«Еврейская» камера Лубянки
«Еврейская» камера Лубянки
От автора
Автор выражает благодарность писателю Ицхаку Орену (Наделю), доктору Иосифу Гури, доктору Якову Айзенштату за поддержку и профессиональную помощь
Автор благодарит членов своей семьи жену Нэру и дочь Дебору за внимание, терпение и любовь, столь необходимые мне при написании этой книги.
От автора
Эти скромные очерки я писал урывками почти тридцать лет.
После победы израильской армии в Шестидневной войне, в 1967 году, в России начался новый подъем еврейского национального движения. Сотни евреев подали документы на выезд в Эрец-Исраэль, началась открытая борьба, в результате которой более полумиллиона евреев стали гражданами Израиля.
Именно тогда мне захотелось рассказать о евреях, начавших борьбу за выезд на историческую родину сразу после создания государства Израиль в 1948 году.
В те "черные" сталинские годы (1948-1953 гг.) началось пробуждение еврейского национального движения.
Я был его участником и свидетелем, пройдя советские тюрьмы и лагеря.
Нас осталась горстка уцелевших.
Старшее поколение сионистов умерло в России, многие в безымянных могилах, тундре, тайге и сибирских снегах.
Наш долг оставить о них память.
Глава I СРАЖАТЬСЯ ДОБРОВОЛЬЦАМИ В ИЗРАИЛЬ
Глава I
СРАЖАТЬСЯ ДОБРОВОЛЬЦАМИ В ИЗРАИЛЬ
Мне и моим друзьям, будущим моим однодельцам, в 1948 году было по 18 лет. Мы были честны и чисты. Верили в добро, равенство людей и другие истины, определяющие нравственный кодекс порядочного человека. Но мы были евреи. И это наложило свой отпечаток на наши судьбы.
Мы оказались перед дилеммой: или идти по проторенной дороге наших отцов, не желавших замечать антисемитизма и приспособившихся к этой ложной жизни полуеврея-полурусского. Они шли на компромисс, наши отцы. Будем ли мы такими?
Или избрать путь борьбы? Но для этого надо было отбросить юношеские иллюзии. И как всегда на этом пути лучшим и надежным учителем стала сама жизнь. Она безжалостной рукой сорвала пелену с наших глаз - и мы прозрели. Мы вернулись в лоно еврейского народа.
Где же начался этот путь? Когда произошло наше прозрение? Обо всем этом я постараюсь вспомнить.
Немного о семье. Я родился в Москве в 1930 году. Отец мой, по профессии заготовщик обуви, мало интересовался еврейскими проблемами. Надо было прокормить двух сыновей, а это не так просто для человека, окончившего 7 классов. Вершиной его карьеры было заведование сапожной мастерской. Мой отец, Давид Моисеевич, был человеком с большой буквы в другом отношении. Он был честен,
добр, пользовался доверием и уважением своих друзей-сапожников и заготовщиков обуви.
Дома родители разговаривали на идиш. Этот язык я помню с детства. Мать, Татьяна Моисеевна, была настоящей "еврейской мамой". "Еврейская мама", как и "еврейская бабушка", - это целая поэма, в которой светится беспредельная любовь и нежность к своим детям и своему дому. В этой красочной поэме имеются главы: еврейская кухня (фаршированная рыба - "фиш"), кисло-сладкое мясо ("ессек флейш") и струдель. И тихая, молчаливая борьба за то, чтобы свести концы с концами в хозяйстве.
А самое главное - сердце, большое нежное сердце мамы, которое переполнено любовью и поэтому так ранимо. Это сердце не смогло пережить моего ареста и перестало биться в 1952 году, когда я был в лагерях.
А бабушка? Бабушку я вспоминаю во время войны, когда жил с ней в эвакуации в Саратове. Религиозная старушка с седыми волосами и библейскими глазами Юдифи на белом лице с морщинками-лучиками.
В пятницу вечером зажигались свечи, и моя 75-летняя бабушка молила Бога (дем Эйберштен): "Гиб мир а гите пеширес оф майне киндер!".
И хотя рядом шла жестокая война с фашизмом и мой старший брат Михаил Маргулис[1] умирал от ран в русском городе Россошь, сладко было слушать эту тихую молитву. И мне, 12-летнему мальчугану, чудилось: Бог поможет. Но нет, этого не произошло. Мой брат, лейтенант артбатареи, раненный под Сталинградом и тогда оставшийся в живых, не выдержал тяжелого ранения под Курском и умер в госпитале от ран. Он похоронен в безымянной могиле вместе с русскими солдатами.
[1] Мой брат Михаил Маргулис был тяжело ранен в 1943 г. и умер в городе Россошь (Воронежская обл.).
Осталась от брата дочь-сирота Зойка, которую он ни разу в жизни не видел. Так в наш тихий дом впервые постучалась беда. Она и защемила первой бороздой мамино сердце.
Но были евреи, которые умерли по-другому. Шесть миллионов моих братьев и сестер погибли в войне против фашизма. А дочь моей бабушки, тетю Эстер, и ее сына Шелю, 15-летнего вундеркинда-математика, закопали живыми в Бабьем Яру. И дядю Мотю, отца красавицы Фиры. И еще десятки тысяч других евреев...
Так можно ли было после всего этого надеяться только на нашего Бога? Сколько еще лет должны были молиться евреи без всякой надежды?
Все эти мысли пришли ко мне позднее, в 1947 году, а пока я оставался "нормальным" евреем диаспоры.
Я учился старательно и трудолюбиво. Стал членом ВЛКСМ, был вожаком пионеров в своей школе. Но на фоне этой "нормальной" жизни стали появляться вопросы. Почему наш сосед по коммунальной квартире, торговый ворюга Смирнов, кричал на кухне: "Жиды, мало вас передушили во время войны! Погодите, придет и наш час!". Кричал он так громко потому, что наш столик на кухне был придвинут и занял кусочек принадлежавшей ему территории. Кричал он потому, что втайне завидовал моим школьным успехам, зверея, наблюдал, как его сын, неуч и тупица, приносит одни только двойки.
Мои родители молчали. Молчал и я, считая почему-то, что нужно терпеть. Что Смирнов просто отсталый человек с "пережитками буржуазного прошлого", а в душе наливалась горечь и обида за оскверненную память старшего брата, который погиб, сражаясь за эту русскую землю.
Еще во время войны я начал ходить в еврейский театр. Мы жили тогда на Собачьей площадке, в районе Арбата, и до театра было рукой подать. Шел 1945 год. Хорошо помню то чувство покоя и "своего дома", которое охватило
меня, 15-летнего мальчугана, в маленьком доме на Малой Бронной.
Занавес, на котором были изображены сцены из жизни местечковых евреев, раскрылся - и я опять попал в местечко. Шел спектакль "Цвей кунелемл". Актер переливался всеми цветами радуги веселья. Он хромал, кривлялся, пританцовывал - и весь зал отправлялся на прогулку вместе с этим дурашливым хосеном. Евреи, сидевшие рядом со мной, корчась от смеха, забывали о том, что за стенами театра бушует война и миллионы их братьев и сестер сжигают в печах Освенцима.
Евреи смеялись. Потом, между вторым и третьим актами, на сцену вышел маленький человек и своим чудным голосом произнес: "Брудер ун швестер! Унзере Ройте Армей хот бефрайт ди штодт Кенигсберг!" ("Братья и сестры! Наша Красная Армия освободила город Кенигсберг!")[1].
Это был Соломон Михоэлс. Так я впервые увидел этого артиста. Зал разразился бурей аплодисментов. Все встали. Ветры войны ворвались в зал. Но я никогда не забуду того чувства единства, которое охватило зал и сблизило с этим великим актером.
Это чувство единства пришло ко мне вновь в 1958 году на концерте Нехамы Лифшицайте, когда эта маленькая женщина разливала своими песнями тот неуловимый бальзам, который называется "идишкайт". Он лился, этот бальзам, на мою душу, и я просыпался от холодной зимы сталинских тюрем и лагерей.
Вскоре я стал частым гостем Еврейского театра. Здесь со сцены говорили на литературном идиш, который с каждым днем становился для меня все понятнее. Я увидел "Фрейлехс", "Тевье-молочник", "Цвей кунелемл" и другие
[1] Город Кенигсберг был освобожден советскими войсками в январе 1945 г.
спектакли. Так была проложена первая борозда к моему дремавшему еврейскому сердцу.
Наступил 1947 год. Я со своими однокашниками подходил к аттестату зрелости. В нашем классе училось много евреев: Виля Свечинский, Борис Орлов, Борис Резников. Но я лично дружил с Володей Бычковым, который сохранил широту взглядов и чуткость. Он был простым и честным русским парнем. Володьке антисемитизм был чужд. Он дружил только с еврейскими ребятами, ценя их острый ум и тот нигилизм мысли, который уже пробуждался в нашем сознании. Ему жилось нелегко без отца, с маленьким братишкой, и вечно замученной работой матерью. Но у него была одна страсть - театр. Володька играл в самодеятельном театре, организовал кукольную группу, позднее стал режиссером кино.
Хотя нам всем жилось лучше, Володя никогда не завидовал. Он смотрел на мир глазами восторженного артиста, представляя себе жизнь большим прекрасным театром.
Дороги наши позднее разошлись (Володька ушел из школы, начал сниматься в кино). Но на всю жизнь я пронес уважение и теплоту к этому небольшому курносому русскому пареньку. И теперь, вспоминая нашу школьную дружбу, я могу сделать вывод: антисемитизм не является врожденным качеством русского человека. Он создается и культивируется искусственно.
Как раз в это время, после ухода Володи Бычкова из школы, к нам в класс пришел Роман Брахтман. С этим человеком мы прошли через бурные годы юношеских увлечений. Поэтому о наших школьных годах мне хочется рассказать подробнее.
Роман был высокого роста, с тонким лицом еврейского красавца-сердцееда. Черные глаза смотрели с лукавой всепобеждающей усмешкой на женщин. Для них он был неотразим. Занимаясь боксом, прекрасно катаясь на коньках, Роман умел и любил "блистать". Действительно, природа
щедро наделила его. Кроме внешних физических данных, у него была хорошая еврейская голова. Через некоторое время мы познакомились ближе. Теперь, спустя много лет, я не могу объяснить, почему нас потянуло друг к другу. То ли мы одновременно стали размышлять над нашими вечными "еврейскими вопросами", то ли моя репутация "отличника" привлекла Романа, желавшего заниматься русским языком перед аттестатом зрелости. Не знаю. Но мы вскоре стали друзьями. Парты наши стояли рядом: мы учились в 9 классе 103 московской школы.
Лето 1947 года мы провели на даче под Москвой, в Валентиновке. Здесь, готовясь к экзаменам на аттестат зрелости, Роман впервые показал мне "Еврейскую энциклопедию". Все 16 томов перешли к нему по наследству от деда и хранились в его маленькой комнате. Здесь, на даче, мы узнали о еврейском происхождении Карла Маркса, познакомились с биографией Спинозы и Мендельсона, уяснили значение обряда обрезания. Кроме "Еврейской энциклопедии" в библиотеке Романа были Фруг и Бялик на русском языке.
Этим же летом мы вновь перечитали солнечного Шолом-Алейхема. Тевье-молочник, Рейзл, Меер Муравчик рассказали нам о жизни местечковых евреев. Среди униженных и оскорбленных, маленьких евреев, раздавался лучезарный смех писателя. Среди стонов и плача звучал этот смех. Он внушал надежду на лучшую долю для нашего народа. Мы тоже начинали в это верить.
В этих очерках я сознательно избегаю воспоминаний о наших чисто юношеских увлечениях девушками, танцами, спортом. Я воспоминаю только те страницы нашей жизни, которые привели к прозрению и возвращению в лоно моего народа. Этому помогли еврейские книги. Они проложили вторую борозду к моему дремавшему еврейскому сердцу.
Лето в Валентиновке пролетело незаметно. Наступил
1948 год, год выхода из школы в жизнь, год создания государства Израиль.
В конце школьного пути окончательно сформировались наши вкусы и взгляды. В юности меня тянуло к литературе и истории. Эти две музы были близки моему сердцу. Я усердно штудировал школьную историю, заботливо уложенную в прокрустово ложе сталинской схемы.
В десятом классе для меня сомнений не было: я был гуманитарий и твердо решил поступить в Московский университет на юридический факультет. У Романа были колебания между техническим вузом и гуманитарным. Но, видимо, мой пример убедил его, и он тоже решил поступать на юридический факультет.
Прошло уже много лет, но я хорошо помню свой портрет. Коренастый, с широкими плечами (как говорят, "еврейский тип"), с мужским волевым подбородком и копной черных волос. Широкое лицо, с русским носом, скорее напоминало облик славянина, чем еврея. Только высокий лоб, по которому прошли две ранние морщины, выдавали иудея. Неподатливые жесткие волосы были острижены в 1950 году и остались валяться в боксе Лубянки.
Наш друг Виля, или, как мы все его звали, "Свечка" (от фамилии Свечинский), был убежденным техником с художественным уклоном. Виля был среднего роста, с хорошо тренированным телом атлета. Волевое лицо его с преувеличенно большими черными бровями-дугами, светилось добротой. Медлительность движений и молчаливость выражали состояние раздумья художника. Черные густые волосы брюнета не оставляли сомнений в том, что он еврей.
Уже с 8 класса Виля посещал подготовительные рисовальные курсы Архитектурного института, куда мечтал поступить учиться.
Пути наши были намечены. В июне предстояли экзамены на аттестат зрелости.
Очень хорошо помню то майское воскресенье 1948 года, когда в конце месяца, освободившись от занятий, мы выехали всем классом за город. Здесь среди сосен и берез подмосковного леса состоялся наш первый совместный задушевный разговор.
14 мая 1948 года газеты сообщили о создании государства Израиль. Еще осенью 1947 года мы следили за дебатами в ООН, которые привели к решению о разделе Палестины на два государства. Как приятно было читать тогда выступления Вышинского, Громыко и Царапкина! Убедительно звучали их доводы в пользу создания Еврейского государства. Они говорили о шести миллионах уничтоженных евреев, о моральном долге цивилизованного мира перед нашим народом и о праве наций на самоопределение. Все это звучало тогда как поддержка Еврейского государства.
Вот что писал профессор Пинкус об этом периоде:
"Сообщения советской прессы о "сионистских" выступлениях Громыко, Царапкина, Малика и других в русских газетах (1947-1948 гг.) после образования государства Израиль и приезд в Москву официальной дипломатической миссии оказали огромное влияние не только на ветеранов сионистского движения, но также на национально настроенную молодежь... которая была воспитана в советском духе и выросла в ассимилированных семьях"[1].
Все это звучало так убедительно!
Но тогда, осенью 1947 года, это были только дебаты. Как-то не верилось в быструю осуществимость этих планов, хотя реальные сроки были намечены. И вот все это осуществилось: государство Израиль возникло и стало реальностью.
И сразу же наши газеты запестрели сообщениями о.
[1] Проф. Пинкус, "Сионизм и сионистское движение в Советском Союзе в 1947-1987 гг., стр. 185
войне, развязанной арабами. США и Советский Союз признали еврейское государство. Комментарии советской печати были благожелательны для евреев. Все это усилило наш интерес к событиям. Стали известны имена лидеров нового государства: доктор Хаим Вейцман, Бен-Гурион, Моше Шарет, Голда Меир и другие. Затем стали приходить вести о первых успехах вооруженных отрядов еврейской армии. Не верилось, как могла горстка плохо вооруженных бойцов отразить натиск шести арабских государств и потом перейти в наступление. Сердце наполнялось гордостью за наших героических братьев. Обо всем этом мы говорили в тот майский день в лесу на подмосковной даче.
"А вы бы поехали в Израиль сражаться добровольцами?" - спросил я в конце разговора. Горящие глаза и сжатые кулаки Романа и Вили ответили мне лучше всяких слов.
В разговоре возникали вопросы: кто мы такие - русские, евреи? Кем мы приходимся нашим братьям в Израиле? Чем можем им помочь? Как относятся к Израилю другие ветви нашего народа? Ответов мы не дали в тот майский день. Тогда были поставлены только вопросы. Дальнейшая жизнь и наша судьба ответили на них.
Этот разговор нас очень сблизил. Если раньше мы были только товарищами по школе, то теперь стали близкими друзьями. Это было время выпускных экзаменов на аттестат зрелости. С утра до ночи мы зубрили предметы школьной программы. Хотелось получить медаль или хороший аттестат.
Я интересовался гуманитарными науками. Мне легко давалась история, я любил литературу и хорошо знал языки. Роман еще не определил своих вкусов и решение о профиле вуза откладывал на последний день. Виля мечтал стать архитектором.
Выпускные экзамены я сдал отлично. Только "хор" за
сочинение не позволил мне получить серебряную медаль. (Были еще "хоры" по геометрии и тригонометрии.) Но нужно сказать, что в этом, 1948, году в нашей школе учились выдающиеся ребята. В параллельном классе 10 "А" учились еврейские "светлые головы" Алик Сыркин, Алик Юшкевич. Это были готовые золотые медалисты. И действительно, Юшкевич получил золотую, а Сыркин - серебряную медали. Наш класс был более "серым и хулиганистым". В этом году "по разнарядке" на школу дали всего две медали, поэтому в нашем классе никто ничего не получил. Но, видимо, это было справедливо. (Уже после лагерей я встретился с Сыркиным. Он стал доктором медицинских наук. А Алик Юшкевич - доктором математических наук.)
Но зато в нашем классе было больше индивидуальностей. Каждый из нас проложил свой путь в жизни. Все мы в ней искали правду. Наш путь поисков правды прошел через Лубянку и колымские концлагеря. Для Бори Орлова - в исторической науке, которой он интересовался, для Бори Резникова - через альпинистские лагеря и высокие горы. Мы искали нашу "еврейскую" правду. И эти поиски привели нас в Израиль. Теперь, определяя каждого из нас, можно сказать, что мы складывались как личности. А личность не определяется оценкой "хор" и "отл". В жизни личность - это человек, прокладывающий свои пути. А пути эти поистине неисповедимы...
Пора экзаменов миновала. Мы встали перед выбором, куда идти учиться. Я не колеблясь подал заявление на юридический факультет Московского университета. Роман после некоторых размышлений последовал за мной, а Виля стал готовиться в архитектурный институт.
Помню огромный актовый зал МГУ на Моховой. Высокие колонны и купол напоминали театр. Но в этом зале собрались не зрители. Тут испытывали судьбу 500 абитуриентов.
Мы писали сочинение по литературе. Каждому положили на длинный и узкий канцелярский стол по два листа бумаги. На листах стояла печать Московского университета. С Романом мы сидели визави. Я писал тему по Маяковскому, Роман - по Толстому. Была договоренность: после написания сочинений обменяться работами и проверить орфографические ошибки. Так мы и сделали. Через три дня нас ждал сенсационный результат: я получил 5 баллов ("отлично"), а Роман - 3 балла. Это был сюрприз для меня: я никогда не писал сочинение в школе с оценкой выше 4 баллов. Из пятисот человек только трое получили отличные оценки.
Роман расстроился, но, быстро взяв себя в руки, стал сдавать экзамены в Институт востоковедения на арабский факультет. Позднее Роман был зачислен в институт.
Это был август 1948 года. Отношения между Израилем и СССР были хорошими. В Москву в сентябре прибыла Голда Меир. Сталин надеялся с помощью маленького прогрессивного еврейского государства ослабить британский империализм на Ближнем Востоке. По указанию Сталина, Чехословакия Сланского посылала оружие Израилю. Ходили слухи, что СССР разрешит евреям-добровольцам отправиться воевать на стороне еврейского народа. Арабский мир представлял тогда систему феодальных монархий и полуколоний. Не было и речи об арабском национально-освободительном движении. В такой обстановке евреев охотно принимали на арабский факультет Института востоковедения. Поэтому Роман был зачислен без особого труда.
Мое поступление в МГУ было мучительным. Следующий экзамен после сочинения была устная литература. Я получил 5 баллов. Затем - история. Тоже - 5. Иностранный язык - 5. Казалось, что волноваться было незачем. Но именно на последнем экзамене, по географии, меня и других еврейских ребят ожидал искусственный барьер. Этот
барьер создали антисемиты во главе с отчаянным юдофобом, деканом факультета Федором Кожевниковым. К концу вступительных экзаменов производился подсчет возможных студентов с точки зрения их национальной принадлежности. На первый план выступал шовинистический принцип: срезать на экзамене и не допускать евреев в МГУ.
Всего этого мы не знали, молодые идеалисты, так хорошо усвоившие лозунги о "дружбе" народов.
И вот я перед столом экзаменатора по географии. Ответив подробно на все вопросы, я, кажется, упустил из виду цифровые размеры нашей великой страны. Мне даже не предложили подумать: к моему экзаменационному листку протянулась безжалостная рука и поставила цифру 4. А сквозь очки смотрели холодные глаза, и легкая усмешка кривила тонкие губы.
Исход экзамена опечалил меня. Но я успокоил себя тем, что из 25 баллов набрал 24. В душе уже появилось какое-то нехорошее чувство. Так, видимо, чувствует себя ребенок, который тянется к цветку, чтобы поймать бабочку, и внезапно видит, как чей-то солдатский сапог задавил стебель и желтые крылышки.
В конце августа стали известны результаты: я не был в списке зачисленных студентов. В этот день я даже не пошел в деканат выяснить причины. Придя домой, лег на диван и целый день пролежал молча, ни с кем не разговаривая. Во мне происходила работа вопросов и ответов, вопросов было много, а ответы невеселые.
Почему мой однокашник Марат был зачислен, имея всего 19 баллов? Я об этом знал точно: Марат сам в панике рассказал мне, что сочинение написал на тройку.
Я размышлял. Может быть, он принят в МГУ за то, что в графе "национальность" у него в паспорте стояло "белорус"? А может быть, за то, что его отец, полковник генштаба, был приятелем Федора Кожевникова? Чем же он лучше меня? Так думал я. И перед глазами встала чис-
тая жизнь моего старшего брата, командира батареи Михаила Маргулиса. Восемнадцать лет. Саратовское артучилище. Лейтенант. 1942 год. Бои под Сталинградом. Его письма с фронта к матери.
"...Возможно, пишу вам в последний раз. Опять переправляюсь на восточный берег Волги. Самое рискованное - переправа. А мне, очевидно, по роду моего задания придется часто туда и обратно". Дальше: "Эх, дожить бы до конца войны да потом вместе с вами закатить неслыханный у нас пир. Да, мечты, мечты, где ваша сладость?" (полевая почта 2024 499 АП. 5. 6.10.42 г). Дальше: "Батарея участвовала в жестоком бою за заводской поселок (об этом есть в "Правде" за 17.10.42 г.). Бились целый день до последнего снаряда. Уничтожили 3 танка и прямой наводкой расстреливали автоматчиков и пулеметчиков, которые подошли на 100-150 м. Держались дотемна и ушли буквально из-под носа фрицев в полном смысле этого слова... Мы ушли, не оставив фрицам ничего, кроме пустых гильз да двух рваных матрацев. Даже патефон с собой забрали. Да, жарко было в этот день..." (21.10.42 г.).
Дальше: "...Однако из самых жарких боев, о которых сообщалось в Информбюро за 15, 16 октября, вышел без... /цензура/. Правда, до этого был ранен, но это пустяки..." (24.10.42 г. ИПС 2024, часть № 655).
29.11.42 г.: "...Вот, мама, можешь гордиться, что 19 лет своей жизни недаром" потратила. Хотя я и был, может быть, не всегда прилежным сыном, но зато сейчас нахожусь в рядах тех, кто принял на себя главный и наиболее ожесточенный удар немцев".
Дальше: "Дорогой отец... Тебе, конечно, уже известно о положении на фронте, о тех громовых успехах, которые имеют наши войска на фронте. Скоро я тебе смогу сооб-
щить, что частица этих успехов принадлежит и мне, а сейчас, к большому сожалению моему, я все еще живу по-старому. А жаль, как хочется идти в бой, наступать, бить, громить, кромсать. Как это прекрасно - наступать" (25.11.42 г.).
Письмо с Орловско-Курской дуги (15.3.43 г.): "...Я очень рад. Я очень и очень рад, что папа наконец дома. Когда я несколько дней тому назад сидел под бомбами и пулями, мне было вдвойне жутко. Во-первых, потому что бомбы и снаряды всегда ими остаются независимо от того, в Сталинграде дело происходит или здесь. А во-вторых, я все время думал об отце, и мне казалось, что вдруг меня убьют, а я погибну, даже не зная, где отец и что с ним".
17.8.43 г.: "Здравствуй, Айя! Здравствуй, Заяц! Привет вам с фронта. Привет с Украины. Жара стоит нестерпимая. А я еще немного прихварываю: от насморка и кашля некуда деваться и вообще общее расслабление, так что по песку буквально ноги передвигаю. Но все же это не мешает в работе, а работа у нас известно какая! Даем концерты, музыка исключительно танцевальная".
17.8.43 г.: "Родные мои! Я пока что еще имею возможность держать перо и писать. Вы теперь опять вместе. Наверное, и Муська (я - М. М.) скоро будет с вами. Это как раз о чем вы мечтали всю войну. Не хватает только меня для всей полноты. Мне сейчас очень грустно. Почему-то сердце словно камень, так тяжело. Вы можете быть все вместе. Это зависит от вас, а я не могу быть с вами, ибо это от меня не зависит. Что будет в будущем, я тоже не могу сказать, так как о завтрашнем дне у нас говорят: "Если жив буду". Но я рад за вас".
18.8.43 г.: "Мои любимые отец и мать! С часу на час ожидаем приказа выступить. Бои идут жестокие. Немцы отчаянно сопротивляются, бросая в бой все новые и новые
резервы танков. Я ожидаю приказа, а сердце предчувствует что-то недоброе. Я прошел Сталинград, потом еще раз был в боях на Украине, а такого предчувствия еще не было. Сердце что-то чует, значит что-то будет... Пока что прощайте, родные, любимые и незабываемые мои родители. Ваш сын Михаил".
Это было последнее письмо брата с фронта. Михаил был тяжело ранен и умер в госпитале русского города Россошь. Я продолжал размышлять... Как измерить все это? На каких весах взвесить? Разве не любил мой брат эту русскую землю? Он погиб в 20 лет. А я должен проходить антисемитские фильтры.
К вечеру пришел Роман. Он вместе с моим отцом стали уговаривать меня перейти в Институт востоковедения. Туда охотно брали с хорошим экзаменационным листком университета.
Но я отказался. И сказал им: "Или буду учиться на юридическом факультете МГУ, или не буду учиться совсем!".
На следующий день, стараясь не нервничать и внутренне подобравшись, я отправился к декану факультета Федору Кожевникову (позднее члену Международного суда в Гааге, зав. кафедрой международного права).
Передо мной сидел крохотный человечек с лысым черепом и близорукими глазами, смотревшими из-за толстых очков. С усмешкой посмотрев на меня, он сказал: "Ваше сочинение по литературе было вновь проверено и вам поставили "уд".
Я молчал как громом пораженный. Уже дома, придя в себя, стал размышлять над всей нелепостью ответа. "Была оценка 5, а теперь 3! Да ведь этого не может быть, - подумал я. - Это грубая работа даже для такого юдофобского факультета, как юридический. Это нонсенс".
И я решил не складывать оружия. После полугодовых хлопот, через Министерство Высшего образования, меня
зачислили на факультет.
Сколько нервов и крови мне это стоило! Сколько горестных раздумий миновало. Так прошла третья борозда недоверия через мое дремавшее еврейское сердце.
А на факультете свирепствовала вакханалия "космополитизма". Почти все евреи, профессора факультета, обвинялись в этом "грехе". Среди "безродных космополитов" я встретил фамилию профессора Гурвича (гражданское право), члена-корреспондента Арона Трайнина (уголовное), профессора Флейшиц (зарубежное гражданское право) и "архикосмополита" профессора Левина (международное право).
Я оказался в мире мелочных доносов стукачей, злобы и брюзжания "старичков"-сталинистов к нам, студентам-юнцам. Каждая студенческая группа состояла из них. В их среде чинопочитание и любовь к "вождю всех времен и народов" были возведены в закон. Любое проявление собственной творческой мысли считалось крамолой.
В моей группе № 7 учился Анатолий Лукьянов, будущий спикер Верховного Совета СССР, коммунист, депутат Государственной Думы сегодня, а на первом курсе - его знаменитый друг Михаил Горбачев, студент юридического факультета.
А вне стен МГУ было еще мрачнее. Шел 1949 год. В газетах стали раскрывать фамилии безродных космополитов. Все они оказались евреями. Стали распространяться слухи об арестах еврейских актеров и писателей.
В январе 1948 года мы с Романом узнали о "смерти" Соломона Михоэлса. (Позднее в лагере я встретился с евреем из Минска, который подробно рассказал об этом гнусном убийстве, совершенном по указанию Сталина.) Ходили слухи об аресте Зускина. Толпы москвичей прощались в маленьких переулках на Малой Бронной с Михоэлсом.
Затем стали распространяться слухи о закрытии еврейского антифашистского комитета и арестах Маркиша,
Бергельсона, Квитко, Гофштейна и других еврейских писателей. Было горько на душе. Везде ощущалась атмосфера молчаливого еврейского погрома. Это был погром без крови. Но его зловещие нотки ранили душу. Не хватало воздуха. Наши сердца встрепенулись и откликнулись на это насилие, творимое в государственном масштабе.
Мы стали собираться на квартире Романа, в его маленькой комнате возле кухни. Я и Виля приходили сюда для задушевных разговоров. Это была изолированная клетушка, в которой стоял шкаф с книгами. Среди них, как верные солдаты, расположились 16 томов еврейской энциклопедии, тома Бялика, книги Фруга. Скорбная и протестующая поэзия гениального Хаима Бялика всколыхнула наши сердца и очистила их. И он указал путь: "Когда насилуют наших жен, вы не должны прятаться в подворотне", - читали мы в "Сказании о погроме". Лучше смерть, чем неволя и рабское повиновение. "Довольно плача!" - учил поэт. Надо начинать борьбу... Что могли сделать мы, трое юношей, для еврейского народа, который опять попал в беду? И что вообще мог изменить гордый человек в сталинской России?
Мы размышляли... А в газете уже появились сообщения о победе наших братьев в Израиле. Как мог маленький народ победить шесть арабских государств? Как смог он выстоять? Откуда столько силы и мужества? Все это было загадкой. Но постепенно стал приходить ответ. Это были свободные и гордые евреи. Они сражались насмерть. "Израиль или смерть!" - вот их лозунг. Мы должны учиться у них мужеству.
Вот как оценивал этот период посол Израиля в Москве Мордехай Намир: "Уже в этот период одно обстоятельство стало вполне очевидным: трагедия евреев во время второй мировой войны, образование государства Израиль и Война за независимость, а также открытие посольства в Москве вызвали национальное пробуждение в еврействе
Советского Союза... Эти события стали решающими в пробуждении молодого поколения евреев, "не знавших Иосифа и его братьев"[1].
И постепенно стал складываться план действий. Сначала мы хотели распространять листовки с призывом к сплочению еврейского народа. Но для этого нужна была хорошая техническая база. У нас же имелась старая разбитая пишущая машинка фирмы "Континенталь". Мы отпечатали несколько листовок. В них сообщались имена арестованных (по слухам) еврейских писателей и актеров. Был призыв к солидарности с Израилем.
Я решил проверить "действие" нашей пропаганды. Я показал листок одному из "заднескамеечников" - так на факультете прозвали группу еврейских ребят, сидевших в последних рядах амфитеатра 16-й аудитории[2]. По преданию, в ней учился Грибоедов. А потом, по прихоти судьбы, после возвращения из лагерей, я опять попал туда как студент исторического факультета. И, наконец, будучи уже реабилитированным (в третий раз), занимался в этой "исторической" аудитории как студент факультета журналистики.
Им оказался Давид Левитас, демобилизованный офицер, потерявший на фронте пальцы левой руки. Его иудейский нос с горбинкой, копна черных нечесаных волос, военная выправка и фанатическая любовь к классической музыке - все это внушало мне доверие.
Он прочитал листок, молча усмехнулся и сказал, что дело это безнадежно. Говорил он об этом тоном бывалого человека, который не пойдет на риск ради пустой затеи. При этом он дал понять, что мыслям, изложенным в листке, он сочувствует. И в заключение заявил, что музыка
[1] Перевод автора. Из книги Мордехая Намира, второго, после Голды Меир, посла Израиля в Москве, "Миссия в Москву", стр.60.
[2] Грибоедовской аудитории.
