу спать.
Уснуть долго не удавалось. Хотя по натуре я человек твёрдый, пожалуй даже суровый, привык переносить всяческие невзгоды, одного не переношу - обмана. Не только по отношению к себе, и к другим. Могу, конечно, слукавить, даже солгать, когда к тому вынуждают обстоятельства. Так сказать, ложь во спасение. Но чтобы не причинить вреда другим. А тем более не обмануть иногда слишком большие ожидания женщин. Потому и связи с ними до встречи с Валерией не переходили той грани, за которой появлялись обязательства.
Да, собственно, какие связи? И побежали воспоминания. Вот - родные места. Отношения полов подчинялись веками
сформировавшемуся укладу жизни крестьянской общины. Приходило определённое соответствующими установлениями время, и молодые люди соединялись в брачные пары. Да, не всегда по любви. Да, иногда по необходимости или по принуждению. Однако всегда брак освящался церковью, требовал безусловного исполнения супружеского долга и имел главной целью создание крепкой семьи для продолжения рода. Да, не всегда и не везде было так гладко. Но, во всяком случае, в нашей округе я не припомню ни одной супружеской измены, ни одного появления внебрачного ребёнка.
А что же я? Не скажу, что был равнодушен к прекрасному полу. Только в юности мысли об амурных приключениях если и возникали, то вряд ли могли осуществиться. По той ещё причине, что как раз в период созревания, формирования организм был практически лишён питательных соков, необходимых для полноценного физического развития. Ростом я выдался выше сверстников, однако был худ, наверное, даже костляв. Длиннорукий, длинноногий. Девушкам такие не нравятся. Да и сам я относительно успеха у них иллюзий тогда не строил. Те два курьёзных случая в Симбирске убедили в этом мнении, а получить очередной афронт желания я не испытывал.
Тогда - одолевал голод и обуревало стремление к знаниям. Потом всё время занимала работа. А когда окончательно обосновался в Москве, охватила и жажда приобщения к подлинной культуре. Театры, концерты, музеи. По работе приходилось сталкиваться с видными учёными, представителями мира искусств. Завязывались деловые знакомства. Они, правда, редко переходили в дружеские отношения. Я по характеру суховатый, не склонен изливать чувства первому встречному. Да и при более тесном знакомстве никогда не перехожу на панибратство. Это не всем нравится. Потому и друзей, кроме как среди архитекторов и художников, у меня не было.
По мере того как положение моё мало-помалу упрочивалось, я окреп телом и духом, стал уверенно чувствовать в собраниях столичной интеллигенции. Вечера в домах творческих
работников. Праздничные компании. Подобно андерсеновскому гадкому утёнку произошло чудесное превращение деревенщины, провинциала. Нет, конечно не в белоснежного лебедя. Просто в молодого достаточно респектабельного горожанина. И, видимо, привлекательного. Притом не избалованного случайными связями. А женщины таких мгновенно отличают. Особенно женщины той среды, с которой я соприкоснулся.
Я имею в виду театр. Наверняка нет другой профессиональной институции, где явное и сокрытое от глаз человеческих разнятся так значимо. Мир сцены, и мир кулис. Мир высокого лицедейства, и мир интриг без разбора средств. Сравниться может разве что политика. Жизнь в таком ритме, каждый день из света в тень перелетая, наверное, безумно тяжела. И прежде всего накладывает отпечаток на психику. Хочется отдохнуть. Нужна разрядка. Когда-то её находили в вине. Потом добавились любовные связи с противоположным полом. Теперь -наркотики, а пола уже и не разбирают. Не всем удаётся пройти по краю пропасти. Хотя многим она таковой и не кажется. И вот ещё одно впечатление. И актёры, и политики часто используют свои навыки в бытовых ситуациях. Невольно или намеренно... Впрочем, такая раздвоенность в той или иной мере свойственна любой сфере групповой деятельности. Но это тема отдельного разговора.
Так или иначе, а на внимание женщин именно из артистической среды "везло". Вспомнился один случай. Симпатизировавшая мне врач Еврейского театра, надо отдать должное, прямо-таки библейская Эсфирь, предложила посмотреть какую-то премьеру. Как и у Толстых в Большом, у неё было персональное кресло. И вдруг в конце второго акта по рядам пронёсся шёпот: "Доктора! Доктора!". Оказалось, у одной из зрительниц начались родовые схватки. "Доктор" не стал дожидаться, когда к нему обратятся за помощью, и посчитал за лучшее поскорее покинуть пост.
Раз меня даже пригласила на рандеву известная народная артистка... Однако подобные знакомства быстро обрывались. Коль скоро не испытывал к женщине влечения или ощущал с её
стороны хотя бы намёк на нечистоту помыслов, уходил, не особенно затрудняя себя объяснением причины. А раз попытавшись объяснить, убедился, что тот самый шаг, отделяющий мнимую любовь женщины от действительной её ненависти, она делает незамедлительно, и не раздумывая. Кажется, у Оскара Уайльда есть новелла о молодом человеке, наделённом способностью узнавать чужие мысли, и когда тот обратил эту свою способность на очаровательную девушку, которую безмерно любил... Может быть, поэтому ясновидцы блюдут обет безбрачия? Или в обыкновенных людях сильное чувственное влечение подавляет способность различать даже то, что лежит на поверхности? Или, может, в них теплится потаённая надежда, что всё как-то переменится?..
И вот ещё одно житейское наблюдение, касающееся женщин. Достаточно распространённый среди них психологический тип - с властным характером, искренне убеждённые в правоте своих мнений. Независимо от того, относится это к сугубо бытовым материям и укладу семейной жизни или к социальным обязанностям своего избранника. Им свойственно стремление подчинить его своей воле, неважно - блажь это, или от завышенной самооценки, или от чрезмерного себялюбия. Часто с такими бывает, они вдруг обнаруживают, что не отличили сначала казавшуюся слабохарактерность объекта своего выбора от уступчивости, податливость - от великодушия, а небрежение к мирскому - от следования уже сложившимся жизненным установкам. Тогда, если не оставляют настойчивых попыток подмять его под себя, если чувство их не слишком велико, чтобы подавить свою гордыню, тогда рано или поздно, но так или иначе приходится им за это расплачиваться. Персидская пословица гласит: как вода не держится на вершине, так доброта и мудрость не бывают у гордых - и то и другое ищут низкого места. Но это так, кстати, в назидание молодым.
Всё-таки, видимо, и мне подошло время устраивать семейную жизнь. Ещё работая в Лаборатории цветовосприятия, я встретил ту, что мне понравилась. Свозил её в Ульяновск показать родителям.
В конце концов мы поженились. Но с самого начала у нас не сладилось. До тех пор мне казалось, Валерия вполне разделяет мои взгляды и интересы. Но чем дольше, тем дальше отходили мы друг от друга. Я стал чаще засиживаться на работе. А когда выбирались на какие-нибудь кулътмероприятия, ей было со мной неинтересно. Она не была плохим человеком. Милая. Добрая, может даже чересчур. Только, как на грех, из актёрской семьи. И из актёрской среды. Её мать, Августа Максимовна, не помню её сценической фамилии, обладала сильным глубоким голосом и имела успех. Теперь я думаю, что напрасно поддался уговорам жить под одной крышей с тёщей и тёткой жены. Их влияние, мягко говоря, не способствовало нашему взаимопониманию. А я-то в душе так и оставался деревенским утёнком. С не отёсанными грубым топором городской морали убеждениями, впитанными с молоком матери. Слава Богу, таким и остался до сего дня.
Теперь моё отношение к слабому полу укладывается в сжатую формулировку историка Ключевского: хорошая женщина, выходя замуж, обещает счастье, дурная - ждёт его. И в более расширенную, старого друга, о котором рассказывал. Не уверен, правда, что это первоисточник. Женщина - существо более совершенное, нежели мужчина, зато и значительно реже встречающееся. Познакомившись с Валерией, думал, что такое существо встретил. Я ошибся. Много лет спустя судьба свела меня с такой женщиной. Но об этом потом.
...Забрезжил рассвет. Тоскливо. Одиноко. Горькое чувство обиды на минуту овладело всем моим существом. И прошло. Время от времени жизнь преподносит нам испытания. Более или менее тягостные, более или менее продолжительные. Человек рассудительный всегда старается размыслить, отчего так случилось, а уж потом ищет выход из создавшегося положения. Другой, не подумав, совершает опрометчивые поступки и тем усугубляет ситуацию, иногда доводя её до печального исхода. Но и тот и другой в выпавших на их долю несчастьях почему-то чаще упрекают кого-то и много реже - себя. Так уж устроены люди. Всё же, бывает, и винить-то вроде некого. Тогда, если нет достойного или целесообразного выхода, остаётся одно -терпеливо ждать, надеясь на перемены. А там уж - как Бог даст. Значит, так надо. Значит, это перст судьбы. Ну, не получилось. Что ж теперь делать. Не я первый, не я последний. Как говорят, не сошлись характерами. А вовсе не из-за моего ареста.
Утешение, надо обязательно заметить, далеко не слабое. Мы пока ещё не забыли о десятках миллионов жертв советских тюрем и лагерей. Но редко вспоминаем, если вспоминаем вообще, о других жертвах режима. О жертвах на воле. О миллионах разрушенных семей. О детях, оторванных от отцов. О матерях, потерявших сыновей. О сестрах, оставшихся без братьев. О жёнах, лишённых мужей. Сколько этих несчастных, обивавших пороги московских тюрем, разыскивая своих близких, я перевидал, когда вынужден был каждую неделю ходить отмечаться в Матросскую Тишину по какому-то надуманному поводу об изъятом при обыске и затерявшемся фотоаппарате.
Многие, оставшись без средств к существованию, часто с малолетними детьми на руках, не находили другого выхода, как отказаться от мужа - "врага народа", вступить в новую связь или перейти на содержание. Кто-то, заботясь об участи ребёнка. Кто-то, потеряв надежду. Кто-то, впав в отчаяние. Кому придёт в голову бросить в них камень?
Валерия от врага народа не отшатнулась... Каждый мужчина ищет идеал женщины, вряд ли отдавая отчёт, что сам-то далеко не идеален. Уйти мне было некуда. Из комнаты в Алексеевских общежитиях после женитьбы пришлось выписаться, навязываться к друзьям не хотелось. А чтобы устроить новую жизнь требовалось время. Обжегшись на молоке, дуют на воду. Пришлось смириться. Валерия не возражала, до сих пор не могу понять, почему. Так мы и жили, делая вид, что ничего не изменилось, старательно избегая разговоров о том, как будем дальше.
Война помогла разрешить мучительную неопределённость. Валерия была дома, когда я вернулся со Сретенки: "Завтра ухожу на фронт". От неожиданности не сразу нашла что ответить. Утром проводила до призывного пункта в Ростокине. Пока шло оформление, ждала. Торопилась сказать, как и где встретимся, когда всё закончится. Куда писать, если что случиться... Я не сумел внятно высказать давно приготовленные слова. Сказал только, что, вот, судьба, наконец, распорядилась нас развести. "Войну я конечно не переживу. Ты теперь свободна". Мы обнялись. И распрощались навсегда...
После освобождения (кстати, случилось оно чуть ли не на следующий день за подписанием пакта Молотова-Риббентропа) я первым делом отправился в Ульяновск. Пока сидел, один за другой умерли мать и отец. За три дня до смерти отец помылся, надел чистое: "Мать к себе зовёт". И больше до конца не сказал ни слова. Маргарита отвела меня на кладбище. Небольшой, ещё не заросший травой холмик неподалёку от церкви Вознесения. Я преклонил перед ним колени.
Некоторое время спустя мне позвонили из Академии. Предложили путёвку в Сочи: "Отдохнёте, потом подыщем вам подходящую работу". Я поблагодарил, сказал, что пока не могу
ответить ничего определённого. Больше вниманием не тревожили. Не хотел напоминать о себе и я. Подсело зрение, стали подрагивать руки. Бронзовое пресс-папье и прутик коммунизма сделали своё дело. С архитектурой пришлось проститься. Тоже навсегда.
Чудеса, подобные тому, что произошло со мной, в 30-е годы были редкостью. Всё же не могу не рассказать одну трогательную историю, которую услышал вскоре после освобождения.
Столетник
Николай Петрович Костомаров был суховат и замкнут. То ли от природы, то ли жизнь выковала эти черты его характера, а может, и служба повлияла. Служил он в одном из бесчисленных московских учреждений. Служил исправно, промахов в работе не случалось. Зарплата не ахти какая, но концы с концами сводили, жена его, Надежда Михайловна, не работала. В деревянном двухэтажном домике на Красной Пресне занимали они небольшую квартирку, комнату с кухонькой. Обстановка простая, без каких либо претензий: на стенах - несколько картинок, на полу - коврик, на столе - скатерть, в общем, как во всяком среднем доме. Комната светлая, окна выходили на пруд Зоопарка. Заботами Надежды Михайловны всё чисто, опрятно.