для него дороже всех увлечений. Это был отказ.
В наш университетский кружок входили несколько еврейских ребят: Борис П., Леня Д. (сын известного конферансье), Виктор И. В разговорах они тоже возмущались антисемитской волной, захлестнувшей страну, но о решительном протесте не думали. На лекциях, которые мы обычно не слушали, но, подчиняясь дисциплине, посещали, мы играли в "тихие" игры: нужно было назвать наибольшее число писателей и композиторов на определенную букву. На верхних рядах амфитеатра вспоминались Григ и Ибсен, Шопен и Шекспир, Блок и Бах.
А внизу, у стены, затянутой грифельным полотном, что-то вещал очередной лектор. Он рассказывал о правах и свободах советского народа и о будущем его счастье. Мы его не слушали, и он нам не мешал. Сталинисты злобно косились на наши ряды, усердно конспектируя всю эту чушь. Но результаты экзаменов всегда были для них плачевны. Мы же, как правило, получали одни отличные оценки, повышенную стипендию. Это бесило сталинистов и возбуждало двойную зависть и ненависть.
Я мысленно перебирал ребят из университетского кружка и убеждался, что все они были дети обеспеченной еврейской элиты, и дальше протестующих разговоров дело не дошло. А нам нужны были ребята железные.
После переговоров с Романом и Вилей я решил больше не расширять наш кружок. Мы трое, зная друг друга со школьной скамьи, не нуждались ни в чьей помощи. Мы были готовы к самым решительным действиям. Меня к этим действиям стала подталкивать обстановка, которая возникла в МГУ. Попав с таким трудом на факультет, я вскоре быстро разочаровался в методике и существе занятий.
Лекции были набором казуистической чепухи, перефразом общих указаний "великого отца". Все было нестерпимо скучно. Только занятия латинским языком, курс римского права и зарубежного права окрашивали наши серые
студенческие будни. В этом мутном болоте не родилась ни одна собственная мысль. А ведь кругом было столько вопросов. И я стал размышлять.
Это случилось на семинаре по основам марксизма-ленинизма. Я не выдержал и спросил преподавателя: "Почему вы говорите, что товарищ Сталин был вождем русского пролетариата в 1903 году? Мне кажется, что вождями рабочего класса России в этот период были Ленин и Плеханов".
В аудитории воцарилась мертвая тишина. И тут я понял, что невольно объяснил студентам сказку о "голом короле". Этим "голым монархом" был Сталин, и невинным вопросом я снял с него одежду. Это было неслыханно.
В комнате стало тихо. Молчание становилось тягостным. Наконец преподаватель Васильев (представитель ЦК в университете), как он себя называл, толстенький маленький человечек, открыл свой квакающий рот и сказал: "Товарищ Маргулис, вы допустили ошибку, умаляя значение революционной борьбы товарища Сталина. Я предлагаю всем студентам принять участие в дискуссии на тему: "Роль товарища Сталина в борьбе русского пролетариата в 1903-1905 гг.". Вам, товарищи Рассулбеков, Горячев, Дмитриев я предлагаю особые доклады, чтобы выяснить существо политической ошибки, допущенной товарищем Маргулисом". Это были сталинисты. Все они на семинарах превозносили имя вождя.
Прозвенел звонок. Студенты вышли из аудитории. Я выскочил на улицу и шел всю дорогу домой с сознанием того, что допустил роковую ошибку, за которую рано или поздно придется расплачиваться.
События развивались быстро. В дискуссии, на которую я не явился, раздавались молнии в мой адрес. Факультетское бюро ВЛКСМ совещалось и решило выяснить мнение комсомольской группы. Я был на волоске от исключения из комсомола, а значит и из МГУ.
Бюро решило "дело" больше не раздувать и простить по молодости лет (тогда мне было 18 лет). Не мог же я, в самом деле, быть серьезным политиком в таком возрасте.
После этого эпизода за мной установилась слава "вольнодумца" и "критика".
К этому "делу" прибавился инцидент с юдофобом, студентом Ж. Ж. был типичным порождением сталинской эпохи. Он демобилизовался из морского флота (куда попал в конце войны). Поступив на льготных условиях на юридический факультет, он решил сделать карьеру. Упорно конспектируя все лекции и не пропуская занятий, Ж. стал образцом дисциплинированного студента. На нас, "заднескамеечников", он смотрел со злобой и завистью. У нас никто не записывал лекций, а результат экзаменов был один - пять баллов. Как это получается, видимо, размышляла эта серая личность. Вот я не могу, а они могут. И было видно, как его худое и рано состарившееся лицо бледнело при виде нас. Этому сталинисту было невдомек, что означает "светлая еврейская голова". Да это целая история народа и целая эпоха.
Наши "светлые еврейские головы" начали мыслить века назад. Первая "светлая голова" - великий Моисей, помог обрести миру десять заповедей. Это была первая веха на нашем пути. Затем эпоха Первого храма, Вавилонского плена, Талмуда и Мишны наложили свой отпечаток на наши "светлые еврейские головы". Наш мозг стал шлифоваться, подобно драгоценному алмазу. Эпоха испанской средневековой еврейской поэзии, философии Маймонида, комментарии Раши окончательно сделали нашу мысль глубокой, гибкой и восприимчивой. Алмаз был отшлифован. Появились "светлые еврейские головы" Спиноза и Фрейд, Бялик и Шагал и гениальный Эйнштейн.
К счастью, еврейские головы думали не только для других народов. "Светлая еврейская голова", Теодор Герцль, сгорев в 40 лет, создал сионизм. С этого времени
начинается эпоха, когда "светлые еврейские головы" стали возвращаться к себе на Родину и строить Израиль. Сила и мощь молодого еврейского государства опирается на них.
Всего этого не знал посредственность и юдофоб Ж. Да и не мог знать. Однажды весной 1949 года, сидя в аудитории, я рассказал заднескамеечникам о мытарствах выпускников юридического института, которые не могут устроиться в Москве. Видимо, не подходят по пятому пункту.
Внизу под нами сидел Ж. Он поднял свое усталое лицо и медленно проговорил, обращаясь к стоявшему рядом Марату: "Вы всегда сумеете устроиться!".
Я не выдержал и спросил: "Кто это вы и кто это мы?". Поняв, что выдал себя и желая выпутаться, Ж. испуганно пролепетал: "Ты думаешь, что я имел в виду нацию?". Я с презрением посмотрел на него и сказал: "До этого момента не думал об этом. Но теперь вижу, что ты мелкий антисемит". Ж. покраснел, захлопал глазами и, не найдя ответа, пошел к выходу.
Через некоторое время я узнал, что он не на шутку испугался. Все время кропотливо, задним местом зарабатывая знания и ведя общественную работу, он добрался до титула секретаря курсового бюро ВЛКСМ. Будучи по природе мелким карьеристом, он мечтал об аспирантуре. А без общественной работы туда прием был закрыт. И вот какой казус. Что подумают? Он передал через X., что хочет извиниться. Я наотрез отказался. Что можно было бы простить мелкому юдофобу, антисемитствующему секретарю я не хотел прощать.
Совместно с Борей П. мы написали письмо в вузком ВЛКСМ, рассказав об этом деле. (П., струсив, отказался его подписать, и под ним стояла только моя фамилия.) Через несколько дней меня вызвали в вузком, и секретарь в присутствии "штатского" просил меня больше не возбуж-
дать этого дела. По его словам, это вредило дружбе народов. Ж. не получил даже устного выговора.
Этот инцидент наводил на грустные мысли. Для нас троих он явился подтверждением правильности избранного пути. С антисемитизмом в России бороться было невозможно. Нужно собрать все свои силы и сделать попытку вырваться отсюда в Израиль. Только там, на Родине еврейского народа, может жить свободный и гордый еврей. Когда же станем свободными?
В тихой комнате Романа разговоры закипели с новой силой. Все трое сходились на том, что нужно уехать в Эрец. Сначала возник план переезда в Одессу, а оттуда бегство в Израиль на иностранном пароходе. Затем обсуждали план вылета на самолете, причем имелся "свой" летчик, приятель Вили. Но вскоре оба эти плана отпали, так как оказались нереальными.
Затем Роман вспомнил, что в Батуми у него живут родственники. Мы взяли карту: город был на самой границе с Турцией. План созрел. Мы уедем в Батуми и поселимся в одном из домов отдыха. "Отдыхая", выясним обстановку на границе и возможности дальнейшего пути.
Сидя в Москве, мы, конечно, не задумывались над всей фантастичностью этого плана. Нам было по 18 лет. Мы не хотели больше молчать и таиться. В этом плане был заложен протест против антисемитской травли и сталинского бездушного деспотизма. Мы считали, что бегство в Израиль для вступления в армию и участия в войне против арабов будет лучшим нашим ответом.
Так мы стали гордыми евреями. Что же такое гордый еврей? Тогда еще я не мог дать ответа на этот вопрос. Теперь, спустя годы, сумею.
Гордый еврей не может терпеть антисемитизма. Гордый еврей берет в руки автомат, чтобы защищать Родину. В 1949 году в России только рождались эти гордые евреи. И мы смело встали в их ряды.
К маю 1949 года у нас окончательно сложился план действий. После сдачи студенческих экзаменов мы собирались уехать в Батуми. Денег было в обрез: студенческая стипендия за два месяца каникул и помощь от родителей составляли небольшую сумму. У Романа была такая же ситуация.
С Вилей было дело сложнее. Его отец, сотрудник МГБ, давно заметил странное поведение сына. Его частые отлучки по вечерам и открытая симпатия к Израилю настораживали его. Но пока он еще ничего не говорил сыну, и мы предполагали, что Виля поедет с нами.
Все было решено в нашей маленькой келье: и неожиданный отъезд, и письма родителям, и мечты о подвигах в израильской армии.
Мы засиживались у Романа до ночи. Три молодых человека спорили о том, что каждый будет делать в Эреце.
Роман, как очень деятельная и живая натура, думал работать в городе. И тут возникали разногласия: он считал, что нужно отправиться в Штаты, чтобы овладеть полезной профессией. Меня Америка никогда не привлекала. Я бы с удовольствием приехал посмотреть эту страну, но жить там не хотел.
Виля был молчалив. Но я твердо знал: Виля хочет строить дома, дома для евреев.
Все трое - мы были разными людьми. Но нас объединяло одно: мы не могли больше бездействовать и терпеть антисемитизм.
Три восемнадцатилетних еврейских идеалиста просиживали вечера в маленькой комнатушке у кухни. Здесь все подвергалось сомнению: и позорный путь пресмыкательства отцов, и слабости нашего поколения. С каждым днем наша решимость крепла: выполнить намеченный план.
А за дверью комнатки текла "нормальная" советская жизнь.
Мы ходили на лекции, влюблялись в девушек, читали
сообщения советских газет о победах молодой еврейской армии. Но перед нами всегда маячил вопрос: что сделаем мы? Эту двойственную жизнь внезапно нарушили чрезвычайные события.
Днем, в середине мая, ко мне на Собачью площадку пришел Виля. Он рассказал следующее.
Рано утром отец попросил Вилю выйти на улицу и поговорить. Он стал расспрашивать сына о друзьях, с которыми тот поддерживает отношения. Сразу по тону отца, сотрудника МГБ, Виля понял, что дело серьезное. Виля успокоил отца, сказав, что наши встречи носят случайный характер.
Мы решили немедленно зайти к Роману. Он жил в Спасопесковском переулке, в пяти минутах ходьбы от меня. Роман оказался дома: его лекции начинались с 3-х часов дня.
Опять, уже втроем, мы шагали по тихим переулкам. Был теплый майский день. Бабушки с детьми гуляли по скверикам, белые болонки заливались веселым лаем, а трое юношей разговаривали полушепотом. Какая-то невидимая тень тайны и безысходности уже повисла над нами.
Виля снова повторил свой рассказ. Роман, веселый и жизнерадостный, помрачнел. Постепенно созрело решение: Виля больше не будет с нами встречаться. Если в МГБ о нас известно, то значит наверняка посадят. Поэтому нам с Романом надо уехать на юг. Может быть, удастся батумский план.
Мы попрощались с Вилей и остались с Романом вдвоем. Друг друга мы понимали без слов. С Романом мы были как братья. Нас роднили общность воспитания, дружба родителей и тот неуловимый порыв смелых и мужественных людей, который действует как магнит. Три года почти ежедневных встреч, разговоров и мечтаний сделали нас родными и близкими людьми.
Мы молча прошли мимо моего серого трехэтажного до-
ма, построенного для графа Хомякова, члена Государственной думы. Это был красивый дом в романском стиле, с огромными окнами и крышей, далеко выходящей за фасад. Мне нравился наш дом, стоявший в тихом переулке Собачьей площадки. Приятно было бродить зимой, вечером, по узким арбатским переулкам, когда на Садовом кольце бушевала метель. По тротуарам высились сугробы, и было тихо. Молча стояли старые дворянские особняки, свидетели эпохи Грибоедова, Пушкина и Герцена. Казалось, эти дома, пережившие расцвет русской мысли, печально смотрели на новое поколение людей, полных страха и фальши.
Эти тихие переулки звали размышлять. Сколько чистых мыслей и смелых идей появилось здесь! Спасибо вам, арбатские переулки, переулки моей юности!
Мы еще раз обсудили наше положение и пришли к выводу, что нужно ехать. "А Виля?" - спросил Роман. Я, подумав, ответил: "Оставим Виле письмо".
Так и решили. Прошли еще две недели. Начались летние экзамены студентов. Каждый был занят учебой, поэтому встречались редко.
Роман сидел и учил арабские слова, написанные вязью на длинных и узких полосках бумаги, напоминавших заклейки для окон. Я зубрил речи Цицерона по латыни. Но все это делалось без души. Сердце и наши мысли были далеко от Москвы. Вилю мы не видели.
Потом начался дачный сезон. Семья Романа (мать Ася Павловна и отец Яков Исакович) поселились в Кратове, а я с родителями - на Клязьме.
Это был последний месяц перед нашим отъездом на юг - в неизвестность. Шел июль 1949 года. Многое стало яснее в политике и жизни. МГБ ставило последние точки над "и". Завершался разгром Еврейского антифашистского комитета. Он был распущен, а многие члены арестованы.
Мы узнали позднее об аресте члена Президиума антифашистского комитета доктора Шимелиовича, главного врача Боткинской больницы. Еврейский театр тоже доживал последние дни[1]. Весной стало известно о его скором закрытии. Нам рассказала об этом русская женщина, работавшая в театре машинисткой.
Теплым майским вечером мы пришли с Романом попрощаться с еврейской сценой. В театре было мало зрителей. В фойе на стенах висели портреты еврейских актеров. Среди них были фото Михоэлса и Зускина. Со стен на нас смотрела история еврейского театрального искусства. История еврейского театра в Москве начиналась с 1919 года и была связана с именами Грановского и Михоэлса. А теперь театр хотели закрыть. Сильно отретушированные лица еврейских актеров печально смотрели на нас со стен, молчаливо прощаясь. Было неуютно в этом фойе. В воздухе чувствовалось приближение беды. Немногочисленные зрители смотрели пьесу о жизни "счастливых" советских евреев. Эти зрители уже многое поняли: жизнь еврея в эти годы тоже походила на театр. Приходилось играть на работе и дома. Надо было делать вид, что ничего не происходит. Играть в жизни! Не всякое еврейское сердце могло вынести это. Слабые пытались играть, а сильные возмущались антисемитской ложью и заполняли камеры Лубянки и Лефортова.
Пьесу мы не досмотрели до конца. В одном месте в зале кто-то из женщин зарыдал. Мы с Романом поднялись и пошли к выходу. Этот плач долго звучал в ушах. Так мы простились с домом Соломона Михоэлса.
Вскоре еврейский театр был закрыт. Стало известно о закрытии еврейского издательства "Дэр Эмес" и еврейской газеты "Эйникайт".
Заканчивался разгром еврейской культуры и искусства.
[1] Еврейский театр ГОСЕТ был закрыт 29 декабря 1949 г
В Москве ползли слухи о массовых арестах среди еврейской интеллигенции.
Все это усиливало нашу решимость протестовать. Летом мы часто встречались с Романом на даче. Я помню ласковое кратовское озеро, поросшее по берегам соснами. Тихие зеленые лужайки и вечерние купания. Мы чувствовали, что, может быть, долго всего этого не увидим. Хотелось увезти с собой память об этих местах.
Срок отъезда приближался. За все это время один раз видели Вилю. Он рассказал, что отец, подозревая его в неискренности и связях с нами, запретил поездку на юг. Но письма Виля взять согласился.
Последнюю неделю перед отъездом я провел на даче в Клязьме. Сердце моей незабвенной мамы Татьяны Моисеевны стало пошаливать. Наверно, это чуткое еврейское сердце почувствовало приближение беды. Мама давно страдала стенокардией, и это был очередной приступ.
Всегда ласковая, с надеждой смотрящая на своего единственного сына, она не могла жаловаться на меня. Я никогда не приносил ей серьезных огорчений: хорошо учился и был не по летам серьезен. Даже слишком для своих лет. Друзья по классу называли меня "старик". "Старик" в возрасте 18 лет.
Я смотрел в полное лицо моей мамы и, уже мысленно прощаясь, целовал ее красивые длинные пальцы. После гибели брата на фронте осталась его дочь Зойка. Этот маленький Заяц делал с бабушкой все, что хотел.
Зойка с родителями ее матери жила с нами в одном дворе. Мягкие натруженные руки бабушки Тани обнимали Зайчонка, доброе лицо моей мамы светлело. Это была ее единственная радость в жизни. Я же был ее надеждой. Надеждой своей матери.
Бедные папа и мама! Вы тогда еще не знали, что ваш сын Муся Маргулис уже принадлежал не вам. Мысленно прощаясь с вами, я находился в пути к своему народу.
Здесь летом 1949 года этот путь только начинался... Мы уже купили билеты до Сочи. До отъезда оставалось три дня.
Я запомнил последний день, проведенный на даче Романа в Кратове. Вся семья жила в большом двухэтажном деревянном доме. Дом окружали сосны. Стайка девушек разбудила нас рано утром. Все побежали купаться.
Золотые брызги, двухвесельная лодка. Милые девушки - все это было так близко. Не верилось, что завтра утром мы уедем из Москвы навсегда. Но наше решение неотвратимо маячило перед нами как клятва.
А вечером, прощаясь с подмосковной природой, Роман сказал: "Прощай, Совьет Юнион!"
Вечером я приехал на Клязьму. Прощание с мамой и папой было коротким: они не подозревали, что их "серьезный" и "умный" мальчик готовится к подвигу. Нежные материнские губы целовали меня, и тонкая рука обвила мою шею. Это было лучшим напутствием. С отцом мы попрощались за руку, по-мужски.
Виля поздно вечером должен был зайти к Роману за нашими письмами. В 10 часов вечера я сидел в маленькой "исповедальне" Романа. Родители Ромы тоже приехали в Москву, и Ася Павловна нервно ходила по своей комнате. Она, как видно, о чем-то догадывалась.
Мое письмо родителям было уже написано. В нем я объяснял причины своего отъезда. Просил простить за горе. Верить, что мы хотели сражаться за свободу еврейского народа. Объяснял, что другого пути для себя не вижу.
Рома, нервно кусая ручку, дописывал последние строки. В это время кто-то постучал в дверь: на пороге стояла бледная Ася Павловна, мать Романа. Она спросила с мольбой в голосе: "Что ты пишешь, Ромик? Кому?". Рома, закрыв письмо ладонью, ответил: "Не мешай, курик (курик - это сокращение от слова "курочка"). Я пишу письмо девушке. Закрой дверь". Я чувствовал, что Роман волновал-
ся. Да и было о чем беспокоиться. Я рассказал ему о том, что, входя во двор, заметил человека, стоявшего у стены. Когда я вошел в подъезд, этот человек, опередив меня, сел в лифт и поднялся этажом выше. Я не услышал звука ключа и стука двери. Видимо, он остался ждать на лестничной площадке. Не МГБ ли?
Заканчивая письмо, Роман перечитывал слова. Я торопил его, боясь прихода матери. Наконец письмо было написано. Взяв вещи, мы пошли прощаться с родителями.
Ася Павловна повисла на шее сына и сквозь слезы спросила: "Ромик! Куда вы едете? Может быть, лучше отдохнешь на даче?". И две крупные слезы покатились по ее щеке. Это похоже было на похороны.
Потом, посмотрев на меня и зная Мусика как "серьезного человека", она сказала: "Миша! Пишите нам!". Я пообещал. И чтобы прекратить эту сцену, попрощался с Яковом Исаковичем, взял чемодан и вышел во двор. У ворот меня ждал Виля.
Я отдал ему письмо. Виля взял конверт. Лицо его было сурово. Я успел рассказать ему о человеке, севшем в лифт передо мной. Виля наклонил голову и сказал: "Меня от дома сопровождали двое. Один ждет на Арбате, а другой - в конце переулка. Все это очень подозрительно".
Наконец появился Роман. Он поспешно передал Виле свое письмо к родителям. Медлить больше было нельзя. Все давно было оговорено: в случае успеха и нашего "отъезда" через месяц Виля должен был отослать письма по почте из Подмосковья нашим родителям.
Если же наш план не удастся, мы через три недели высылаем Виле сообщение до востребования. Тогда он должен уничтожить письма.
Я молча поцеловал друга. Роман попрощался тоже. Мы пошли на Арбат. Виля стоял у стены, напряженно глядя в нашу сторону. Было темно. Часы показывали 11 часов но-
чи. Слабо мерцали фонари. Наши шаги гулко раздавались в ночном переулке. Нам повезло.
На углу Арбата мы поймали такси и быстро сели в него. Посмотрев в заднее стекло, я никого не заметил. Машина тронулась. Так началось наше "преступление", за которое спустя год все трое друзей были арестованы.
Глава II ПОЕЗДКА В БАТУМ
Глава II
ПОЕЗДКА В БАТУМ
Мы ехали по темным московским улицам и уносили в сердце тревогу. В России оставались наши родители, что с ними будет? Выдержит ли сердце моей мамы? Как переживет отъезд отец? И плач Аси Павловны звучал в моих ушах всю дорогу.
В вагоне было много народа. Это помогло нам отвлечься и немного успокоиться. Начались приготовления ко сну. Мы легли на верхнюю полку и быстро уснули.
Москва была уже далеко. Поезд проносился по русским равнинам. Светило солнце. Зеленели луга. И как-то не верилось, что мы покинем эту русскую землю навсегда.
Не доезжая Курска, я вышел на маленькой станции. Русские бабы, повязав голову белыми платками, в черных юбках, торговали вишней, малосольными огурцами, вареными курицами.
Бабы спешили продать свою снедь. Я купил лукошко вишен и прыгнул на подножку отходившего поезда.
Терпкая вишня, разговоры соседей, мерный стук колес успокоили нас. Понемногу мы становились курортными пассажирами.
Миновали индустриальный Харьков. Поезд катился мимо угольных шахт Донбасса. К вечеру показался Ростов-на-Дону.
По нагретому перрону бегали усатые носильщики. Мы прибыли в край донских казаков. Здесь впервые за сутки пообедали в станционном буфете. Чернобровая красавица
разливала украинский борщ в блестящие эмалированные миски. Капуста, красный бурак и большой кусок жирного мяса утолили наш голод. Красавица предложила гуляш на второе. Но денег было мало, и мы отказались. Она посмотрела на нас с улыбкой и сказала: "Це москали, студенты, грошей нема?". И не успели мы ответить, как она ловко положила по куску мяса в наши миски. Рома быстро сориентировался и начал с казацкой красавицей разговор "за жизнь". Но времени было мало: паровоз дал последний гудок. Добрая фея в фартуке крикнула нам на прощанье: "Будете повертаться, приходьте исты борща!". И, смеясь, махнула рукой на прощанье.
Сидя в душном купе переполненного поезда, мы вспомнили белозубую улыбку и стройный девичий стан. Как тут не поверить в дружбу народов!
Поезд катился через донские плавни, и за поворотом показался величавый Дон. С пятидесятиметровой высоты моста виднелись рыбацкие лодки. Багровое солнце садилось за рекой, оставляя на воде серебристые блики.
Под мерный стук колес ночного поезда мы стали засыпать. На одну ночь мы забыли о нашем решении - бежать через турецкую границу в Израиль.
Ранним утром нас разбудили голоса баб и топот ног перед окнами вагона. Поезд стоял на маленьком полустанке в предгорье Кавказа.
Мы быстро оделись и выскочили на перрон. По обеим сторонам железной дороги поднимались горы, одетые в зеленый наряд. Горы окунулись в синеву неба. Светило солнце. Горный воздух и утренняя прохлада отогнали сон. Раздался гудок. Поезд устремился в пасть черного туннеля. Начинался отрезок пути около Туапсе, где в сердце горы пробиты туннели. Проводники закрывают окна, зажигают свет.
Вырвавшись из пасти туннеля, поезд, минуя Туапсе, катится по берегу моря. Бронзовые люди на пляже, рыбац-
кие ботики у причала, а дальше, до самого горизонта - барашки синего моря.
Море, море! Ты должно нам помочь приплыть к родным берегам далекой Родины - Израиля. Будешь ли ты другом нам, Черное море?
Этот путь еще впереди. Пока мы находимся в купе пассажирского поезда и подъезжаем к Сочи. Решили с Романом остановиться в этом городе на три дня.
Поезд прибыл в Сочи поздно вечером. Мы вышли на перрон огромного вокзала. Внизу у автобусной остановки нас поджидала толпа маклеров и зазывал. Каждый предлагал комнату "самую солнечную, светлую и дешевую". К нам подошла чернявая женщина, на вид армянка. Посмотрев на наши чемоданчики, она сказала: "Студентики? Из Москвы?". И, не дождавшись ответа, предложила: "Пошли ко мне на гору. Далеко от моря, зато дешево".
Мы на заставили себя долго упрашивать. Сели в автобус и через полчаса были возле маленького белого домика. Хозяйка отвела нас в маленькую комнатку без окна. Здесь стояли две раскладушки, покрытые солдатскими одеялами, столик и два стула. Хозяйка потребовала два рубля с носа, предупредила, чтобы не водили девочек на ночь. Затем зажгла свет и юркнула на свою половину.
Мы остались одни. Впервые за последние десять дней можно было не таясь поговорить и обдумать дальнейшие планы.
Мы быстро легли в кровати, укрывшись еще не просохшими простынями. Разговор не состоялся: сон унес нас в далекие края.
Проснувшись рано утром, отправились покушать. План созрел за завтраком в маленьком дешевом кафе. Решили в Сочи пробыть несколько дней, выяснить, когда корабли отплывают в Батум, и купить самые дешевые билеты.
Проглотив недоваренную манную кашу, творог и запив
"грандиозный" завтрак испитым чаем, отправились в порт.
С высоты набережной виднелись корабли, стоявшие на рейде. Перед нами плескалось Черное море, оно манило в дальние края, в неизвестность.
В кассе мы узнали, что теплоход "Вячеслав Молотов" отплывает через день рано утром. Посовещавшись, купили самые дешевые билеты на палубе. Их покупали студенты и влюбленные пары.
Положив билеты в карман, почувствовали себя "знатными" путешественниками. Затем, недолго думая, отправились купаться. Сочинский пляж был забит бронзовыми от загара людьми. Мы быстро сориентировались и заняли место возле спасательной вышки. На берегу тяжелой цепью была привязана рыбацкая шлюпка.
Быстро раздевшись, бросились в море. Вынырнув из воды, мерно поплыли стилем брасс: это было купание и тренировка.
Но далеко заплыть не удалось: бдительные спасатели не давали заплывать дальше красных буйков, укрепленных стальными тросами. Полежав немного на спине и отдохнув на воде, поплыли обратно к берегу.
Через час пребывания на берегу мы уже чувствовали себя старожилами пляжа. Роман быстро проявил свои "джентльменские" способности: через пять минут его беседы с молоденькой санитаркой получили в наше полное распоряжение спасательную лодку. Мы должны были сменить спасателей, отправлявшихся на завтрак.
Отвязывая лодку, Роман не обратил внимания на двух девушек, одетых в модные купальные костюмы. Одна из них, красивая брюнетка, обратившись к Роману, сказала: "Покатайте нас на лодке, а то мы плавать не умеем".
По певучему выговору ее можно было принять за украинку. Вторая девушка, полненькая шатенка со вздернутым носиком, без всякого стеснения сказала:
- Мы подружки. Учимся в Сочи на курсах медсестер. Недавно приехали в город. А вы, хлопцы, из Москвы? Я, немного подумав, ответил:
- Да, мы студенты университета. Едем отдыхать в Гагры к родственникам. Но ради таких девушек можем остаться в Сочи! Помогите столкнуть лодку в воду, - закончил я свое приветствие.
Через полчаса медленно, чтобы не задеть пловцов, мы выплыли за спасательные буйки.
Девушки не были недотрогами, и мы уже целовались в лодке. Затем, меняясь с Романом веслами, стали нырять с лодки в воду. Веселое купание продолжалось несколько часов.
В полдень солнце раскалило воздух. Было очень жарко. Мы решили пойти пообедать. Девушки отказались от приглашения, заявив, что их кормят на курсах. Нам это показалось немного странным, но, не имея лишних денег в карманах, "джентльмены" не стали их уговаривать.
Договорились встретиться вечером у входа в порт. Быстро пообедав в закусочной, решили отдохнуть в нашей маленькой келье. Видимо, усталость и нервное напряжение дали себя знать - проспали до вечера.
Наскоро умывшись, побежали на автобус, чтобы не опоздать на свидание.
Девушки пришли вовремя, показав, что они не желают выдерживать "женского этикета" москвичек, опаздывающих на свидание на десять-пятнадцать минут.
Мы были голодны, но решили пригласить девиц в кафе-мороженое, где цены были дешевле. Посидев пару часов и немного заморив червячка газированной водой и невкусным таявшим мороженым, решили пойти погулять в парк.
Уже было часов десять вечера. Мы забрались в парк санатория, стоявшего на обрыве у самого моря. Наши новые спутницы потащили нас в разные стороны.
Со своей шатенкой мы присели на лавочке. Она живо интересовалась нашей учебой, семьей и планами на жизнь. О себе рассказывала скупо, неохотно. Когда же я задавал вопросы, прекращала разговор, подставляя губы и шею для поцелуя.
Где-то около двенадцати часов ночи неожиданно возле скамейки показался незнакомый мужчина. Сделав вид, что нас не заметил, запел популярную джазовую песню. Моя девушка, освободившись от объятий, тихо, в такт незнакомцу подхватила мелодию. Третий куплет песенки где-то зазвучал рядом. Это был голосок Роминой Дульцинеи. Уже тогда мне показалась эта музыка довольно странной. Трое малознакомых людей напевали одну и ту же мелодию.
Но размышлять долго не приходилось. Показался Роман и его девушка. По его блестящим глазам, возбужденному виду и распущенным волосам девицы я понял, что победа была близка.
Брюнетка обратилась к своей подружке, сказала: "Детка, пойдем отсюда домой, а то наши хлопцы голову потеряли".
Я удивился спокойному тону и холодку в ее голосе. Моя приятельница быстро поднялась и пошла рядом с ней.
Мы начали уговаривать девушек еще погулять по тропинкам парка. Но они как бы заранее договорились и наотрез отказались.
Уже подойдя к выходу парка, брюнетка сказала: "Ну как, хлопцы, увидимся на пляже?".
Мы с Романом еще раньше договорились никому не рассказывать о нашем плане поездки в Батум. Поэтому я сразу ответил: "Обязательно, девушки". Попрощавшись за руки, мы расстались.
Пройдя несколько шагов, мне послышалось, как брюнетка назвала наш пароход "Вячеслав Молотов". Но тогда я не придал этому никакого значения, как и другим
фактам. А факты упрямо говорили, что за нами следили агенты КГБ и знали все, что мы делаем.
Приехав домой, мы быстро уснули. Хозяйка разбудила нас по нашей просьбе в пять часов утра. Собрав свои вещи и рассчитавшись с ней, отправились в порт.
На рейде стояло много пароходов. Наш корабль "Вячеслав Молотов" был пришвартован к пирсу. Он отплывал из Сочи в Батум в шесть часов утра.
Подняв свои чемоданчики, мы пошли на посадку. И тут в очереди я заметил Юрку Гальперина, красавца-блондина из нашей школы. Деваться было некуда, мы подошли. Юрка собирался в Батум на пару дней. У него была путевка в гагринский военный санаторий.
Все втроем поднялись на верхнюю палубу. Тут было много студентов и девушек. Попадались влюбленные пары. Видно было, что билеты в каюту им не по карману.
С верхней палубы хорошо был виден город Сочи. Синее море подступало к борту и терялось на горизонте.
Пароход рассекал форштевнем высокие волны. Большую часть пути мы проплыли в открытом море. Оно искрилось на солнце, и волны разлетались на мелкие брызги под кормой корабля.
Спустя несколько часов мы стали заправскими путешественниками. Познакомились с евреем, который работал связистом на корабле. Он рассказал, что пароход был построен в Голландии и принадлежал диктатору Румынии Антонеску. Русские его получили в порядке репараций.
Пообедав в буфете (в ресторане нам было не по карману), улеглись на лавки и задремали. После сна разделись и стали загорать. Репродуктор доносил звуки джазовой музыки. Девушки, раздевшись до купальников, образовали живописную группу. Не верилось, что мы через неделю оставим навсегда эти места.
К вечеру похолодало, пришлось одеть свитера. Океанский лайнер "Вячеслав Молотов" входил в батумскую бух-
ту. С палубы увидели линию фонарей, освещавших пирс и шоссе. Была темная южная ночь, когда пароход пришвартовался и встал на якорь.
Мы оказались на берегу, надеясь получить ночлег в гостинице "Интурист". Приехав туда на такси, убедились, что мест нет и нам придется спать на улице. Какая-то сотрудница отеля, увидев наши печальные лица, предложила переночевать у нее в квартире, предварительно потребовав у нас пять рублей за троих. Мы согласились, тем более что низенький одноэтажный дом был рядом. Хозяйка расстелила на полу матрац, бросила под голову три подушки без наволочек и отправилась на свое дежурство. Мы, недолго думая, прямо в одежде легли на матрац и быстро заснули.
Проснувшись рано утром и оставив чемоданчики, вновь отправились в гостиницу.
Только теперь я и Роман начали понимать, что нам будет мешать Юрка Гальперин. Улучив момент, договорились, чтобы быстрее от него отделаться.
Юрка, провалявшись на полу и видя, что не сумеет достать приличный номер, решил уехать в Гагры первым же поездом. Мы не стали его удерживать и попросили, чтобы он присмотрел нам в Гаграх комнату.
Забрав чемоданчик, он уехал на вокзал. А мы остались в отеле, надеясь получить дешевый номер. Наша хозяйка и на этот раз помогла нам. В восемь часов утра она привела нас в маленькую комнатку возле кухни. Это был отдельный номер. В нем стояли две кровати, накрытые не очень свежим бельем. Из соседней столовой доносился запах шашлыков и борща, которые готовили на кухне.
Но мы были довольны. В карманах лежали два ключа и полная свобода возвращаться когда угодно.
Правда, паспорта пришлось отдать портье на прописку. Он нас предупредил, что номер сдается на десять дней и в
случае приезда делегаций нас могут выселить немедленно. Мы согласились принять эти условия.
Переодевшись, вышли в парк напротив отеля и решили переговорить о делах.
В Москве, готовясь к отъезду, Роман получил записку к директору Дома отдыха, расположенного в пяти километрах от Батума. Кроме этого, в городе жили родственники его отца. Мы надеялись, что они сумеют нам помочь.
В Москве, намечая план бегства через турецкую границу, мы предполагали, что за время отдыха сумеем выяснить все детали этого дела. Сидя в маленькой комнатке Романа, нам казалось, что это вполне осуществимо. Будем жить в санатории в районе Батума. Познакомимся с жителями. Узнаем через них удаленность границы от города. Как ее охраняют. Возможность вплавь достичь турецкого берега. Все это казалось нам в Москве несложной задачей.
А в жизни этот план сразу натолкнулся на серьезные препятствия.
Выкупавшись в море и позавтракав, решили немедленно поехать в дом отдыха, чтобы по записке достать путевку.
Сели возле центра на автобус и покатили по шоссейной дороге вдоль побережья. Дорога поднималась в горы. Из окна автобуса хорошо был виден город, порт и бухта.
Изучая карту в Москве, мы узнали, что сухопутная граница находится от Батума всего в нескольких километрах. На каком расстоянии проходит морская граница, мы не знали.
Автобус остановился недалеко от дома отдыха, в котором мы собирались жить. Пришлось подняться наверх по крутой горной тропинке.
Через несколько минут мы стояли у дверей кабинета директора дома отдыха. С ним разговаривал Роман.
Высокий толстый грузин, прочитав записку, сказал:
"Видишь, генацвале, мест сейчас нэту. Прыходи через неделю".
Зная по рассказам "кавказские" порядки, мы должны были бы предложить "кацо" хороший бакшиш, т. е. взятку. Но наш студенческий бюджет не позволял этого.
Я вышел, чтобы дать Роману возможность переговорить с грузином с глазу на глаз.
Через десять минут Роман выбежал из кабинета и безнадежно махнул рукой. "Поехали к родичам, - сказал он. - Авось там повезет".
Усталые и голодные отправились по жаре в город. Настроение было неважное. Теперь только стали понимать, как нам нужны будут деньги. А где было их взять?
Решили поехать в город пообедать. Зашли в старый грузинский духан, расположенный в подвале. Заказали шашлыки, лобио и минеральную воду.
В подвале было прохладно и немного сыро. За деревянной стойкой стоял молодой грузин. Он же ловко поворачивал шампуры на жаровне. Стены духана были расписаны аляповатыми рисунками по мотивам поэмы Шота Руставели.
Покушав и немного отдохнув, решили разделиться: Роман отправился к родичам один, надеясь получить от них совет и помощь. Я же позвонил своему московскому приятелю по университету Джамалу Цивадзе, родители которого жили в Батуме. Джамал учился со мной на юридическом факультете в одной группе. Я ему помогал изучать латынь и английский.
Теперь в Батуме я рассчитывал на его помощь. Джамал оказался дома. Он радушно пригласил меня пообедать в его доме, и я с удовольствием согласился, надеясь на его гостеприимство.
Затем отправился в отель и стал дожидаться Романа.
Он пришел часов в пять и был страшно возбужден.
Роман рассказал о визите к родственникам. Его тетя и
дядя были старые люди, старожилы Батума, в прошлом торговцы. Они пригласили его на ужин.
В их доме во время этого первого визита Роман познакомился с одним интересным человеком, своим дальним родственником. Его звали Цви (Изя). Он был по профессии автомехаником. Изя попросил Романа выйти во двор, где он ремонтировал автомашину. Он рассказал Роману интересные подробности о Батумском районе. Изя по роду своей работы часто бывал на погранзаставе, где работал в гараже. Он хорошо знал границу и морское побережье. В разговоре Изя сообщил Роману, что двое еврейских парней в 1939 году "ушли" на турецкий берег, используя простую прогулочную лодку.
Далее Изя рассказал следующее. После 1948 года граница с Турцией стала охраняться особо. Кроме проволочных заграждений имеются новейшие приборы для слежки.
В процессе разговора Роман прямо попросил Изю помочь нам в деле перехода госграницы. Роман рассказал ему о нашем плане бежать в Израиль через турецкую границу и вступить в ряды бойцов еврейской армии для борьбы против арабов. Изя оказался горячим еврейским патриотом и обещал свою помощь.
Роман, рассказывая, сильно нервничал: он открылся малознакомому человеку, и это его волновало и тревожило.
- Но все же я думаю, что Изя не продаст и нам поможет, - закончил свой рассказ Роман.
Делать было нечего. Рискованный шаг был сделан. Оставалось только ждать. Мы сидели молча в номере, каждый на своей кровати. В голове проносились тревожные мысли.
Чтобы успокоиться, решили погулять по берегу моря возле отеля. Заходящее солнце медленно опускалось в море. Подул ветерок. Мы шли вдоль берега по песку по направлению к заливу, за которым находилась турецкая граница. Она была всего в пяти-шести километрах. Но как
пройти этот участок? Вплавь или по суше? Может быть, ночью? Все эти вопросы тревожили нас.
Уже было темно, когда мы возвратились в отель и поехали к родственникам Романа. Был душный батумский вечер. За день горячее солнце раскалило воздух. Хотелось поскорее оказаться в прохладном помещении.
Домик стариков, родственников Романа, был расположен на маленькой тихой улочке. Во дворе было много ярких южных цветов. Небольшая веранда напоминала зеленую оранжерею.
Старики оказались гостеприимными людьми. Стол был накрыт белой скатертью. На нем разместились грузинское лобио, чахохбили, фрукты и несколько бутылок вина.
Роман меня познакомил с маленьким лысым человеком. Это был Изя. Его узловатые руки автомеханика с черными от масла ногтями выдавали рабочего человека. Бледное лицо с паутинкой подглазников запечатлело какое-то желудочное заболевание. Чувствовалось, что Изя прожил тяжелую жизнь мастерового и деньги зарабатывал в поте лица. Рядом с ним сидела полная женщина, его жена и мать троих детей.
Старики-хозяева рассказывали о своей молодости и жизни в Батуме, когда город принадлежал туркам. Контрабанда, французские коньяки, десятки иностранных кораблей - вот каким был этот город до революции и во времена НЭПа.
Старик, немного подвыпив, сказал, что среди грузин можно жить. Народ гостеприимный, добрый, хороший.
Я заметил, что мы, евреи, должны жить у себя на родине, в Израиле. Старик согласился, кивнул головой, но сказал, что туда попасть очень трудно. Он рассказал, что еще в 30-е годы можно было пробраться в Эрец-Исраэль через Турцию вместе с контрабандистами. Но теперь все они давно в тюрьме и граница строго охраняется.
Старик еще много рассказывал о себе, но Изя был мол-
чалив и за весь вечер не произнес почти ни одного слова.
Была уже полночь, когда мы попрощались с хозяевами. Роман договорился с Изей встретиться на следующий день в два часа дня.
Проснувшись рано утром, мы решили искупаться. Пляж, усыпанный мелкой галькой, напротив отеля "Интурист" был пуст. Разделись и быстро поплыли, легко удаляясь от берега. Проплыв с полкилометра, стали осматривать море и горы, легли на спину.
Примерно в километре от нас, в море мы увидели маленькие катера, которые в разных направлениях бороздили бухту. Мы сначала приняли их за прогулочные судна, но вернувшись на берег, убедились в своей ошибке.
Возле наших вещей сидел незнакомый старик и читал толстую книгу. По наколкам на мозолистых руках, бронзовой от загара груди, засаленным штанам можно было определить в нем бывалого моряка.
Когда мы вышли на берег, он кивнул и сказал: "Хорошо плаваете, хлопцы. Москвичи, что ли?".
По давно условленному плану мы назвали себя студентами, которые заехали в Батум проездом в Гагры.
Мы разговорились со стариком. Он действительно был матросом, а теперь по старости работал сторожем в нашем отеле.
После небольшой паузы я спросил его небрежным тоном: "А вы знаете, что это за моторки двигаются там, на горизонте? Мы их видели в открытом море".
Он, немного помедлив, ответил: "То, хлопцы, не моторки. Это сторожевые катера, несут патрульную службу круглые сутки. Ночью освещают прожекторами бухту. Пароходам в этой зоне плавать запрещено. Так дело там поставлено, что и муха не пролетит", - закончил он.
- А, вот оно что, - сказал Роман. - Значит, граница там. А я думал, что она где-то далеко, километров за сто!
- Нет, нет, ребята, всего шесть километров до турец-
кого бережка. Сплавать можно, - смеясь закончил старый матрос.
Я искоса посмотрел на Романа, намекая, что пора прекратить разговор. Мы встали и, кивнув старику, пошли в отель.
- Ну как, сплавали? - сквозь зубы сказал я.
- Поживем - увидим, - ответил Роман.
Побродив по зеленому "Пионерскому парку", мы уже в два часа были во дворе родичей Романа. Изя стоял возле машины и засаленными руками регулировал клапаны карбюратора. Не отрываясь от работы, он сказал: "Мотайте отсюда, хлопцы. Я был вчера на границе. Узнал, что передислоцирована специальная часть для охраны в районе Батума. Привезли какие-то новые приборы. Даже меня в запретку не пустили, хотя есть пропуск. А по морю вы не пройдете. Говорю, ребята, уезжайте скорее отсюда, потому что всех туристов в отелях будут тщательно проверять. Будет такое указание".
Мы еще немного постояли возле машины. Изя оторвался от работы, и мы расцеловались. Обещали вечером зайти к старикам попрощаться.
Прежде чем попасть в отель, решили посидеть у моря. Мысли были невеселые. Денег было в обрез: номер нам был не по карману.
Сочинские "медсестры", наш новый друг "отставной матрос" явно внушали подозрение. А не следят ли уже здесь за нами? После рассказа Изи в это можно было поверить. Решили сюда приехать в следующем году, но уже с готовой путевкой. Тогда будет легче присмотреться к людям и местности. А сейчас надо уезжать в Гагры.
Придя в отель, мы узнали, что на рейде появились корабли Черноморского флота, готовясь к летним маневрам. Портье потребовал от нас покинуть город в течение 72 часов. Это касалось всех не имевших командировочных удостоверений и батумской прописки.
Роман уехал в Гагры поздно вечером, московским поездом. Я обещал Джамалу Цивадзе побывать у него в гостях на обеде, поэтому должен был уехать на следующий день вечером.
Взяв билет на поезд "Батуми - Москва", я отправился в гости к Цивадзе. Джамал жил в большом светлом одноэтажном доме. Здесь впервые я познакомился с грузинскими обычаями.
Женщины накрыли белой скатертью громадный стол и удалились. На столе стояли лобио, чахохбили, чебуреки и батарея бутылок "Напареули", прекрасного грузинского вина.
Я сидел по правую руку от отца Джамала. Он и его товарищи сидели напротив. Потянулась медленная восточная беседа. Отец Джамала, юрист по образованию, работал адвокатом, расспрашивал об учебе в университете. Я медленно отвечал, хотя мои мысли были далеко отсюда, в Москве, в Гаграх.
Здесь за столом я узнал, что сегодня в порт пришвартовался крейсер и военные патрули круглые сутки дежурят на берегу. Крейсер зашел для заправки и ремонта. Он простоит здесь целую неделю.
- Советую вам посмотреть - это краса черноморского флота, - сказал отец Джамала Цивадзе.
Я поблагодарил его, а про себя подумал, что наше решение об отъезде в Гагры было правильным.
После того как мы выпили по бутылке вина, хозяин налил целую чашу в огромный рог и предложил мне пить от души - сколько смогу.
При этом он сказал: "Настоящий мужчина - это тот, кто может пить, когда другие гости уже не пьют. Запомни этот закон Востока".
Я немного выпил из рога и сразу опьянел. После десерта, где подавали фрукты, Джамал и его товарищи уложили меня в спальне, и я мгновенно заснул.
Вечером Джамал и его друзья проводили меня на поезд "Батуми - Москва".
Я бросил свой чемодан на вторую полку и быстро, не раздеваясь, заснул.
Тревоги последних дней и вино сделали свое дело. В пять часов утра проводник разбудил меня, предупредив, что через полчаса прибываем в Гагры. Скоро поезд остановился. Я вышел на перрон и увидел Романа. Он был одет как заправский турист, в модной тенниске и белых брюках.
Роман сказал мне, что снял дешевую комнату возле бензоколонки: пятьдесят метров от моря и приходи когда хочешь.
Зайдя в нашу новую обитель, я быстро переоделся, и мы отправились к морю. Выкупались и решили подвести итоги. Наш план бегства пока не удался. Роман решил позвонить своему "корешу" Семену Позднякову, чтобы он сообщил Виле "не делать того, о чем мы его просили". Это означало, что Виля должен уничтожить наши письма к родителям. Это означало, что мы возвращаемся в Москву... Две недели отдыха пролетели незаметно. Купание в море, девушки и джазовый мотив "О море в Гаграх, о пальмы в Гаграх, кто побывал, тот не забудет никогда..." потом я вспоминал в омских заснеженных степях как волшебную сказку.
Через две недели мы вернулись в Москву, а через год вспоминали все перипетии нашей поездки уже на следствии на Лубянке, в закрытой тюрьме МГБ СССР.
После приезда в Москву, на следующий день, мы встретили Вилю. Виля рассказал следующее. Через три дня после нашего отъезда на юг, утром, когда родители ушли на работу, его увезли в машине на допрос в МГБ. Там, на Лубянке, допрос вели несколько следователей. Они расспрашивали о нас, о наших настроениях и, главное, куда мы уехали.
Следователи поставили Виле прямой вопрос: "Не хотели ли Брахтман и Маргулис бежать в Израиль?".
На это Виля ответил, что не знает, куда мы уехали. Он сказал, что давно нас не видел.
Следователи несколько раз возвращались к вопросу, куда мы уехали. И каждый раз Виля отвечал, что не знает. На прощание следователи сказали ему, что не верят и еще пригласят побеседовать.
Проходя по тихим арбатским переулкам, мы еще раз ощутили, что гроза собирается над нашей головой. Виля рассказал, что сразу после допроса он сжег наши письма родителям, боясь, что они попадут в руки МГБ. Поэтому когда позвонил Поздняков, Виля сообщил, что просьбу его выполнит немедленно, и больше с ним не разговаривал.
Постепенно пришло решение: мы договорились с Вилей больше не встречаться, ограничить круг знакомых и усиленно заняться учебой.
Нам было ясно, что круг сжимается, но убеждали себя, что нас не посадят.
Глава III ЗНАКОМСТВО С ПРОВОКАТОРОМ
Глава III
ЗНАКОМСТВО С ПРОВОКАТОРОМ
Наверное, через пару недель после начала занятий меня и еще двух студентов вызвали в комитет ВЛКСМ факультета. Там мои новые знакомые представились: это были Лева Головчинер, студент третьего курса нашего юридического факультета, и еще один студент с русской фамилией.
Секретарь бюро сказал, что нам предстоит проверить работу комитета комсомола завода Лихачева, нашей подшефной организации.
Лева Головчинер, в очках, с узким лицом и носом с горбинкой, был типичный "еврейчик", как назвали бы его антисемиты. Он сразу же вошел в роль старого и бывалого комсомольского "босса", предложив отправиться на метро в ЗИЛ.
Через полчаса мы были уже не месте. Головчинер первым зашел в комитет комсомола, попросив нас остаться в коридоре.
Минут через десять он вышел и рассказал, что сегодня проверки не будет, т. к. не готовы все документы отчета, и нас пригласят через пару недель.
Ничего не оставалось делать, как вернуться домой. Русский паренек, наш третий "проверяльщик", попрощался, заявив, что у него есть срочное семейное дело.
Мы остались с Головчинером вдвоем. Решили больше на факультет не возвращаться (юридический факультет тогда находился на ул. Герцена, с выходом на Моховую), а
погулять в Александровском парке возле Кремлевской стены.
Головчинер произвел на меня хорошее впечатление. Он рассказал, что живет один, без родителей, зарабатывает на жизнь переводами, участвуя в ночных передачах радио на немецком языке. Он внимательно и сочувственно слушал меня, когда я рассказывал о закрытии еврейского театра, о создании государства Израиль и об антисемитской кампании, поднятой на нашем факультете под видом борьбы с космополитизмом. О своих взглядах Головчинер не рассказывал, но в конце беседы пригласил к себе домой.
В тот же вечер я отправился к Головчинеру в гости, предварительно позвонив Роману и сообщив ему о своем новом знакомстве.
Головчинер жил в Большом Каретном переулке в хорошей трехкомнатной квартире, где одна из комнат принадлежала ему.
В тот вечер мы выпили немного вина (кажется, бутылку "Хванчкары", которую я привез с Кавказа). Комната Головчинера была обставлена хорошей чешской мебелью: тахта, кресла, письменный стол, большой сервант, где было одно отделение для пластинок, - все говорило о материальном достатке хозяина.
Я рассказал Головчинеру о нашей с Романом поездке на юг, в Гагры, о девушках, купании в море и веселом студенческом отдыхе (по договоренности с Романом слово "Батуми" и поездка туда были "табу").
После этого визита мы стали с Левой Головчинером друзьями. Через пару недель Лева через меня познакомился с Романом, и они тоже подружились.
Осенью 1949 года и до середины зимы 1950 года я час-то бывал у Головчинера в гостях. Я не помню, чтобы приходил с девушками, хотя именно это привлекало к нему многих студентов - было где уединиться в шумной Москве
и провести вечер в компании. Именно в этой комнате состоялись беседы ребят из группы режиссера Калика-Киршона, позднее арестованных КГБ.
Буквально через месяц после начала занятий я решил серьезно заняться изучением политического положения в Израиле. Дело в том, что советская пресса давала ложную картину событий, перейдя к поддержке арабов осенью 1949 года. Я хотел знать истинное положение вещей в стране, куда мечтал поехать и бороться против арабов в армии Израиля.
Надо было найти легальный способ познакомиться с книгами и материалами о новом еврейском государстве Израиль. И я придумал надежный ход: буду писать работу для научного студенческого общества по курсу иностранного государственного права на тему "О государственном строе Израиля".
В зимнюю сессию я должен был сдавать экзамен на этой кафедре доценту Денисову, преподавателю Военной юридической академии, читавшему нам курс иностранного государственного права. Во время встречи с доцентом Денисовым он дал мне тему для научной работы: "К вопросу о реакционной сущности буржуазного строя государства Израиль".
Так мне, студенту юридического факультета Московского университета, еще не знакомому с материалом, навязывалась готовая трактовка темы: "реакционная сущность буржуазного строя". Так именовались в сталинские времена все государства - "пособники американского империализма".
Мне лично было безразлично, как называет работу доцент Денисов: важно было получить его визу и разрешение читать в Ленинской библиотеке материалы об Израиле.
И я с интересом стал изучать книги и монографии о еврейском ишуве в подмандатной Палестине, партийном со-
ставе кнессета, армии обороны Израиля. Все эти материалы были написаны на основе советской идеологии, где на первое место выдвигались критерии классовой борьбы и "колониальной" политики английского империализма, с которым боролась тогда советская власть. Всю эту чушь я пропускал через свой "национальный" фильтр и накапливал факты о молодом и динамичном еврейском государстве.
Закончив работу, я был восхищен мужеством и стойкостью евреев Израиля, нанесших поражение армиям шести арабских государств, и понял, что эта маленькая страна непобедима. Это были гордые и свободные евреи, сражавшиеся и умиравшие за собственную землю. Чувство любви и гордости к евреям Израиля наполняло меня и поддерживало в минуты сомнений в правильности избранного пути.
Во время написания этой студенческой работы об Израиле я консультировался с Головчинером (он уже учился на четвертом курсе юридического факультета) и рассказал о ее содержании Роману.
Однажды в холодный зимний вечер в январе 1950 года мы с Головчинером вели традиционный разговор о советской политике, евреях и Израиле. Я был немного пьян, но сразу протрезвел, услышав от Левы вопрос: "Миша, а летом прошлого года во время отдыха вы заезжали в Батум?".
Я молча посмотрел на Головчинера и медленно ответил: "Куда? В Батум? Нет, мы с Романом ездили отдыхать в Гагры, ты, наверно, ошибся. Кто это тебе сказал?".
Лева сразу изменился в лице, немного покраснев, он ответил: "Это мне недавно рассказал Роман, но, возможно, он что-то напутал".
Я постарался переменить тему разговора, посидел еще полчаса и, быстро попрощавшись, покинул Головчинера. Было уже поздно, почти час ночи, но я позвонил Роману и
спросил его: "Ты рассказывал Головчинеру о поездке в Батум?". Роман со сна сначала не понял моего вопроса. Когда же его смысл дошел до него, Роман закричал в трубку: "Когда ты разговаривал с Головчинером?". "Всего полчаса назад", - ответил я, и мы оба замолчали. После минутной паузы договорились встретиться и все обсудить.
Утром состоялся тяжелый разговор с Романом. Он категорически отрицал факт своего разговора с Головчинером о поездке в Батум. Если это было так, значит МГБ сообщило Головчинеру о нашем путешествии и сам Левочка - их работник, т. е. сексот.
Картина была ужасной. Роман рассказал, что частенько бывал у Головчинера, где в его квартире они слушали иностранное радио "Голос Америки" и БиБиСи на русском языке.
Роман, как студент арабского факультета Института востоковедения, был хорошо знаком с ближневосточной политикой и не скрывал своих симпатий к евреям Израиля.
Горячий и темпераментный Роман не выдержал и закричал: "Если Головчинер провокатор МГБ, я убью его!".
Прошло немного времени, мы успокоились и вновь решили трезво оценить обстановку. Вместе с Романом еще раз стали вспоминать свои разговоры с Головчинером и согласились, что он очень много знает о наших произраильских настроениях. Но это, как говорится, полбеды. Гораздо хуже, если Головчинер знает о нашей поездке в Батум, т. е. о плане побега в Израиль. Это значит, что его специально подослали к нам, чтобы выяснить все детали нашего плана нелегального выезда.
По окончании разговора мы сделали единственный и неумолимый вывод: Головчинера к нам направило МГБ. Мы приняли решение прекратить с ним встречаться и в качестве "последней проверки" пригласить его на день рождения Романа (в феврале 1950 года). Если Левочка не придет, то это значит, что он понял, что мы его подозрева-
ем в стукачестве, и МГБ убрало его из игры.
Наша "проверка" оказалась правильной: на дне рождения Романа Головчинер не появился.
Встретившись через пару недель после вечеринки, мы с Романом вновь обсудили наше положение, а оно вызывало тревогу. Роман рассказал о подозрительной встрече с "читателем" в ленинской библиотеке, где он писал работу "О реакционной сущности американского империализма". Это был доклад для студенческого общества, который позволил Роману больше узнать о США.
Роман рассказал о подозрительном поведении соседки по квартире, которая заглядывала в его маленькую комнату возле кухни, где раньше проходили наши беседы.
Мы понимали, что кольцо начинает сжиматься возле нас, но ничего не могли изменить.
Хорошо помню вечер своего дня рождения 1 мая 1950 года, когда собралась большая компания ребят и девушек в моей квартире. Моя незабвенная мама, Татьяна Моисеевна, любила устраивать день рождения для своего "серьезного сына", "отличника" учебы. Это был день "открытых дверей" для всех друзей и стал для меня традицией (я праздную свой день рождения вот уже сорок лет, за вычетом пяти лет тюрем и лагерей, как память о матери).
Роман приехал, кажется, с Леной, еврейской красавицей, которую знала вся Москва. Я тоже "не отстал": моя приятельница Бэла была тоже хороша собой и училась со мной на курсах английского языка.
В этот вечер много пили и танцевали: мне исполнилось двадцать лет, хотелось верить только в удачу. Это был май 1950 года.
Еще вспоминаю одну встречу в Романом, где-то 7 или 8 мая 1950 года, на стадионе, во время международного матча по футболу: мы были с красивыми еврейскими девушками.
Затем неделю я звонил Роману только по телефону: оба были заняты на занятиях - я на юридическом факультете МГУ, а Роман в Институте востоковедения.
Развязка наступила быстро: утром 20 мая Ася Павловна, мать Романа, прибежала к нам и, рыдая, рассказала, что ночью арестовали Романа. Я успокоил Асю Павловну, как мог, и скрыл от нее правду. Я понимал, что, видимо, тоже буду скоро арестован, но отгонял эти мрачные мысли.
Мы с Христофором Аракеловым (наш однокашник, армянин) навестили родителей Романа и старались их ободрить.
Я позвонил Головчинеру и сообщил об аресте Романа, но он не проявил большого волнения. Я попросил его тоже повидать родителей Романа, но он отказался. Черные подозрения в отношении Головчинера вновь закрались в мою душу, но я отгонял их.
Как акт "отчаяния", я отправился к Головчинеру и оставил свою студенческую работу об Израиле у него "на хранении". Головчинер принял монографию, похвалил ее содержание, быстро попрощался, сказав, что спешит на работу.
Этот последний визит к Головчинеру убедил меня: близок и мой арест.
Глава IV АРЕСТ
Глава IV
АРЕСТ
Был теплый июльский вечер. Студенты университета молча стояли на вечерней поверке. После тяжелого дня солдата приятно в строю немного расслабить ноги. Взвод юристов проходил военную подготовку в Ворошиловских армейских лагерях. Эти лагеря были разбиты еще до войны на правом берегу Волги, возле Калинина. Кругом нас окружал зеленый лиственный лес - край грибов и земляники. По ночам возле палаток куковали кукушки, утром из-под ног выбегали зайцы.
Я стоял третьим от правого фланга и понемногу собирал свои мысли. А мысли эти были невеселые. После ареста Романа в мае месяце я чувствовал, как незримый топор повис над моей головой. И правда, было о чем волноваться: с Романом нас связывало "батумское дело", встречи в еврейском театре и длительная "ласка" стукачей.
Я не мог забыть, как ранним майским утром к нам домой, на Собачью площадку, прибежала Ася Павловна, мать Романа. Вся в слезах, рыдая, она еле прошептала: "Ромика ночью арестовали... Миша, ты же знаешь, скажи, ты знаешь за что?". Я знал... Но, посмотрев в ее плачущее и состарившееся лицо, ничего не сказал. Рядом стояла моя мама и тоже вопросительно смотрела мне в глаза. Я молчал. Тяжело скрывать правду от самых близких людей в век лжи и обмана. Но так было лучше: для матерей оставалась надежда. Для меня ее уже не было.
Мысли текли медленно. Я вспоминал краснопресненский военный железнодорожный пересыльный пункт, через который нас направляли в военный лагерь, и двух стукачей, обнюхивающих меня. Они ходили вокруг, присматриваясь, и напоминали навозную муху, летящую на сладкое.
Видимо, размышлял я, круг начал замыкаться. Затем, уже в военном лагере, один из стукачей, Карпов (студент-филолог) пытался сблизиться со мной. Он рассказал о себе грязную и скабрезную историю, за которую его хотели выгнать из МГУ, но не выгнали. Сидя в подвале Калининского МГБ, я понял, почему его "простили". Он был нужен для оперативной работы.
Карпов вдруг начал интересоваться проблемами диктатуры пролетариата. И я удовлетворил его любопытство, сказав, что это необходимая вещь в стране, строящей сталинский социализм. После разговора стало ясно, что меня бдительно опекают и здесь. В душе что-то напряглось, и я стал ожидать неизбежное. Страха не было.
Все эти мысли прервались, когда старшина, дюжий хохол, дурак и кривляка, зычным голосом кликнул: "Третий взвод. Смирно! Равнение на середину!".
И тут я заметил, как к взводу подошел ротный командир. Он что-то сказал старшине. Тот, после небольшой паузы, начал выкликивать фамилии. "Рядовой Иванов, ко мне! Рядовой Семенов...". И вдруг я услышал свою фамилию: "Рядовой Маргулис, ко мне!". Я сделал три шага вперед, повернулся через левое плечо к строю. Затем прозвучала команда: "К палатке командира роты, шагом марш!". И мы пошли втроем, чеканя шаг и соблюдая интервалы. Я шел замыкающим. Не доходя до палатки командира, раздалась команда: "Стой!". В палатку были вызваны два впереди идущих солдата. Через несколько минут я увидел, как они вышли и отправились в расположение взвода. Я остался стоять один.
Уже стемнело. На плацу закончился развод. Студенты расходились по палаткам. Я продолжал стоять. И вдруг где-то рядом из темноты прозвучал голос ротного: "Рядовой Маргулис, в палатку шагом марш!". Я сделал несколько шагов и вошел туда. В палатке было темно. Внезапно загорелся карманный фонарик и кто-то осветил мое лицо. Потом зажегся второй такой же фонарик. Ко мне подошли двое в штатском. Один из них, коренастый, крепкий, подтянутый, тихо сказал: "Это он!". И сразу откуда-то сбоку я услышал металлический голос: "Вы арестованы!". Командир роты приказал снять ремень, а сам сорвал погоны.
Я плохо различал людей и предметы. Но ясно помню: страха не было.
Подошел старшина. Комроты приказал собрать вещи. Со старшиной мы пошли, уже не соблюдая строя. Дорога шла через перелесок, сквозь густой кустарник. По пути попадались студенты. Они удивленно разглядывали небывалое шествие. Позднее, в Калининском МГБ, я понял, для чего это сделали. МГБ широкой оглаской ареста решило запугать студентов. Ночной маскарад должен был устрашить меня.
В моей палатке никто не спал: видимо, старшина предупредил ребят о моем аресте. Мой однокашник по университетской группе передал мне узелок с вещами. Остальные студенты, приподнявшись со своих походных коек, смотрели вопросительно-недоверчиво. Я, кажется, сказал: "До свидания!". Никто не ответил.