Двадцать два года были женаты Костомаровы. Супружеская жизнь прошла без больших событий; иногда ссорились, потом мирились, но и это не часто. Так и прошли годы. Детей у них не было.
К живой природе Николай Петрович относился равнодушно, но, придя с работы и поужинав, обычно усаживался у окна в старенькое обитое красной материей кресло и, пока не стемнеет, подолгу наблюдал за жизнью Зоопарка.
На подоконнике стоял цветок. Столетник. Как-то ездила Надежда Михайловна в Рязань навестить мать и привезла маленький росток. С детства запомнилось ей материно: "Поранишь руку, отрежь листик, разверни и сочной стороной приложи
к ранке - мигом заживёт!". Надежда Михайловна рассказала мужу о целебных свойствах столетника, но Николай Петрович не выразил к новому цветку никакого интереса.
Шло время. Столетник из маленького ростка превратился в неказистое растение с сочно-толстыми, прозрачно-зелёными листьями. Рук, к счастью, никто не ранил, и целебные свойства его оставались без применения. Однако то ли потому, что он каждый вечер оказывался перед глазами, то ли ещё почему, Николай Петрович стал оказывать столетнику внимание, какого не проявлял к другим цветам в доме. Сидя в кресле, пробовал землю в горшке и спрашивал:
- А ты, Надя, столетник сегодня поливала?
И Надежда Михайловна всегда спокойно отвечала:
- Ну конечно, Коля, каждое утро, когда убираюсь, поливаю.
Иногда вопрос изменялся:
- Наденька, что-то земля в горшке тёплая, уж не горячей ли ты водой его поливаешь?
Такой вопрос оставался без ответа, и Николай Петрович, чувствуя его неуместность, на ответе не настаивал.
Наступил 37-й год. Николай Петрович помрачнел и совсем ушёл в себя. Однажды в ноябре, когда уже вставили вторые рамы, и беспокоиться, что цветам на подоконниках холодно, не приходилось, сидел он по обыкновению вечером в кресле и читал. Но вдруг отложил книгу, задумался и, глядя на цветок, спросил:
- А почему наш столетник не цветёт? Надежда Михайловна удивилась:
- Почему это пришло тебе в голову?
- Да вот, сколько уже лет он у нас и вырос такой большой, а не цветёт.
И, помолчав, добавил:
- А может, горшок мал? Ведь ты как привезла его, так и не пересаживала.
- Ну, я не помню, чтобы столетники пересаживали, - возразила Надежда Михайловна, - мама годами держала их
в одних и тех же горшках. Да, по-моему, столетник вообще не цветёт.
Но Николай Петрович как будто не расслышал:
- Странно, цветок - а не цветёт. Видно, судьба его за что-то наказала: жить - и не цвести.
Надежда Михайловна взглянула на мужа, потом на столетник и ощутила какое-то смутное беспокойство. А ложась спать, почувствовала, что ощущение это не только не прошло, напротив, усилилось и странным образом связало в её представлении судьбу мужа с судьбой цветка.
В марте 38-го, ночью, в квартиру Костомаровых властно постучали. Вошедшие предъявили ордер на арест, произвели обыск, ничего предосудительного не нашли, но Николая Петровича увели.
Всё произошло так внезапно и быстро, что Надежда Михайловна только потом смогла осмыслить случившееся. Будучи уверена, что муж ни в чём не виноват, она рассудила, что всё скоро выяснится, и он вернётся. Прошла томительная неделя, но Николай Петрович не возвращался. Только тогда на глаза её навернулись слёзы. И плакала она целыми ночами, осознав, как велика её потеря, как крепко связана была её жизнь с жизнью мужа.
Необычайная энергия проснулась в ней, с утра до вечера ходила она из приёмной в приёмную, писала заявления, убеждала, плакала, стараясь доказать невиновность мужа. Обессиленная возвращалась домой только чтобы отдохнуть, а на следующий день начать всё снова. Но всё было напрасно, следов мужа найти не удавалось.
Долго так продолжаться не могло. Нервический подъём её упал. Слёз больше не осталось, безучастная ко всему, проводила она дни, машинально выполняя будничные домашние работы.
Стояло жаркое лето. Раз, когда Надежда Михайловна поливала цветы, ей показалось, что столетник сделался как-то меньше, съёжился, листья стали не такими сочными, не такими прозрачными. Она то и дело возвращалась к окну, думая, что
ошиблась. Но нет, сомнений быть не могло, цветок, действительно, захворал.
Она вспомнила тот разговор с Николаем Петровичем, то ощущение связи судеб цветка и мужа. Несколько дней сосредоточенно думала о чём-то, снова и снова осматривала столетник, а потом уже не отходила от него. Теперь на подоконнике всегда наготове стояла чашка с водой, Надежда Михайловна стала поливать цветок по нескольку раз в день. Она и не знала, что столетник растение засухоустойчивое и не нуждается в таком количестве влаги.
Часами Надежда Михайловна разглядывала цветок, надеясь найти признаки выздоровления. Теперь она окончательно уверилась, что судьба столетника - это судьба её мужа. Цветок болен, значит и Николай Петрович болен. Стало быть, нужно лечить столетник - когда он поправится, будет здоров и Николай Петрович.
Вся её жизнь и все помыслы обратились теперь к цветку. Надежда Михайловна похудела, пальцы истончились, а голубые глаза посветлели и расширились. Чтобы не потревожить больного, она даже ходить по комнате стала как можно неслышно. Но шли дни, а столетник не оживал. Наоборот, кончики листьев начали желтеть и сохнуть. Но чем очевиднее было умирание, тем более страстно желала она спасти цветок. Верила, что спасёт его, что он будет жить, в этом была и её жизнь. Образ Николая Петровича в её сознании начал теперь как-то затуманиваться, затушёвываться и перевоплощаться в цветок.
Столетник хирел. Уже начала желтеть верхушка. Надежда Михайловна нашла старую кошму и обвязала горшок: ей казалось, корням будет теплее и от этого лучше. Но лучше не стало. Тогда она взяла хозяйственную сумку, бережно установила горшок и отправилась в Зоопарк. Разыскав какого-то профессора, волнуясь, стала рассказывать, что цветок ей очень дорог, что он гибнет, что его необходимо во что бы то ни стало спасти. Но профессор оказался зоологом, посоветовал отправиться в Сельскохозяйственную академию.
Утром Надежда Михайловна уже была в Петровско-Разумовском, а после обеда вернулась успокоенная с небольшим свёртком. Тщательно разводила драгоценные порошки по рекомендованному ей рецепту и, приготовив снадобье, стала подкармливать больной цветок. Столетник продержался ещё около месяца, но затем умирание ускорилось. В конце концов стебель высох, осталось только то, что под землёй. Одни корни.
Совсем исхудавшая, побледневшая остановилась Надежда Михайловна посреди комнаты, долго с тоской смотрела на глиняный горшок, уже начинавший казаться ей последним пристанищем Николая Петровича. Взгляд её скользнул за окно. Деревья в Зоопарке облачились в золотисто-багряные одеяния, готовясь к пышной тризне по отходящей к зимнему сну природе. Оттого ещё тоскливее стало Надежде Михайловне, отчаяние овладело ею. Она сделала несколько шагов к окну. Великое множество водоплавающих заполнило почти всю поверхность пруда. Птицы готовились к дальнему перелёту. Молодые пробовали свои силы, взрослые придирчиво наблюдали за их упражнениями...
"Но ведь они же вернутся! И умирание не станет вечным, наступит весна, всё возродится!". Всепобеждающая вера вновь вселилась в неё. Ещё не всё потеряно, корни цветка обязательно должны быть живы! Надежда Михайловна поспешно оделась, закутала горшок и поехала в Ботанический сад на Первой Мещанской. Путаясь в словах, попросила садовника пересадить корни её любимого цветка в свежую, хорошую землю. Невысокий сухонький старичок взглянул на горшок, потом на неё, покачал головой и, не сказав ни слова, вышел. Вернулся с новым горшком с чёрной бархатной землёй, ловко пересадил корни.
Снова потянулись дни ожидания. Утром, только проснувшись, а иной раз и ночью, Надежда Михайловна подходила к горшку, который теперь перенесла на подставку возле голландской печки, и подолгу рассматривала землю: "Нет, ещё нет... Пока нет!". Она становилась всё спокойнее. Нервозность движений пропала, глаза вернули былую лучистость. В них явственно читалось, что вера её обратилась в глубокую, непреклонную убеждённость.
Как-то вечером она задремала, сидя на кушетке. И снилось ей, что идёт она бескрайним полем, а по полю, до горизонта, до бескрайности, рассыпаны цветы. Цветы столетников. Все столетники цвели маками - пурпурно-красными, нежно-розовыми, белыми. Она бежит по полю, цветы кивают ей головками и весело кричат: "Мы живы! Мы живы!". Она становится всё меньше и меньше и наконец превращается в совсем маленькую Надю, какой была в детстве. И ветер, тёплый весенний ветер ласково треплет её ситцевое платьице...
Надежда Михайловна очнулась. Но не спешила зажигать свет. Она была уверена, она знала - час настал.
Утром снова долго любовалась изумрудным ростком, пробивавшимся из-под комочка влажной земли. Но теперь внимание её сосредоточилось на шагах и шорохах на лестнице. И когда ночью послышался слабый, нерешительный стук, сразу поднялась, быстро надела халат и без боязни открыла дверь. Перед ней стоял осунувшийся, сгорбленный Николай Петрович.
Медленно повернулась она, подошла к подставке у печки и, закрыв лицо руками, опустилась на колени перед столетником.
Новая профессия
В моём положении одно спасение - забыться в работе. Каждодневной, ежечасной, ежеминутной.
Когда изменят тебе, поэт,
Ты стань ещё вернее -
А если в душе твоей радости нет,
За лиру возьмись живее!
По струнам ударь! Вдохновенный напев
Пожаром всколыхнётся –
Расплавится мука, и кровью твой гнев
Так сладко изольётся.
Так, сколь я помню, советовал последний великий поэт-романтик. Я так и сделал. Хотя инструмент, по струнам которого я ударил, трудно назвать кифарой Аполлона. Мука, правда, не расплавилась, ушла куда-то вглубь, но мои "напевы", вряд ли всегда вдохновенные, неожиданно отозвались ощутимым заработком. Надо признаться, как нельзя кстати.
По иронии судьбы, помогла Валерия. У неё были обширные знакомства среди эстрадников, и, зная, что я не чужд мира искусств, она свела меня с художественным руководителем Мосэстрады, запамятовал фамилию. В своё время он работал с Кугелем в гремевшем в начале века "Кривом зеркале" - театре миниатюр, живо откликавшемся сатирой на бесчисленные новаторские эксперименты в зрелищных искусствах.
Для начала предложил написать текст шутливой песенки на какую-то злободневную тему. Понравилось. Стал приглашать на просмотры, где комиссия отбирала номера для открытой сцены. Если что-то не подходило, идеология или художественная составляющая, отдавали мне на доработку. Редактировал или писал новые тексты, подбирал подходящее музыкальное сопровождение, давал советы исполнителям по режиссуре.
Гонорары рассчитывал Арам, армянин, очень приятный человек, руководивший заодно парторганизацией Мосэстрады. И вот за оформление одного такого номера начислил он мне тысячу рублей - в два с половиной раза больше моего месячного оклада в Академии!
Арам ведал также устроением сборных концертов. Как-то у него в кабинете, среди разговора он попросил извинения: "Чуть не забыл, надо позвонить. Михайлову". Это - знаменитому басу Большого.
- Здравствуйте. Это из Мосэстрады. Мы условились, что я смогу поговорить с Максимом Дормидонтовичем.
Через некоторое время из трубки, даже мне слышно, отчётливо выговаривая каждое слово, густой бас:
- Я вас слушаю.
Арам, почтительно привстав:
- Товарищ Михайлов, мы обращаемся к вам с большой просьбой. В следующую субботу состоится праздничный концерт в Колонном зале. Не согласились ли бы вы исполнить одну- две арии? По вашему усмотрению.
Из трубки, так же с расстановкой:
- Одну минуту.
И после короткой паузы:
- Не могу.
- Но почему?
- Пост. Потому что пост, - и положил трубку.
Арам растерянно развёл руками: "Здравствуйте пожалуйста! Народный артист и не может выступить перед народом, потому что, видите ли, у него пост!". Михайлов, бывший протодьякон, такие "причуды" позволить себе мог. А вот Марку Рейзену пришлось написать ругательную статью о Шаляпине. Или его заставили её подписать...
Поначалу работа в эстраде нравилась - театр, но была разовой, времени отнимала не много, и, почувствовав, что у меня получается, я решил попробовать свои силы в серьёзной литературе. Тем более, что мыслями о хлебе насущном голова теперь занята не была.