Возле палатки ожидал второй штатский. Он приказал идти вперед. Старшина остался на месте... Двое в штатском стали по бокам.
Мы шли по тропинке, минуя большую дорогу. Все молчали. Видимо, так устроен человек. Сердце тревожно сжалось, в теле я ощутил неуловимую дрожь. Мысль напряженно билась в висках: держись, держись, не раскисай. Я собрал всю свою волю, сознательно замедляя шаги. Мне
нужна была психологическая передышка. Так хороший пловец, проплывая большую дистанцию, хочет отдохнуть, чтобы сделать последний рывок. Я успокоил себя и стал размышлять. Страха не было. Я шел, высоко подняв голову. Ворот моей гимнастерки был открыт. Я жадно вдыхал ночной воздух. За эти несколько минут промелькнула вся моя короткая жизнь!
Мысль оборвалась, когда мы подошли к дому, стоявшему у лесной опушки. Один из конвоиров открыл дверь, и я вошел в маленькую комнату, плохо освещенную лампой.
Посередине стоял небольшой стол. На невысоком стуле сидел капитан в форме МГБ. При нашем появлении он приподнялся и сказал: "Вы арестованы! Вот ордер на арест". Он протянул мне бланк.
Там было написано, что санкционировал мой арест военный прокурор войск МВД СССР Чернов. Произвести арест и обыск было поручено двум капитанам МГБ.
После минутной паузы капитан громко сказал: "Предъявите ваши документы". Я отдал студенческий билет. Один из штатских профессиональным движением ощупал карманы брюк и гимнастерки. Другой после этого с усмешкой спросил: "Куда теперь хочешь ехать?".
Я посмотрел на него глазами, выражавшими презрение, и сказал, обращаясь к капитану: "Что, это допрос?".
Тот усмехнулся, покачал головой и произнес: "Можете не отвечать!". А затем, поглядев на штатских, сказал: "Не надо. Он идейный и к тому же юрист...". И все трое с любопытством посмотрели на меня. В этом взгляде я прочитал удивление и враждебность: видимо, не часто так себя вели при аресте двадцатилетние.
Быстро была составлена опись моего нехитрого имущества, и мы сели в машину. Один из штатских сидел за рулем "Победы". Со мной по бокам на заднем сидении разместились капитан со штатским.
Машина тронулась. Я спокойно смотрел через ветровое
стекло на зеленую стену деревьев, подступивших прямо к шоссе. Капитан, видимо, чтобы разрядить обстановку, стал рассказывать шоферу о последнем футбольном матче. Но я чувствовал, что это была игра: все трое следили за мной.
Я был спокоен. Страха не было. Видимо, мое поведение их пугало и настораживало. В машине я впервые стал думать о доме, о своей больной маме, об отце. И острая боль защемила сердце.
Полтора часа езды по ночному шоссе пролетели незаметно. Мы въехали в спящий Калинин, петляя по улицам. Машина остановилась у невысокого здания, окруженного высокой двухметровой стеной. Это было калининское МГБ.
Железные ворота открылись. Машина въехала в бетонный дворик. Дверца открылась, и мы вошли в мрачное здание. В длинном коридоре слабо горели лампочки. Чувствовалось, что здесь работают ночью. По коридору сновали люди, хлопали двери, стучали пишущие машинки.
Меня привели в высокую комнату, где седой человек в штатском молча посмотрел на меня. После минутного размышления он приказал увести, так и ничего не сказав.
Мы стали спускаться по лестнице вниз в подвал. Прошли вниз два этажа. Наконец показалась решетчатая стена: за ней был виден хорошо освещенный коридор. Когда я взглянул на эту решетчатую стену, состоящую из металлических прутьев, на память пришли описания мрачных подземелий средневековья. А может быть, подвалы фашистского гестапо или застенки испанской инквизиции?
Нет - это было сталинское МГБ. Я знал, что в камерах заключенных окна состоят из решеток. Но увидеть огромную решетку, как в зоопарке я не ожидал. Это не был детективный роман. Это шел июль 1950 года в России.
(Потом, сидя в Лефортовской тюрьме и проходя по металлическому трапу на прогулку, я часто вспоминал кали-
нинскую клетку. В Лефортове вся середина пятиэтажного зала тюрьмы была затянута железной паутиной. Чтобы заключенные не бросались вниз головой после избиений и ночных допросов, им сохраняли жизнь на время следствия.)
Решетчатая дверь с лязгом отворилась, и молчаливый вертухай провел меня в маленькую комнату. Меня встретил хмурый человек в форме цвета хаки. Он приказал раздеться и сесть на табурет. Не глядя на меня, вертухай срезал все пуговицы с моей одежды, оставив одну, чтобы застегнуть штаны. Затем мы вышли из комнаты и пошли по лабиринтам коридоров. Везде мерцал слабый свет, и, казалось, за каждой дверью камер нас ожидала зловещая тайна. Было, наверно, часа три ночи. Наконец вертухай длинным ключом открыл дверь одной из камер, и я очутился в маленькой комнате 1, 6х2 метра. Сбоку стояла железная кровать без матраца и маленький столик.
Я бросил на кровать шинель, снял солдатские ботинки и, не раздеваясь, лег на железные пружины. Думать больше не хотелось. Я задремал. Это была первая ночь в Калининском МГБ.
Это был тревожный сон. Мне чудилось, что кто-то незримый стоит над моей головой. Что-то тяжелое давило ее к подушке. Я несколько раз просыпался. И каждый раз видел перед собой дверной волчок и тусклую лампочку в потолке. Волчок через каждые пятнадцать минут открывался, и чей-то глаз обозревал камеру. Это был мой первый сон под наблюдением. К утру я проснулся. В шесть часов дверь открылась и на пороге показался вертухай. Он негромко сказал: "Подъем! Спать больше нельзя!".
Я молча присел на край железной койки. Примерно через полчаса прямоугольная прорезь двери открылась (кормушка, как ее прозвали з/к) и вертухай положил горбушку черного хлеба и два кусочка пиленого сахара. Это был мой завтрак.
Примерно через час я пошел на оправку. Вернувшись, я с жадностью выпил кружку испитого ржавого чая.
В девять часов в камеру вошел дежурный лейтенант в сопровождении старшины. "Вопросы есть?" - спросил он безразличным тоном. "Да, - ответил я. - Требую немедленного перевода в Москву". Лейтенант ничего не сказал и вышел.
Прошел еще один утомительный час. Хотелось спать. Чтобы не заснуть, я стал ходить по камере шаг к стене и обратно.
Около 11 часов утра вошел вертухай и приказал собрать вещи. Через несколько минут мы пришли в большой белый кабинет. В нем стоял канцелярский стол и сейф. Я жмурился от яркого солнечного света.
Из-за стола вышел капитан и что-то сказал штатскому. Тот открыл сейф и, повернувшись ко мне, громко сказал: "Руки вперед". Я даже не заметил, как он вынул из сейфа блестящий металлический предмет. Только спустя несколько минут я почувствовал, как мои руки сковала гибкая железная пружина. Это были наручники, или, как их называли заключенные, "браслеты". Действительно они намертво стягивали кисти рук. Но снаружи имели вид хорошо отполированных колец. Я еще не знал их секретов. Это было впереди.
Капитан, глядя на меня, резко бросил: "Предупреждаю! При попытке к бегству будет применяться оружие!". Он демонстративно вынул из стола пистолет и положил его в кобуру.
Двое штатских приказали идти вперед. Мы вошли в тюремный дворик и сели в серую "Победу". Было около 12 часов дня. С гулом отворились высокие ворота, и мы помчались по улицам Калинина. Машина ехала по окраинам, минуя большие улицы. Вскоре мы въехали на шоссе Ленинград-Москва. Шофер прибавил газ, и мы помчались с бешеной скоростью.
Я сидел на заднем сидении машины. Руки были затянуты "браслетами". По бокам находились штатские. Сначала я не чувствовал боли. Но сделав одно неосторожное движение, я убедился, что наручники глубоко впились в запястья. Каждое лишнее неосторожное движение вызывало боль. Я старался не шевелиться. Но это было невозможно.
Я молчал. Стиснув зубы, молча глядел на штатских глазами, полными ненависти и презрения. У меня стали затекать руки. А в это время штатские вели незначительный разговор о футболе. Один из них, с тупым лицом и плешивым затылком, искоса поглядывал на меня. Штатские видели, что мне больно, но молчали.
Внезапно стало барахлить ведущее колесо. Шофер резко затормозил. Все подались в машине вперед. А браслеты еще глубже впились мне в запястья. Я даже вскрикнул от боли.
Машина остановилась. Один из штатских приказал мне выйти из машины. Я вышел и встал у обочины дороги. Трое конвоиров загородили меня, и один, достав ключ, пытался открыть наручники. Я посмотрел на свои руки: они распухли и посинели. Штатский долго ковырялся с браслетами, но не открыл замка. Он что-то сказал другому конвоиру. Я понял, что ключи от этой пары "браслетов" остались в Калинине.
Они молча уставились на меня, надеясь увидеть мои слезы. Я молчал. И тут только понял, что это была игра. Они просто хотели помучить.
Я молчал. Мне приказали сесть в машину. Шофер еще с полчаса возился с колесом. Я наблюдал в стекло за шоссе.
Мимо нас проезжали гражданские машины. В них сидели свободные и веселые люди. Они и не подозревали, что в серой "Победе" сидит студент II курса МГУ Мнасе (Михаил) Маргулис, а на руках у него наручники. Я смотрел на них через ветровое стекло глазами затравленного зверя.
Наручники все глубже впивались в запястья. Это было километрах в 20 от Клина.
Наконец машина тронулась. Через полчаса мы приехали в Клин. Машина сбавила скорость. Через несколько минут она остановилась у городского отделения милиции. Мы въехали во дворик. Двое штатских вышли. Через несколько минут появился милиционер. Он приказал мне выйти из машины. Я старался не делать лишних движений и, держа руки на весу, с трудом выбрался из нее. Он занялся "браслетами".
Внезапно щелкнул ключ, и я почувствовал руки свободными. Поднеся их к глазам, увидел: два глубоких красных круга опоясывали запястья. Я стал растирать руки, но круги остались. Впервые опустив их свободно, я почувствовал облегчение: боли не было.
Потом, уже пройдя "конвейер" Лубянки и сидя в лагерях, я узнал, что наручники надевались самым отчаянным людям, которые "были склонны к побегам".
Остальную часть пути мы проехали без происшествий. Машина проехала Сокол, улицу Горького и, сделав поворот у центрального телеграфа, покатилась мимо МХАТа на Кузнецкий мост. На самом верху, где теперь помещается редакция журнала "Советская женщина", она резко затормозила. Заняв свое место в ряду машин, серая "Победа" не привлекала никакого внимания.
Один из штатских вышел и направился к зданию Лубянки. По тротуарам двигалась пестро одетая толпа. И никому уже не было дела до меня. Печать неволи опустилась на мои плечи.
Я смотрел через ветровое стекло на двух девушек, весело щебетавших на тротуаре, а в душе накапливалась глухая боль и обида. Этим смеющимся девушкам, этой Москве и всей вселенной было глубоко безразлично, что со мной происходит. Они не могли мне помочь. Я остался один. Я должен бороться и победить.
Эти мысли были прерваны щелчком открывавшейся дверцы машины. Незнакомый штатский открыл большой конверт и внимательно разглядывал увеличенную фотографию. Он пристально посмотрел на меня, сверился с фотографией и затем, обратившись к шоферу, сказал: "Это он. Можете ехать!".
Через несколько минут машина повернула направо наверх и, перегораживая улицу, остановилась у высоких решетчатых ворот серого здания МГБ на Лубянке. Ворота медленно открылись, и машина стала въезжать во двор. Рядом с ней на тротуаре оказалась пожилая женщина. Она бросила взгляд внутрь и встретилась с моими глазами. Женщина, видимо, поняла все, и ее лицо исказилось от горя и сострадания.
Это был последний взгляд свободного человека, который я увидел в Москве.
Глава V “ЕВРЕЙСКАЯ КАМЕРА ЛУБЯНКИ”
Глава V
"ЕВРЕЙСКАЯ КАМЕРА ЛУБЯНКИ"
В этой камере №53 в 1944 году сидел писатель Александр Солженицын. Его следователем был капитан Езепов.
Именно в эту камеру меня привезли в июле 1950 года из Калининского отделения КГБ. После ослепительного света бокса и ночного допроса утром передо мной открылась дверь камеры №53.
Это был новый для меня мир: вдоль стен стояли шесть коек, застланных солдатскими одеялами. Посередине - стол. В углу, у двери - большая цинковая кадка - "параша".
Я был одет в солдатскую одежду: гимнастерку, галифе. На ногах болтались кирзовые ботинки без шнурков (их вместе с обмотками отобрали при обыске).
Вертухай указал мне на койку возле двери. Все обитатели камеры молча стали разглядывать меня. Я опустился на кровать, положил свой нехитрый скарб и... разрыдался.
Это были горькие мужские слезы - следствие того, что я уже успел увидеть и пережить. Позднее, в самые мрачные минуты лагерной жизни, я не мог выдавить из себя даже горького вздоха. Сердце очерствело. Сентиментальность и улыбка исчезли с моего лица.
Вдруг я услышал чей-то голос: "Мальчишек стали сажать". Это сказал человек, стоявший в левом углу камеры, у окна. Это был Мусин, один из балетмейстеров танцевального коллектива, побывавшего во Франции.
Здесь был свой закон и свой распорядок. На допрос вызывали, как правило, ночью. Бесшумно открывалась дверь. Вертухай входил и спрашивал тихо: "Кто здесь на "М"?".
Я научился отвечать ему в тон: "Маргулис". Затем дверь открывалась и меня волокли на допрос. Вертухай Лубянки усвоили специфический клекот, которым они обменивались друг с другом, чтобы предотвратить неожиданную встречу заключенных.
По коридору, устланному дорожкой, мы проходили мимо дежурного к лифту, чтобы подняться к следователю на "конвейер".
Тюремная тишина, клекот вертухаев, ночные допросы - все это напоминало кошмарный сон.
Через месяц кто-то из заключенных процитировал мне слова из дантовского "Ада": "Оставь надежду, всяк сюда входящий!". Это было верно.
О "технике" ночных допросов, об избиении заключенных - обо всем этом я узнал позднее. Сейчас же мне хочется рассказать о специфически "еврейских" делах и мыслях моих сокамерников.
Первым я вспоминаю Израиля Самойловича Ганопольского. С этим замечательным человеком я встречался дважды: первый раз осенью на Лубянке в 1950 году, а второй - в Бутырке, зимой 1951 года. Его неповторимая внешность и мысли, полные ума и света, надолго остались в моей памяти.
Израиль Самойлович был высокого роста, в очках, с тонким и вдумчивым лицом Баруха Спинозы. На прогулку в бетонном дворике на крыше Лубянки он надевал шляпу, и потому еще больше походил на университетского профессора.
Я к тому времени был уже старожилом 53-й камеры. Кровать моя стояла у окна, на козырек которого садились голуби. Козырек - это жестяной щит, закрывающий нам
свет и солнце. Дикие голуби напоминали нам о свободе. Голубое небо, видневшееся из-за двухметровых, обитых жестью стен прогулочного дворика, тоже кричало о ней -о свободе. Она была где-то совсем рядом - за стенами...
Но дантовский рефрен уже начинал откладывать свой отпечаток в моей душе. И именно в это время появился Израиль Ганопольский. Увидев юношу в камере, он интуитивно доверился мне. Позднее я не раз замечал, что и другие старые люди с симпатией относились ко мне. Видимо, моя юность и их недоверие к людям среднего возраста и их идеям сделали это возможным. Ведь в камерах так боялись "стукачей" и "наседок"!
Постепенно Израиль Самойлович рассказал мне о своем "деле". Ганопольский был членом сионистской партии. Участвовал в первой мировой войне. Был депутатом II Съезда Советов от Западного фронта. Когда часть сионистов в начале 20-х годов вошла в РКП (б), Израиль Самойлович этого не сделал. Он считал, что только территория Палестины может быть еврейским очагом - Родиной.
Почему он тогда не уехал в Палестину, не знаю. Создание государства Израиль только укрепило его веру. В 1937 году Израиль ("Пламенный Сролик", как его называли в подполье) чудом избежал ареста: он скрылся, уехав на периферию. Но в 1950 году "железные" сети Лаврентия Берии выудили и его. Внешне "дело" Ганопольского выглядело крайне примитивно. За Израилем Самойловичем уже давно следили. Он был редактором одного из отделов издательства "Искусство". Был страстным библиофилом, собирал книги, особенно еврейские.
В один из августовских дней 1950 года ему позвонил продавец из "Лавки писателей" на Кузнецком мосту и сказал, что появилась книга еврейского историка Ш. Дубнова. Позднее я узнал, что речь шла о книге Дубнова о евреях России в период с 1917 по 1939 годы. Она была запрещена и считалась антисоветской.
Израиль Самойлович тут же отправился в "Лавку писателей" и купил книгу. Внизу, у Кузнецкого моста, его машину остановила машина "милиции". Из нее выскочила крашеная блондинка и завопила: "Он, это он украл мою сумочку!". Двое "милиционеров" пересели к нему в машину и привезли в милицию. Там, пока составляли протокол, уже был заготовлен ордер на арест. И вот Лубянка. Так был арестован крупный еврейский "националист" Израиль Ганопольский.
Здесь, в камере, боясь подслушивания, он рассказал об истинных причинах ареста. МГБ предполагало, что у него хранятся фонды и списки уцелевших членов сионистской партии, но доказательств этого не нашли.
Следователь Афанасьев (20-летний юнец, блондин с замашками "под гвардейского офицера") пытался сфабриковать "дело". Но из этого также ничего не вышло. Афанасьев пытался разговаривать с Израилем Самойловичем в грубом тоне. Тогда Ганопольский отказался от следователя. По тем временам это считалось бунтом и граничило с самоубийством.
Но сердце, больное еврейское сердце, спасло Сролика. Теплым августовским утром он упал на койку, сраженный инфарктом. Пока вертухаи бегали за носилками, задыхающийся Израиль Самойлович попросил меня обязательно разыскать семью и передать привет... последний. Мы попрощались...
Но судьбе было угодно еще раз устроить нашу встречу. Спустя полгода мы вновь увиделись в Бутырке.
Сейчас, перебирая в памяти наши беседы, я вспоминаю главное. Израиль Самойлович интересовался причинами, теми путями, которые привели меня к еврейству. Я изложил часть моего "дела". Я рассказал Сролику, что был недоволен закрытием Еврейского театра в Москве. В театр я ходил, когда был еще мальчишкой, Помню Соломона Михоэлса. Однажды, в дни войны, во время спектакля, он
поздравил публику на идише со взятием советскими войсками столицы Восточной Пруссии. В ГОСЕТе я видел спектакли "Фрейлехс", "Цвей кунилемл".
Потом я рассказал Сролику о себе самом. В начале своего жизненного пути я столкнулся с антисемитизмом. Меня не приняли в МГУ на юридический факультет, хотя по конкурсу я набрал 24 балла из 25. Мой бывший однокашник, Марат X., набрав всего 19 баллов, был зачислен. Позднее, спустя полгода, я все же добился зачисления. Но скольких бессонных ночей и нервов мне это стоило! А ведь мой брат, Михаил Маргулис, лейтенант артиллерийской батареи, сражался под Сталинградом и Курском. Он умер от ран в русском городе Россошь.
Но самым важным толчком в моем национальном пробуждении было образование государства Израиль в 1948 году. Это был год моего 18-летия, год вступительных экзаменов в МГУ.
Каждый еврей ощутил гордость и удовлетворение, узнав об этом событии. Нужно было выяснить для себя, "кто мы" и "что мы". Хотелось увидеть начало той вековечной страдальческой дороги, которая привела нас к печам Освенцима. А был ли другой путь? Да, был. Он вел от героев Массады к бойцам "Хаганы". Как возникли эти пути? Где разошлись эти дороги? Кто стоял у истоков этого пути? Куда пойду я? Все эти вопросы волновали меня. Мне и моим друзьям было по 18 лет.
Обо всем этом я и поведал Израилю Самойловичу. Он слушал, и лицо его, бледное от ночных допросов, светлело. Сролик сказал: "Я счастлив, что дожил до того дня, когда еврейская молодежь в СССР стала интересоваться своими национальными проблемами. Это начало большого процесса. Никакие тюрьмы и лагеря его не остановят".
Я скорблю о том, что Израиль Самойлович не дожил до нашей чудесной победы 5 июня 1967 года. Мы бы порадо-
вались вместе с ним. Он умер от инфаркта в 1956 году, через год после выхода из лагеря.
Вместе с ним мы обсуждали причины, которые привели к антисемитской кампании 1948-50 годов. "Безродные" космополиты, загадочная смерть Михоэлса, арест Зускина, закрытие еврейского театра и газет - все это создавало атмосферу подготовки к общегосударственному погрому. Он начался, этот погром, с арестов лучших людей еврейской нации в России.
Многие их этой шеренги бойцов прошли передо мной в камере Лубянки. Были они борцами в полном смысле этого слова? Да, были, хотя не были организованы. Каждый боролся в меру своих сил. Это был стихийный и неосознанный протест. Сам факт многочисленных арестов евреев и обвинение их в так называемом "национализме" свидетельствовал: еврейский народ пробуждался от лживых идей и обманчивых слов.
Позднее, в Бутырке и в лагере, я узнал о той громадной провокации, устроенной МГБ для оправдания массовых арестов среди евреев. То, что мне стало известно, выглядело примерно так.
Сталин готовился к мировой войне. Ему нужно было сплотить русский народ, подготовив его морально и психологически. Все, что шло вразрез с его шовинистической установкой, выраженной в одной из его речей: "Пью за здоровье великого русского народа" - искоренялось и уничтожалось. Обнаружив симпатии евреев СССР к государству Израиль, Сталин решил воспользоваться этим. Это обстоятельство легло в основу обвинения евреев в "буржуазном национализме". Позднее оно стало стержнем всей антисемитской кампании.
К этому надо добавить патологическую неприязнь Сталина ко всем, кто был выше его по уму. Отсюда ненависть Сталина ко всем ближайшим сподвижникам Ленина, не признававшим сталинского авторитета (многие из них бы
ли евреями). Правда, в 1948 году, одним из первых признав Израиль, СССР надеялся использовать его в своих планах на Ближнем Востоке. Когда же это не удалось -начались репрессии против евреев в России. Решили убрать самые авторитетные фигуры. В Минске, по указанию Сталина, было организовано убийство С. Михоэлса. Официальная версия гласила, что он погиб в автокатастрофе. Для пущей важности похороны С. Михоэлса проходили за государственный счет в здании Государственного еврейского театра. Позднее был арестован его преемник на посту директора актер Зускин. В конце 1948 года начались аресты членов президиума Еврейского антифашистского комитета.
Через критика Добрушина, лежавшего с Израилем Самойловичем в Бутырской больнице, удалось узнать об обвинениях, предъявленных Перецу Маркишу, Льву Квитко, Давиду Бергельсону и другим. Во-первых, их обвиняли в еврейском "национализме". Все члены ЕАК получали от евреев письма с жалобами на антисемитизм, невозможность устроиться на работу, поступить в институт. Были в письмах и вопросы, связанные с образованием государства Израиль.
Некоторые ответы членов ЕАК, даже выдержанные в партийном духе, давали повод к обвинениям их авторов в "еврейском национализме". Им предъявили обвинения по ст. 58, п. 10. А так как членов комитета было несколько десятков человек - создали "группу" (ст. 58, п. 11).
Кроме того, пытались сфабриковать еще одно обвинение: "желание присоединить Крым к иностранной державе".
Обо всем этом рассказал критик Добрушин Сролику зимой 1951 года в лазарете Бутырки.
О Фефере и Михоэлсе он рассказал отдельно. Им инкриминировали еще и шпионаж, связь с "американским шпионом" Бенционом Гольдбергом, редактором еврейской
американской газеты "Дер Тог". Фефер сопровождал Гольдберга в его поездке по Советскому Союзу в 1946 году. Михоэлс был якобы завербован еще в 1943 году во время своей поездки с Фефером в США для сбора средств среди американских евреев для советского народа.
Так примерно выглядело "дело" Еврейского антифашистского комитета, по рассказам Добрушина. Это было последний рассказ талантливого драматурга. Он умер в концлагере в июне 1952 года. А спустя почти два месяца, 12 августа 1952 года, Маркиш, Квитко, Гофштейн, Бергельсон и другие были расстреляны.
Картина, нарисованная Добрушиным, не может считаться полной, если не отметить той роли, которую сыграла в еврейской жизни страны первый посол государства Израиль в СССР Голда Меир. Сталинский режим воспользовался той восторженной встречей, которую оказали еврейские массы Москвы этой выдающейся женщине. Ее появление с дочерью в Московской хоральной синагоге явилось причиной массовой демонстрации собравшихся у синагоги евреев. Слезы, радостные возгласы, приветственные улыбки, рукопожатия - вот чувства, которые всколыхнули сотни людей. Публика восторженными аплодисментами встречала в Еврейском театре Голду Меир - посла свободного еврейского государства. Безусловно, она пользовалась также большой симпатией и в среде так называемых "партийных евреев".
Палач Берия решил воспользоваться этим. Возможно, что с его одобрения был пущен провокационный слух о "списке" евреев, пожелавших выехать в государство Израиль. Называлась цифра в 50 тысяч человек. Возможно, что она преувеличена. Но, как бы то ни было, это дало возможность бериевцам сажать евреев в тюрьму, обвиняя в "измене родине" - в желании уехать в Израиль. Подобное желание могло выражаться лишь в мыслях. А этого было вполне достаточно для следователей, которые
предъявляли ст. 17, ст. 58 la (намерение изменить родине). Это означало, что судили евреев за одну только мысль, за невысказанное желание, за мечту!
В период 1948-58 годов по обвинению в "еврейском национализме" было брошено в концлагеря и тюрьмы 30-50 тысяч евреев. Эта цифра может быть не точна, но она базируется на процентном отношении евреев-заключенных ко всей массе арестованных. Так появилась когорта людей - еврейских националистов.
Обвинения были разными, но суть одна - симпатия к Израилю или протест против антисемитизма. Достаточно было (согласно еврейской религиозной традиции) пожелать встретиться "в будущем году в Иерусалиме", возмутиться антисемитскими выходками или выразить недовольство процентным барьером для евреев, поступающих в институты, чтобы быть обвиненным в "еврейском национализме".
В ходе этой антисемитской кампании обнаружился интересный парадокс. Евреи, не задумывавшиеся ранее над проблемами своей национальной жизни, ассимилировавшиеся под влиянием коммунистической идеологии или просто в результате "обеспеченной жизни", стали возвращаться в лоно еврейского народа...
Вот эти так называемые "еврейские националисты" составляли 70 процентов населения камеры №53. Но среди нас находились и другие люди, судьба которых была не менее трагична, чем мучения евреев.
В этой камере находились еще две колоритные фигуры из когорты революционеров 20-х годов. Один из них, Валентин Астров, был учеником Бухарина.
Вторым интересным человеком был Зурабов-Швейцер, "неразоружившийся троцкист". Он родился во Франции в эмиграции, его отчимом был известный армянский меньшевик Зурабян, а мать - еврейская революционерка. Приехав в Россию после революции, он окончил институт име-
ни Нариманова. Ссылки и тюрьмы последовали с 1927 года. Зурабов был одним из редакторов сочинений Троцкого. Еще в юности, сломав ногу, он подвергся ампутации. Был он лыс, ходил по камере, опираясь на палку. Решительное, целеустремленное выражение лица и живые глаза говорили о большой силе воли и уме.
И вот по утрам перед нами как бы разворачивалась "живая история партии". Валентин Астров сохранил блестящую память: читал наизусть отрывки из своего романа о смоленских гимназистах, организовавших первые марксистские кружки. Затем следовали отрывки из "Евгения Онегина".
Во время чтения Астров преображался: ходил по камере, его длинное худое тело лагерного доходяги выпрямлялось, глаза блестели - перед нами стоял трибун революции. Когда он умолкал, то вновь превращался в живой скелет с мертвенно-бледным лицом. В камере нависала гнетущая тишина, тяжело было смотреть на эти останки человека.
Сролик, чтобы разрядить обстановку, начинал декламировать стихи поэта Архангельского:
Ехали де констры,
Ехали де монстры,
Ехали де инберы,
Ехали де винберы.
Только здесь, в 53-й камере, я узнал о существовании этого замечательного сатирического поэта. Затем Израиль Самойлович рассказывал о всех перипетиях литературной борьбы 25-30-х годов. Вообще Сролик выделялся здесь, в этой "подкованной" среде, своей эрудицией. Он давал любые справки: о количестве делегатов на II съезде Советов, о жизни философа Спинозы, об эсере Блюмкине, убившем посла Мирбаха, о любовных увлечениях Маяковского и об отношениях Троцкого с Бухариным.
Эти отношения были излюбленной темой бесед двух наших лидеров: "левого" Зурабова и "правого" Астрова.
- А где отдыхал ваш шеф в 1925 году? - спрашивал Зурабов.
- На юге, - отвечал Астров.
И они переходили к воспоминаниям о мельчайших подробностях политической борьбы тех лет.
Здесь, в камере Лубянки, я впервые услышал презрительное прозвище Сталина - "Ус". Как Астров, так и Зурабов сходились в одном: Сталин был политическим интриганом и палачом, умело использовавшим в своих целях борьбу "левых" с "правыми".
- Вы помните, как Сталин стоял и курил трубку, лукаво наблюдая за тем, как в 1926 году Бухарин выступил против Троцкого? А в 1921 году? Вы, конечно, помните, как все обрушились на того же Троцкого. После 1927 года с ним было покончено. Сталин перешел к уничтожению "правых". А затем в 1934-36 годах - к ликвидации Каменева и Зиновьева. Где были наши глаза? - вздыхал Зурабов.
Мне было невыразимо больно смотреть на этих людей, превращенных "Усом" в политические трупы. И я понял: если бы им дали возможность начать жизнь сначала, они бы не повторили своих ошибок.
И еще я понял: они были подлинными интеллигентами, а Сталин - палачом, твердо усвоившим, что атрибутами власти являются топор и тюрьма. Он добивался власти и только власти. К ней он шел через горы трупов. Вехами этого кровавого пути стали колымские и воркутинские лагеря, убийство Кирова, процессы 1936 года. Проводниками этого страшного пути были ягоды, ежовы, абакумовы, берии. В результате - 20 млн. заключенных - узников советских концлагерей и тюрем. Но во главе всей этой кровавой пирамиды находился он, Сталин - "вождь всех времен и народов".
После хрущевских разоблачений многое прояснилось. Начало моему прозрению было положено 53-й камерой Лубянки.
У Зурабова и Астрова был свой собственный лагерный путь. Зурабов-Швейцер, находясь в ссылках и тюрьмах с 1927 года, думал, что его уже "забыли" и оставили в покое. Но служба МГБ не "дремала". Его вновь привезли на Лубянку. Раскормленному палачу, следователю Езепову, удалось усыпить бдительность Зурабова, и тот в процессе допроса кое-что рассказал.
Но вскоре Зурабов понял, для чего его вызвали на Лубянку. Он отказался от всех своих предыдущих показаний... Езепов обрушил на него потоки матерщины, грозил карцером, но все было тщетно.
Придя в камеру, Зурабов обо всем нам рассказал. Этот человек за плечами которого было 20 лет тюрем и лагерей, принял вызов - ему грозил страшный карцер Лубянки. Карцер находился в глубоком подвале, в сырой холодной камере, где заключенных раздевали до нижнего белья и "подогревали" вентилятором. После трех суток пребывания там даже здоровый человек терял сознание.
Вечером мы простились с Зурабовым: его вызвали на допрос с "вещами". Я думал, что больше ничего не узнаю о нем. Но поистине пути Господни неисповедимы: в Израиле я встретил его жену, дочь и внучку.
А что же Астров? У него был другой "путь"... После ухода Зурабова в карцер, меня вызвал на ночной допрос капитан Семенов. Он попытался получить от меня "материал" на Владимира Зурабова, надеясь пригвоздить его новым "делом".
Из вопросов Семенова я понял, что следствию известно о наших "камерных" разговорах. От кого? Ведь были дни, когда в камере мы оставались только втроем: я, Зурабов и Астров. Я и Зурабов отпадаем. Неужели Астров? По нюан-
сам вопросов я понял, что это был он, Стукач! Камерная наседка! Как он докатился до этого?
Возможно, этот его путь начался еще в 1936 году: вместо расстрела он получил 15 лет и спас свою жизнь. Затем все пошло, как со всеми предателями: сначала "стукач" в лагере, а теперь - в камере. Вот до какой мерзости может опуститься человек! Не лучше ли было быть расстрелянным вместе с Бухариным и другими "правыми" в 1938 году? Мне стало горько и обидно. Я сказал Семенову, что не слышал разговоров Зурабова и Астрова. Он разозлился, но не стал настаивать. Вернувшись в камеру, я больше не увидел Астрова. Следственные органы, поняв, что их "наседка" раскрыта, убрали его в другую камеру для "новой работы". Позднее, уже на воле, мои худшие подозрения об Астрове подтвердились.
Падение такого человека! Я бы хотел, ах, как бы я хотел, чтобы все это было неправдой! Потом, в лагерях, я часто видел, как с величием духа уживается мерзость и грязь. Это была моя первая моральная травма в тюрьме.
Такие печальные воспоминания хочется рассеять чем-то светлым и чистым. И я опять возвращаюсь к евреям.
Однажды поздней осенью дверь камеры открылась, и на пороге показался маленький человек. Он растерянно оглядывал нас близорукими глазами (очки з/к выдавались после завтрака и до ужина). Это был Иосиф Хавин, начальник финансового отдела министерства авиационной промышленности. Я указал ему на пустую койку. Он сел, его плечи обмякли, и так, согнувшись, он просидел до вечера. Мы его почти силой заставили принять пищу в обед - вертухаи могли оценить это как голодовку. За голодовку расплачивались карцером и одиночкой.
Я присел к нему на койку и начал разговор. Мне хотелось предупредить новичка перед ночным допросом. Этот допрос, как известно, решал судьбу з/к: или он "раскалывался" - и тогда его оставляли в покое на некоторое вре-
мя, или он начинал вести борьбу со следствием. Тогда его ожидал "конвейер": лишение сна, избиения, карцер, одиночка и самое страшное - Сухановка (Сухановский монастырь - тюрьма под Москвой с особым зверским режимом для "избранных", с каменными шкафами, где можно только стоять, и палачами-следователями).
Я сказал Хавину, что ему предъявят обвинение по ст. 58. "Запомните, пожалуйста, пункт этой статьи, - шептал я ему на ухо. - Тогда мы сумеем выяснить, в чем вас обвиняют". Хавин повернул ко мне свое маленькое страдальческое лицо и впервые за весь день громко спросил: "А что это такое - 58 статья?". Вся камера дружно рассмеялась: это был поистине человек-уникум. После расстрелов 1937 года он не знал, что такое 58 статья!.. "Кролик" - так называли в лагере подобных людей. Но Иосиф Хавин оказался слабым только с виду. Ему предъявили обвинение в принадлежности к Бунду. Позднее, на допросах, Хавин проявил поистине героическое присутствие духа. Он не только не подписал ни одного протокола допроса, но не "раскололся" даже тогда, когда его бросили в карцер и уже в Бутырке довели до пятидесяти килограммов веса. На Лубянке перед нами сидел невысокий полный человек, а в Бутырской, нетопленной, насквозь проиндевевшей камере я встретил человека, на котором болтались тюремные штаны. И этот человек шептал с горячечным блеском в глазах: "Не подпишу, не подпишу...".
Потом, уже на воле, Иосиф Хавин рассказал мне, что мой первый камерный "урок" помог ему выстоять. И много лет спустя в его московской квартире была встреча, где он хотел вернуть галоши, которые я подарил ему на Лубянке.
Теперь, вспоминая это, я понимаю, что не высокий рост и бицепсы определяют мужество человека, а его дух и вера. Поэтому, знакомясь с человеком, я мысленно переношу его в камеру Лубянки. Есть ли в человеке "душок"
(как говорили в лагере) - вот в чем вопрос. Немногие в состоянии пройти эту проверку. Маленький еврей Иосиф Хавин выдержал экзамен с честью.
Здесь же вспоминается еще один еврей, Лис-Барон, который оставил в моей памяти глубокий след. Он был преподавателем английского языка в техникуме. Лис-Барон был верующим и великолепно знал древнееврейский язык. В камере он никогда не молился. Был очень замкнут, и никто из соседей не знал его "дела". Но однажды в приступе тоски после очередного допроса он рассказал свою историю.
Его обвиняли в том, что он якобы хотел уехать в государство Израиль. "Но ведь я никому об этом не говорил, кроме своей жены Ханы, да и то в постели!" - воскликнул Лис-Барон, начиная раздражаться. "Неужели стены тоже слышат? Если это правда, то это кошмар!" - продолжал он, сжимая виски полысевшего лба. И, выпрямившись во весь рост, перестав бояться соседей, рассказал о ходе ночного допроса:
- Их (следователей) набилось в кабинет человек десять. Каждый старался задать каверзный "задушевный" вопрос и сбить с толку. "Обождите, не все сразу, - сказал я им. - Я же не Спиноза! Вы говорите, что я хотел уехать в Израиль, а я говорю, что я не хотел уехать в Израиль. Так кому же верить - мне или вам? А если вам, то почему?". И, когда мне уже стало надоедать, я не выдержал и сказал: "А между прочим, если даже я бы хотел уехать, что с того? Зачем я вам здесь нужен? Вы что, без меня здесь не построите метро? Не сумеете выполнить пятилетку в четыре года и построить Волго-Донской канал? А? Ведь это все можно сделать без меня...".
После этого монолога Лис-Барона вся наша камера залилась безудержным смехом (кажется, в моей памяти это был последний смех лагерников).
- Ну, а что же следователи? - спросил кто-то из з/к.
- Им что-то стало весело! - ответил Лис-Барон.
Конечно, ответ старика стал его косвенным признанием. После этого "дело" Лиса было быстро закончено, и его отправили по этапу работать на "стройках коммунизма".
Но были и другие еврейские старики. Ефим Абрамович Рид странствовал всю жизнь с рюкзаком за спиной. Он рассказал мне в камере, что вдвоем с женой прошел сотни километров по берегам русских рек и лесным дорогам.
Судьба привела его в камеру Лубянки. Высокий, с седой гривой волос, он оглядывал обитателей камеры с недоумением. Рид не понимал, что с ним происходит. Работая преподавателем французского языка в институте, он не занимался политикой. Бодлер, Верлен, Пикассо были его кумирами. А здесь, на Лубянке, его обвиняли в еврейском национализме.
Рид встречался на работе с известным профессором-литературоведом Нусиновым, обвиненным в национализме и космополитизме. По логике следствия и Рид должен был стать "националистом". Однако передо мной сидел знаток нескольких европейских языков, не знавший только... родного еврейского.
Однажды вечером этого нового "еврейского националиста" увели из нашей камеры, чтобы на годы отправить по этапам, по заснеженным дорогам Сибири и дикой тайги.
И еще одна встреча.
Дверь открывается, и старый человек, в руках которого - сверток с одеждой, шлепая ботами, входит и садится на кровать. Пауза. Мы, узники Лубянки, молча рассматриваем новичка. Он сидит на кровати, не выпуская из рук своего узелка. Кто-то из зека подходит к нему, складывает вещи на кровать и предлагает остатки недопитого чая. Молчание нарушено. Человек спрашивает: "Это Лубянка?".
Мы окружаем его и узнаем его имя: композитор Алек-
сандр Веприк. Некоторые из обитателей камеры знали его музыкальные произведения. Я же только в Израиле впервые услышал "Пляски и песни гетто" - образец оригинальной еврейской музыки этого композитора.
Веприк находился в этой камере около месяца. На прогулку на крыше Лубянки он выходил в пуловере и ботах - одежде старого интеллигента, в которой его арестовали на одной из московских улиц.
Мы уважали Веприка и помогали ему, чувствуя полную его оторванность от жизни: был он, как и все талантливые люди, человеком "не от мира сего". Мы, заключенные, обязаны были регулярно по очереди выносить в туалет тяжелую парашу. Веприка мы освобождали от этой "почетной" миссии, предлагая идти позади несущих.
Веприк успел рассказать, что на воле у него остались две сестры.
Его обвинили в "еврейском национализме" как автора ряда музыкальных произведений на еврейские темы.
Спустя пять лет композитор Веприк разыскал меня в Москве и пригласил на свой творческий вечер в Малый зал Московской консерватории. Концерт состоялся благодаря помощи композитора Шостаковича, которого я увидел среди почетных гостей.
Передо мной проходили разные евреи. Все они (Лис-Барон, Хавин, Ганопольский) обвинялись в "еврейском национализме". Но это обвинение было высосано из пальца -эти люди просто интуитивно чувствовали, что антисемитизм нарастает, и каждый на это реагировал по-своему. Это был стихийный протест против русского шовинизма, возведенного в ранг государственной политики.
Чувствовался ли антисемитизм в тюрьмах и лагерях? Безусловно. Проявления его и причины были различны. В связи с этим хочу рассказать о Дмитрии Ивановиче - русском изобретателе. Он вошел к нам в камеру широким шагом человека, привыкшего отдавать приказы. На нем бы-
ли хорошо сшитый темно-синий костюм и шелковая рубашка. Двухметрового роста с квадратными плечами, он производил впечатление циркового атлета. Эта громадная фигура с такими же громадными кулаками никак не вписывалась в нашу маленькую камеру.
Дмитрий Иванович улыбался. "Ну и пижон! - подумал я про себя. - А может, очередная "наседка"?". (Астрова уже убрали от нас.)
В камере воцарилась напряженная тишина, мы не привыкли к таким "артистам". Я уже писал, что своей юностью и еще, видимо, вполне "арийским" лицом внушал доверие старым, вконец изверившимся людям. И на сей раз облик юноши в солдатской одежде привлек внимание Дмитрия Ивановича. Он подошел ко мне, присел на кровать, положил руку на плечо и громко сказал: "Не тужи, браток, все будет хорошо. Проверят и отпустят! Не за что держать!".
Поистине все это было для нас ново: человек, пришедший с воли, утешает нас, просидевших на Лубянке уже шесть месяцев. Вот чудеса!
Постепенно мы познакомились. Дмитрия Ивановича "взяли" на улице. Он твердо верил, что это была ошибка и его "проверят и скоро отпустят". Он поворачивал голову и, разглядывая остальных обитателей камеры, видимо, прикидывал: кто из нас хотел взорвать Кремль, а кто был агентом иностранной державы. В его взгляде можно было уловить недоверие настоящего советского человека к врагам народа.
И тут я понял - Дмитрий Иванович был "сырой", "дурачок", фактически тот же "кролик", что и Хавин, только похрабрее. И мне стало невыносимо жаль этого большого наивного человека, который ободряет меня, лубянского старожила.
Это "проверят и отпустят" так и светилось в нем. И я понял, что нужно его предупредить. Времени до отбоя ос-
тавалось немного, а вертухаи сквозь глазок следили, чтобы с новичками поменьше разговаривали.
Я сказал Дмитрию Ивановичу, чтобы на допросах он был поосторожнее, ничего сразу не подписывал и обязательно запомнил инкриминируемую ему статью УК. Он посмотрел на меня глазами взрослого человека, желающего успокоить ребенка, и ничего не ответил.
Ночью его вызвали на допрос и вернули в камеру лишь под утро, перед подъемом (подъем был в 6 часов утра, а отбой - в 10 вечера). Это был уже другой человек: глаза его потухли, лицо было бледно от бессонной ночи, ворот рубахи расстегнут. Он сел на койку и целый день просидел, тупо уставившись в одну точку, ничего не говоря.
Мы не мешали ему - человек должен прийти в себя. И хотя была его очередь тащить парашу с мочой, мой Сролик заменил его.
Через несколько дней мы знали всю его историю. Дмитрий Иванович был изобретателем способа подземной газификации (сгорания) угля. Много лет он работал над этой темой, пробивал ее, но, кажется, не пробил. А сразу же после войны американцы построили электростанцию, работавшую по его технологии, Дмитрия Ивановича обвинили в том, что он продал американцам секрет изобретения.
Все свои неудачи и мытарства он объяснял... "происками евреев", которые хотели протащить свой проект. Его рассказ об этих "происках" был настолько глуп, что даже следствие не пошло по этому пути. Перед собой мы увидели настоящего "жидоеда". Он сразу же невзлюбил моего Сролика, грязно подшучивал над его интеллигентской беспомощностью и слабым здоровьем. В конце месяца он уже всем надоел и превратился в обыкновенного антисемита из коммунальной квартиры. Даже тогда, когда у Сролика случился инфаркт, он не подошел с ним попрощаться.
Узнав, что я еврей, он все же сохранил ко мне теплоту. Видимо, запомнил наше первое знакомство. В его лице я
встретил тот тип русского человека, который обвиняет евреев во всех грехах лишь за их принадлежность к еврейству.
Судьба обошлась с ним жестоко. На допросах его стали избивать, бросили на "конвейер", и в лагере, где я вновь с ним встретился, передо мной предстал глубокий старик с прогрессирующим психическим заболеванием.
А теперь хочу вспомнить еще одного своего сокамерника - Рабинса-Рабиновича, одного из первых директоров Еврейского театра в Москве.
Через две недели после того, как я попал в 53-ю камеру Лубянки, старожилы покинули ее: кого отправили на этап, на следующую ступень "конвейера" - Бутырку, кого - обратно в лагерь. В камере я остался один. Все пять опустевших коек были вынесены. Свою кровать я поставил к окну. Теперь можно было получше рассмотреть свой новый "дом". Камера была расположена на пятом этаже следственного корпуса внутренней тюрьмы МГБ СССР. Внутренняя тюрьма занимала дом бывшего страхового общества "Россия", стоявшего в глубине двора. От внешнего мира внутреннюю тюрьму отделяло громадное серое здание с часами, выходящее на Лубянскую площадь, где стоял памятник проклятому чекисту Дзержинскому.
Когда в июле 1950 года меня ввезли на оперативной машине через чугунные решетчатые ворота во двор Лубянки, я хорошо рассмотрел внутреннюю тюрьму. Внизу у подъезда стоял часовой с винтовкой, дальше, в глубине двора, виднелся другой молчаливый страж.
Сотни москвичей проходят мимо этих корпусов. Многие до сих пор даже не подозревают, что за этими стенами высится Лубянка - молчаливое и мрачное детище МГБ. Лубянка стала символом сталинской эпохи, эпохи избиений, провокаций, стонов и страха.
Я вспомнил свой первый день на Лубянке. Вертухай приказал раздеться. Затем под машинкой парикмахера ис-
чезли мои черные волосы. По мере того, как возле стула росла горка стриженых прядей, я отдалялся от свой юности, иллюзий и жизни там, на воле... С детства я не стригся наголо, но там, на Лубянке, когда стрижка была закончена, я понял, что произошло что-то непоправимое...
Все это вспомнилось, когда я остался один. По утрам нужно было таскать "парашу", натирать пол и, сидя на койке и притворяясь читающим, незаметно дремать -спать в течение дня категорически запрещалось. А как хотелось заснуть после ночного допроса! Но за это грозил карцер.
Единственным светлым воспоминанием, оставленным Лубянкой, было чтение книг, которые выдавались по специальному каталогу раз в две недели. Здесь, как и в Бутырке, была изумительная библиотека, составленная из книг, конфискованных у "врагов народа". В шеренгу на книжных полках выстроились мои друзья: Вересаев, Синклер, Анатоль Франс. Книги меня поддерживали, когда камера опустела. Они спасли меня от безумия в 1954 году, когда я вновь оказался в одиночной камере Бутырки. Шесть месяцев эти солдаты добра и мысли приходили ко мне в гости. Книги, спасибо вам...
Но воспоминания кончились, и я снова возвращаюсь к опустевшей камере Лубянки.
В середине второй недели моей тюремной жизни, дверной волчок отодвинулся, вертухай оглядел опекаемое пространство. Замок загремел, дверь открылась. На пороге стоял маленький сгорбленный старичок. Он не решался войти, щурясь от непривычного света. Это был Рабинс-Рабинович. Он несколько недель просидел в маленьком боксе при свете мощных ламп. Мне самому пришлось сидеть в таком боксе два дня. И поныне у меня осталось ощущение невыносимо яркого света. От него некуда спрятаться ни днем, ни ночью. К тому же стены бокса окрашены в белый цвет. Этой же краской покрыты маленький столик и
деревянная койка. Свет, свет, свет кругом, свет и белизна! Он проникает в тело, в мозг, в воспаленные зрачки глаз. Понемногу начинаешь сходить с ума.
Все это Рабинс рассказал и вспомнил позднее. Первые три дня он просто молчал и наслаждался простым дневным светом, который пробивался к нам в камеру через козырек окна.
Рабинс оказался "старым" зеком. Он приехал в Россию из США в 1917 году. В 1937 году был арестован, но ему повезло, и в 1939 году его освободили. Теперь же он не надеялся на благоприятный исход. Рабинса обвиняли в "еврейском национализме" и еще в том, что он шпион, так как приехал из-за границы.
Он хорошо знал Михоэлса и Зускина. Это был первый человек из встреченных мною, понимавший размеры того всесоюзного погрома, который совершался на наших глазах.
- Ну, ладно, я старый "еврейский националист", работал в еврейском театре. А тебя-то за что взяли? - спросил он, глядя на меня своими воспаленными глазами.
Я рассказал Рабинсу о своем "деле". Его глаза оживились. Вначале в них можно было прочесть удивление, затем радость и, наконец, восхищение.
- Молодцы, "идн", - сказал он с гордостью. - Вашим "батумским делом" будет гордиться вся тюрьма.
В этом "идн" звучала гордость и боль за весь наш маленький многострадальный народ. Потом я не раз слышал, как произносят евреи это слово. Но никогда не забуду, сколько гордости было в этом слове "идн", произнесенном старым евреем, попавшим в тюрьму без малейшей надежды когда-нибудь выйти из нее.
Рабинс посоветовал мне никому не рассказывать о моем "деле".
- Не доверяйся и не раскрывайся ни перед кем! - сказал он.
Надолго я запомнил слова своего друга по камере. Да будет память твоя благословенна, гордый представитель "идн"!
Я заканчиваю свой рассказ о 53-й камере Лубянской тюрьмы. Перед моими глазами за десять месяцев прошло 37 человек, двадцать из них были евреями. Двое из них оставили в моей памяти глубокое воспоминание о собранности, дисциплине и мужестве. Фамилия одного из них - Гольдшайн, а другого звали просто - Лева. Гольдшайн был художником-графиком. Одежда его состояла из гимнастерки, сапог и галифе, изнутри прошитых теплой шерстью. Он страдал острой формой радикулита. На вид ему было лет 45. Несмотря на болезнь, Гольдшайн всегда по утрам делал зарядку, обтираясь мокрым полотенцем. Его тонкое лицо художника, нос с горбинкой и маленькие кисти рук не вязались с мощным торсом атлета. Всем в камере становилось неловко при виде этого больного человека, делающего гимнастические упражнения. Этим хорошим делом он заразил и меня. И позднее даже в Бутырке, делая гимнастику в насквозь заиндевевшей камере, я с благодарностью вспоминал художника Гольдшайна.
С Левой их сдружили воспоминания о войне и та неуловимая сила, которая сближает мужественных людей. Лева был студентом еврейской театральной студии при ГОСЕТе С. Михоэлса. Его "взяли" за письмо-протест в связи с закрытием театра. Идея была простая: студенты решили выразить протест против начавшихся гонений на еврейскую культуру. Как всегда, нашлись провокаторы - и Лева оказался на Лубянке. Он хорошо знал идиш и древнееврейский. С Гольдшайном они бегло разговаривали на "мамелошн".
Здесь, в камере, не имея карандаша и бумаги, запрещенных правилами внутреннего распорядка, Гольдшайн молча тосковал по любимому делу. Я часто видел, как он садился за стол спиной к волчку и пальцем что-то рисовал.
Было грустно смотреть на этого художника, всецело поглощенного своим искусством.
Однажды на прогулке, шагая по бетонному дворику Лубянки, я услышал тихий шепот Левы. Обычно впереди группы зека находился Гольдшайн, за ним шагал Лева, дальше - я и другие заключенные. Лева что-то шептал Гольдшайну, и эти два человека шагали в ногу, соблюдая интервал, как на строевых учениях. И я понял, что это были слова команды. И присоединился к ним...
После Лубянки по моему "делу" было вынесено решение ОС -10 лет лишения свободы, а затем - лагеря и тюрьмы: Мордовия ("ДубравЛАГ"), Сибирь, Омские степи ("КамышЛАГ") и вновь возвращение в 1954 году в Москву.
И опять - Лефортово и Лубянка. И новый суд…
Информационная справка
об аресте
Брахтмана, Маргулиса и Свечинского
Дело № 3756 (т. III, стр. 21)
Брахтман Роман Яковлевич, 1931 года рождения, уроженец г. Москвы, гражданин СССР, бывший член ВЛКСМ, до ареста студент II курса Московского института востоковедения (Арабский факультет - М. М.). Арестован 20 мая 1950 года.
Маргулис Мнасье Давыдович, 1930 года рождения, уроженец г. Москвы, гражданин СССР, бывший член ВЛКСМ, до ареста студент II курса юридич. факультета МГУ им. Ломоносова. Арестован 14 июля 1950 года.
Свечинский Виля Лазаревич, 1931 года рождения, уроженец г. Каменец-Подольска, гражданин СССР, бывший
член ВЛКСМ, до ареста студент III курса Московского Архитектурного института. Арестован 31 октября 1950 года.
Следствием по делу было установлено, что Брахтман Р. Я., Маргулис М. Д. и Свечинский В. Л., будучи враждебно настроенными к существующему в СССР государственному строю, пытались нелегально бежать из СССР в Израиль.
Постановлением ОС совещания при МГБ СССР от (14 апреля 1951 года) Брахтман, Маргулис и Свечинский были осуждены на 10 лет ИТЛ каждый.
Глава VI “ОСВОБОДИТЬ В ЗАЛЕ СУДА!”
Глава VI
"ОСВОБОДИТЬ В ЗАЛЕ СУДА!"
СССР, МВД. Следственное управление, 3 отдел. Военный трибунал МВО. Дело №3756, в трех томах по обвинению Брахтмана Р. Я., Маргулиса М. Д. и Свечинского В. Л. по ст. 58, la, 58-10, ч. I, 58-11, У К.
Председатель судебной коллегии военного трибунала МВО полковник Киселев зачитал приговор: "Сегодня 29 января 1955 года, именем Союза Советских Социалистических Республик... военный трибунал... Московского военного округа... приговорил... Брахтмана... Маргулиса... Свечинского...", - доносились чеканные фразы до моих ушей.
Но вдруг, в конце, его голос усилился: "Всех троих, в зале суда, освободить!".
В зале сидели только свидетели и стукачи. Родных в трибунал не пустили. Я посмотрел по сторонам: справа и слева от меня на скамейке, за деревянной перегородкой, сидели мои друзья, Роман и Виля. Возле нас стояли солдаты с винтовками по стойке "смирно", с примкнутыми штыками.
Начальник конвоя, маленький лейтенантик, дал коман-
ду: "Штыки, примкнуть!". Я увидел, как в зал хлынула толпа родственников и друзей.
Это была Свобода! Свобода! Воля, после пяти лет тюрем и лагерей.
Мы вышли из-за перегородки и попали в объятия родных. Меня обнимал отец. Он очень постарел за эти годы. Гибель брата на фронте, смерть матери и мой арест высушили его. Позднее мне передавали друзья, что он ходил по переулкам и шептал: "Была семья, нет семьи!".
Мы расцеловались и присели на стул. По щеке отца катилась слеза. Я же был спокоен, излишне спокоен. Была радость в сердце. Но боль о преждевременной смерти мамы еще не утихла. О смерти мамы, незабвенной Татьяны Мойсеевны, я узнал всего лишь месяц назад, и еще не оправился от удара...
Ася Павловна, рыдая, бросилась на шею сына. Отец Вили восторженно смотрел на него. Только нигде не было моей матери.
Потом я узнал, что провокатора Льва Головчинера хотели избить у дверей трибунала, но он убежал.
Я простился с друзьями. Мы вышли с отцом на Арбат. Падал мелкий снежок. В лагерной телогрейке и кирзовых ботинках было тепло. Темнело. Я взял отца под руку. Это была вся наша семья.
Отец нервно курил и, сбиваясь на шепот, стал рассказывать о смерти мамы. Я слушал, и впервые за долгие годы покатились слезы. Мы медленно шли по арбатским переулкам на Собачью площадку, к нашему дому на Кречетниковском, и вся жизнь отца и мамы прошла за этот час.
В конце рассказа отца я стал спокойнее: ему нужна была помощь и поддержка. Все эти годы он жил надеждой увидеть меня. Теперь я хотел ему помочь. В тихом арбатском переулке отец закончил свой рассказ о смерти мамы, и я вновь расцеловал его. Мы решили жить вдвоем и больше не разлучаться.
Придя домой, договорились с отцом о поездке на кладбище, чтобы повидать могилу мамы.
Это вьюжное февральское утро я запомнил на всю жизнь. Еврейское кладбище находилось в деревне Востряково, под Москвой. В те годы туда еще не ходили автобусы, и не было метро. Мы вышли с отцом из вагона промерзшей электрички и пошли по плохо утоптанной тропинке на кладбище. Дул холодный февральский ветер, и мелкие снежинки обжигали лицо.
Бредя по дороге к могиле матери, я вновь вспомнил бескрайние снежные омские степи. Так же всего полгода назад мороз леденил душу. Но была разница: теперь я был свободен.
Через минут сорок ходьбы показалась железная ограда кладбища.
Отец, хорошо знавший дорогу, шел впереди. Мы пошли по тропинке, мимо черных еврейских памятников. Базальтовые плиты, с выбитыми магендовидами, лежали в глубоком снегу. Снежинки запорошили высокие решетчатые изгороди возле могил. Ели и березы были одеты в зимний наряд.
В лесу ветер был не слышен, и впервые я расстегнул ворот своего лагерного бушлата. Пальто еще не успели купить...
Попадались скульптурные портреты на памятниках. Я читал трогательные надписи на могилках детей.
В центре кладбища поднимался двухметровый памятник: черный абстрактный обелиск склонил свою квадратную голову в немой мольбе: "Не забывайте нас!". Мы прошли мимо этого памятника и тропинка кончилась. Пришлось идти по колено в снегу, с трудом передвигая ноги. Отец хорошо знал дорогу, и я шел по его следам, ставя ноги в глубокие выемки в снегу после его бурок. За всю дорогу мы не сказали друг другу и десяти слов. Наконец, отец остановился у свежего памятника. Он осмотрелся и,
показав влево, сказал: "Вот в этом ряду лежат бабушка и мама".
Мы прошли еще шагов пятнадцать. Снег стал выше и доходил до пояса. И вновь я вспомнил омские степи, окрики вертухаев и лай собак.
Отец, как будто был моложе меня, шел легко, высоко подняв голову. Вдруг, он остановился и сказал: "Смотри, Муся. Это здесь".
Я увидел перед собой черную метровую ограду и за ней два памятника: матери и бабушки. Прямоугольная черная базальтовая плита охраняла покой моей мамы Тани. Под другой, поменьше, лежала бабушка Рива.
Я подошел вплотную к могиле и прочитал русские слова: "Спи, незабвенная, вечным сном". И строчкой ниже: "Муж. Сын".
Наверху в рамке выбитого на плите магендавида, стояли буквы "пей"-"нун" (По никбера - "Здесь похоронена"). И следовал текст на иврите.
Я снял рукавицы и дотронулся до ограды. Слезы брызнули из глаз, сердце учащенно билось, и я зарыдал, не стесняясь слез. По лицу отца тоже катились слезы.
Через минуту отец сказал: "Бедная, не дождалась тебя. Сколько выстрадала".
Потом мы оба молча стояли у могилы, каждый занятый своими мыслями. Я вспоминал, что о смерти матери узнал совсем недавно, в тюрьме на Лубянке. Отец еще года три назад написал, что мама болеет, у нее отнялась правая рука. Писать письма она не может. И я поверил в эту святую ложь. Но ложь, рано или поздно раскрывается.
И вот, всего месяц назад, подписывая на следствии материалы своего дела, я прочитал бумажку, написанную рукою отца. Это было письмо в ЦК, в котором отец просил пересмотреть мое дело. Он указывал, что старший сын погиб на фронте, сражаясь против нацистов, а жена умерла.
Я не верил своим глазам. Перечитывал письмо много раз и не хотел верить горькой правде. Следователь, заметив мое состояние, приказал отправить меня в камеру.
Придя в одиночку, я не раздеваясь бросился на койку и не поднимался до вечера. Вертухаи гремели ключами, а я находился в комнате своей незабвенной матери Тани. В висках билась одна мысль: "Мой арест ускорил ее смерть. Я виноват? Кто виноват? Не знаю. Но по-другому я жить не мог, и иного пути для меня не было".
И вот теперь я стою у могилы своей любимой матери, и вся жизнь пронеслась передо мной.
Через несколько минут отец ушел, желая посмотреть могилы старых друзей. Я остался один. Какая-то непреодолимая сила бросила меня на колени. Опираясь рукой на ограду, я сказал:
- Клянусь тебе, дорогая Тайбеле, я все силы отдам еврейскому народу. Прости меня. Но я выбрал свой путь. Это дорога в Израиль.
Порыв холодного ветра вернул меня к суровой действительности. Я встал, отряхнул снег с одежды и пошел навстречу отцу, чтобы начать новую жизнь.
Вечером в старой комнате отца собрались друзья. Стоял длинный стол, уставленный закусками, бутылками водки посредине и пивом по краям. Отец, Давид Мойсеевич, был известный хлебосол, умевший сам готовить фаршированную рыбу, любил принимать и угощать гостей. За столом сидели приятели отца, помогавшие ему держаться в эти тяжелые годы, гости, соседи.
Приходили евреи и целовали нас. Всех охватила радость: справедливость восторжествовала, мы были на воле. Но какой ценой!
Я сидел рядом с отцом у окна. Мы пили водку и смотрели друг на друга. Горе высушило старика: глубокие морщины на лице и лысина старили его. Но глаза и взгляд выражали радость. Наконец дождался сына!
Потом седой и величественный Иосиф Павлович, известный адвокат, трижды сидевший на Лубянке, встал и произнес тост:
- За нашу победу!
Мы все расцеловались...
И я вновь вспомнил о тюрьме: мы встретились с Иосифом Павловичем Ицковым на Лубянке. Этот человек три месяца голодал во Владимирской тюрьме, требуя пересмотра дела, которое вел "сам" Рюмин. Ицков формально был арестован за "подрыв советской судебной системы". Но на самом деле его преследовал известный сатрап Сталина Поскребышев.
Все эти воспоминания увели меня далеко от стола в маленькую камеру Лубянки. Два месяца назад, перед судом меня перевели из одиночки. Открылась дверь, и я увидел в глубине камеры красивого седого человека в халате, курившего трубку и пристально смотревшего на меня. Запах дорогого табака "Золотое руно" наполнял камеру, и стопка книг лежала на столе, и этот экзотический человек, подбежав ко мне, начал расспрашивать о воле.
Я был удивлен, увидев такой комфорт, но уже через час мы стали друзьями на долгие годы. Меня бросили в его камеру, чтобы Ицков отказался от намеченной голодовки. Следователи надеялись, что он, увидев свежего человека, забудет о своем желании и будет дожидаться общего решения для всех заключенных.
И вот мы в камере Лубянки остались вдвоем. Я шагаю из угла в угол и рассказываю Иосифу Павловичу о еврейских делах. Еврейский театр, рождение государства Израиль, энтузиазм сотен тысяч евреев. Мы, еврейские юноши, решили: бежать в Эрец-Исраэль через турецкую границу. Провокаторы, пять лет тюрем и лагерей. И вот тюрьма МГБ Лубянка.
Иосиф Павлович с восхищением слушал рассказ. Он впервые встретил молодого сиониста. Для него, старого
большевика, выдававшего в 20-е годы партийный билет Ленину, это было ново.
Через несколько дней Ицков объявил голодовку и меня перевели в другую камеру Лубянки.
И вот теперь его тост за столом...
Я тоже встал и произнес свой первый тост на воле: "За нашу еврейскую победу!". И добавил на идиш: "Зол зайн гут ба але идн ин дер велт!" ("Пусть будет хорошо у всех евреев на земле!").
За столом сидели еврейские девушки. Они с надеждой смотрели на освободившихся еврейских заключенных, мечтая свить гнездо и рожать детей. Эти взгляды обжигали меня: все молодые годы прошли в лагерях без женщин, и сердце тосковало по теплу женских рук и домашнему очагу.