Разыскал что-то вроде клуба молодых литераторов. Собственно молодых там было мало, больше среднего возраста, были и пожилые. Но не профессионалы, кормящиеся пером, а люди самых разных занятий, любящие слово, находящие удовлетворение в его выражении на бумаге. Стал посещать их встречи. Слушал, как читали и обсуждали свои поэтические и прозаические опыты. Тогда понял, что писать можно только о том непременно, что знаешь наверное, что чувствуешь сам, о чём сам мечтаешь. И всё это должно быть прежде обязательно переварено, обсуждено с самим собой, если угодно, выстрадано. Ну и язык, техника, безусловно. Они обеспечивают свободу самовыражения и позволяют понять другим, а что же ты, в конце концов, хотел сказать. И, главное, для чего.
Какого-либо опыта, кроме доморощенной моей лирики, не было, тем не менее рискнул вынести на суд "собратьев" пер-
вый свой рассказ. О природе, о лесе, об охоте. Действие там отсутствовало, просто описание ярких впечатлений детства, юности, молодости. Для меня ярких. Вряд ли их накал удалось передать в той же мере, только рассказ всем понравился. Даже очень. Может, повлияла свежая, отличная от приевшейся городской тематика.
Как бы то ни было, я воодушевился. Попробовал ввести действие и диалог. Однако не между людьми. Рассудил, что даже если и выплеснется невзначай хотя бы намёк на недовольство происходящим, обвинить меня в антисоветской агитации будет затруднительно. А опасения такого рода, и не только к писательству относящиеся, не покидали с момента выхода из тюрьмы. Пуганая ворона куста боится.
Написал о первой встрече, о знакомстве селезня и уточки. Ну и опять на фоне пейзажей так любимой мною среднерусской природы. И опять моё творение приняли более чем благожелательно. Мне было уже тридцать семь, но теперь я попал в разряд "молодых, подающих надежды" и удостоился беседы с Маршаком. Он оказался очень милым человеком.
Этим дело не кончилось. Меня пригласили на обсуждение моей "сказки" в один из отделов Института Маркса - Энгельса - Ленина. Я недоумевал, но в душе был польщён. Думал, пойдёт речь о фабуле, о стилистике, о каких-то не ведомых мне литературных тонкостях. За идейное содержание не беспокоился, оно было абсолютно нейтральным. Однако никак не мог предположить, что возникнут сомнения относительно языка моих героев. Не в смысле лингвистическом, а правомерности употребления ими языка человеческого. Битых три часа трое учёных мужей, как средневековые схоласты, обсасывали вопрос, насколько соответствует использованный мной приём положениям марксистско-ленинской эстетики (или этики?). Они так и не пришли к определённому выводу. А я был просто ошарашен. Вот уж, в самом деле, кабы знал, где упасть, так бы соломки подостлал. "Да провались они трижды! Знать больше не хочу никаких рассказов, никаких сказок, никаких Марксов, никаких Энгельсов...".
Всё-таки не удержался, когда позвонили из военного журнала. Наговорили комплиментов и предложили написать для них "что-нибудь в том же духе", только включить познавательный для военнослужащих элемент. Ну, например, как, находясь в полевых условиях, использовать природные явления и охотничьи приметы для ориентирования, узнавания времени суток, прогнозирования погоды. Я, конечно, растаял. Через несколько дней перед редактором лежал мой новый рассказ. О хромом волке. И я получил новое предложение, о котором не смел и мечтать: участвовать в сборнике рассказов вместе с Алексеем Толстым и Пришвиным. Утвердить работу над сборником должен был сам Ворошилов, и редактор попросил меня недельку посидеть дома, чтобы можно было в любой момент собрать всех нас троих и представить наркому, когда у того выдастся свободная минута.
Но в ту неделю встреча не состоялась. И потом всё откладывалась, не готовы были мои великие соавторы. Потом всё как-то постепенно замолкло. А я-то уже начал подумывать, не поступить ли в Литературный институт...
ВОЕННОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ
Ополчение
Июнь 41-го. Дома не сидится. "Пойду прогуляюсь". Неспешно иду по Тверскому бульвару и как всегда останавливаюсь возле памятника Пушкину. Я люблю это место. Здесь хорошо посидеть, собраться с мыслями. Только мысли невесёлые. Ну, положим, материально я обеспечен. Но что толку. Семейная жизнь не сложилась. Деятельной работы, к какой привык, нет. Эстрада уже порядком приелась. Стал сотрудничать в детских журналах, но и это не доставляет удовлетворения, я не имею возможности выразить в печатном слове того, что волнует, что наболело. Я ничего не знаю об участи Дедюхина, Людвига, хотя догадываюсь, что надежды увидеть их живыми уже нет. А я -на свободе... Впрочем, какая свобода! В стране полным ходом идёт лихохват. То и дело узнаю об арестах знакомых и незнакомых людей.
В то время Даниил Андреев писал:
...В дни татар находили отшельники
По скитам неприметный кров.
И смолисто-густые ельники
Берегли свечу от ветров.
Каждый нищий, каждый калека
Мог странничать, Бога ища,
А ты, мой товарищ по веку,
Заперт, и нету ключа.
Чтобы враг не узнал вседневный,
О чём сердце поёт в ночи,
Как молчальник скитов древних,
Опустив веки, - молчи...
Тишины крепостным валом
Очерти вкруг себя кольцо
И укрой молчаливым забралом
Человеческое лицо.
Ничто не ново под луною - ещё Пифагор учил: "С несправедливой родиной поступай, как с мачехой: храни молчание". Я и молчал. Молчал, как многие. Молчал, подавленный пережитым ужасом ежовских застенков. Молчал, рано или поздно ожидая застенков бериевских. Я не знал, как жить дальше.
Погожий воскресный летний день. Возле соседней лавочки резвятся ребятишки. Молодая женщина с коляской пытается их утихомирить... И вдруг из рупора громкоговорителя, как гром среди ясного неба, объявление о начале войны с "дружественной" Германией.
Ну что, теперь можно успокоиться? Теперь, определённо, ждать недолго. Только второго ареста я не выдержу. Но куда деваться? На Новинском дом Стенберга. Пошёл к нему. "Володя, как думаешь, что мне делать?" - "Поехали!". Без долгих разговоров усадил в автомобиль, отвёз на дачу и устроил на чердаке. На следующее утро забросил поесть, а на другой день появился с командой друзей. Кое-кого я помнил по той новогодней ночи 38-го, большинство партийцы. Вердикт был принят единогласно: немедленно в армию, иначе опять посадят.
Рано утром Володя повёз меня в Москву. По дороге инструктировал, куда обратиться, что говорить. Приехали на Сретенку. Что это было за учреждение, не помню, то ли райком, то ли военкомат. Поднимаюсь на второй этаж, нахожу указанную Володей комнату, стучу, открываю дверь. За столом, спиной ко мне, сидит человек и, не оборачиваясь: "В чём дело?". Я представился и сказал заученное. Дескать, как всякий советский гражданин, считаю своим долгом вступить в ряды Красной Армии и защищать родину от фашистских захватчиков. Ответ был краток: "Мы от вас этого ждали". Что-то пишет и молча вручает мне. Я так и не увидел его лица...
На следующий день я был зачислен рядовым в 137-й стрелковый полк 13-й Ростокинской дивизии народного ополчения. Нас вывезли километров за тридцать, спешно во что попало обмундировали, и началась строевая подготовка. "В ряды -стройсь! Ряды - сдвой! Нале-во! Шаг-о-ом марш!". И так с утра
до вечера. Удовольствия от этой муштры я, понятно, не испытывал, зато какое же облегчение ощущал, сбросив с плеч тягостный груз переживаний и тревожной неопределённости московской жизни. Как это ни покажется невероятным, чувствовал себя свободным - мне не о чем было жалеть в оставленном, а о будущем тогда вообще не думал.
Живописное Подмосковье. Густые леса. Широкие светлые поляны. Мы принимаем присягу.
Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестъянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять...
Это я принял за должное, к исполнительности привык с детства. Да и вообще: сказавшись груздем - полезай в кузов. А вот дальше шло то, что душой принять не мог никак:
...до последнего дыхания... не щадя своей крови и своей жизни... быть преданным Советской Родине и Рабоче-Крестъянскому Правительству.
И не потому не мог принять, что не был готов к смерти - это уже не обсуждалось. За свою Родину жизнь отдать был бы обязан. За что другое или за кого другого - только не за Бородулина, только не за режим, насаженный "Рабоче-Крестьянским" на моей Родине. Режим, превративший мою Родину в гигантский трудовой лагерь, где свой кровавый бал с пьяным хохотом правит сам Сатана.
Не все, конечно, так думали. Не такими чувствами охвачена была большая часть молодёжи, вскормленная на преподанной советской школой и всеми средствами пропагандистского воздействия героике времён революции, Гражданской войны и ударного труда, искренне верившая в коммунистические идеалы, в справедливость тщательно отрежиссированных политических процессов и массовых чисток 30-х годов. Подавив в себе горечь испытанных лишений и понесённых утрат, шли в бой "старики" - командиры, исполненные чувства
профессионального долга, рядовые бойцы, влекомые ещё не утерянным тогда инстинктом защиты семейного очага и родной земли. Не щадя жизни, только не своей, гнали подчинённых на заведомый убой комиссары и политруки, вполне сознавая, что если не они - то их, если не враги - то свои.
Но примерно такие же чувства, как и я, испытывали миллионы отправленных на фронт в начале войны не молодых уже, не обученных военному делу колхозников, рабочих, интеллигенции, хвативших не один фунт лиха от советской власти; солдаты и кадровые офицеры, казаки, добровольно переходившие на сторону немцев для осознанной борьбы против сталинского режима; по своей воле сдававшиеся в плен врагу внешнему, которого посчитали менее жестоким, нежели враг внутренний; пленённые и погибавшие из-за преступных действий руководства политического и бездарных - военного. Примерно такие же чувства испытывали десятки миллионов мирного населения, вопреки приказам властей остававшиеся на оккупированных территориях пусть и без угнанного в тыл скота, но в надежде освободиться от большевистского рабства хлебом-солью встречавшие мнимых избавителей.
И лишь тогда, когда зверства нацистов сделались соизмеримыми со зверствами большевиков, тогда только за слёзы наших матерей, напрочь вычеркнув из памяти и зловещие заградотряды, и убойные штрафные роты и батальоны, и беспощадных особистов, только тогда в полной мере вскипела ярость благородная, стоившая народу ещё десятков миллионов жизней. Жизней, положенных, как это ни мучительно теперь признать, не на алтарь свободы, а отданных за торжество безжалостного палача, отметившего свой триумф кровавым фейерверком новых жестоких гонений и казней. Из любаньских болот, где разыгралась одна из бесчисленных трагедий этой войны, где до сих пор тлеют непогребёнными белые кости бойцов и командиров 2-й Ударной армии и куда за шесть десятков лет не удосужились добраться ни сапёры, ни похоронные команды "благодарного отечества", из безвестных захоронений, из братских могил - прах этих неканонизированных
новомучеников вопиет, взывая, нет, не об отмщении и, может быть, даже не о покаянии - об осознании. Оправдайте, не карайте, по назовите зло злом.
Присягнуть я, понятно, не отказался - укрыл молчаливым забралом человеческое лицо. Тогда по доброй воле идти под трибунал охота была не многим. Да просто и не имело смысла. А вот через четыре года, уже по другую линию фронта, счёл своим долгом. Но об этом свой рассказ.
На следующий день пешим ходом двинулись на запад. В день километров по 30-40. Жара изнуряющая. Мне, деревенскому, такие марши нипочём, а в нашей роте - москвичи, много артистов из Мосэстрады, им тяжело, многие от не подходящей по размеру обуви - со стёртыми в кровь ногами. Однако держатся. Вечером, придя в себя, поднимают настроение песнями, шутками, розыгрышами. Запомнилась виртуозная игра Васи-трубача. Какой был талант!
На одном из привалов я за чем-то полез в вещмешок, и чуть было не порезал руку. Оказалось, это осколки зеркальца, которое брал с собой в поездки. Пришлось всё вытрясать. Маленький солдатик, устроившийся рядом, мельком взглянул на осколки: "Ну всё, теперь тебе хана!". Без всякой злобы - так, будто обратил внимание на непорядок в моей одежде. Я недоуменно посмотрел на него, чуть было не поблагодарил. Никакой обиды, никакой тревоги. Я и в самом деле не ощущал страха перед смертью, в неизбежности которой нисколько не сомневался ещё в Москве. Но это не было чувство обречённости, покорности выпавшей участи. Просто перестал об этом думать, весь поглощённый распорядком армейской жизни. А если иногда и возвращались такие мысли, скоро проходили - всё же не на передовой.
Наконец добрались до места назначения. Рыли окопы, ходы сообщения, противотанковые рвы, устраивали землянки, обучались действиям в противогазах, практиковались в бросании бутылок с зажигательной смесью. Муляжей, конечно. Огневая подготовка была только один раз - берегли патроны. В этих упражнениях я не знал равных. Как дела на фронте, где находимся,
нам не говорили. Только потом узнал - где-то на Смоленщине. А одна неожиданная встреча косвенным образом пролила свет на фронтовую обстановку.
После затяжного марш-броска в противогазах взводный объявил перекур. Только мы устроились на обочине лесной дороги, как из-за поворота показалась повозка. Понурая, кости да кожа лошадёнка, кое-как запряжённая в поскрипывающую телегу. Рядом вышагивает милиционер, а в телеге, вытянув ноги, сидит, как изваяние, женщина. Голова покрыта чёрным платком, с изборождённым морщинами, будто закопченым лицом. Видно, глубокой старости человек. Остановились.
- Не угостите табачком, солдатики?
Я не курю, всегда запас раздаю товарищам, кому не хватает. Протянул кисет. Милиционер, постарше меня, с махорочкой не поскромничал, свернул самокрутку эдак в палец. И с наслаждением затянувшись, удовлетворил наше любопытство, рассказав удивительную историю.
- Объявилась тут у нас гадалка. Будущее пророчит. Од ним то накаркает, другим - это, в общем народ мутит. А время, сами знаете, какое. Вот я и решил эту ведунью к начальству свезти, пускай разберутся.
Тут он опять смачно затянулся. Кто-то из нас не выдержал:
- Ну и как, разобрались?
Вопрос был явно риторический.
- Как не разобраться, начальство завсегда разберётся.
- Чем же дело кончилось?
- А вот чем. Старуха запросила принести двух петухов, чёрного и красного. И когда их свели, зачали они драться. И всё время побивал чёрный. И уж совсем было забил красного. Но потом красный оклемался, набрал силу и под конец заклюнул чёрного. Тогда старуха и говорит: "Вот так и будет - сначала Гитлер побьёт Сталина, а потом красный петух оклемается, и Сталин побьёт Гитлера". Тут начальник сказал: "Правильно говорит колдунья". Вот везу её обратно.
По какой причине, не знаю, может быть, мои успехи в военной подготовке не остались незамеченными, меня перевели
в расположение штаба дивизии. В химическую роту. Все бойцы - рабочие одного из ростокинских заводов. Ночуем в шалашах. Когда дождь, промокаем до нитки. Но погода хорошая, тепло, всё быстро просыхает. А начальство, конечно, не в шалашах, где-то отдельно. Нас используют для караульной службы. Карабин, три патрона, за утерю хотя одного - трибунал.
Очередной наряд. Стою в укромном месте на опушке леса. Вечереет. Смотрю, из соседнего леска появились двое. Военные. Приближаются. По знакам различия - какие-то высокие чины. Один, видимо, старший - собранный, с портфелем. Другой налегке, в новёхонькой перетянутой ремешками гимнастёрке, на плечах щеголевато наброшенная плащ-накидка. Вид - будто на свидание собрался. Выхожу из своего укрытия: "Стой! Кто идёт? Пароль!". Остановились. Тот, что с портфелем, опустившись на колено, начинает перебирать бумаги, ища пароль. Терпеливо жду. Его спутник бросает пренебрежительно: "Да пошли ты его...". Тут я уже ожесточился, щёлкнул затвором: "Пароль!". Командир (теперь я сообразил, что это наверняка командир дивизии, а тот, другой - комиссар), даже не подняв головы, продолжает копаться в портфеле и дружески так мне, спокойно: "Погоди, погоди, я сейчас". В тот момент, если бы они не подчинились, действительно, был готов нажать на курок. Даже мелькнула мысль, куда стрелять - в ноги или совсем... В кого первого, понятно, не сомневался. Наконец командир называет какое-то слово. "Нет!". Второе, третье. Опять не то - дело в том, что пароль каждый раз меняли, и начальникам держать его в голове не хватало лишней заботы. В конце концов он находит правильный, и я их пропускаю.
Случай этот никаких последствий для меня не имел, а рассказал я о нём к тому, что и в химической роте старался нести службу исправно. Может, поэтому заслужил особенное расположение командира роты, и он часто брал меня сопровождать по своим надобностям. В одну из таких поездок в стоявшую недалеко от нас часть я узнал, что до войны он был директором ростокинской средней школы, конечно член партии. А он, безусловно, был знаком с моей биографией. Может, и это
сыграло свою роль. Однако никакого сближения. Я даже не знал его фамилии. Наши отношения до самого конца не переходили границ уставных: "товарищ капитан" - "красноармеец Норман".
Только однажды почувствовал искорку его доверия, к службе не относящегося. Следую за ротным по тропинке, и натыкаемся на разбросанные листки бумаги. Он поднимает один, читает и через плечо передаёт мне: "Уничтожьте!". Листовка. Ясно, прочёл:
Бей жида-политрука,
Морда просит кирпича!
Ну что тут можно сказать? - Вот тебе и немцы, думаю. И это нация, давшая миру Шиллера и Гёте, Шопенгауэра и Канта...
Очень скоро я впервые в жизни увидел войну. Правда, издалека. И как на картинке. Командир должен был сопровождать большого армейского начальника, приехавшего выяснить обстановку. Как обычно, взял меня. Поколесив километров 20-30 по просёлкам и лесным дорогам, мы были вынуждены остановиться - в небе показались немецкие самолёты. Командир приказал отогнать машину вглубь придорожных кустов, мы залегли поодаль. Странно, но я не испытывал страха, лежал не на животе - на спине и с каким-то неестественным, не объяснимым самому себе любопытством наблюдал за происходящим. Впрочем, лётчики либо нас не замечали, либо у них была другая задача. Самолёты круг за кругом прямо над нами заходили на не видимую мне цель и сбрасывали бомбы, казавшиеся игрушечными...
Когда налёт закончился, спешно вернулись обратно. А на следующее утро нас подняли по тревоге. Весь день прошёл в неспокойном ожидании. Только поздно вечером был получен приказ двигаться на запад. Чуть свет остановились. Судя по всему близко от передовой - слышна стрельба, пулемётные очереди, разрывы снарядов.
В это утро, наверно, и началось наступление немцев на нашем участке. И наше отступление. Я видел, как мимо проходили отступавшие части. Узнал даже одного эстрадника из полкового взвода. Они попали в первую схватку. Устало посмотрел на меня и безнадёжно махнул рукой. Вспомнилась "колдунья"... Кажется, это были последние дни сентября.
К полудню появился незнакомый начальник. Выкликнув меня по фамилии, назначил старшим над двумя солдатами, приказал загрузить зажигательными бутылками полуторку и занять оборону в месте, куда нас отвезут. Прибыли. Разгрузились. Машина уехала, а мы со своими двумястами бутылочками стали готовиться встретить танковую атаку. Определил рубеж обороны, окопались. Бутылки, хорошо помню, поделил по справедливости: себе, как "чемпиону", - 80, ребятам - по 60...
Всё это теперь может показаться неправдоподобным, нелепым, безрассудным. Конечно, нетрудно представить, какой урон могли бы мы трое нанести врагу, что бы от нас троих осталось, появись танки. Но так было. Мы выполняли приказ. За всей этой работой я и думать забыл и про Бородулина, и про Берия. Что это, гипноз войны, уклада армейской жизни? Вот, говорят, армия - что тюрьма. Нет, далеко нет! Правда, что и та, и другая - неволя. Только в тюрьме твой мозг разрывается от тягостных мыслей, а душа погружена в бездонный мрак отчаяния, и даже во сне не находишь покоя - оставь надежду, сюда вошедший. А что армия? Здесь нет места сомнениям, колебаниям. От подъёма до отбоя тебе некогда ни думать, ни чувствовать. После наполненного до краёв дня сон крепкий, ничего не снится. Что это, свобода? Для тех, кому не о ком и не о чем жалеть в оставленном - да...
Пока занимались своими приготовлениями, начало темнеть. Звуки фронта километрах в двух от нас постепенно сдвигались вправо и, на время стихая, удалялись на восток. И тут я понял, почему немцы не преследовали отступавший полк. Они уже не обращали внимания на наши разрозненные и практически небоеспособные части, оставляя их на расправу своим тыловым подразделениям. Немецкие танковые колонны острыми
клыками, готовыми вот-вот сомкнуться, разрезали порядки наших войск и неумолимо шли в направлении Москвы.
- Товарищ старшой, разрешите обратиться? - прервал мои умозаключения один из ребят.
- Что такое?
- Да там за деревьями, слышу, вроде танк. Разрешите раз ведать?
- Давай.
Оказалось - колхозный трактор. Верно, под озимь пашут... Вдруг и до меня донёсся гул мотора. Машина командира роты! "Куда вас послали? Что вы здесь делаете? Всем немедленно в машину!" - "А как же бутылки?" - "Заройте их к чёрту!". Да, видно, дела и впрямь были неважными.
С этого момента всё моё внимание сосредоточилось на выполнении указаний ротного. Теперь уж и не припомню, как вышло, что ранним утром оказались мы на дороге, окаймлённой по обеим сторонам высоким лесом. Оторванные от своей роты -командир, возница и я. Ротный, сославшись на повреждённую ногу, сидел в повозке, я в полной амуниции с карабином за плечом следовал рядом. Мы оказались влитыми в скопище растерянных, бредущих на восток людей в армейской форме. Раздвигая эту понурую процессию, то и дело задерживаясь в заторах, продвигалась разнообразная военная техника...
Повозка впереди нас с каким-то армейским скарбом неожиданно остановилась. Здоровенный мерин почему-то заупрямился, и никакими понуканиями, никаким кнутом не стронуть было его с места. Всё движение позади застопорилось. Подбежавший майор-танкист неистово матерился, угрожая пистолетом. Ничего не помогало. Спас строптивое животное наш возница. Срезав с придорожных кустов прутик, потыкал мерину подмышкой, и тот пошёл.
Вряд ли всё это передвижение было кем-то управляемым. Наверное, ротный это понимал. В одну из наших вынужденных остановок сошёл на землю и дал знак следовать за ним. Мы углубились в лес, кажется, никому до нас не было дела. Выйдя на открытое место, первое, что увидели, - дымившийся
на просёлке, догорая, грузовик. "Это из миномёта", - по каким-то признакам определил ротный. Впереди, невдалеке, виднелись колхозные строения. Ротный решил идти туда. Но не по дороге, а дугой, через поросшее редким кустарником поле.
Не прошли мы и пары сотен метров, начался миномётный обстрел. Первый разрыв - впереди и справа, почти у дороги. Следующий - сзади, потом левее. Ясно, огонь вели по нам, пристреливались. Кто и откуда, выяснять не до того было. Ротный приказал бежать к кустам. Только залегли, как на том месте, которое покинули, - оглушительный взрыв. Ротный мне, почему-то шёпотом: "Скорее окапывайтесь! Берегите голову, сейчас нас накроют!". Пронзительный свист, гулкий удар совсем рядом, что-то зашипело и затихло. Мина не разорвалась!
Ещё с четверть часа пролежали, каждую секунду готовые вжаться в землю. Но, похоже, про нас забыли, посчитав уничтоженными. "Ну всё, счастлив ваш Бог!" - только и вымолвил ротный.
Осторожно добрались до задков ближайшей постройки. Ротный пошёл в этот сарай, а я задержался, заглядевшись на ещё не копаные картофельные грядки. Несколько картофелин прихватить с собой вовсе не мешало, мало ли что - пригодятся. И вдруг: ззик, ззик - лёгкие такие, ласковые посвисты... Так это ж в меня стреляют! Бросился за угол, вошёл. Вижу, десятка полтора солдат, небритые, распоясаные, в расстёгнутых гимнастёрках. Подумал - дезертиры. Один - раненый - говорит, снайпер подстрелил как раз на огороде.
Ротный, расспросив этих людей, не глядя на меня, направился к выходу. Я последовал за ним. Выйдя, он сделал знак подождать, а сам пошёл в лесок, начинавшийся совсем рядом. Я подумал, по нужде. Но прошло минут десять, а он не появлялся. Подождал ещё немного и тогда кликнул его. Он ответил, но издалека. Я не мог понять в чём дело. Через некоторое время позвал ещё раз. Он опять ответил, но уже далеко-далеко. И так протяжно...
Я понял, командир меня оставил.
Перед придорожным камнем
До тех пор мне не приходилось размышлять, что делать и как поступать. Подчиняясь присяге, беспрекословно выполнял все воинские уставы и приказы командиров, комиссаров и начальников. И вовсе не задумывался о последствиях. Теперь же встал перед необходимостью принимать решения самому. И вот только теперь, впервые за три месяца, внезапно проснулось чувство опасности. Первой мыслью было скрыться с простреливаемого пространства. Уже забыв про картошку, под прикрытием сарая добежал до леса, куда удалился командир. Прошёл немного вглубь и опустился на мягкую подстилку прошлогодней хвои.
Лёгкий ветерок, не ощутимый внизу, с тихим шелестом лениво перебирает трепещущие листочки осин. Вспомнилось из детства: осина - иудино дерево, на нём Иуда удавился, с тех пор на осине лист дрожит... Белоснежные облака уплывают по голубому небу за верхушки деревьев. Далеко за полдень. Откуда-то справа бьют сквозь ветви солнечные лучики. С соседней ели соскочила белка. Она не обращает на меня внимания, торопится по своим делам. Мимо двух красавцев-мухоморов - значит где-то поблизости белые... Тёплый осенний вечер. Ещё слышался некоторое время издалека, прерываясь, рокот танковых моторов. Скоро и он смолк. Живая тишина леса.