За стол садились все новые люди: приходили соседи по дому, русские ребята, товарищи отца, поддерживающие его долгие годы, десятки евреев, узнавших о нашем освобождении.
Евреи радовались и задавали вопросы. Какая работа была в концлагерях? Избивали ли нас на допросах? Как встретили в лагерях смерть Сталина? Сколько евреев было арестовано? Где были восстания? Как ведут себя блатные?
Я отвечал не спеша, как полагается бывалому заключенному. И перед глазами вставали годы лагерей и этапов. Мальчишка в еврейской камере Лубянки. Встречи с ветеранами сионизма и большевистскими революционерами. Фанатичная любовь стариков к Сиону, их завещания перед смертью... и благословения на долгий путь. Лагеря... Мордовские леса. Ночная работа на токарном станке по 12 часов в сутки. Наждачная пыль, убивающая легкие, и баланда без масла. Омские вьюжные степи. Ночная разгрузка щебенки из пульманов на ветру, когда ветер обжи-
гает лицо и отмораживает пятки. Буры и карцеры майора Громова. Номерные знаки на спине и тоска по воле...
- Ты что задумался, рассказывай дальше, - просит маленький лысеющий Довид, нарядно одетый в костюмчик из "жатки".
- Как восприняли смерть товарища Сталина? Мы все здесь плакали от горя, - продолжал он.
Все евреи, сидевшие за столом, прекратили разговор. Видимо, этот вопрос всех интересовал. Я с удивлением услышал, как еврей с воли назвал Сталина товарищем. Больше я не мог сидеть спокойно.
- Поймите, евреи, - сказал я, - брянский волк и Сталин нам не товарищи. Когда умер "ус", в лагерях был праздник. Я помню, как в этот день старый седой армянский священник благословил нас на разводе. Дряхлый старик, которого от слабости везли на этап на телеге, приподнялся, перекрестил всех дрожащей рукой и сказал: "Антихрист умер. Братья, вздохните свободно...". Впервые начальство лагеря, устрашенное нашим радостным порывом, не вывело нас на работу.
- Поймите, евреи, - закончил я, - наступила новая эра. Это еще не свобода, но уже ее начало.
Поздней ночью гости стали расходиться. Мы с отцом легли спать, не убирая закуски со стола. Три дня подряд приходили знакомые. За столом не смолкали споры. Всех интересовала судьба евреев России.
Я рассказывал, что в тюрьмах и лагерях остались сотни наших братьев. Все они лелеют мечту уехать в Израиль. Теперь, после смерти "вождя народов" отношения между Израилем и Россией, возможно, улучшатся. Появилась надежда, что новые руководители исправят ошибки. Должны выпустить евреев из тюрем. Открыть Еврейский театр и газеты. Покарать палачей, расстрелявших еврейских писателей и актеров. И самая большая надежда: евреям разрешат выезд в Израиль. Эта программа казалась
реальной, тогда хотелось верить, что на смену сталинской зиме, придет весна, исполненная надежд.
Вечером третьего дня нашей свободы состоялся серьезный разговор с ребятами. Мы вышли на кухню. Из комнаты отца доносились голоса подвыпивших евреев. Мы тоже были под хмельком.
Мы жили с отцом в старом дворянском доме на Кречетниковском переулке, принадлежавшем по слухам Хомякову, председателю 3-й Государственной Думы. Это был красивый особняк, построенный в романском стиле, с крышей, далеко выходящей за фасад и огромными окнами. Весь второй этаж этого дома занимала домашняя церковь, а после революции в каждой большой комнате поселили семью от трех до пяти человек. Из просторного коридора соорудили кухню, где стояли газовые плитки и столики для каждой семьи. Каждая семья жила в дикой тесноте, перегораживая комнату мебелью, закрываясь от маленьких детей. Теперь это называлось коммунальная квартира. Утром в уборную выстраивалась очередь, и запахи от примусов и керосинок доходили порой до окна.
Так в 1955 году жило девяносто процентов москвичей. И не жаловались, как говорили обыватели, "лишь бы не сажали".
Именно здесь, на кухне, возле нашего столика для варки еды, состоялся наш первый серьезный разговор с ребятами. Роман, стоя, прикуривая папиросу, спросил: "Что собираетесь делать, евреи, на воле?".
У каждого был свой план жизни, до мелочей продуманный во время мучительных дней и ночей в камерах-одиночках. Я ответил:
- Надо прорываться к своим, в Эрец. Обстановка может измениться. О семейной жизни не мечтаю, хотя без женщины нам со стариком приходится туго. А пока думаю начинать учебу, если восстановят в МГУ.
Виля, подумав, сказал:
- Хочу податься в архитектурный институт. Это дело я в лагере освоил неплохо. А потом уеду на север. Здесь, в столице, тяжело дышать старому заключенному. Да и дома, отец еще мыслит как "при отце родном".
Закурили. Роман, выпрямившись во весь свой огромный рост, медленно заговорил:
- Меня в Институт востоковедения не возьмут. Он связан с МИДом. Реабилитации мы не получили - значит люди второго сорта. Пойду работать чертежником. Надо кормить старушку-мать. На отца надежда плохая, болеет он. Се ля ви.
- А как же с Эрецом? - спросил я и встал с табуретки. - Вы, что, забыли, за что сидели в тюрьме?
- Нет, не забыли, - ответил Роман. - Только когда это будет... И добавил:
- Мечту об Израиле сохраним. Будет другая обстановка - прорвемся. Время может все изменить.
- Ну что ж, - согласился я, - тогда по рукам. Открылась дверь комнаты отца, и милая брюнетка Милочка Гордон, оглядев нас своими черными миндальными глазами, сказала:
- Куда девались наши герои? Девочкам скучно без вас!
И мы снова отправились в комнату слушать еврейские песни на идиш, закусывать и пить водку.
Прошла неделя после этого вечера. Дом отца опустел. Надо было начинать новую жизнь.
Проснувшись рано утром, я отправился в МГУ узнавать об учебе. Наш юридический факультет теперь находился в здании юридического института на улице Герцена.
Напудренная и раскрашенная секретарша, услышав мою фамилию, широко открыла глаза и удивленно спросила:
- Маргулис, я знаю, что он был арестован как "враг народа" и находился далеко от Москвы.
Я со злостью ответил, что настоящие "враги народа" расстреляны - это Берия и Рюмин. А я жив и хочу учиться в МГУ.
Она нервно закусила губу и сказала, чтобы я принес свои документы через неделю доценту Лашину. Он был деканом юридического факультета.
Я вышел и только на улице вспомнил, кто была эта крашеная блондинка. Эта породистая стерва работала секретаршей на юридическом факультете еще в 1948 году. Она во время кампании против "космополитов" помогала матерому антисемиту Ф. Кожевникову и его своре проваливать еврейских студентов на приемных экзаменах. Я молча выругался, проклиная эту погань. Но делать было нечего. Документы в России - это прежде всего.
Придя домой, я рассказал об этом отцу. Он уже успел переговорить с нашей соседкой Зоей. Она долгие годы работала в прокуратуре в 30-х годах и много знала об арестах тех лет. Сейчас она работала машинисткой в Военном трибунале, на Арбате, где состоялся наш суд. Она под большим секретом рассказала отцу, что всем троим дадут справки для поступления в институт. Прием же будет зависеть от местного руководства.
После суда мы получили выписки из приговора трибунала. Этот документ нужно было представить в милицию для прописки в Москве.
Потянулись длительные недели ожидания. В моей справке об освобождении значилось, что с меня сняли только судимость. Только на этом основании меня через месяц прописали в Москве.
В паспорте значилось, что он выдан на основании справки Военного трибунала. Это было клеймо на всю жизнь. Мне дали дышать, но для учреждений и организаций я был "персона нон грата".
За этот месяц я несколько раз приходил в Военный трибунал на Арбат и в Военную прокуратуру на улицу Кирова. Здесь в приемной толпились бывшие заключенные, выпущенные недавно на волю. Все они ждали получения документов об освобождении. Рядом с ними я видел матерей и жен лагерников, еще не вышедших на волю. Были такие, которые уже больше не ждали: в справках сообщалось, что их мужья и отцы умерли в тюрьмах и лагерях. Было неловко смотреть в состарившиеся лица поседевших старух и матерей.
Это был период до XX съезда партии (1955-1956 гг.), когда еще мало кого реабилитировали и освобождали вообще. Руководство Военной прокуратуры только начинало очистительную работу по освобождению заключенных. Но весь судебный аппарат смотрел на нас, бывших заключенных, как на людей второго сорта. Большинству судебных работников и представителям властей было непонятно, почему нас выпустили на свободу. Раньше все было ясно: мы "враги народа", которых следует держать за решеткой. А что же происходит теперь? Что с нами делать? Как нужно к нам относиться?
Вся эта психологическая растерянность была написана у администраторов на лице. Для многих мы остались "врагами", временно выпущенными на волю.
Лучшая часть русских людей встречала нас восторженно. В этом я убедился в Московском университете, на приеме у профессора Арциховского.
После выхода из тюрьмы я решил бросить "юридическую" карьеру. Я уже прошел всю юридическую практику на собственной шкуре. Я решил изучать историю искусств - предмет, как мне тогда казалось, далекий от политики. Я стал почти ежедневно посещать Музей изобразительных искусств в Москве. Подолгу простаивал у полотен импрессионистов во Французском зале музея. Я видел "Стога" Клода Монэ, любовался "Натурщицей" Ренуара - вся эта
красота успокаивала меня и очищала душу.
Я становился спокойнее: страдания, зло и жестокость лагерей покидали меня.
Я любовался "Пиетой" Микеланджело в Венецианском дворике музея. С восхищением смотрел на грандиозную копию "Давида", поражавшего своей богатырской силой. Он возвышался над всеми скульптурами в зале. Сидя у его ног, на маленькой резной скамейке, я впитывал в себя мудрость и красоту прошедших веков.
Меня тянуло к красоте от жестокости и злобы пережитого. Мои новые друзья: красочный Матисс, загадочный Гоген, солнечный Ренуар - звали меня к новой жизни.
Я послушался их совета. И вот я в кабинете Арциховского, профессора, декана исторического факультета Московского университета, откуда я был отчислен пять лет назад, в связи с арестом.
Громадный кабинет профессора находился в холле старинного здания МГУ. По стенам, обитым деревом, возвышались полки книг. У стены стоял маленький столик. За ним сидел седой человек, похожий на русского барина из рассказов Тургенева.
Когда я вошел, он поднялся и, указав мне на стул, сказал: "Я слышал, что вы вновь хотите вернуться в свою "альма матер"? Чем могу помочь?".
Я сел и изложил профессору Арциховскому свое дело. Я попросил перевода на исторический факультет, чтобы учиться на отделении искусств.
Арциховский, выслушав меня, сказал: "Я не возражаю против вашего зачисления, когда вы будете восстановлены в университет".
Затем он демонстративно вышел из-за стола и пожал мне руку.
Я ушел из кабинета окрыленный. Вновь учиться в университете после пяти лет тюрем и лагерей! Да ведь это не может присниться бывшему зеку даже во сне!
После этого разговора я убедился, что в России еще остались благородные и честные русские люди, понимавшие трагедию людей, вернувшихся из лагерей, и сочувствующие нам. В большинстве своем это были русские интеллигенты, подобно профессору Арциховскому, уцелевшие после сталинских чисток и арестов. Они делали все, что было возможно, чтобы помочь бывшим заключенным. Многих русских людей с дореволюционным понятием чести я встретил потом на своем жизненном пути. Но первым на этом пути находится археолог профессор Арциховский.
После этого памятного дня я побывал во многих приемных и кабинетах МГУ. Кабинеты, как и их хозяева, были разными.
На юридическом факультете, где я был арестован, в кабинете доцента Лашина, состоялся также "памятный" разговор. Доцент Лашин, маленький человечек, с обрюзгшим бабьим лицом, в военном кителе с пустым рукавом, долго смотрел на меня, болезненно жмурясь. Затем, показав на громадное кресло, в котором я утонул, молча стал разбирать бумажки на столе и что-то записывать. Эта пауза продолжалась минут пять. Затем, исподлобья посмотрев на меня, он спросил:
- Сколько лет вы были в лагерях? Я ответил. Он усмехнулся и сказал:
- Подумать только, опять учиться собрался. Не поздновато ли?
Я объяснил Лашину, что мне нужно только формальное восстановление в МГУ, для перевода на исторический факультет. Лашин облегченно вздохнул и сказал:
- Мы поддерживаем ваше восстановление. После этого он вновь углубился в свои бумажки. Уже на улице я поймал себя на мысли, что побывал в кабинете следователя.
Позднее, уже находясь в университете, я узнал, что Лашин работал следователем во время войны. После кампа-
нии травли "космополитов" и арестом 50-х годов он быстро выдвинулся и стал деканом юридического факультета. За столом сидел маленький сталинский гном, привыкший не доверять и ненавидеть.
И таких людей в кабинетах МГУ я встречал неоднократно. Через три недели я уже сидел в третьем кабинете, проректора МГУ профессора Сидорова, самом высоком в иерархической лестнице. Этот кабинет помещался в старом здании МГУ, окна которого выходили на Манежную площадь. Старенькая секретарша, после длинной очереди, провела меня в куполообразный кабинет и, быстро удалясь, оставила возле двери.
Хозяин, лысый человек в пенсне, не предложив мне присесть, сказал, не поднимаясь из-за стола: "Мы приняли положительное решение". Помолчав немного, он добавил: "Подумать только, а он, оказывается, ни в чем не виноват". И больше не сказал ни слова. Я понял, что разговор окончен, повернулся и вышел.
Так во второй раз я стал студентом МГУ.
Глава VII ФИКТИВНЫЙ БРАК
Глава VII
ФИКТИВНЫЙ БРАК
1. Вновь в Московском университете.
В 1956 году я был уже студентом отделения искусств исторического факультета МГУ. В нашей группе училось несколько прекрасных русских ребят: Савелий Ямщиков, Коля Кишилов, Миша Киселев и мальчик с аристократическими манерами, блондин, Никита Голейзовский, сын известного хореографа Касьяна Голейзовского.
Это был период, когда после XX съезда привезли в Москву выставку Пикассо. Мы студенты-искусствоведы ходили в Музей изобразительных искусств имени Пушкина, как к себе домой. Здесь разгорались острые дискуссии: трудно после передвижников и соцреализма понять искусство великого художника.
Выставка расширила мой диапазон понимания Пикассо. В самом музее хранятся шедевры голубого и розового периода художника. ("Девочка на шаре" 1905 г., "Старик-нищий с мальчиком" 1903 г.). На выставке мы видели картины кубистического периода, эпохи 30-х годов, периода гражданской войны в Испании (знаменитой "Герники" не было), и перед нами возникла панорама культуры Европы XX века.
Однажды Никита Голейзовский пригласил меня к себе в гости. Это была огромная пятикомнатная квартира на Садовом кольце, окна которой выходили к зданию американского посольства.
Величественный старик, с крестом на груди, Касьян Го-
лейзовский, известный хореограф, учитель Баланчина, пригласил гостей за стол. Он налил всем водки из синего граненого графина, демонстративно чокнулся со мной, бывшим заключенным, и пожелал здоровья.
Встав из-за стола, я пошел осматривать уникальную частную коллекцию, которой могла позавидовать любая государственная галерея. На стене висел портрет "Анны Павловой" Серова, в углах стояли скульптуры Врубеля, а гостиную украшала "Сирень" Кончаловского. Здесь понимали и любили настоящее искусство...
Но рядом с увлечением искусством проходила моя вторая жизнь. Мы жили с отцом в большой комнате на Кречетниковском переулке, где раньше до ареста царствовала моя незабвенная мама. В доме было неуютно, хотя старая еврейка, наша домработница, вкусно готовила еврейские блюда. Но здесь не хватало тепла материнского сердца... К отцу приходили друзья, простые евреи, вспоминали свою молодость в местечке, погромную обстановку при Сталине, радовались успехам еврейского государства.
С отцом давно все было решено: только откроется дверь, и я уеду в Эрец-Исраэль. Мой отец, Давид Мойсеевич Маргулис (зихроно ливраха - светлой памяти) знал, что это мое самое заветное желание и обещал помочь, как только наступит желанный день.
За два года после выхода из лагерей в моей жизни прошло много событий: первая встреча с моей будущей женой Нэрой, болезнь, после которой стало трудно учиться, и, наконец, зачисление в МГУ.
Каждый этап - это целая глава, но венцом стала поездка во Львов, с целью выезда в Израиль.
Была поздняя осень 1956 года. В декабре началась сессия, и я начал сдавать экзамены на I курсе искусствоведческого отделения МГУ. Мои друзья, студенты, решили меня поддержать. Они рассказали чудесному профессору Павлову о моей жизни и просили помочь. На экзамене по
истории древнеегипетского искусства старый профессор попросил меня рассказать о Фаюмском портрете. Это была своевременная помощь. Я хорошо знал тему и получил "хор".
Придя домой после экзамена, я увидел старого седого еврея с палкой, беседующего с моим отцом. Он приехал из Львова за покупками перед отъездом в Польшу. Он привез мне важное сообщение: евреи могут уехать в Польшу, а оттуда в Эрец-Исраэль согласно новому соглашению между Гомулкой и Хрущевым. Конечно, это право имели не московские евреи, а польские, жившие на территории Польши до 1939 года. Гость рассказал, что во Львове можно устроить фиктивный брак, и родичи готовы помочь мне найти "польскую" невесту.
Это была дорога, которую я ждал уже десять лет. Жизнь поставила передо мной вопрос, и я ответил - "да" - в Эрец-Исраэль.
Но я не вернулся сдавать "хвосты" и был отчислен из МГУ второй раз. Первый раз был исключен из МГУ в связи с арестом. Это было второе отчисление "старейшего" студента. В третий раз я был восстановлен в МГУ и переведен на факультет журналистики в 1964 году. Этот факультет я закончил заочно в 1971 году перед выездом в Израиль. Наверно, я был самым "старым" студентом в МГУ: поступил в 1948 году, а закончил в 1971 году.
2. Поездка во Львов.
После экзаменов были каникулы, и я на две недели (как думал тогда) поехал во Львов в надежде снова прорваться в Израиль.
Но к учебе я вернулся только через восемь лет... Моя тетя Гися, сестра отца, и ее муж, бывший заключенный сталинских концлагерей, Израиль Ходорковский, жили тогда во Львове. У них я и остановился. Львов, город с из-
вестным университетом и оперным театром, близким по архитектуре с парижским "Гранд Опера", еще в 1957 году сохранял дух европейского города. Трехэтажные дома с большими окнами, квартиры с кафельными печами, оставленные поляками, еще сохраняли следы былой красоты.
Дядя Израиль Ходорковский, арестованный в 1937 году в Москве за помощь религиозным евреям, желавшим уехать в Эрец-Исраэль, вернувшись с Колымы, не мог больше жить в Москве на Арбате (в прописке ему отказали). Он уехал во Львов, где работал оценщиком и скупщиком пушнины, имел в городе большие связи.
Но больше всех в этот приезд мне помогла Лиза Дентельская, которая вместе с мужем Изей, в прошлом польским евреем, уезжала в Польшу с большой семьей, а оттуда в Израиль. Лиза нашла мне "невесту" Жанну, польку по национальности, которая соглашалась за деньги на фиктивный брак, чтобы вывезти меня в Польшу, как своего "законного мужа". Жанна была приемной дочерью богатых евреев, друзей Лизы. Они знали, что я был арестован за сионизм и соглашались помочь мне уехать в Израиль, а заодно заработать деньги. Десять тысяч рублей, такова была "такса" - цена этой фиктивной сделки. Мой отец, узнав об этой сумме, решил продать мамины серьги, чтобы заплатить за меня.
И вот я сижу за столом, уставленным еврейскими блюдами, запиваю холодным вином и знакомлюсь со своей "невестой". "Фиктивный" хатан (жених), "фиктивная" кала (невеста), фиктивный брак - это единственный легальный путь для выезда московского еврея в Израиль в 1957 году.
Со временем я познакомился во Львове с представителями нескольких еврейских семей, желавших уехать через Польшу в Израиль с помощью фиктивных браков. Других официальных путей у них не было: советские власти открыли ворота (по соглашению Гомулка-Хрущев) только
для польских граждан, проживавших в западных областях до 1939 года.
После нескольких визитов в дом я подружился со своими новыми "родичами" и будущей "женой". Но судьбе было угодно распорядиться по-другому... Для вступления в официальный брак мне нужно было прописаться (стать жителем Львова), а затем зарегистрироваться в ЗАГСе со своей "невестой". Во Львове в 1957 году такие вещи можно было сделать за деньги легко. Дядя Израиль, пригласив участкового милиционера, передал ему мой паспорт (в него были вложены 500 рублей) и попросил его устроить мою прописку во Львове. "Знакомый" милиционер, открыв паспорт, увидел там вложенные деньги, обещал устроить прописку за три дня.
Но не прошло и суток, как он вернулся и попросил меня и дядю выйти в коридор. Здесь, немного смущаясь, милиционер, показав на меня, сказал:
- Я возвращаю паспорт этому гражданину и предлагаю покинуть город в течение 24 часов. Ваш паспорт, - продолжал он, - был выдан на основе справки из приговора Военного трибунала, и автоматически вам запрещается проживать в нашем режимном пограничном городе.
Потом, помолчав, он добавил:
- За такими людьми, как вы, ведет наблюдение КГБ.
Мы остались одни, и я отправился к Лизе Дентельской, чтобы посоветоваться, что делать. Лиза, ее муж Изя, престарелые родители Авраам и Соня, и двое маленьких сыновей Нахум и Боря, уже получили разрешение на выезд в Польшу и спешили покинуть эту страну.
Зимним февральским утром мы поехали провожать Лизу в Чоп, город, откуда еврейские репатрианты уезжали в Польшу. Ночью мы спали в железнодорожной "гостинице", в комнате, похожей на больничную палату, накрывшись солдатскими одеялами.
Утром нам разрешили подойти к железнодорожному
полотну, куда с польской стороны границы маленький паровоз подталкивал серые пассажирские вагоны. К ним прицепили багажные вагоны, в которые уже на советской стороне были загружены ящики со скарбом отъезжающих евреев.
Я зашел в багажный вагон, встал сзади контейнера и подумал про себя: не задержаться ли в нем и выйти на польской стороне границы? Но не решился на это: в случае провала мне вновь грозила советская тюрьма и лагеря, из которых только недавно я освободился.
Мы попрощались с Лизой и ее семьей, чтобы встретиться в Израиле через пятнадцать лет.
Я вернулся во Львов, в квартиру Ходорковских, где больше не мог находиться на легальном положении: в случае ареста мне грозил новый срок "за нарушение паспортного режима". И тут я впервые понял, какую непростительную ошибку совершил, не поменяв свой паспорт: отметка из приговора военного трибунала была клеймом на всю жизнь. Но делать было нечего, и я стал искать другие, уже нелегальные пути выезда в Польшу.
Попрощавшись со своей "невестой" и ее родителями, я пошел ночевать к мяснику 3., приятелю дяди, который знал всех "важных" людей в городе.
На следующий день 3. мне сказал, что во Львове вновь появился Михаил Б., богатый польский еврей, коммерсант, который может мне помочь. Вечером я познакомился с Михаилом Б., инсталлятором по профессии, владельцем мастерской в польском городе Легница, приехав к нему в гостиницу. Михаил Б. был блондин маленького роста, говоривший по-русски с польским акцентом, включая в разговор десятки слов на идиш и польском языке. Он рассказал, что это уже его третий визит во Львов, чтобы вывезти в Польшу родичей своей жены, живших на Украине.
В дальнейшем, во время нашей беседы, Михаил Б. сообщил, что имеет большие связи в полиции Легницы и мо-
жет привезти мне настоящий польский паспорт, предварительно оформив мой переезд (конечно, за деньги) на польской стороне границы. В Бресте, как он рассказал, у него тоже имеются "друзья" на контрольно-пропускном пункте советской границы. Вся "проблема", как сказал Б. по-польски, состояла в том, что этот мой "переезд" будет стоить много денег.
- Десять тысяч рублей и пять фотографий, вот все, что мне нужно для вашего выезда в Польшу, - закончил Михаил Б. наш разговор.
Позднее я узнал, что деньги нужны были Михаилу Б., чтобы купить машину "ЗИМ" для переправки ее в Польшу, где в те годы она стоила большие деньги.
Я решил вновь рискнуть, хотя понимал, что могу быть задержан на советской границе.
При следующей встрече Михаил Б. просил дать ответ на его предложение и в случае согласия передать ему деньги в Москве, куда он собирался приехать через две недели для покупки автомашины - в те годы она стоила 40 тыс. рублей.
Я согласился с этим предложением, т. к. другого легального пути у меня не было. Приехав в Москву, я рассказал отцу обо всем, и он, мой самый большой и верный друг, не отказал и на этот раз: отец согласился заплатить Михаилу Б. эти деньги.
В марте 1957 года Михаил Б. и его родственник появились в Москве, где в гостинице на ВДНХ я снял им дешевый номер.
Сделка состоялась у нас дома, на квартире отца: пристально глядя в глаза маленькому польскому еврею, отец отсчитал ему обещанную сумму (10 тыс. рублей). Мы договорились с Михаилом Б., что через две недели я приеду в Киев, откуда буду сопровождать его и всю семью (жену и двух маленьких сыновей) в Брест, чтобы самому уви-
деть, как проходит проверка паспортов перед выездом в Польшу.
Проделав этот путь с Михаилом Б. и его семьей, я побывал на контрольно-пропускном пункте в Бресте, где убедился, что у Михаила Б. там были хорошие связи. Прощаясь, Михаил Б. просил меня не волноваться и звонить ему каждые две недели в Легницу из Главпочтамта, предварительно оставив свой телефон.
Вернувшись в Москву, мне ничего не оставалось, как ждать и надеяться. Понимая, что в случае моего исчезновения КГБ "займется" отцом и всеми моими друзьями и родичами, я решил уйти из дома и жить на квартире одного знакомого старика, еврея, уехавшего на полгода к сыну. Хорошо помню эту пустую, холодную квартиру на Смоленской площади, возле Арбата, где я провел много бессонных ночей.
Дни тянулись медленно, я не встречался с друзьями, и мой адрес знал только отец. Каждые две недели я звонил в Легницу и разговаривал с Михаилом Б. Он говорил, что все идет хорошо и просил не волноваться.
Прошел месяц, затем второй. В условленный день я позвонил в Легницу по знакомому телефону. Никто не поднял трубку, телефон молчал. Я вновь позвонил через три дня, и снова тишина в трубке.
Я попросил отца связаться во Львове с тетей Гисей, чтобы через нее узнать, что произошло.
Дни тянулись медленно. Я жил в Москве как пленник, еще надеясь на встречу с Михаилом Б. Через месяц пришел ответ из Львова: знакомые евреи-репатрианты видели Михаила Б. в Варшаве, грузившего свой багаж перед отъездом в Израиль. Стало известно, что Михаил продал свою мастерскую в Легнице. Теперь уже можно было не сомневаться: Михаил Б. - обманщик, аферист, которому нужны были деньги для покупки автомашины.
Я вернулся на квартиру отца постаревшим на несколь-
ко лет, но с новыми планами и надеждами.
Потом, разбирая с отцом события последних трех месяцев, я услышал его рассказ. Отец сказал: "Муся, когда я давал Михаилу Б. свои деньги, я посмотрел ему в глаза и увидел, что он аферист. Я не хотел тебя огорчать, чтобы ты не подумал, что отцу жалко этих денег. Знай, я все сделаю, чтобы помочь тебе уехать в Израиль".
Отцу не было суждено жить в нашей стране Эрец-Исраэль: он умер от рака легких в 1961 году в Москве. На еврейском кладбище в Востряково я поставил ему памятник, где на черной базальтовой плите написано: "Отцу, другу, человеку".
В 1957 году на сумму в 10 тыс. рублей можно было купить четыре холодильника. "ЗИМ" стоил 40 тыс. рублей. Судьба жестоко обошлась с Михаилом Б. и наказала его за обман: мне стало известно, что он погиб в Израиле при разгрузке своего багажа.
Так закончилась моя вторая попытка выезда в Израиль.
3. Ученик фотографа.
Мой лагерный опыт научил меня одной важной истине: кончается полоса неудач, и на смену ей приходят дни радости и надежд.
Летом 1957 года я был отчислен из МГУ (за неявку на экзамены), не мог устроиться на работу (не было трудовой книжки), в моем паспорте стояло клеймо - приговор Военного трибунала. Я был одним из тысяч политических заключенных, вернувшихся из тюрем и лагерей. Надо было начинать новую жизнь. И как это часто бывало в концлагерях, - здесь на воле, в Москве, мне вновь помогли евреи.
С помощью "блата" (протекции) отец устроил меня учеником фотографа в лучшую фотостудию Москвы - в проезде Художественного театра (МХАТ). Здесь в большом
подвальном помещении работали старые фотомастера, евреи дореволюционной школы, говорившие на "маме-лошн" (идиш). Узнав, что я был арестован за желание уехать в Израиль, они окружили меня заботой и вниманием. Здесь я вновь убедился, что еврейская солидарность - не миф и не сказка.
Моим учителем был известный московский фотограф Григорий Наумович Генкин, и ежедневно я получал полезные советы от Фредерики Мойсеевны Наппельбаум (дочери известного фотомастера Мойсея Наппельбаума), также работавшей в этой фотостудии. Знаменитый фотограф Наппельбаум сделал портреты Блока, Качалова, Есенина, Ростроповича - создал целую школу портретной фотографии, стал учителем целого поколения фотомастеров.
Генкин, Фредерика Наппельбаум, Эпель, Минскер - евреи, фотографы, художники - помогли мне встать на ноги и овладеть новой профессией.
Фредерика Наппельбаум интересовалась еврейскими проблемами, была вхожа в дом вдовы Михоэлса Анастасии Потоцкой и ежегодно вместе с другими известными деятелями культуры отмечала годовщину смерти великого артиста.
Мне нравилось учиться фотографии, мне нравились эти чудные евреи, и здесь я стал забывать годы неудач и страданий.
Я изучал классическую фотографию на практике: свет, композицию портрета, ретушь. В этой фотостудии стояли старинные фотоаппараты с размером кадра 18х24 (фотообъектив "Гелиар" - фокус 30 см). Фотографировали в те годы на стеклянные негативы, которые потом ретушировали и уже с них делали отпечатки контактным способом. Получались прекрасные студийные портреты, окрашенные в теплые тона сепии. Это была классическая техника, оставившая нам великолепные черно-белые портреты, не
потерявшие свою красоту через десятки лет.
Мой учитель, Генкин, маленький, подвижный еврей, которого знала вся Москва (он фотографировал детей "больших людей"), часто говорил мне:
- Михаил, когда вы фотографируете ребенка, всегда смотрите на мать - и вы увидите картину нежности и любви "Мать и дитя", которой уже сотни лет.
Генкин, Фредерика, Минскер, спасибо вам за человеческую помощь и уроки фотографии!
В этот период моего ученичества я сделал свой первый удачный портрет еврейского актера Лейбу Левина. Лейбу Левин - актер из Румынии, исполнитель песен на идиш, автор музыки к песням, был арестован в Перми в 1942 году. В начале 50-х годов он находился в Тайшетском спецлагере "Озерлаг" вместе с известным кинорежиссером Михаилом Каликом. В своей картине "И возвращается ветер" (1992 г.) Михаил Калик вывел Левина в образе еврея, заключенного, который рассказывает на разводе в сибирском концлагере о сущности еврейского праздника Пурим московскому студенту в день смерти "отца всех народов". Тогда, много веков назад, произошло чудо: еврейский народ был спасен от гибели от рук злого и коварного Амана, повешенного вместе со своими сыновьями. Символично, спустя сотни лет еврейский народ был вновь спасен на праздник Пурим, совпавший с днем смерти тирана и убийцы Сталина.
Приехав в Москву после концлагерей, Лейбу Левин (в 1960-61 гг.) выступал в столице и других городах с известной певицей на идиш, Нехамой Лифшицайте, читая отрывки из произведений еврейских писателей.
Именно здесь, в Москве, возле синагоги, режиссер Михаил Калик познакомил меня в Левиным и его женой. Я побывал на одном из его концертов, мы стали встречаться, и Левин попросил меня сделать серию рекламных фото для своей гастрольной поездки.