Долго так сидел, прислонившись к шершавому стволу старой ели. Не мог прийти в себя после случившегося. Дважды в одночасье избавленный от неминуемой гибели, ещё переживал несказанное облегчение. Смеркалось. И с надвигающейся темнотой охватила меня какая-то расслабляющая опустошённость. Она перешла в тревогу, когда вдруг осознал всю трагичность своего положения. Всплыли в памяти слова приказа, зачитанного перед строем политруком:
...Обязать каждого военнослужащего независимо от его служебного положения потребовать от вышестоящего начальника, если часть его находится в окружении, драться до последней возможности, чтобы пробиться к своим, и если такой
начальник или часть красноармейцев вместо организации отпора врагу предпочтут сдаться в плен - уничтожать их всеми средствами, как наземными, так и воздушными...
О чём-о чём тогда думал, только не о плене, потому и не обратил на эти слова особенного внимания. А тут сверкнуло: ведь палили-то по нам свои! Как в дезертиров, как в идущих сдаваться в плен! - Стало бы немцам тратить на нас двоих столько мин. И снайпер, выходит, тоже был наш... И грузовик...
От этой догадки сделалось совсем невесело. Вот тут-то я и призадумался. Может, окольными путями вернуться к дороге, пристроиться к отступающим? Но как объясню, что отбился от своей части? Был бы ротный, а так - кто мне поверит. Впрочем, и он бы не помог, его-то тем более ждал расстрел. Теперь я не сомневался, ротный это прекрасно понимал. И своим уходом дал понять это мне. Но с какой стати? И вчера, в той сумятице отступления, зачем было ему ехать в ночь снимать меня с нашего доморощенного противотанкового поста? Я не мог найти ответа. Только почему-то возник из памяти Владимир Андреевич Дедюхин. Какое странное совпадение: капитан РККА и штабс-капитан Русской Императорской Армии. Два коммуниста. Один так много сделал для меня в прошлой жизни. Другой - так много для сохранения её теперь...
Всё-таки куда же направился мой командир? К нашим, как Дедюхин, на заклание? Вряд ли. К немцам? Не может быть. Нельзя. Я опять не знал, что думать. Я не знал, как быть. И оттого было неспокойно, тревожно. Вспомнился Бунин:
На распутье в диком древнем поле
Чёрный ворон на кресте сидит.
Заросла бурьяном степь на воле,
И в траве заржавел старый щит.
На распутье люди начертали
Роковую надпись: "Путь прямой
Много бед готовит, и едва ли
Ты по нём воротишься домой.
Путь направо без копя оставит, -
Побредёшь один и сир и наг, -
А того, кто влево путь направит,
Встретит смерть в незнаемых полях... ".
Жутко мне! Вдали стоят могилы...
В них былое дремлет вечным сном...
"Отзовися, ворон чернокрылый!
Укажи мне путь в краю глухом ".
Дремлет полдень. На тропах звериных
Тлеют кости в травах. Три пути
Вижу я в желтеющих равнинах...
Но куда и как по ним идти?..
Тоскливо. Одиноко. Взгляд упал на тускло отсвечивающий ствол карабина. Три патрона. Мне хватит и одного. Смогу ли? -Смогу, это ж секунда. В конце концов, один раз уже решился. Когда отправился на Сретенку. Только тогда смерть была где-то впереди. Близко ли, далеко ли, но не виделась так явственно. А тут - вот она, только руку протяни. А что, в самом деле? Кому я нужен? Со всеми и со всем простился, терять некого и нечего. Кроме жизни, пожалуй. Да жизнь-то - моя, я и волен ею распорядиться, коли деваться некуда. Но вот вправе ли? - Моя-то она моя, да только вот не мной сотворённая. Значит, и не мне ею вершить. Кто дал - Тот и отберёт, когда назначенное время наступит.
Где-то раньше я уже говорил, что если у человека нет достойного или приемлемого выхода, остаётся одно - терпеливо ждать, надеясь на перемены. А там уж - как Бог даст. В общем, положился я на волю Божию, а проще сказать - на русское авось. Недаром же говорят: наше авось не с дуба сорвалось. И ещё: авось не бог, а полбога есть. Хотя говорят и другое: авось до добра не доведёт. Но что проку было угадывать, какое оно, это неминуемо грядущее недоброе, и близко ли, далеко ли оно меня поджидает? Утро вечера мудренее. Достал фляжку,
подзаправился сухим пайком, устроил лёжку и сразу уснул, утомлённый дневными треволнениями.
Когда на душе неспокойно, снится всякая всячина, однако обязательно "на тему". Прямо или косвенно. Вот, говорят, вещие сны. Может, кто-то и видит, мне не доводилось. А вот приходящее во сне озарение - непреложный факт. Считается, что оно посещает лишь избранных. Вовсе нет! Не один раз приходили во сне свежие идеи и решения, которых тщетно силился и не мог найти за чертёжной доской или письменным столом. То есть это не божественное наитие, а всего лишь плод напряжённой дневной работы мозга, до предела насыщенного сведениями, но они никак не складываются в желаемый результат. Как бы там ни было, а всё, что мне когда-либо снилось, так или иначе проистекало из опыта прошлого. Из мыслей, переживаний, впечатлений по поводу случаев и событий, уже произошедших. Не важно, вчера или совсем давно.
Но вот что интересно. В моих не связанных с творческими исканиями снах "действующие лица" - по большей части знакомые люди, близкие, родственники, уже ушедшие или живущие, ну и я сам, понятно. Казалось бы, все они хорошо мне ведомы, а себя-то уж знаю как облупленного. Но вот, оказывается, во сне видишь их чуть-чуть по-другому, открываются в людях такие качества, а в себе такие порывы, такие помыслы, о которых вроде бы и не подозреваешь. И опять-таки это -кажущееся. На самом деле вдруг проявляется когда-то безотчётно отложившееся в подсознании либо насильно глубоко упрятанное в него от самого себя.
Только так могу объяснить привидившийся мне тогда предутренний сон. Он явился почти дословным образным воспроизведением услышанного от кого-то из узников Бутырки о последних часах, я думаю, величайшего из гениев Возрождения. Много позже я пытался отыскать первоисточник. Но вполне возможно, это была одна из тех блестящих импровизаций, какие удаются сильным духом заключённым, чтобы вдохнуть надежду в своих впавших в отчаяние сокамерников. Во всяком случае, перечитывая Вазари, я нашёл, что рассказ этот не был
лишён правдоподобия. Если без подробностей, Леонардо да Винчи, когда умирал, попросил вынести себя на балкон и, глядя на угасающий закат, произнёс запавшие мне в память слова: "Жизнь - бесценный дар, ниспосланный человеку, и тот, кто не дорожит этим даром, его не заслуживает".
Я проснулся. То ли под впечатлением увиденного во сне, то ли от освежающей прохлады солнечного осеннего утренника вселилась в меня живительная бодрость, стало как-то необычайно легко, будто опять, как три месяца назад, сбросил с плеч тяжкую ношу. Нет теперь надо мной никакого начальства, я никому ничего не должен. Да, я не могу возвратиться к нашим. Да, я не имею права перейти к врагам. Я просто хочу жить, и - будь что будет! И ощутил я тогда такую свободу, какой не чувствовал ни до тех пор, ни после.
С этим чувством собрался и пошёл. Куда? Да куда глаза глядят. На что рассчитывал, не могу сказать. Никакого определённого плана у меня не было. Я шёл в никуда. Больше двух недель, а точнее восемнадцать дней - вот это я запомнил на всю жизнь - пребывал в блаженном состоянии совершенной независимости ни от кого и ни от чего. Бывший советский. Бывший строитель. Бывший архитектор. Бывший работник Академии. Бывший зэк. Бывший писатель. Бывший ополченец. Человек с ружьём, из которого ни разу не выстрелил. Бравый солдат Швейк.
Физически я чувствовал себя превосходно. Недостатка в продуктах и одежде не было. То тут, то там попадались брошенные грузовики с провиантом, с ненадёванным обмундированием, с чистым нательным бельём... Погожая осень. Замечательные леса...
Сначала ещё сомневался, но ровно на следующий день окончательно убедился, что нахожусь в тылу у немцев. Крадучись, выбрался на опушку и, выглянув за пригорок, увидел колхозную деревню. Там за околицей устроились наши, что-то варили или жарили, чем-то запивали. И вдруг - немец, один, на мотоцикле с коляской: "В плен! В плен!". Безропотно поднялись, немец стал устанавливать их в колонну. По три. Наши
же привыкли по четыре. Немец горячился, кричал по-своему, они, конечно, не понимали. Так и пошли: впереди на мотоцикле, не оборачиваясь, немец с автоматом за спиной, за ним покорно 30-40 наших, некоторые с винтовками... С грустью провожал я взглядом эту печальную процессию: "Бедная русская армия! Бывшая армия...".
В своих блужданиях, всё время остерегаясь встречи с немецким патрулём, я натыкался на одиноких солдат, на группы незнамо куда бредущих людей в военной форме. Я обходил их, они обходили меня. Однажды в просвете леса увидал двоих. Один, наверное ординарец, вёл осёдланную лошадь. Постояли немного, потом скрылись за деревьями. В другой раз решился подойти. Судя по всему, хотя знаки различия у них были спороты, большие военные. Бывшие большие военные. Человек десять, среди них две или три женщины. Усталые, сосредоточенные, неприветливые лица. "С добрым утром!". И не получив ответа на, кажется, не совсем уместное приветствие: "Может быть, кто-нибудь из вас уступит мне компас или карту?". Это, видимо, было уж слишком: "Проваливай!". Я пошёл прочь. Опять в никуда.
А как-то раз и сам привлёк внимание заплутавших, ещё не потерявших надежду выбраться к своим людей. Я осторожно, по-охотничьи находил дорогу в лесной чаще, намереваясь подыскать подходящее для ночлега место. Всходила огромная-огромная луна. Всё окутала густая тишина. И вдруг откуда-то из глубины леса донеслись душераздирающие стоны, предсмертные мольбы раненого: "Братцы! Прибейте...". Было двинулся, да что толку? Покончить с его страданиями всё равно бы не решился... Сзади хрустнул сучок. Оглянулся - солдат. Ни слова не говоря, пошёл дальше. Тот, чувствую, за мной. Пройдя немного, остановился, обернулся. Смотрю, уже не один -цепочка. Молчат. Тогда им, не знаю почему, шёпотом: "Ребята, не идите за мной, я никуда не смогу вас вывести. Я сам не знаю, куда идти". Они опять ни слова. Убыстрил шаг и ушёл. А они? Кого встретят они впереди, эти верные армейскому долгу люди? Своих? Немцев? Очень скоро воочию пришлось убедиться, что хрен редьки не слаще.
Теперь, возвращаясь памятью к тем временам, я думаю: случись, упаси Бог, война, кого и что пойдёт защищать российская армия? Пронизанную коррупцией власть? Чиновников-мироедов? Продажных или подневольных депутатов? Финансовых воротил, жирующих за границами обираемой ими страны? Местную власть, блаженствующую за высокими заборами роскошных особняков, возведённых на запущенные в народный карман деньги? И сыщутся ли такие же, тех времён, добровольцы среди влачащих нищенское существование по городам и весям некогда великого государства, готовые мужественно защищать всех и всё это? А бедствующее кадровое офицерство - чем вдохновит оно тогда своих подчинённых? Опять "Ни шагу назад"?.. Видимо, обстановка всё-таки начинает тревожить власть и деньги имущих и их заступников. Чем объяснить тогда неслыханное по цинизму предложение какого-то российского деятеля сделать патриотизм выгодным для молодёжи делом! - Страшно...
Так проходил день за днём. Многое передумалось за это время. Но чем ближе был неминучий конец моих блужданий, тем более нарастала щемящая жалость к себе, к тому смертельно раненому, ко всем оставленным на милость врага. И обида. Горькая обида на тех, кто бросил на произвол судьбы и меня, и того раненого, и всех этих даже на родной земле уже не могущих найти приюта людей. Какие же мы тогда предатели? Не мы, и не за тридцать сребреников - нас предали.
Плен
Чему быть, того не миновать. Несмотря на все мои предосторожности в конце концов натолкнулся на патрулей. Немец и словак. Разбили о дерево карабин и, прикладом в спину, повели в деревню: "Помаленьку, помаленьку!". Скопище пленных. Вокруг немецкие посты. Время от времени автоматные очереди. Разговорился с молодым лейтенантом. Красновский, киевлянин. Оказывается, мы под Вязьмой. Он был голоден, всё куда-то
уходил. К вечеру принёс сырые лошадиные мозги, предложил мне. Я отказался, а он съел... Стало бы знать, что впереди, всё равно бы не согласился.
А впереди были семь кошмарных дней до Смоленска. Без крошки во рту. Многотысячная живая лента изнемогающих от голода и усталости людей с каждым днём всё укорачивалась. Падавших и отстававших безжалостно отстреливали. Иногда конвоиры без всякого повода веером косили впереди идущих. Люди падали, конвоиры с садистской усмешкой переступали через трупы несчастных. Перешагивали и мы, не смея взглянуть на корчившиеся в предсмертных судорогах тела. И шли дальше, каждую минуту готовые оказаться на их месте. Немецкого конвоира сменил австриец, тот стрелял реже. Погибать, однако, как овце, пока ещё не хотелось. И я со взятыми мной под опеку Красновским и совсем ослабевшим молоденьким интеллигентным москвичом, латышом Нарейкисом, старался держаться рядом, но чуть позади конвоира. Возможно, это нас троих и спасало. До времени.
Ещё одно однажды случившееся "развлечение" конвоиров унесло жизни нескольких десятков пленных. На нашем пути попалось картофельное поле, и немцы разрешили накопать картошки. Обезумевшие от голода было бросились разгребать рыхлую землю, но тут же полегли под автоматными очередями. Мне с трудом удалось удержать моих товарищей. Впрочем, вряд ли это была инициатива конвоиров. Скорее, целенаправленная политика германского руководства на уничтожение славянских народов. С одной стороны. А с другой -отказ Сталина от попавших по его вине в плен людей. Немцы при всём желании не могли прокормить многомиллионную армию наших пленных.
Вконец обессиленные, дошли до окраин Смоленска. Мы трое, взявшись за руки, еле передвигаемся. Полное безразличие ко всему, пусть стреляют, пусть делают, что хотят. Смотрю на всё будто издалека. По сторонам улицы народ, скорбное молчание, исполненные жалости лица. Нашего австрийца почему-то не видно. Подлетела женщина, прошептала: "Скорее
беги за тот угол, мы тебя укроем!" - "Нас трое...". Махнула рукой и побежала дальше вдоль колонны.
Транзитный лагерь военнопленных. Первый раз за неделю нас кормят. Под ощутимые тычки полицаев-украинцев принимаем в пилотки перловую кашу. Обмакивая в склизкую массу небритый подбородок, стараюсь тщательно прожёвывать, не торопиться глотать. В бараке двухъярусные нары, вспомнил московские тюрьмы. Где лучше? - Из огня да в полымя.
Через день или два нас построили и погнали на вокзал. Впихивали в теплушки силой. Набили да такой степени, что спрессованные в единое целое, извивались, как черви, силясь наполнить сдавленные грудными клетками лёгкие лишним глотком воздуха. Ехали что-то около суток. Безвыходно. Можете представить, что была за атмосфера. Когда этой пытке пришёл конец, и кое-как выбрались на воздух, на полу остались два десятка мертвецов. Красновский ещё как-то держался, а Нарейкис уже не мог идти самостоятельно. Мы повели его под руки, но получили по удару прикладом и команду идти вперёд. Сзади прогремел выстрел, и нашего товарища не стало...
Лагерь "Боровуха-1", куда нас пригнали в конце октября, находился в 18 километрах на запад от Полоцка. Если идти от железнодорожной станции - километр по асфальтированной дороге. Территория - прямоугольник примерно триста на двести метров, одной короткой стороной выходящий на эту дорогу, а другой на просёлок. Вдоль дальней длинной стороны и по части просёлка - тоже асфальт, ведущий к воротам. Слева за воротами - казарма (до войны там стояла воинская часть), а дальше - бараки, это уже дело рук пленных. Справа за воротами - санчасть, "госпиталь", служивший в то время скорее перевалочным пунктом на тот свет: по нашим подсчётам за два месяца, до начала января 42-го, число заключённых сократилось с 22-х до 2-х тысяч. Лагерный доктор Сергей Молодцов из Саратова говорил мне, что иными днями умирало до шестисот человек. По большей части просто от недоедания. "Тот свет" был совсем рядом. Один, большой, начинался за колючей проволокой, напротив казармы в 15-20 метрах от
просёлка. Другой - примерно в километре налево от ворот по просёлку, там зарывали евреев. Мы, ещё живые - полуживые - каждый день вывозили трупы на тачках и сбрасывали рядами в свежевыкопанные рвы...
Я намеренно так подробно остановился на описании лагеря, вспомнив о двух приметных встречах уже в Америке. Одна -с эмигрантом из Советского Союза, который из тех мест. Оказывается, там никто об этих ужасах ничего не знает. Или не хочет вспоминать?.. А как-то раз в Бостоне довелось присутствовать на докладе одного обласканного властью советского писателя. По окончании подошёл к нему: "Будут ли вам интересны сведения о местоположении захоронений двадцати тысяч погибших в фашистском лагере советских военнопленных?". Он холодно посмотрел на меня: "Для меня лично - нет". Я решил не настаивать на продолжении разговора. Не знаю, как обстоит дело сейчас, может быть, то, что я рассказал, окажется полезным.
Почему-то вспомнил здесь ещё об одной, уже лагерной встрече, оставившей такой же неприятный осадок и на время всколыхнувшей невесёлые воспоминания о последних годах московской жизни. Как всегда, встречаем новую партию пленных, надеясь увидеть кого-нибудь из знакомых. "Ну что, теперь меня продашь?" - с такой злобой. Смотрю, это один из руководителей Мосэстрады, Лебедев, человек мне глубоко антипатичный, наверняка политрук, а может, и комиссар. Я промолчал.
Кстати, забыл сказать. По прибытии в лагерь я во второй раз сменил фамилию, памятуя тот злосчастный приказ: ...а семьи сдавшихся в плен лишить государственного пособия и помощи... Долго не раздумывал, назвался Нарейкисом. Потом не пожалел: такие фамилии, как моя прежняя, были у нацистов не в фаворе.
А что же моя лагерная жизнь? Медленно, но верно близилась она к логическому концу. Умирали молодые, чей организм ещё недостаточно окреп. Умирали пожилые, чей организм уже заметно износился. Мне было 38 - где-то посредине, к тому же давала знать прежняя основательная закалка голодом. Однако всему есть предел. И надо было что-то предпринимать.
Единственный возможный выход - побег. Правда, неизвестно куда, но только бы от голодной смерти.
Мы с напарником наметили уходить с противоположной стороны ворот лагеря, там сразу за дорогой густой ельник -можно быстро скрыться. Прежде, однако, нужно незаметно пробраться через два ряда колючей проволоки, просматриваемые с караульных вышек. Рискованно, конечно. В последний момент мой напарник и не осмелился. В одиночку уходить не решился и я. И хорошо сделал. Потом узналось, прямо за ёлочками, не видимые из лагеря, дома охраны со сторожевыми собаками - нас бы наверняка подстрелили.
Позже, в другом лагере, я узнал, если бы даже наша попытка удалась, ничего хорошего это нам не сулило. По рассказам возвращенцев - пленённых второй раз и чудом уцелевших -было три возможности. Перейти линию фронта - тогда трибунал и либо расстрел, либо штрафбат с верной гибелью. К партизанам -почти то же самое. К местным - они, правда, быстро откармливали, но вскоре приходили партизаны и забирали к себе. Что было делать? Оставалось снова уповать на Господа Бога.
Пищу телесную немцы предпочитали заменять пищей духовной. Дух, однако, был отвратительным. Журнальчик "Унтерменш", который выпекало пропагандное ведомство Розенберга специально для советских военнопленных и угнанных в Германию гражданских, проповедовал превосходство арийской расы, а славян низводил до уровня "недочеловеков" - они грязные, небритые, опустившиеся, не способные к разумным действиям и поступкам. В общем, славяне - это не люди. В сущности, условия, в которых нас содержали, как раз и отвечали такой изуверской идеологии. И это, безусловно, повлияло на общее настроение пленных. Вначале преобладала надежда на Германию как на избавительницу от люто ненавидимого сталинского режима. Причём ненависть эта доходила до желания победы Германии, до готовности взять в руки оружие. Но очень скоро иллюзии относительно Германии-освободительницы рассеялись. И хотя антисоветские настроения продолжали преобладать, часть пленных верила в конечную победу Советов. А к
ненависти к большевикам прибавилась ненависть к нацистам. И чувство безысходности. Невозможность действовать. Теперь я думаю, не во всём ли этом крылись и посыл, и судьба, и предопределённость трагического конца зарождавшегося тогда Освободительного движения?..
Канун католического Рождества. Близится новый, 1943-й. Встречу ли его? Я ещё держусь на ногах, но силы, а главное, воля к жизни неумолимо тают. Как снежинки на ладони... Да-да, именно тогда, в полумраке холодного барака привиделись мне сумерки родных мест. Полузабытые картинки отходящей из меня жизни. И вдруг... То ли в самом деле, то ли почудилось, откуда-то издалека донеслись приглушённые аккорды. Всё явственней. Я узнал! Рождественская песня Шуберта! Как давно её не слушал...
Ночь безмолвна, ночь святая!
Тихо всё; природа спит.
Только Дева Преблагая
Перед отроком стоит.
Спи, младенец, спи!
Спи, чудесный, спи.
Ночь безмолвна, ночь святая!
Пастухи с полей спешат,
Херувимы стройным хором
Славу Господу гласят.
Торжествуй, земля!
Веселись, земля.
Ночь безмолвна, ночь святая!
Бог-младенец почивает,
Но улыбка неземная
На лице его сияет:
Он принёс всем мир,
Он спасёт весь Мир!
Может быть, это праздновало лагерное начальство? Но нет, слова по-русски. Галлюцинация?..
Всё-таки до Нового года я дотянул. А в Сочельник пришло нежданное спасение. Меня отправили в рабочий лагерь, так сказать, филиал нашего общего. Медленно, но верно начал обретать силы. Кормили, понятно, не ахти как, зато три раза в день, и для меня, ещё не запамятовавшего рацион московских
тюрем, вполне сносно. Но главное - подбрасывали местные, особенно женщины. То сальца, то мучицы, то ещё чего. Дело в том, что выводили на работы в сопровождении всего только одного, да и то какого-нибудь престарелого конвоира, поэтому особенных препятствий контактам с местными не возникало. Вообще, не только конвоиры, весь штат рабочего лагеря состоял из немцев и словаков либо в солидном возрасте, либо многодетных отцов, оттого и относились к нам терпимо.
Меня определили в строительную бригаду, но собственно строительством мы не занимались: когда валили лес, когда пилили дрова на кухню, когда что-то ремонтировали, что-то поправляли. В общем работа не тяжёлая и от времени до времени. Тем не менее, как привык всю жизнь, я работой не манкировал, и хотя совсем уж жёсткая норма не устанавливалась, выполнял заданный урок раньше ожидаемого нашим бригадиром, оберлейтенантом-словаком.
Такой относительно вольный режим не мог не способствовать регулярным побегам: в день уходило от двух до десяти человек. А "номинальная" численность заключённых составляла двести пятьдесят. Тогда Борман, начальник рабочего лагеря, хватался за голову и запрашивал из общего дополнительную партию, но всегда с избытком, рассчитывая на грядущую убыль. Вообще, он не лишён был чувства юмора. Пару раз останавливал меня, с гордостью сообщал, что когда-то учил русский язык, и спрашивал: "Почему бежишь нет?". Что мог я ему ответить?..
В том, общем лагере доведённым до крайности измождения людям стало под конец не только не до политики - ни до чего, каждый уходил в себя, после поверки на бараки наваливалась угнетающая тишина, нарушаемая разве что стонами агонизирующих. А здесь вечерами разгорались ожесточённые споры между защитниками и противниками советского строя. Первых, правда, было меньшинство, зато ярых до исступления. К тому времени до нас стали доходить слухи о пленённом генерале Власове, о его деятельности по организации антисталинского движения на оккупированных территориях. Это вполне
отвечало моим настроениям, вселяло смутную надежду на возможность действенного сопротивления режиму, ввергшему Россию в пучину невиданных страданий. Удивительно, мои оппоненты, по очевидности именно отцом народов преданные на заклание и только чудом избежавшие смерти, клеймили предателем не его, а Власова. И я всегда выступал с холодной и резкой отповедью, приводя неопровержимые доводы в пользу своего твёрдого убеждения, что Сталин - не более чем политический уголовник. Хитрый, коварный, трусливый. С его режимом надо кончать раз и навсегда. Кто и как это выполнит, Германия или Власов теперь, или мы, наш народ в будущем, - другой вопрос.
В любой тюрьме, в любом лагере, будь то в России или в какой другой стране, начальство не обходится без осведомителей из среды заключённых. Так и здесь. Иначе чем объяснить произошедшее месяца через три после моего водворения в рабочий лагерь. Эпизод этот может показаться сродни историям барона Мюнхгаузена, но это истинная правда.