Он пришел к нам в студию, и я уговорил своего учителя Генкина сделать эти фото бесплатно. После фотосъемок я подарил Левину несколько фотографий, на одной из которых он написал на идиш: "Фрегт ди велт ан алте каше?". Мир задает вечный вопрос, имеющий много ответов: До каких пор евреи будут страдать и мучиться? - так лично я отвечаю на этот вопрос.
Лейбу Левин (зихроно ливраха), его жена Шура и их дочь Рут приехали в Израиль в начале семидесятых годов. В Израиле Левин напел свои песни на слова известных поэтов: Бялика, Лейвика, Мангера и других авторов. На кассете с записями этих песен помещена моя фотография Левина, сделанная сорок лет назад в Москве, в фотостудии в проезде Художественного театра.
Еще одно яркое воспоминание тех лет: знакомство и помощь Иосифу Лернеру, арестованному в Манчжурии в ноябре 1949 года и волею судеб оказавшемуся в Москве. Иосиф Лернер появился у нас в доме на Кречетниковском переулке зимой 1956 года. Войдя в комнату, он открыл портфель и показал нам с отцом официальный документ - израильский вызов, бланк с красной сургучной печатью, который Лернер получил в концлагере от своих сестер. Это была мечта каждого еврея, решившего уехать в Израиль, и пропуск в наш дом.
Лернер приехал в Москву из колымского концлагеря, куда его привезли из Дайрена - арестованного иностранца, не знавшего русского языка. Иосиф, сын богатых еврейских коммерсантов из Дайрена, окончил колледж в Японии и преподавал английский язык в американской школе в Манчжурии. Когда Красная Армия захватила Манчжурию после капитуляции Японии, был арестован отец Лернера (председатель еврейской религиозной общины), а затем и сам Иосиф Лернер, отправленный в далекий концлагерь на Колыму.
В 1949 году его сестры уехали в Израиль, стали разы-
кивать арестованного брата через ООН и выслали ему израильский вызов в концлагерь, где в 1956 году он был освобожден и реабилитирован. В 1956 году Лернер приехал в Москву. Он отправился в израильское посольство на улицу Веснина, чтобы получить израильские документы для выезда в Эрец-Исраэль. Трижды КГБ арестовывало его у входа в здание, преграждая путь для встречи с сотрудниками посольства. Лернеру не давали разрешение на выезд в Израиль в течение десяти лет, и только в 1966 году он получил въездную визу.
Мы с отцом протянули руку помощи еврею, не имевшему родных и друзей в Москве, но мечтавшему уехать в Израиль. Это тоже была еврейская солидарность.
Глава VIII НЕЛЕГАЛЬНАЯ СИОНИСТСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В 1960–1971 ГОДЫ
Глава VIII
НЕЛЕГАЛЬНАЯ СИОНИСТСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В 1960-1971 ГОДЫ
"Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания - наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет".
(Ст. 70, Уголовный кодекс
РСФСР, 1970 г.)
1. У истоков еврейского самиздата.
Кроме встреч с бывшими лагерниками, арестованными за сионизм, в конце 50-х годов я познакомился с евреями, известными деятелями культуры на идиш.
Это были Нехама Лифшицайте, наша народная певица, литературный критик Овсей Любомирский, его жена, композитор, автор песен на идиш Ревекка Боярская.
С Ревеккой Боярской, музыка которой для песни "Колыбельная" ("Бабий Яр" на слова Овсея Дриза) стала своеобразным Реквиемом для тысяч евреев, уничтоженных нацистами в Киеве, я познакомился на концерте Нехамы Лифшицайте в Москве в 1958 году.
О встрече с Нехамой я писал позднее в Израиле:
"Проходят годы, забываются боли и утраты, и в памяти всплывают светлые картины, первые встречи с еврейской песней, встречи с Нехамой. Москва, 1958 год, маленькая женщина в белом платье поднимается на сцену. В зале сидят любители песни на идиш, жены и матери евреев, которые уже никогда не вернутся домой из сталинских тюрем и лагерей. Нехама поет задушевно, слегка жестикулируя, песни "Ди кранке шнайдерл", "Катерина-молодица", и бальзам, который называется "идишкайт", разливается в зале. Ее песня заполняет душу и будит самые сокровенные еврейские чувства. И я сам тоже возвращаюсь к жизни после сталинских тюрем и лагерей"[1].
Именно после этого концерта, состоявшегося в центре Москвы, я познакомился с Ревеккой Боярской.
Мы оба были очарованы песней Нехамы: я, бывший заключенный, сионист-лагерник, и она, пожилая женщина, еврейский композитор. Я проводил Боярскую в ее маленькую комнату в коммунальной квартире в одном из переулков улицы Герцена, рядом с Московской консерваторией. Здесь, в полутемной комнате, половину которой занимало пианино "Бехштейн", Ревекка написала музыку к одной из самых трагических песен на идиш ("Колыбельная") - "Люленьки-Люлю", пела мать, потерявшая детей в Бабьем Яру.
Муж Ревекки Боярской, Овсей Любомирский стал моим первым учителем языка идиш. Я с благодарностью вспоминаю свои первые визиты в эту семью, где "маме лошн" нашел своих верных друзей и покровителей. Овсей Любомирский учил меня языку идиш по учебнику "Элементарз", привезенному из Польши. Главным стимулом для меня была любовь к культуре евреев, уничтоженных нацистами во время Второй мировой войны. И была еще одна при-
[1] Журнал "Круг", №542 от 7.12.1987 года
чина: я был влюблен в песни Нехамы. Я хотел читать и писать на языке, на котором говорила в эвакуации моя бабушка Рива, а после войны - мои незабвенные родители.
Овсей Любомирский по моей просьбе также начал знакомить меня с ивритским алфавитом, и мы читали первый раздел Торы, "Брейшит", который я выучил наизусть.
Ревекка Боярская умерла в середине 60-х годов и была похоронена на новом Востряковском кладбище. Я шел за ее гробом (было мало провожающих друзей, но хорошо помню поэта Керлера), и траурная мелодия "Бабьего Яра" звучала в моих ушах.
Эти славные евреи, Ревекка и Овсей, познакомили меня с Эзрой Моргулисом, передавшим мне эстафетную палочку для работы на "ниве" еврейского самиздата.
2. Эзра Моргулис[1].
Овсей Любомирский привез меня на квартиру Эзры Моргулиса, в районе метро "Университет". В большой коммунальной квартире Эзра Моргулис, реабилитированный после XX съезда, получил маленькую комнату.
Эзра Моргулис (Сергей Сергеевич для русских соседей) с первых минут знакомства приближал к себе новых людей. Высокого роста, с копной седых волос, умевший слушать, он стал душой и организатором первого в Москве кружка еврейской молодежи и интеллигенции. В его комнате на столах лежали вырезки из газет, на полках стояли томики Шолом-Алейхема, журналы с материалами об Израиле и верные солдаты еврейской мысли - 16 томов Еврейской энциклопедии на русском языке (дореволюционное издание).
Эзра, узнав, что я был арестован за сионизм, с первых дней относился ко мне с большой симпатией. Он рассказал, что открыто собирает материалы об Израиле и еврейской культуре, ничего не прячет и не боится КГБ. Эзра говорил
[1] Эзра Моргулис - мой однофамилец, но не родственник
своим друзьям, что всю ответственность берет на себя, не видит в своей деятельности криминала и если будет вызван на допрос, то расскажет о своей деятельности, которую он определял как гуманитарную и просветительскую.
Во время визита Эзра передал мне свою работу "Идиш или иврит" - о полемике, возникшей на Западе и в Израиле вокруг вопроса о приоритете одного из двух главных языков еврейского народа. Хорошо помню, что у нас было единое мнение по этому вопросу: мы, евреи России, не видели серьезной причины для споров, живя среди ассимиляторов, искали свой путь к еврейским корням и истокам и оба языка помогали нам в этой благородной деятельности.
Эзра Моргулис был больным человеком, он просидел в советских концлагерях около 17 лет и после второго ареста пришел к сионизму. Он ушел от семьи (дочь - врач, сын - архитектор), понимая, что его деятельность может навлечь на них неприятности со стороны КГБ, полностью посвятил свою жизнь служению еврейскому народу.
Эзра Моргулис написал в 1962-64 гг. двухтомный труд "Обзор жизни еврейских общин", около 600 машинописных страниц, в котором давалось краткое описание положения еврейских общин в диаспоре, рассказывалось об их культуре, связи с Израилем, подробно освящалось положение советских евреев, обреченных антисемитской политикой властей на полную ассимиляцию.
Еще ранее, в 1960 году, Моргулис закончил монографию "Государство Израиль", объемом около 230 страниц, напечатанных на машинке, где с сионистских позиций, в популярной форме давалась информация о сельском хозяйстве, культуре, науке, Армии обороны Израиля. Эта книга в "черном" переплете попала в Израиль еще в начале 60-х годов, первый экземпляр сейчас бережно хранится в библиотеке Центра исследований и документации восточно-европейского еврейства при Иерусалимском университете.
Эти самиздатовские работы были переплетены и отправлены из Москвы в Минск, Ригу, Ленинград и другие города бывшей советской империи. Все технические "дела", связанные с распространением и печатью материалов кружка Эзры Моргулиса, выполнял инженер-геодезист Соломон Дольник, арестованный в 1966 году органами КГБ якобы за "шпионаж" и находившийся в тюрьме и лагерях с 1966 по 1970 год.
В один из визитов Эзра познакомил меня с Майрим Михайловичем Бергманом, известным переводчиком, знавшим кроме идиш и иврита, еще три европейских языка. Бергман был одним из первых переводчиков романа Леона Уриса "Экзодус" на русский язык (1960-61 гг.). Этот перевод, объемом в 60 и 150 страниц машинописного текста, разошелся в десятках копий по многим городам советской империи. Он оказал огромное влияние на пробуждение еврейского национального самосознания и борьбу за выезд в государство Израиль.
Вот краткий портрет этого замечательного человека.
"Жил он в районе метро "Аэропорт". Он был моим соседом, когда я жил на Ленинградском проспекте. Майрим Михайлович Бергман был профессиональным переводчиком, активным членом кружка Эзры Моргулиса.
Как он выглядел? Хромал, благородной внешности, типичной интеллигент. Когда я с ним познакомился, ему, наверное, было уже за шестьдесят. У него было традиционное еврейское воспитание, он, как и Эзра Моргулис, блестяще знал идиш и иврит, но кроме этого еще три или четыре европейских языка.
У него я получил один из первых, а может быть, самый первый перевод "Экзодуса". Я думаю, что это было в начале 1960 года, но не позднее 1961 года. Это был перевод, который Майрим Михайлович сделал с немецкого микрофильма, хранившегося в Библиотеке имени Ленина. Он
много дней ходил в библиотеку, тщательным образом просматривал этот микрофильм... Это был немецкий перевод английского оригинала, и потом он сделал большое сокращение, и до сих пор я помню два варианта этого перевода. Первый вариант - объемом в 60 страниц машинописного текста, а потом ко мне попал более обширный вариант, кажется, 150 или 200 страниц.
Для меня, человека, прошедшего советские концлагеря и арестованного за сионизм, это было открытие. Я всю ночь читал эту книгу и потом еще несколько дней ходил под впечатлением... И когда я давал перевод своим друзьям, это им просто открывало глаза на Израиль и они влюблялись в страну"[1].
Бергман перевел книгу польского профессора, еврея Бернарда Марка "История Варшавского гетто" и важнейший труд по истории сионизма на английском языке, автобиографию будущего президента Израиля Хаима Вейцмана, дающую информацию о сионистских конгрессах, борьбе за Декларацию Бальфура и другие материалы по истории еврейского государства. Теперь эта книга издана в двух томах в "Библиотеке Алия" под названием "В поисках пути".
В квартире Бергмана я впервые увидел знаменитую фотографию Альберта Эйнштейна, выполненную фотографом Филиппом Хальсманом, дальним родственником Майрим Михайловича. Этот портрет украшал книгу Кузнецова о создателе "теории относительности".
Из других членов кружка Эзры Моргулиса я помню поэта Альбрихта и техника-геодезиста Соломона Дольника.
Помню свой последний визит к больному Моргулису, который находился в отдельной комнате при клинической больнице, где врачом работала его дочь. Эзра, предвидя
[1] Интервью автора Владимиру Лазарису для книги "Диссиденты и евреи", стр. 88-94.
скорую кончину, просил продолжать его деятельность и завещал мне свой архив еврейского самиздата.
Летом 1965 года (после кончины Эзры Моргулиса 8.3.65) мне позвонила женщина, жена архитектора, фамилию их я не помню, члены кружка Эзры Моргулиса, и попросила приехать к ней на дачу под Москву. Там она передала мне старый чемодан, в котором находилась большая машинописная книга в черном переплете "Государство Израиль", журналы "Шалом" и "Ариэль" на русском языке, а также "Вестник" (или "Сборник"), подборка материалов "Горький об антисемитизме", составленные Эзрой Моргулисом и Дольником. Все эти материалы стали базой нелегального архива московского еврейского самиздата и пополнялись мною до осени 1971 года, когда мы с Нэрой уехали в Израиль.
Настало время рассказать о шофере нашего нелегального архива, который с большим риском для себя перевозил эти материалы по Москве и к себе на дачу. Это был Михаил Ревзин, старый колымский заключенный, приговоренный к расстрелу за попытку бегства в американскую зону в Западном Берлине, а оттуда в Эрец-Исраэль, с заменой на 25 лет лагерей в 1947 году. Миша выжил в лагерях благодаря своей профессии и преподавал автодело в Московском автодорожном институте.
Отец двух чудных ребят, он был прекрасным семьянином, и ему было трудно уговорить жену-еврейку, дочь старых большевиков, подняться и уехать в Израиль. Он остался в Москве, и во время моего визита в 1993 году я не сумел его разыскать. Сегодня мне ничего не известно о его судьбе.
Миша Ревзин знал адреса всех московских квартир, где хранились наши нелегальные материалы.
За годы деятельности кружка Эзры Моргулиса (1960-1966) было переведено и отпечатано около 40 самиздатовских работ. Все эти материалы были проникнуты чувст-
вом любви к еврейскому народу и государству Израиль. Вот имена евреев, которые рисковали своей жизнью и свободой, храня эти материалы.
Доктор Борис Резников (мой школьный товарищ) и его жена Светлана, жившие в районе станции метро "Проспект Вернадского".
Ада Фингарет и ее муж Борис, пианист и аккомпаниатор, жившие в маленькой однокомнатной квартире в районе метро "Зюзино". Я приезжал к ним днем, чтобы забрать оригиналы материалов и сделать с них копии, потом расходившиеся в Москве, Киеве, Риге и в Грузии.
Эмма Левина и ее отец - Левин Яков Вульфович, преподавательница испанского языка в университете, в семье которой еврейский архив сохранялся около тридцати лет и был привезен мною в Израиль летом 1993 года из Москвы.
Огромный чемодан сионистской литературы хранился у самого Миши Ревзина на даче под Москвой. Там, в основном, находились все фотокопии еврейского самиздата. Миша Ревзин приезжал к нам на Гоголевский бульвар, и оттуда начинался нелегальный маршрут на квартиры московских евреев.
Вспоминаю последнюю встречу с Мишей Ревзиным. Он отвез нас с Нэрой и Ефимом Абрамовичем, профессором Зарубинским, в аэропорт Шереметьево-2, откуда мы улетали в Вену и затем в Израиль. Я запомнил его, стоявшего в толпе рядом с Ефимом Абрамовичем, отцом Нэры, и моим лагерным другом.
Судьбе было угодно, чтобы эта поездка стала прощальной, и этих друзей и товарищей я больше никогда не увидел. Мой тесть, профессор Ефим Абрамович Зарубинский, умер в декабре 1972 года, после подачи документов на выезд в Израиль и разрыва с компартией, в которой он состоял около пятидесяти лет. Миша Ревзин также ушел навсегда, да будет память о них благословенна!
Судьба других "адресатов" и хранителей "еврейского самиздата" была более благоприятной.
Доктор физики Борис Резников после десяти лет отказа приехал в Израиль и работает в Еврейском университете в Иерусалиме, его жена Светлана преподает математику, а их сын Андрей, ученик профессора Пятецкого-Шапиро, защитил докторат по математике в Институте имени Вейцмана. Ада и Борис Фингарет, выйдя на пенсию, живут в Хайфе, возле своих детей.
Эмма Левина живет в Москве и разрешила рассказать о своей деятельности.
Спасибо вам, друзья, за участие в нашем еврейском национальном движении. Вы рисковали своей жизнью и свободой. Благодаря вашей деятельности тысячи олим приехали в Израиль. Спасибо.
Об одном ярком эпизоде, связанном с нашей нелегальной деятельностью, мне хочется вспомнить и рассказать. За полгода до отъезда в Израиль (4.11.1971 г.) я решил передать часть материалов сионистского архива киевским активистам алии.
Еще ранее, в Москве, возле синагоги, я познакомился с одним из киевских активистов борьбы за алию, Борисом Красным. Приехав в Киев весной 1971 года, я навестил своего старого друга, писателя Натана Забару и через него связался с Красным. Борис Красный познакомил меня с профессором химии Владимиром Барбоем, который пригласил меня к себе домой.
Профессор Барбой, отсидевший десять лет в советских лагерях (находился в немецком плену во время войны, чудом уцелел, хотя был евреем, за что отсидел много лет после ареста МГБ), был очень осторожен и, устроив мне настоящую проверку, решил, что я "кошерный", т. е. мне можно доверять. Мы отправились с ним на прогулку (боялись подслушивания КГБ в его квартире) и во время беседы выяснили, что наши взгляды совпадают по вопросу о
неприсоединении еврейских борцов за алию в Израиль к политической борьбе русских диссидентов и украинских националистов ("самостийников").
Я рассказал профессору Барбою о позиции старых сионистов-лагерников (М. Г. Гурвича, И. Б. Минца, Я. Н. Эйдельмана), защищавших идею самостоятельной борьбы еврейского национального движения за выезд в Израиль.
Мы все, сионисты-лагерники, сочувствовали политической борьбе русских дисидентов за демократизацию и права человека в России, однако сами в этой деятельности участия не хотели принимать, учитывая печальный опыт Чехословакии и Польши, где во всех действиях местных правозащитников антисемиты видели "руку" евреев и Израиля.
Профессор Барбой полностью поддерживал эту позицию. Это был серьезный человек, готовый рисковать за "дело". Мы договорились о пересылке нашего сионистского архива (его части) в Киев, в связи с моим приближающимся отъездом в Израиль.
Весной 1971 года я пригласил профессора Барбоя в Москву, где познакомил его с моим старым другом Михаилом Григорьевичем Гурвичем.
Мы договорились с профессором Барбоем о его визите в Москву вместе с Борисом Красным для вывоза части нашего нелегального архива еврейского "самиздата".
Помню, в мае 1971 года поздно вечером, предварительно предупредив меня по общественному телефону, к нам в квартиру поднялся Борис Красный. Мы жили тогда на Гоголевском бульваре, напротив памятника Гоголю, в доме из туфа, в самом центре Москвы, в двух шагах от метро "Арбатская". Молча спустились во двор, где нас ждало такси, на котором приехал Борис с Киевского вокзала. Не разговаривая в машине, мы поехали к Боре Резникову на улицу Удальцова.
Я поднялся к нему на лифте на шестой этаж без пред-
варительного звонка по телефону, чтобы избежать прослушивания со стороны КГБ. Борис был дома и сам открыл дверь. Я молча прошел в соседнюю комнату, подошел к полке, на которой лежал чемодан. Жестом показав наверх, объяснил причину своего визита, взял чемодан и завел разговор на другую тему. Через пять минут попрощался и спустился вниз с чемоданом.
Инстинкт бывшего заключенного подсказал мне: не выходи с чемоданом, а вдруг следят КГБ? Я поставил свой чемодан, наполненный сионистской литературой, под лестницу. Затем, выйдя во двор, увидел, что рядом с такси, в котором сидел Борис Красный, стоит еще одна серая "Волга". Место было пустынным, и новая машина вызывала подозрение: возможно, следят кагебисты.
Я подошел к нашему такси и увидел в соседней "Волге" двух мужчин, сидевших на заднем сидении, один из которых "читал" газету.
Я обратился к Борису и сказал, что забыл деньги в нашей квартире. Борис Красный, указав на серую "Волгу", дал понять, что за нами следят. Я быстро оценил ситуацию: надо было выручать чемодан и себя. Вновь вошел в подъезд дома Резникова, убедившись, что за мной никто не следит. Вызвал лифт, забрал чемодан и снова оказался в квартире Бориса и Светланы. Я объяснил Боре, что забыл деньги, а жестом попросил поставить чемодан на место. Поблагодарив хозяина квартиры "за деньги", сказал, что позвоню через пару дней, и попрощался. Борис не проявил никакого волнения, молча подал руку - нервы старого альпиниста выдержали и этот "экзамен".
Я спустился вниз, сел рядом с Красным в такси, и мы поехали на вокзал, где в вагоне поезда Москва-Киев нас ожидал профессор Барбой.
У меня отлегло от сердца: мы были "чистые", и серая "Волга" с сотрудниками КГБ "плыла" за нами, не вызывая страха и волнений.
Возле вокзала я вышел из такси и попрощался с Борисом: новый арест, новый срок и новый этап не состоялись.
Кагебисты тоже вышли из своей машины и долго смотрели мне вслед, пока я поднимался по ступенькам к станции метро "Киевская"[1].
Знакомство с Эзрой Моргулисом и его помощником Соломоном Дольником помогло мне заниматься самиздатовской деятельностью самостоятельно. Один из важнейших материалов, переведенных мною и моей женой Нэрой, был репортаж о разгроме египетской армии и авиации во время Шестидневной войны, опубликованный в газете "Санди Таймс".
Во время поездки в Москву летом 1993 года мне удалось установить, что эту английскую газету нам передала Эмма Левина. В интервью, которое Эмма Левина дала мне в Москве в июне 1993 года, она подтвердила факт передачи нам этого материала, но как она сама получила и от кого, выяснить не удалось.
В те далекие дни 1967 года в Москве евреи были потрясены молниеносной победой израильской армии, которой руководил генерал Моше Даян, над египетскими войсками. В те дни в России евреи, гордые своей победой (своей, т. е. израильской), вместо приветствия подносили руку, закрывая левый глаз (на левом глазу у Моше Даяна была знаменитая повязка), говорили "Шалом" (вместо "Привет"). Московские таксисты сообщали своим пассажирам: "Ну и евреи, дали прикурить арабам, пусть теперь не задирают нос!".
Эта волна любви и гордости за своих братьев охватила тысячи евреев России и привела позднее к новому подъему еврейского национального движения, открывшему ворота алии в Израиль.
[1] Уже в Израиле мне стало известно, что часть оставленного мною архива удалось вывезти в Киев.
Именно в этот период, в середине июня 1967 года, к нам попала английская газета "Санди Таймс". Мы с Нэрой перевели из этой газеты репортаж о разгроме арабов в Шестидневной войне. К этому материалу я добавил фото и географические карты, на которых были показаны удары израильской авиации по арабским аэродромам. Материал получился очень интересный, и чтение его вызывало чувство гордости и восхищения Израилем и его армией.
Летом 1967 года мне удалось отпечатать в Одессе пять экземпляров этого материала. В этом деле мне помог лагерный друг художник Арон Мерхер и его сын Михаил.
С Ароном Моисеевичем Мерхером я встретился в Мордовии, в Потьминских лагерях в конце 1951 года. Это был человек, влюбленный в еврейскую культуру и преданный ей. В начале 50-х годов, в "черные" годы сталинских репрессий сотни евреев были арестованы. Среди них оказался и художник Арон Мерхер. Его обвинили в "еврейском буржуазном национализме" и решением ОС при МГБ он был заключен в особые лагеря ("Дубравлаг") сроком на 10 лет.
Арон Моисеевич Мерхер родился в 1899 году на Украине. Его отец, преподаватель иврита, отдал сына учиться в знаменитую еврейскую школу в Одессе, директором которой был писатель Менделе Мойхер-Сфорим. Мерхер закончил Одесский университет, а затем Высшее художественное училище. В 1929 году он стал членом Союза художников, принимал участие в республиканских выставках.
В эти годы Мерхер написал ряд картин по мотивам классиков еврейской литературы - Шолом-Алейхема, Менделе, Переца. Киевский музей приобрел несколько картин художника. Ленинградский этнографический музей экспонировал его работы по дереву на тему повести Шолом-Алейхема "Мальчик Мотл".
В начале 30-х годов Мерхер становится директором
Музея еврейской культуры в Одессе. Здесь была собрана коллекция предметов еврейского быта, фольклора и живописи.
Во время Отечественной войны Арон Мерхер сражался против немецких фашистов, от рук которых погибли его отец и четыре брата. После демобилизиции из армии Мерхер работал преподавателем живописи в Одесском художественном училище и здесь был арестован.
В концлагере Арон Мерхер рассказывал нам о еврейском искусстве и традициях нашей национальной культуры. Нашими друзьями были известный историк, профессор Ленинградского университета Матвей Александрович Гуковский и русский художник Александр Ивановский. Профессор Гуковский был известным специалистом по истории и культуре итальянского Возрождения. Профессор Гуковский и художник Арон Мерхер оказали на меня большое влияние, и я стал после выхода из концлагерей интересоваться еврейским искусством и культурой итальянского Ренессанса.
Это были трудные годы на 18 лагпункте Дубравлага. После тяжелого рабочего дня мы собирались в каморке художника Ивановского (лагерного "художника") и, затаив дыхание, слушали лекции Гуковского и Мерхера по истории живописи и культуры.
В лагере Мерхер мечтал о том дне, когда он приедет в Израиль. И вот этот день настал: в 1970 году Мерхер вместе с семьей своего сына Михаила поселился в Кирьят-Бялике возле Хайфы.
Здесь Мерхер много и плодотворно работал. В 1973 году в Тель-Авиве, в клубе "Цавта" с большим успехом прошла его первая выставка. Затем состоялись персональные выставки в "Бейт Кац", в Кирьят-Бялике (1976 г.) и Кирьят-Моцкине в 1977 году. Арон Мерхер был принят в члены Союза художников Израиля. В последние годы жизни Мерхер работал над циклом портретов деятелей
еврейской культуры, погибших в тюрьмах России. Среди этих работ выделялись портреты Соломона Михоэлса, Давида Бергельсона, Изи Харика. Наряду с этим, Мерхер написал цикл интересных миниатюр на темы еврейской жизни дореволюционной Одессы. Эти миниатюры открывают перед зрителем своеобразный мир одесских улочек и морские пейзажи. Большая часть картин художника Арона Мерхера находится в Израиле.
Один экземпляр репортажа о Шестидневной войне я передал Виталию Свечинскому, который отвез его в Киев, и там местные активисты алии и писатель Натан Забара помогли распространять его в еврейском "самиздате" и дали хорошую оценку.
Большинство материалов еврейского самиздата перепечатывалось на пишущей машинке. Но я, профессиональный фотокорреспондент, решил делать копии фотоспособом.
"В своей лаборатории... будем ее так называть, я сделал, например, пять фотоэкземпляров двухтомника С. Дубнова "История еврейского народа". Получилось около шестисот страниц фотоотпечатков, и я хорошо помню, что такие люди, как Михаил Калик, Виталий Свечинский, первые грузинские сионисты, приехавшие в Москву, - все они получили по экземпляру. Тем же фотоспособом я отпечатал первые три экземпляра самоучителя иврита Риклиса"[1].
Деньги для этой работы нам передавали два еврея, к сожалению, не приехавшие в Израиль: умерший в Москве в 1984 году ветеран Отечественной войны и узник норильских концлагерей Макс Минц и в прошлом доктор биологии Самуил Ромбэ, ставший в годы "перестройки" крупным бизнесменом (умер в США).
[1] Интервью автора Владимиру Лазарису для книги "Диссиденты и евреи".
В квартире Макса Минца в конце 1969 года я познакомился с узником тайшетских концлагерей ("Озерлаг"), сионистом Ароном Фарберовым и его женой Полиной.
Арона Фарберова, арестованного в 1949 году как члена нелегальной сионистской группы вместе со своим родственником, учителем истории Владимиром Левитиным, агитировать было не надо. Он был приговорен к смертной казни, замененной 25 годами концлагерей за желание нелегально уехать в Израиль. Арон Фарберов просил у меня учебники иврита и книги по истории еврейского народа, мечтая уехать в Эрец-Исраэль.
Приехав в Израиль, я выслал Фарберову вызов, и уже в 1972 году вся его семья поселилась в Иерусалиме. Мы часто встречаемся и вспоминаем старых друзей, умерших в России.
В этот же период я познакомился с художником Натаном Файнгольдом. Натан давно мечтал уехать в Израиль, был хорошо знаком с сионистами из группы "Эйникайт" (Меир Гельфонд, Эфраим Вольф) в Жмеринке, где он учился, и, чудом избежав ареста, уехал в Москву.
Файнгольд хорошо знал многих евреев, участников диссидентского движения, но не разделял их взглядов. Он помогал сионистам и был активным членом еврейского движения. Кажется, уже в эти годы Натан начал заниматься "самиздатовской деятельностью" и переводил сочинения философа Мартина Бубера на русский язык, позднее изданные в Израиле.
Я сделал репродукции его графических работ на еврейские темы, которые Натан переслал в Израиль. Он часто приходил в наш дом на Гоголевском бульваре и читал сионистские материалы, хранившиеся в моем нелегальном архиве.
В начале 70-х годов Натан с семьей приехал в Израиль, и я был рад встретить старого товарища в аэропорту Бен-Гурион.
В конце 60-х годов я, видимо, был "монополистом" в изготовлении географических карт Израиля. Соломон Дольник, член кружка Эзры Моргулиса, передал мне первый экземпляр карты, сделанной фотоспособом с английскими названиями городов Эрец-Исраэль.
Инженер Д., теперь живущий в Израиле, привез из Польши после Шестидневной войны 1967 года карту Израиля в новых границах до реки Иордан. В нашей "лаборатории" мы отпечатали около 500 карт, составленных из двух половинок, склеенных посредине, размером 30х40 см.
"...И эта узкая вертикальная карта замелькала на стенах московских, киевских, ленинградских, одесских и минских квартир и стала зримым воплощением мечты, рассчитанной в километры"[1].
Но важнейшей работой в области еврейского самиздата после Шестидневной войны стала монография Якова Наумовича Эйдельмана "Диалоги", с автором которой я познакомился перед отъездом в Израиль.
[1] Книга В. Лазариса "Диссиденты и евреи"
Глава IX АРЕСТ СОЛОМОНА ДОЛЬНИКА
Глава IX
АРЕСТ СОЛОМОНА ДОЛЬНИКА
Зимой 1965 года вновь возник план выезда в Израиль через Польшу с помощью фиктивного брака. В Москве стали известны случаи отъезда евреев в Варшаву, а оттуда в Эрец-Исраэль в "сопровождении" польских "женихов" и "невест". Нэра поддержала этот план и согласилась поехать в Польшу, в город Люблин, где жила Стася, ее бывшая няня, ставшая польской гражданкой после войны.
Мы надеялись, что в Польше израильское посольство поможет нам деньгами: мне найти "невесту", а Нэре - "жениха", которые вывезут нас. Мы знали, что из Польши в Израиль уехать было значительно проще, и нам казалось, что план наш реален.
В Москве я решил передать в израильское посольство свою просьбу о денежной помощи и для этой цели хотел встретиться с его сотрудниками.
Михаил Григорьевич Гурвич, посещавший по праздникам израильское посольство, назвал мне несколько фамилий дипломатов, которые могут помочь, и в первую очередь, первого секретаря посольства Давида Бартова.
В Москве я стал искать еврея, имеющего связи с израильским посольством. Мой выбор пал на Соломона Дольника, члена кружка Эзры Моргулиса, который совместно с ним печатал и распространял материалы еврейского "самиздата".
После смерти Эзры Моргулиса (8 марта 1965 года) этой
деятельностью продолжал заниматься Соломон Дольник, с которым я познакомился еще в начале 60-х годов[1].
Я позвонил Дольнику, и мы встретились поздно вечером в районе метро "Университет". Дольник знал мою биографию от Эзры Моргулиса, но я вновь рассказал ему об аресте за желание бежать в Израиль в 1949 году, тюрьмах и сибирских концлагерях и закончил свой монолог просьбой о помощи.
Дольник произвел на меня хорошее впечатление. Несмотря на возраст, он был крепким мужчиной, прошел армию и фронт, долгие годы работал геодезистом в Сибири. Дольник обещал передать мою просьбу о денежной помощи в израильское посольство и ему удалось это сделать.