Меня сажают в чёрный лимузин, рядом с шофёром - зондерфюрер, и везут. Недалеко, кажется, в Сосновку. Рабочий кабинет. Входит военный, в моём представлении, генерал - лампасы, золото на воротнике. Предлагает сесть. Не говоря ни слова, разливает по рюмкам коньяк. Мне, зондерфюреру и себе.
- Прозит! Выпили.
- Мы хотим предложить вам работу, - переводит мой сопровождающий.
Чего-чего, этого я не ожидал. Однако быстро собрался:
- Могу ли я задать вопрос?
- Да, конечно.
- Какого рода работу вы предлагаете?
- Пропаганда абтайлюнг.
Это я понял без перевода. И после короткой паузы попросил зондерфюрера перевести мой ответ слово в слово.
- Мы - русские люди. Мы находимся под игом большевиков. Наше желание свергнуть их власть. Условия, в которые мы были поставлены, - тюрьмы, лагеря, пытки, казни -
не давали нам такой возможности. Началась война. Мы смотрели на Германию, как на страну великих философов, писателей музыкантов, учёных, страну высокой культуры труда и благоустроенности жизни людей. Что же происходит? Вы воюете против ненавистного мне большевизма, против Кремля, против Сталина. Но одновременно идёт уничтожение русского народа. А я - русский человек, и не могу позволить себе сотрудничать в этом с вами. К большому сожалению, я не могу принять вашего предложения.
Когда везли обратно, думал, зондерфюрер пристрелит по дороге. Обошлось. А через месяц, в мае, меня вызвали к Борману. Офицер, довольно неприятный тип из русских, сухо объявил предложение генерала (это и в самом деле был генерал, я думаю, генерал Райнхольд, командующий какой-то особой танковой армией), предложение поступить в распоряжение Власова. Я, не раздумывая, ответил согласием и был тут же препровождён в Витебск.
Теперь прервусь. Будет правильно, наверное, поведать и о другой категории советских людей, оказавшихся в плену. О так называемых остовцах, остарбайтерах - восточных рабочих, рабским трудом обеспечивавших в годы войны промышленное и сельскохозяйственное производство Германии.
Вот рассказ моей верной супруги, Веры Григорьевны, с которой в мире и согласии прожили мы за океаном добрых полсотни лет.
Я — власовец
Я - власовец
Только таким полагаю название этой главки. Невзирая на то что с нелёгкой руки работников сталинского репрессивного и пропагандистского аппарата слово "власовец" стало синонимом предателя. А ведь мы, рядовые участники Освободительного движения, именуя себя власовцами, произносили это слово с гордостью. И тому были основания.
Прежде, чем возвратиться к своему рассказу, хочу хотя бы крупными мазками обрисовать своё видение побудительных
причин, приведших к возникновению самого массового противостояния сталинскому режиму за всё время его существования. Видение причин сущности и конца. Именно своё видение и именно так. Ведь я не был столь приближён к руководству Движения, как может показаться из дальнейшего, многих деталей тогда не знал, да и не пытался совать нос, куда не следует. Предпочитая, по своему обыкновению, с усердием выполнять порученную работу, тем более что она полностью соответствовала тогда моим способностям, убеждениям и устремлениям. Так что не стоит ждать от меня каких-то доказательных фактов, а мои обобщения - не более чем результат личных впечатлений.
Систематическая история Освободительного движения, к моему глубокому сожалению, ещё не написана. Среди множества публикаций в советской и теперешней российской печати, да и в западной, в частности американской, встречаются не только необъективные, искажающие факты, но и попросту клеветнические. Освободительное движение, писал Д.Д. Падунов, "было движение центростремительных сил, новоявленных Мининых и Пожарских. Но ведь такому движению маскарадными трюками можно придать вид движения центробежных сил -движения Мазеп и Гришек Отрепьевых. Как показывает практика, это выгодно и Кремлю, и его противникам". Разные, порой диаметрально противоположные суждения бытовали и бытуют в эмигрантской среде. Это и понятно. Особенно при оценке столь сложного и, безусловно, во многом противоречивого явления, каким было Русское освободительное движение периода 42-45-го годов. Впрочем, иным оно и не могло быть. Слишком много несовпадений между благородным стремлением к свободе и способами его воплощения. Слишком много политических интересов, случайностей, предрасположений и преднамерений, человеческих судеб, характеров, душевных и духовных качеств и предпочтений сплелись в единый клубок трагедии, в которой решалось будущее России. Тем более важно отделить семена от плевел.
Поэтому тем, кто ещё не потерял желания составить собственное представление о том трагическом этапе российской
истории, есть смысл обратиться к свидетельствам непосредственных участников и очевидцев (в том числе хранящимся в моём архиве и архивах моих друзей). Ознакомиться с их обстоятельным изложением пережитых событий, с их оценками, с их характеристиками личностей. В числе таких известных мне беспристрастных первоисточников, никак не желая обидеть многих и многих не упомянутых, порекомендовал бы книги Г.К. Кромиади (За землю, за волю...); В.К. Штрик-Штрикфельда (Против Сталина и Гитлера); С. Дичбалиса (Зигзаги судьбы), недавно напечатанную на родине; публикации в эмигрантской периодике, в частности в выходившем вплоть до 80-х годов журнале "Борьба", центральном печатном органе СБОНРа - Союза Борьбы за Освобождение Народов России. Не могу не отметить ещё работы первого исследователя Освободительного движения, моего близкого друга, недавно скончавшегося Юрия Львовича (Джорджа Урия) Фишера. И, конечно же, несколько сборников воспоминаний власовцев, записанных московским историком А.В. Окороковым, а также не имеющие цены результаты поистине титанических архивных изысканий петербуржца К.М. Александрова. Без его трагического мартиролога "Офицерский корпус армии генерал-лейтенанта А.А. Власова 1944-1945" история Второй мировой войны выглядит выхолощенной.
Так вот. Моё, да и не только моё, глубокое убеждение, что Освободительное движение зародилось в глубинах так называемой "второй волны" российской эмиграции. А она, эта "волна" будучи прямым порождением эпохи строителей социализма, исходила от столкновения двух исполинов тоталитарной власти двадцатого столетия - нацизма и большевизма. Только, пожалуй, термин "эмиграция" вряд ли приложим к существу того, что происходило в первые годы войны. Думаю, правильней, вслед за Юрой Фишером, называть случившееся не эмиграцией, а "исходом" - исходом из дома рабства, бегством от "красного фараона". Правда, ни кем не инициированным, ни кем не ведомым.
В начале войны сразу же вскрылось всё болезненное и противоестественное в пропитанной ядовитой идеологией струк-
туре советского государства. Вплоть до её нижнего уровня -людей. Та часть населения, которая могла безбоязненно выразить своё отношение к сталинскому режиму (я имею в виду сотни тысяч людей, проживавших на охваченных прифронтовыми действиями территориях СССР, и миллионы - на оккупированных немцами), та часть населения не преминула сделать это. В массе своей они слабо разбирались в политических реалиях, были плохо информированы о режиме гитлеровском. Однако посчитали за благо перейти на сторону более благополучного или более цивилизованного, по их мнению, государства.
Вот, кстати, выдержка из письма моего старого товарища, тоже ныне покойного. Майор Красной Армии, участник польской и финской кампаний 1939-40 годов, Филипп Михайлович Легостаев попал в плен в конце 42-го после неравного боя, когда выводил из окружения группу из 170 бойцов и командиров. В письме главному редактору "Огонька" Коротичу (конечно не напечатанному) он цитировал писателя Солоухина:
"Владимир Солоухин спрашивает: Была война, скажем, с турками, когда Суворов брал Измаил, - не было ни одного изменника. Была война со шведами (Нарва, Полтава) - не было ни одного изменника. Была Русско-турецкая война, когда освобождали Болгарию, - не было ни одного изменника. Была, наконец, война с немцами в 1914 году - не было ни одного изменника. Откуда же и почему взялись вдруг миллионы изменников?..
И никак не отвечает на поставленный вопрос. А ответ предельно прост. Это был ответ нашего народа на узурпацию власти, на принудительную коллективизацию, на великие и малые чистки, на тысячи тюрем и концлагерей, на миллионы расстрелянных и замученных, на попрание всех человеческих свобод и обречение всех народов России на нищенское существование. Народ не хотел защищать все эти "блага" советской власти. Невзирая на все ужасы немецкого плена, красочно расписывавшиеся комиссарами, целые подразделения, и даже части Красной Армии со своими командирами сдавались противнику".
Это была трагедия государства. Но она обернулась трагедией и для почти девяти миллионов советских людей (оценка В.П. Наумова), бывших военнослужащих и гражданского населения, оказавшихся между молотом и наковальней. Внутренняя сущность обоих режимов исключала возможность гуманного решения судьбы этих людей. Их судьба была предрешена. И сталинизм, и гитлеризм - один позже, другой раньше - продекларировали их истребление. Первый - как "изменников Родины", второй - как "недочеловеков". Однако и тот, и другой, прежде чем расправиться с этими людьми, постарались "выжать" из них всё для себя необходимое.
В частности Сталин, воспользовавшись нежданной помощью Гитлера, намеревался таким образом подавить крик отчаяния, вырвавшийся было из груди тех миллионов, что оказались вне пределов досягаемости советских властей. Но вряд ли бы это ему удалось без помощи "союзников", потому что произошло нечто иное, неожиданное.
Те, кто по своей воле уходили из Советов, уносили с собой не только за четверть века взращённую режимом неизбывную ненависть ко всему пережитому. Они несли с собой надежду на новую жизнь. И выстраданную мечту освобождения России от нечеловеческой системы советского государства. Интеллигенция и кадровые офицеры Красной Армии - мечту осознанную, простые люди (а они составляли основную массу) - по большей части подспудную.
В отличие от эмигрантов первой волны эти люди попали из огня да в полымя. Их исход не привёл в землю обетованную. И не послано было им ни сладкой воды, ни манны. Они оказались лишены свободы. У них не было возможности реализовать свои творческие и профессиональные способности, условия их существования были и в самом деле ужасными. Стоит ли говорить, что почти ни у кого из них не осталось на родине ни славы, ни почёта, ни богатства. Это были разного уровня представители прослойки и тех двух классов, что составляли советское общество. Или, короче, - "подсоветские", и этим всё сказано. У них ничего не было, и им нечего было терять.
Довольно скоро они начали понимать безвыходность своего положения. И этот сплав безысходности, жажды мести и стремление К освобождению подвигнул наиболее отчаявшихся к непосредственному участию в военных действиях против ненавистного режима в составе германской армии. Среди тех, кто не раздумывая, встал на сторону врага, были, конечно, и небескорыстные люди. Те, в ком сталинский режим успел надломить нравственные устои, искони присущие русскому народу.
Достоверные сведения по численности военного исхода, то есть добровольно покинувших СССР во время войны советских людей, едва ли когда-нибудь удастся получить. Но радикально настроенных среди них было относительно немного. Но только относительно. Разные источники приводят весьма противоречивые сведения. Так, по оценкам Комиссии при Президенте Российской Федерации, численность военных строевых формирований, созданных командованием Вермахта из советских граждан за всё время войны, не превышала 250, а с учётом нестроевых - 300 тысяч человек, чуть более половины которых составляли бывшие военнослужащие Красной Армии.
Легостаев, которому я больше доверяю, в том же письме Коротичу приводит такие сведения: "Уже с лета 41-го русские добровольцы стали появляться в немецких частях сначала как помощники, а затем и как бойцы. К концу 1941 года начали формироваться целые самостоятельные отряды. И не только из русских, но и из других народов России. Немецкое командование признавало наличие 78 одних только русских добровольческих батальонов, воевавших на Восточном фронте в составе немецких полков. Большое число более крупных частей, вплоть до полков, было включено в состав немецких дивизий. Летом 43-го на всех участках Восточного фронта насчитывалось свыше 90 полков разных национальностей Советского Союза (о наличии которых немецкое командование распространялось не очень охотно) и несчётное число менее крупных подразделений". А строго документированные сведения по казачьим и национальным формированиям приведены Окороковым в нашем сборнике "В поисках истины".
Остальные "эмигранты", а также пленные и угнанные на принудительные работы в Германию гибли от истощения и болезней в лагерях для военнопленных, в лагерях остовцев, уничтожались в душегубках концлагерей. Поток смертей нарастал. Казалось, он до основания источит военный исход. Но каждая новая смерть напоминала остающимся об их мечте о свободе, об их надежде на новую жизнь, чудесным образом порождала силы сопротивляться ещё не казавшейся тогда фатальной неизбежности гибели.
Вот так из глубин военного исхода поднималось Освободительное движение, спонтанно возникшее в первые же дни войны. Оно продолжало развиваться стихийно вплоть до конца 1942 года, когда группа бывших высших офицеров Красной Армии после долгих обсуждений и нелёгкой внутренней борьбы приняла решение взять на себя ответственность за судьбы миллионов соотечественников, брошенных одним бесчеловечным режимом на произвол другого. И организационно оформить мечту, надежду, идею избавления России от навязанного ей режима и создания новой государственности.
Получив определённую свободу действий, организационное ядро первоочередной задачей поставило спасение жизней военнопленных и остарбайтеров, облегчение их участи. Другой задачей было проведение массированной разъяснительной работы в среде узников лагерей. Люди должны были, наконец, узнать всю тщательно скрывавшуюся от них правду о советской действительности, о существе и чудовищных преступлениях сталинского режима, о настоящем положении дел на родине, о перспективах возможной свободной жизни. На тот период это были единственно верные, однако трудно выполнимые задачи.
И вот первым, наиболее целенаправленным и результативным началом организационного ядра Освободительного движения стала Дабендорфская школа РОА - Русской Освободительной Армии. Конечно, никакой армии тогда ещё не было, однако власовцы рассчитывали готовить там для неё офицерские кадры. И в конце концов реализовали свой план. В сущно-
сти Дабендорф представлял собой лагерь со штатом порядка 1200 человек, располагавшийся в небольшом барачном городке под Берлином. Дав согласие на создание этого образования, немцы, конечно, преследовали свои цели. Понятно поэтому, что и условия существования здесь были никак не сравнимы даже с рядовыми гитлеровскими лагерями.
Но главное было в другом. И власовское руководство лагеря (из бывших высших офицеров Красной Армии), и преподаватели школы (из бывшей советской гражданской и военной интеллигенции), и контингент слушателей (в основном военнопленные), и все, кто так или иначе участвовал в этом образовании, все они были объединены единодушным неприятием большевистского режима. В этом смысле все они были равны. Все они, от генералов и учёных до рабочих и колхозников, прошли тяжкую дорогу физических, нравственных или духовных страданий и на родине, и в плену, а некоторым довелось воочию убедиться в иллюзорности прелестей жизни и в "культурной" Германии.
Чего же большинство из них хотело? Да просто жить по-человечески, быть свободными людьми в свободной России. Они искренне желали её преображения и страстно искали цели и пути перемен. В Дабендорфе открыто проводились диспуты и семинары, завязывались острые дискуссии на самые злободневные темы. Скрупулёзно анализировались различные аспекты политической, общественной и культурной жизни СССР, нацистской Германии, стран западной демократии. Обсуждались концепции и практические возможности установления новой государственности России, избавленной от противоестественных проявлений этих систем. Выполнялись научные исследовании в области политологии и философии.
На территории лагеря первое время размещались редакции двух русскоязычных газет "Заря" и "Доброволец", в которых сотрудничали талантливые журналисты и писатели. Из написанного в Дабендорфе могла бы составиться не малая библиотека публицистики, научных работ, художественных, драматических и даже музыкальных произведений. Доберётся ли
когда-нибудь рука исследователя до этого интереснейшего материала...
В одной из своих книг Дж.У. Фишер очень метко охарактеризовал Дабендорф как "один из редчайших, сравнительно независимых островов в тоталитарном мире гитлеровской Германии". Именно здесь зарождались истоки основных идей Пражского манифеста. Именно здесь, рядом с логовом нацизма, формировались кадры убеждённых, сознательных участников Освободительного Движения Народов России - движения, направленного на борьбу против Сталина и Гитлера.
Волею судеб старшим в Движении стал и был весь период 1943-45 годов Андрей Андреевич Власов. Именно старшим, а никак не генералом, не командиром, не начальником. Не он возглавлял Движение - оно выдвинуло его во главу. Не оно руководилось указаниями Власова - он сделался выразителем духа Движения, представителем его чаяний и целей, стал его символом. Оттого и начали называть Освободительное движение Власовским.
Но никаким боком нельзя приставить ни к Движению, ни к Власову зверства, чинившиеся карательными подразделениями германской армии и полицейскими отрядами на оккупированных территориях СССР, участие национальных и казачьих формирований в боевых действиях против Красной Армии, войск "союзников" и партизан в странах Европы.
Больно, обидно, несправедливо, что память об этих акциях продолжает ассоциироваться в сознании большинства россиян, по крайней мере, старшего поколения, с именем Власова. Вот только люди, в них участвовавшие, никогда не были власовцами, а находились в подчинении командования Вермахта. Не они были выразителями идей Власова, идей Освободительного движения. Это были те, кого советская власть довела до крайней черты отчаяния, те, о ком я уже говорил.
Власов не был изменником Родины. Генерал-лейтенант Красной Армии, отличившийся при защите Москвы в декабре 41-го (вспоминают ли его теперь в годовщины контрнаступления советских войск?), он не посчитал для себя возможным не
выполнить приказ, а после провала заведомо авантюрной операции, инициированной Сталиным, отказался покинуть остатки своей окружённой армии, был захвачен русскими полицаями и выдан немцам.
Военнопленный Власов не изменил своему народу и в стане врага. Из талантливого военачальника, каким проявил себя при обороне Москвы, Власов превратился в искусного дипломата. Он сделался политическим представителем тех миллионов русских людей, которые были обречены на уничтожение Гитлером. Так или иначе. Заключённые немецких лагерей тянулись к Власову, как к человеку, как к единственной надежде. И он многое сделал для спасения многих. И не его вина, что среди них оказались те, кто не добавил чести его имени.
Власову удалось, казалось бы, невероятное. В условиях жёсткого противодействия верхушки нацистского руководства он сумел организационно оформить чисто русское образование, что в принципе противоречило расистским концепциям Гитлера. Власов сумел обеспечить жизнедеятельность Движения, по существу, враждебную Гитлеру. Наконец, он смог обособить Движение и от националистических и, самое главное, от нацистских тенденций. Наёмником нацистов, несмотря на многочисленные попытки использовать его в своих интересах, ни сам Власов, ни Движение в целом никогда не были.
Справедливости ради следует отметить сочувственное отношение и к Власову, и к Движению, носившему его имя, антигитлеровски настроенной части германского военного командования. Но этого сочувствия было, конечно, недостаточно. Вплоть до самого конца войны гитлеровская верхушка опасалась расширения деятельности Власова и, надо отдать должное, не без оснований.
Идеологическая работа интеллектуалов военного исхода стала приносить всё более ощутимые результаты. В то же время она приобрела более глубокое содержание. Возникло самоосознание роли этих людей в Освободительном движении народа. Наибольший резонанс и в среде бывших советских, оказавшихся под властью Германии, и в рядах бойцов Красной
Армии вызвал Манифест КОНРа - Комитета Освобождения Народов России, или, по-иному, Пражский, или Власовский манифест. Этот программный документ декларировал цели Освободительного движения, способы их реализации и условия, на которых Движение могло принять помощь со стороны Германии. Это был поистине эпохальный документ, в котором будущее России утверждалось без большевиков и эксплоататоров.
Стремительно приближался конец войны. Всё кипело вокруг имени Власова. Но если радикальная часть первой эмиграции с упрямой настойчивостью требовала незамедлительного комплектования воинских соединений, объединённых общим командованием, то почти весь военный исход (рабы, пленные, остовцы, пришлые люди) находился в это время во власти какой-то странной иллюзии упования на чудесное избавление от близившейся кровавой развязки. Это было похоже на оцепенение кролика перед пастью удава.
Такое необъяснимое, на первый взгляд, психическое состояние многомиллионной массы людей имело свои причины. Их было по крайней мере две. Во-первых, имевшая определённое основание надежда на открытое проявление потаённых умонастроений в рядах Красной Армии: добьём Гитлера, а потом расправимся со Сталиным.
Другой причиной было много значившее для многих молчание их кумира, человека, слову которого они привыкли верить. Есть множество свидетельств, относящихся к тому периоду, но вряд ли кто мог догадываться, что творилось тогда в душе Власова. Однако знаю доподлинно и к этому ещё вернусь, генерал прекрасно понимал бессмысленность войти в вооружённое столкновение с наступавшими частями Красной Армии. Теперь, я уверен, его мысли и действия были направлены лишь на одно - сохранение жизней доверившихся ему людей. Вот последний приказ пленённого советскими войсками генерала, извлечённый из архивной пыли Александровым:
Я нахожусь при командире 25 танкового корпуса генерала Фоминых. Всем моим солдатам и офицерам, которые верят
в меня, приказываю немедленно переходить на сторону Красной Армии. Военнослужащим 1-й Русской дивизии генерал-майора Буняченко, находившимся в расположении танковой бригады полковника Мищенко, немедленно перейти в его распоряжение.
Всем гарантируется жизнь и возвращение на Родину без репрессий.
Генерал-лейтенант А. Власов 12.5.45 20.15.
Комментируя этот документ, Александров замечает: "Генерал-лейтенант Е.Н. Фоминых заставил Власова подписать такой приказ под угрозой уничтожения Ваших банд. Ключ к пониманию последнего Власовского приказа заключается во времени его написания - 20.15. Власов знал, что Буняченко распустил дивизию в 12.00, т. е. за 8 часов до написания текста. К моменту поступления приказа все, кто хотел уйти, перешли в американскую оккупационную зону. Отказ Власова подписать приказ мог привести к уничтожению советскими танками безоружных людей, решивших перейти в советское расположение: по оценке командира 2-го полка подполковника В.П. Артемьева их насчитывалось несколько тысяч".
А всего на апрель 45-го численность воинских соединений, подчинённых Власову, превышала 120 тысяч человек, в их числе "около 65 тысяч казаков всех казачеств России, не считая 60-тысячного корпуса генерала Г.М. Семёнова на Дальнем Востоке и отдельных казачьих формирований в составе Вермахта. Но эта огромная сила, - заключает Окороков, - удесятерённая ненавистью к сталинскому режиму, жаждой свободы и осознанием безысходности своего положения, так и осталась невостребованной. Развязка, трагическая развязка была уже близка".
Да, перед самым окончанием войны Власов получил возможность собрать под свои знамёна весьма значительные вооружённые силы. Но он не сделал этого.
Правда, что, будучи на верху Движения, окружённый уважением соратников, признанием благодарных ему миллионов порабощённых людей, Власов, как человек, прекрасно понимая
двусмысленность своего положения, тяжело его переживал, остро чувствовал одиночество. Он мог покончить со всем этим. Но он не сделал этого.
Правда и то, что Власов предвидел трагический конец и сознательно шёл на мученическую смерть. В конце войны он мог спасти свою жизнь. Но он не сделал и этого.
Но, по-видимому, существовала ещё одна причина того состояния, в котором застыл военный исход в ожидании разрешения своей участи. Это надежда на поддержку, сочувствие или хотя бы снисхождение со стороны так называемых "союзников". Однако в коровьих глазах "свободного мира" не отразилось и намёка на сострадание ни к власовцам, ни к другим подсоветским.
Всю их многомиллионную массу так и не смогла до конца войны "переработать" адская машина гитлеровских лагерей. Когда нацистский режим пал, все они вдруг оказались на свободе. На короткое время они стали свободными от издевательств надзирателей лагерей, от приказов немецких командиров, от подневольного труда на бауэров. Хотя это был только глоток свободы, его хватило, чтобы военный исход вновь всколыхнулся. Слишком резок был контраст увиденной ими жизни с тем, что помнили они о своём подсоветском прошлом. Слишком многое теперь они уже знали об истинном лице сталинского режима. И тем более устрашающей виделась им перспектива попасть в новую мясорубку, которая ждала их на родине.
В этом свете военный исход и все, так или иначе затронутые его настроением, предстали перед сталинским руководством не шуточной силой, грозившей подрывом режиму, его разложением. Именно эта сила представляла теперь грозную опасность для сталинского руководства.
Тиран всё-таки добился своего. Я уже отметил, что первая часть его дьявольского плана уничтожения свободы мысли в России была исполнена, хотя и не до конца, безумцем Гитлером. Но вряд ли бы Сталину удалась вторая, если бы начало "делу" не положили дальновидные "союзники", которые отнюдь не были доброжелателями России свободной. Довершить этот
план, закончить начатое "союзниками" постарался сам Сталин, а впоследствии его подельники и верные последователи на родине и косвенные пособники на Западе.
Кровавый конвейер, оправивший на тот свет не менее трёх миллионов жизней, переместился с подвластных Германии территорий Европы в Сибирь и на Крайний Север СССР. "Работу" гитлеровской машины смерти с ещё более чем пятью миллионами оставшихся в живых продолжила другая, не менее чудовищная. Руками палачей СМЕРШа, на спецпоселениях и в лагерях ГУЛАГа были физически уничтожены или морально сломлены и те, кто осмелился встать на борьбу с режимом, и те, кто спасался от него. А заодно и те, кто был к нему безразличен, лоялен или даже предан. Любимая пословица следователей Лубянки: лес рубят - щепки летят.
В своё время Ленин на германские деньги поработил Россию на условиях Брестского мира. Власовцы с помощью Германии попытались её освободить на условиях Пражского манифеста - на условиях, не затрагивающих чести и независимости нашей родины. Что ж, побеждённых - и неправых, и правых - у нас не щадят. Даже оглянувшись назад, даже увидев, - находят оправдание убийцам, но не могут простить мученикам...