Кажется, во время нашей второй встречи (встречались только поздно вечером, боясь подслушки и фотографирования) Дольник передал мне отпечатанную фотоспособом географическую карту Израиля, которую я использовал как образец, а после ареста Дольника перефотографировал и копии передавал активистам алии во многих городах бывшего Союза.
Мы встречались еще несколько раз, но всегда в темноте и на улице, опасаясь слежки и ареста со стороны КГБ.
В эти дни в Москве стало известно об открытии в мае 1966 года международной сельскохозяйственной выставки, на которой будет представлен израильский павильон.
Нэра готовилась к отъезду в Польшу также в мае 1966 года. Она покупала подарки для своей польской няни, надеясь на помощь ее семьи, приславшей Нэре вызов для поездки в гости.
Хорошо помню, что я не поехал провожать Нэру вместе с Ефим Абрамовичем (профессором Зарубинским) на Белорусский вокзал, опасаясь слежки и провокации со сто-
[1] Книга проф. Б. Пинкуса по истории сионистского движения. Справка о Соломоне Дольнике.
роны КГБ. Нэра уехала в Польшу в начале мая, и в эти дни в Москве на ВДНХ открывалась сельскохозяйственная выставка. Нам стало известно о строительстве там израильского павильона.
Соломон Дольник рассказывал, что передал мою просьбу о встрече с израильским дипломатом, она должна состояться на территории строящегося израильского павильона.
Хорошо помню тот майский день, когда взяв свой фотоаппарат, я отправился на ВДНХ. Эти места были мне хорошо знакомы: несколько лет назад я фотографировал советских туристов у фонтана "Дружба народов", работая фотографом на фабрике фоторабот. Здесь, в глубине фонтана, водяные фейерверки воды поднимались на высоту, переливаясь радугой на солнце на фоне трехметровых медных фигур колхозников и колхозниц, строящих "светлое будущее".
Было около 12 часов дня, когда я под видом туриста направился на территорию строящегося израильского павильона.
Дольник рассказал мне до этого, что бросил записку в одну из дипломатических машин посольства Израиля, стоявших на бульваре на Старой площади.
Я прошел до середины площадки, где уже воздвигали стены будущего израильского павильона, когда увидел, как из противоположного угла ко мне приближается невысокий, рыжеватый человек в сером плаще. Я пошел ему навстречу и вдруг заметил, как из другого угла павильона к нам направляется человек в комбинезоне "рабочего". Конечно, это был агент КГБ, не скрывавший своего любопытства. Я, не меняя направления, прошел мимо израильского дипломата и успел сказать только одну фразу: "Я Михаил Маргулис, прошу помощи", и быстро удалился. Израильский дипломат, сразу оценив обстановку, тоже прошел мимо.
Вечером я позвонил Дольнику, и мы встретились на обычном месте, у метро "Университет". Я рассказал ему о своей встрече на ВДНХ, и Дольник подтвердил, что, видимо, это был израильский дипломат Давид Гавиш, второй секретарь израильского посольства в Москве.
Я попросил Дольника познакомить меня поближе с сотрудниками израильского посольства. Дольник обещал это сделать во время приема гостей на банкете в ресторане "Золотой колос" в честь израильской делегации.
В середине мая 1966 года мы встретились с Дольником на лавочке возле фонтана "Дружбы народов", где он передал мне пригласительный билет на банкет, организованный израильтянами. Мы договорились разойтись и вновь встретиться на банкете.
До ресторана надо было пройти минут десять, и эта прогулка по жаре вызывала страшную жажду - очень хотелось пить.
На большой открытой веранде ресторана стояли длинные столы, накрытые белой скатертью, и ряды кувшинов, наполненных эшколитом и апельсиновым соком. Десятки евреев возбужденно разговаривали между собой, и официанты не успевали наполнять фужеры - соки мгновенно выпивались. Вкус грейпфрута оставался во рту еще целый вечер и напоминал о встрече с посланцами Израиля.
Мы вновь встретились с Дольником, и он подвел меня к высокой красивой блондинке, сотруднице израильского посольства. Это была Ципора Раве, позднее я узнал, что она жена второго секретаря израильского посольства в Москве.
Я кратко рассказал о себе и попросил ее познакомить меня с первым секретарем посольства Давидом Бартовом. Она сказала, что Бартов очень занят и, видимо, сегодня не появится на банкете.
Через несколько минут к нам подошел невысокий человек в очках, и блондинка сказала, представляя меня ему:
посол Израиля, господин Катриэль Кац. Мы обменялись вежливыми фразами по-русски, и, не желая быть назойливым, я отошел в сторону.
Примерно через час, найдя Дольника, мы решили отправиться домой. Мы уходили через задний запасный выход, куда разрешалось въезжать на машине, и наш путь занял почти полчаса.
На обратном пути нашу дорогу пересекла посольская автомашина с израильским флажком, и Катриэль Кац дружески помахал нам рукой.
Это было мое последнее праздничное воспоминание о встрече с израильтянами и Соломоном Дольником. Через две недели, когда я позвонил утром Дольнику домой, его жена плачущим голосом сказала: "Соломон арестован КГБ этой ночью, и в квартире был сделан обыск".
Обдумав свое положение, я сделал вывод, что и меня КГБ не оставит в покое.
С нетерпением стал ждать возвращения Нэры из Польши, успокаивая себя надеждой, что арест Дольника не причинит нам вреда.
Из отрывочных рассказов и воспоминаний Нэры возникает следующая картина. В мае 1966 года Нэра приехала в город Люблин, где жила Стася, ее старая няня, преданная всей семье Зарубинских. Стася после войны в 1946 году уехала в Польшу, где жила семья ее сестры, предъявив документы о своей польской национальности. Странно, но факт, Стася, будучи религиозной католичкой, была привязана к еврейской семье Зарубинских и особенно полюбила маленькую Нэру, которую нянчила с трехнедельного возраста.
Нэра привезла Стасе много подарков и рассказала о домашней трагедии.
Отец Нэры, профессор Ефим Зарубинский, а в 1951 году вслед за ним и ее мать Блюма Яковлевна Зарубинская, адвокат по профессии, были арестованы. Профессор За-
рубинский был одним из первых директоров Московского юридического института, член партии с 1920 года, а Блюма Яковлевна, старая подпольщица, член партии с 1919 года. Профессор Зарубинский обвинялся в том, что принимал на работу бывших "царских профессоров" (профессор Галанза, профессор Кечекьян, профессор Пионтковский, которые читали нам лекции на юридическом факультете), а Блюма Яковлевна протестовала против сталинского закона об осуждении малолетних с 12-летнего возраста. Кроме этих обвинений были стандартные наветы "в еврейском буржуазном национализме", и в результате родители Нэры, старые большевики, получили "благодарность" от "отца народов": профессор Зарубинский был осужден ОС на 10 лет лагерей, а мать Нэры на 8 лет, с последующим поражением в правах.
В сибирских спецлагерях ("Камышлаг", в Омских степях) в конце 1953 года я встретил профессора Зарубинского и подружился с ним. Летом 1954 года я уехал из омских концлагерей в Москву на переследствие, и Ефим Абрамович просил меня передать привет своей семье.
В феврале 1955 года, после выхода из тюрьмы, я познакомился с Нэрой и Блюмой Яковлевной, побывав в их доме на Зубовской площади. В эти первые месяцы свободы я находился в состоянии эйфории и, встречаясь с Нэрой, понемногу стал возвращаться к нормальной жизни: ходить в музеи, посещать театры, и самое главное - вновь почувствовал веяние весны и молодости. Но наш роман с Нэрой тогда не состоялся.
Прошли годы, моя болезнь, неудачная поездка во Львов, и вновь, зимой 1965 года мы встретились с Нэрой, чтобы больше не разлучаться никогда...
Ефим Абрамович Зарубинский в конце жизни перешел на наши сионистские позиции, поддерживал наше желание выехать в Израиль, подал на выезд в середине 1972 года, получив от нас из Израиля приглашение, но случилось нес-
частье: профессор Зарубинский скоропостижно скончался в декабре 1972 года в Москве. До сего дня мы не знаем всех обстоятельств и фактов его преждевременной смерти...
Все это Нэра рассказала в Польше своей няне Стасе и ее польским родичам и те согласились ей помочь.
Нэра приехала в Варшаву, где чудесная семья еврея инженера Вайнриба, Марк и Эда, приютили ее.
Это был период, когда Гомулка "выталкивал" евреев в Израиль. Нэра бесстрашно отправилась в израильское посольство в Варшаве, где рассказала сотруднику нашей миссии Иошуа Прату обо мне и просила оказать помощь.
Во время второго визита г-н Прат предлагал Нэре помощь, но она отказалась, боясь слежки и преследований со стороны УБ (польского КГБ), которое, конечно, было связано с "товарищами" из Москвы.
"Жениха" и "невесту" Нэра не сумела найти и вернулась в Москву в конце мая 1966 года, где я рассказал ей об аресте Соломона Дольника. Мы понимали, что мой вызов в КГБ неизбежен и договорились, что я буду отрицать сам факт своего знакомства с Дольником.
Это было тревожное лето 1966 года. Одно светлое воспоминание тех дней - это концерт израильской певицы Геулы Гил в Москве, в Театре эстрады возле Москвы-реки. С большими трудностями Нэра достала билеты, и мы оказались в зале среди сотен евреев Москвы, восторженно встречавших молодую, красивую израильскую певицу и ее двух гитаристов. "Эли-эли", - пела она знаменитую песню на слова Ханы Сенеш, и евреи Москвы переносились в Израиль.
После ареста Дольника я решил предупредить евреев из других городов, опасаясь новых обысков и арестов КГБ.
Все эти годы я работал фотографом рекламы и внештатно, чтобы не забыть профессию, делал снимки для
АПН (Агентство печати "Новости"), польского журнала "Край рад" и венгерского "Совьет Хирадо".
У меня была командировка в Ниду, в Дом молодежи и студентов возле Калининграда, в Прибалтике. Эта была внешняя маскировка моей поездки в Ригу к фотографу Мише Трейзону и в Вильнюс к Нехаме Лифшицайте. В августе 1966 года я уехал в Прибалтику.
В те годы у меня были надежные друзья и связи во многих городах "великой советской империи". В Киеве жил мой хороший знакомый, еврейский писатель Натан Забара, в Одессе находился художник Арон Мерхер, с которым я сидел в мордовских концлагерях, в Риге работал фотограф Миша Трейзон, мечтавший уехать в Израиль, в Вильнюсе певица Нехама Лифшиц и, конечно, Михаил Григорьевич Гурвич, мой старший товарищ, сионист-лагерник, имевший связи с израильским посольством в Москве.
В Риге я остановился у Трейзона, знавшего многих рижских сионистов. Он назвал фамилию фотографа Иосифа Шнайдера и обещал передать ему сообщение об аресте Дольника.
Из Риги я уехал в Ниду, где жил и делал репортажи о "Спутнике" - международном лагере молодежи и студентов.
Оттуда я приехал в Вильнюс (конец августа 1966 года) и, предъявив документы фотокорреспондента, остановился в гостинице в центре города, где снял удивительно дешевый номер.
Пообедав в кафе, я позвонил Нехаме Лифшицайте домой. Уже ранее я писал о знакомстве с ней, которое началось еще в 1958 году, когда я фотографировал ее на одном из первых концертов в Москве. К телефону подошел ее отец, узнав кто ее просит, немного помолчал, а затем сказал, что Нехама больна и находится в госпитале и просил ее навестить.
В этот же день я отправился в госпиталь, где увидел
маленькую бледную женщину в больничном халате - это была Нехама Лифшицайте. Я привез ей цветы. Нехама улыбалась, и я понял - мой визит ей душевно необходим. Нехама рассказала, что в КГБ угрожали прекратить ее концертную деятельность, если она будет посещать израильское посольство. Она сообщила, что у нее есть надежда на помощь первого секретаря компартии Литвы Снечкуса, который прятался в доме их родственников, спасаясь от литовской полиции. Нехама просила обо всем этом рассказать в израильском посольстве в Москве, а я ей сообщил об аресте Дольника, с которым, к счастью, она не была знакома. Нехама сказала, что вильнюсских друзей к ней не пускают, и поэтому была счастлива побеседовать со мной.
Я рад, что жизнь подарила мне такое долгое знакомство с Нехамой: я провожал ее в 1969 году в аэропорту Шереметьево, много раз фотографировал в Израиле и последняя встреча на телевидении (ульпан "Глобус груп") осталась в памяти на долгие годы.
- Ад меа вэсрим, йофи, Нехама,- как сказал ведущий программы на ТВ, журналист Авраам Тирош.
Но я вновь возвращаюсь в тот тревожный 1966 год, когда поздней осенью меня вызвали на допрос в Лефортовскую тюрьму по делу Соломона Дольника. Это была уже вторая встреча с этой мрачной тюрьмой, построенной еще во времена Петра I. Первый раз я находился в Лефортовской тюрьме почти полгода, когда в июне 1954 года был вызван из омских лагерей в Москву на переследствие.
О Лефортовской тюрьме было написано много воспоминаний. У меня в памяти остались записки профессора Якова Рапопорта, арестованного по "делу врачей" (Я. Л. Рапопорт: "На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 г.", Москва, 1988). Вот его описание:
"Это был как бы внутренний, замкнутый со всех сто-
рон, под общей крышей двор, каждая каменная стена которого состояла из нескольких, кажется, четырех, этажей. Между каждым этажом была натянута по всей площади двора металлическая сетка, а внутренние бока каждого этажа были окаймлены во всю их длину галереей -балконом шириной около двух метров. Наружный край балкона, к которому была прикреплена междуэтажная сетка, был огражден железными перилами. В каждый балкон открывалось множество глухих дверей, ведущих в камеры заключенных...".
Мне Лефортовская тюрьма напомнила огромный корабль, по внутренним бортам которого находились камеры-одиночки.
По лестнице я поднялся на третий этаж и увидел железную сетку, закрывавшую весь центральный проем - чтобы заключенные не покончили собой, прыгнув вниз, не выдержав избиений.
Тогда, в 1954 году, я расположился в своей одиночке как бывалый зек и немедленно потребовал принести книги. Вертухай, поняв, что имеет дело с лагерником, сказал, что завтра утром дежурный офицер запишет меня, и, возможно, вне очереди я получу книги.
Тогда, в 1954 году мне все нравилось: железная койка, на которой можно было спать днем, деревянный стол, табуретка, и главное - умывальник и "личная уборная" - конусообразный стульчак, связанный с канализацией. Все это мне нравилось после омских бараков. Особенно было приятно сознавать, что "ус" загнулся, а я еду на переследствие и, наверно, на свободу, что и случилось через год.
Но на дворе стоял 1966 год, и меня вновь допрашивали в Лефортовской тюрьме, чтобы создать новое дело.
После проверки документов провели в большую комнату с окнами, выходящими на кирпичные стены тюрьмы. Это был кабинет следователя, где у стены стоял большой письменный стол, а рядом с ним два стула. Я сел на стул у
окна и все тревожные мысли и старые воспоминания пронеслись в моей голове. За письменным столом сидел следователь, капитан ГБ Алексаночкин, фамилию которого я узнал позднее, после подписания протокола допроса.
Минут через десять в комнату ввели человека в одежде заключенного - и я сразу узнал в нем Соломона Дольника. Он очень изменился, был бледен, похудел и внешне производил впечатление больного человека.
Следователь приказал ему сесть на стул и зачитал статью об уголовной ответственности за дачу ложных показаний. Затем следователь обратился к Дольнику, показав на меня, задал свой первый вопрос:
- Кто этот гражданин, который сидит на соседнем стуле?
В моей памяти остался примерный ответ Дольника:
- Это Михаил Маргулис, арестованный в прошлом за сионизм, с которым я поддерживал связи в Москве. Вопрос следователя ко мне:
- Вы узнаете этого гражданина, сидящего напротив вас и давшего сейчас показания?
Я:
- Нет, с этим человеком я не знаком и никогда с ним не встречался.
Следователь Дольнику:
- Расскажите об этом гражданине Маргулисе. Дольник:
- Михаил Маргулис занимался шпионажем в пользу Израиля. Контактным способом. Для этого в телефонной будке в районе метро "Парк культуры" он клал записки под резиновый коврик внизу автомата и получал таким же способом инструкции. Кроме этого, Маргулис хотел уехать в Польшу, откуда намеревался нелегально бежать в Израиль.
Я с изумлением слушал этот "рассказ" - легенду, придуманную следователем и выученную Дольником. И вновь
я убедился, что передо мной сидит другой Дольник: старый, измученный допросами еврей, готовый подписать любую бумагу, сочиненную следствием. Следователь мне:
- Вы подтверждаете показания Дольника?
Я:
- Я уже говорил и вновь заявляю, что человека, сидящего рядом со мной на стуле, я не знаю и никогда с ним не встречался.
Следователь мне:
- Я предлагаю вам показывать правду, так как о ваших связях с Дольником хорошо известно следствию.
Я:
- С этим гражданином я не знаком, вижу его в первый раз и не понимаю, почему он показывает против меня. Следователь Дольнику:
- Повторите свои показания. Дольник:
- Это Маргулис, занимавшийся шпионажем в пользу Израиля и имевший намерение бежать в Израиль через Польшу.
Я:
- Вновь подтверждаю, что с этим человеком я не знаком.
После минутной паузы следователь нажимает на звонок, и вертухай уводит Дольника. Следователь просит меня подождать в коридоре. Через час меня вызывает другой следователь и дает подписать протокол допроса, где имеется пункт, косвенно подтверждающий, что я был знаком с Дольником. Я отказываюсь подписать протокол допроса и требую его изменить и перепечатать на машинке. Следователь говорит, что машинистка ушла домой, и он не может это сделать. Я заявляю, что подпишу только исправленный протокол. Следователь уходит, проходят томительные полчаса и, наконец, он возвращается и предла-
гает приехать через три дня, чтобы подписать исправленный протокол, что я и сделал.
Сегодня, размышляя о "деле Дольника", оценивая свое поведение на допросе, я вновь убеждаюсь, что только мой опыт лагерника помог выдержать это испытание и остаться на свободе. Видимо, у следствия не было фотографий наших встреч с Дольником, и поэтому КГБ решило на моих обвинениях поставить точку. За моей спиной был опыт первого ареста и сталинских концлагерей (1950-1955 гг.). Это помогло мне выстоять и выдержать первый допрос и очную ставку с Дольником, отрицая все его показания.
Дольник "сломался" во время следствия. Он был арестован в преклонном возрасте (66 лет) и не знал, как себя вести на следствии.
Позднее, размышляя о поведении Дольника на следствии, я многое простил ему, понимая, под каким страшным давлением со стороны КГБ он находился.
В заключение, рассматривая сионистскую деятельность Дольника, я считаю, что он внес большой вклад в создание еврейского "самиздата" (1960-1966 гг.), и оцениваю ее положительно до ареста в мае 1966 года.
14 августа 1966 года в связи с арестом Дольника был выслан второй секретарь израильского посольства в Москве Давид Гавиш (Зальцман), объявленный "персоной нон грата".
В феврале 1967 года московский суд приговорил Дольника за "шпионаж" к пяти годам тюрем и лагерей.
В 1970 году Дольник был освобожден, и я случайно с ним встретился на складе московской таможни, провожая своего дядю, Израиля Ходорковского, в Израиль. Я поздоровался с Дольником и дружески посоветовал ему рассказать в Эреце всю правду, ничего не скрывая, нашим друзьям в МИД Израиля.
Сегодня, спустя тридцать лет после ареста Дольника,
находясь в Израиле, я прихожу к выводу, что это была провокация КГБ с целью испортить отношения между Россией и Израилем перед Шестидневной войной, которую готовили арабы при поддержке советских властей.
Недавно, весной 1994 года, я написал большое письмо профессору Беньямину Пинкусу, автору книги "Тхия уткума леумит", в котором кратко описал все обстоятельства своего знакомства и ареста Соломона Дольника.
В ответ я получил письмо от профессора Пинкуса, в котором он пишет (по-русски):
"Дорогой господин Маргулис.
Я Вам очень благодарен за Ваше письмо и материалы, которые будут мне нужны для нового издания моей книги или для издания на других языках (если будут такие).
Жалею, что не имел с Вами больше разговоров и встреч перед изданием моей книги...
Еще раз спасибо, с приветом,
Беньямин Пинкус.
20.4.1994".
Глава X ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ В ИЗРАИЛЬ
Глава X
ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ В ИЗРАИЛЬ
Последний период моей жизни в России (1967-1971) оказался наиболее опасным. Я встречался со многими активистами алии, начавшими открытую борьбу за выезд в Израиль, и знал об их деятельности. Это были известные сионисты: Меир Гельфонд, Давид Хавкин, Виталий Свечинский, Тина Бродецкая, Михаил Занд, Виктор Польский, Володя Слепак, деятели культуры - кинорежиссер Михаил Калик, поэт Иосиф Керлер, но о своей деятельности они рассказали или расскажут сами.
Я продолжал заниматься нелегальной сионистской деятельностью, печатая материалы еврейского "самиздата", и начал оказывать материальную помощь евреям, уезжавшим в Израиль. С этой целью в Москве в мае 1970 года был создан нелегальный денежный фонд, которым я руководил совместно с сионистом-лагерником Михаилом Григорьевичем Гурвичем (зихроно ливраха).
Узник Сиона, Михаил Гурвич родился на Украине в местечке Середина Буда в 1904 году в семье часовых дел мастера. Он получил традиционное образование в хедере, прекрасно знал идиш и иврит и в 1921 году стал членом сионистской организации "Гехалуц".
В течение трех лет Гурвич изучал слесарное дело как вид подготовки в выезду в Эрец-Исраэль (ахшара), а затем уехал в Крым, в Ялту, чтобы учиться выращивать виноград. Но до войны Гурвичу не удалось выехать в Палес-
тину и он работал на большом заводе в качестве экономиста.
Во время войны против нацистов инженер-майор Гурвич прошел долгий боевой путь и демобилизовался только в 1947 году. Когда Голда Меир, первый посол государства Израиль, прибыла в Москву, в доме Гурвича собрались евреи, чтобы отпраздновать это событие. Здесь, в присутствии провокатора КГБ, инженера Кавеберга, Гурвич сказал:
- Я пью за счастье народа Израиля. Я готов пойти хоть пешком, чтобы строить свое государство.
Последовал донос, арест, обвинение в "националистической" деятельности, этап в "Камышлаг" в Сибирь.
В Ольжирасе Гурвич встретился с известным сионистом Якой Янаем (Яковом Янкилевичем), переправившим нелегально сотни евреев в Эрец-Исраэль. Позднее, после выхода из концлагеря, Гурвич помог, уже находясь в Москве, Яке Янаю (после фестиваля молодежи и студентов в 1957 году).
Здесь же, в спецлагере в Сибири, Гурвич познакомился с Ефимом Вольфом, студентом математики из Жмеринки, членом молодежной сионистской организации "Эйникайт". Ефим Вольф (я с ним познакомился в омских спецлагерях "Камышлаг" в 1954 году) с благодарностью вспоминает о Гурвиче, идейном сионисте, хорошо знавшем и любившем еврейскую литературу, читавшем наизусть отрывки из произведений Шолом-Алейхема.
Освободившись из концлагерей, Гурвич приехал в Москву, где узнал о смерти горячо любимой жены.
Лагеря и тюрьмы не сломили его, а только укрепили желание продолжать заниматься сионистской деятельностью. Долгие годы его маленькая комната в Фурманном переулке была складом еврейского "самиздата".
Еще до того, как Советы в 1967 году разорвали дипломатические отношения с Израилем, Гурвич по праздникам
посещал израильское посольство в Москве, был лично знаком с послами нашей страны (Иосифом Авидаром, Катриэлем Кацем), дипломатом Давидом Бартовом.
Гурвич всегда действовал тихо, без шума, не выделялся и не выпячивал себя, для него главным в жизни было дело.
Я познакомился с Гурвичем зимой 1965 года, встречался с ним регулярно, поддерживал контакты вплоть до своего отъезда в Израиль в 1971 году. Несмотря на разницу в возрасте, мы стали друзьями на всю жизнь.
Приехав в Израиль в 1981 году в преклонном возрасте (дочь со своей семьей не решилась последовать за ним), Гурвич прожил еще несколько счастливых лет. Он умер 16.12.87 в Иерусалиме, и мы вместе с друзьями похоронили его на кладбище в Гиват-Шауль.
Он радовался успехам нашей страны, ненавидел ее врагов и желал счастья народу Израиля.
В конце 60-х годов в Москве и в других городах России сотни евреев подали заявления на выезд в Израиль. Советские власти отказывали в этом естественном праве евреев жить в своем государстве. В Израиль и на Запад, в газеты и на радио ("Коль Исраэль", "Голос Америки", "Свобода", "Би-Би-Си"), в ООН стали поступать письма и петиции с требованием "Отпусти народ мой!". Началась открытая борьба за выезд в Израиль, в первый период которой десятки евреев получили отказ из ОВИРа.
После ареста "самолетчиков" и Ленинградского процесса (декабрь 1970 года) советские власти, действуя по принципу "кнута и пряника", проводя с одной стороны политику устрашения (аресты), - начали давать разрешения на выезд в Израиль, надеясь этими мерами подавить развитие национального еврейского движения в России. Нам известно, что это не удалось советским властям, и еврейское движение развивалось вплоть до 90-х годов, когда
в Израиль приехали полмиллиона олим из бывшей советской империи.
Но в конце 60-х годов и в начале 70-х в Израиль уезжали единицы, и каждый отъезд евреев на Родину выливался в бурную демонстрацию солидарности в аэропорту Шереметьево в Москве.
Здесь я провожал Нехаму Лифшицайте и позднее познакомился с одним из авторов письма "Обращение в ООН 18 еврейских семей из Грузии" Бенционом Якобашвили.
У меня на квартире, на Гоголевском бульваре, 1 мая 1970 года (мой день рождения) собрались видные деятели сионистского движения, чтобы поговорить по душам и познакомиться поближе. Помню, среди них были кинорежиссер Михаил Калик, поэт Иосиф Керлер, архитектор Виталий Свечинский, инженер Натан Файнгольд и новый гость из Грузии - "Бесо", Бенцион Якобашвили. Бенцион поднялся над столом и держа в руках две бутылки шампанского произнес короткий тост: "За наш Ерушалаим".
За столом воцарилась тишина, и у многих гостей на глазах навернулись слезы...
Через месяц, перед отъездом в Израиль, Бенцион принес мне и Гурвичу крупную сумму денег для помощи активистам алии, уезжавшим в Израиль. Дело в том, что советские власти взимали крупный денежный налог за оформление визы и так называемый "отказ" от советского гражданства, надеясь этим денежным барьером отсеять число отъезжающих евреев. Для многих эта сумма (800 рублей на одного отъезжающего) была очень высокой, и у евреев не было возможности ее заплатить. Именно для этой цели помощи евреям и был создан наш нелегальный денежный фонд. Нашей принципиальной установкой было: помогать каждому еврею, подавшему документы на выезд в Эрец-Исраэль. Позднее, когда в "кассе" стало больше денег (зимой 1971 года крупную сумму денег передал Пинхас Якобашвили), мы стали помогать евреям,
потерявшим работу или оказавшимся в больнице после арестов и демонстраций.
Мы с Гурвичем пытались разыскать сионистов, уцелевших после тюрем и лагерей, чтобы оказать им материальную помощь для выезда в Израиль. С этой целью я написал в Ташкент письмо (открытку) узнику Сиона Ефиму Вольфу, члену организации "Эйникайт", арестованному в 1949 году на Украине за сионистскую деятельность и попросил связаться со мной в Москве. Однако, приехав в Москву, Вольф уже не застал меня - я находился в Израиле.
Передача денег активистам алии была опасным делом: за нами следили агенты КГБ, которых интересовало место хранения денег и источники получения средств для этого фонда. Поэтому, как правило, деньги передавались через посредника, и еврей, получивший их, не мог знать главного "банкира".
В моей памяти осталась история передачи денег летом 1971 года известному сионисту Иосифу Бегуну, только начинавшему в те годы сионистскую деятельность. Для этой цели я встретился с Яшей Чарным (Яков Шхори), работавшим грузчиком на углу улицы Горького и площади Белорусского вокзала. Яков Чарный был хорошо знаком с Бегуном и рассказал, что Иосиф нуждается в средствах для сионистской деятельности.
После беседы с Гурвичем была согласована сумма. На последующей встрече возле Белорусского вокзала я передал деньги Чарному для Бегуна.
Позднее я ближе познакомился с Бегуном, и он бывал в нашем доме на Арбатской площади.
Уже в Израиле я получил несколько писем Бегуна после первой и во время второй его ссылки.
"Это было чудо, - писал Иосиф, - получить твое письмо из Иерусалима на Колыму".
И я тоже рассматривал ответное письмо Бегуна в Иерусалим как "нес". Позднее эти письма Бегуна ко мне в
Израиль были использованы в передаче израильского телевидения "Ограничен в правах" (режиссер Петя Вайнтрауб), и фильм демонстрировался в 1983 году во время Сионистского конгресса в Иерусалиме.
Когда я перебираю в памяти друзей, с которыми встречался более тридцати лет, конечно, в первую очередь я вспоминаю Михаила Калика. У нас было много общего: нас предал "наш" общий провокатор (Лева Головчинер), мы много лет встречались в одной компании, дружили домами, пили водку на днях рождения. И сейчас, через сорок лет после нашего знакомства, мы соседи, живем в Иерусалиме, на одной улице Сдерот Эшколь, обмениваемся книгами и журналами.
Михаил Калик, кинорежиссер, автор таких картин как "Человек идет за солнцем" (1962 год), "До свидания, мальчики!" (1965 год), "И возвращается ветер" (1992 год), был самым известным деятелем культуры, евреем, подавшим заявление на выезд в Израиль в конце 1970 года.
Во всех своих картинах Калик с большой теплотой и смелостью показывал евреев в тяжелые подцензурные годы, когда в России еврейская тема была под запретом. Его имя и авторитет позволили десяткам других еврейских интеллектуалов преодолеть страх и подать документы на выезд в Израиль. Его письма к советским властям стали своеобразным документом еврейского протеста против преследования активистов алии. В своем открытом письме "К русской интеллигенции", которое было передано по радио "Свобода", "Би-би-си" и "Кол Исраэль" (2.05.71), Калик называет те причины, которые побудили его подать заявление на выезд в Израиль. Он писал:
"Выросли поколения евреев, которые не знают ни языка, ни истории, ни древнейшей культуры своего народа. Это печально и безнравственно".
И дальше в своем письме он подчеркивает:
"Ибо как ни интернационален язык кино, корни любого художника в его национальной подоснове. В этой ситуации единственный выход для себя я вижу в единении со своим народом, который в век национальной катастрофы, на грани полного исчезновения, нашел силы возродить себя в своем государстве. Это государство моего народа, воссозданное после тысячелетий мук и скитаний, и здесь я вижу свое место".
Чтобы запугать и сломить кинорежиссера, КГБ состряпал уголовное дело[1].
17 февраля 1971 года ОБХСС (КГБ) произвел обыск в квартире режиссера, описал все имущество, включая сберкнижки, лишив Калика и его семью средств к существованию.
Именно в этот тяжелый период мы с Гурвичем решили помочь Калику и передали через посредника крупную сумму денег, которую он вернул перед отъездом в Израиль другим активистам алии.
Это была своевременная поддержка, которая помогла Калику выстоять перед нажимом КГБ и продолжать борьбу за выезд в Израиль, куда кинорежиссер и его семья приехали в середине ноября 1971 года.
Так наша скромная помощь помогала евреям приехать в Эрец-Исраэль.
[1] Показ Каликом своих картин по просьбе различных организаций был представлен КГБ-ОБХСС как частнопредпринимательская деятельность. УК РСФСР, ст. 153, ч. I.
Глава XI ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ В МОСКВЕ
Глава XI
ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ В МОСКВЕ
1. Писатель Натан Забара.
Период моей жизни перед отъездом в Израиль был наиболее интересным и насыщен важными событиями. Именно в эти годы судьба подарила мне, как бы на прощанье, незабываемые встречи и знакомства. Я встречался и дружил со старыми сионистами-лагерниками, которые мечтали жить в Эрец-Исраэль, но многим это было не суждено...
Я вспоминаю Натана Забару, двадцатилетие со дня смерти которого мы отмечали в 1995 году в Иерусалиме.
С Натаном Забарой я познакомился в конце 50-х годов и сразу подружился. Забара в 1950-1956 гг. находился в колымских "спецлагерях" по обвинению в "еврейском буржуазном национализме".
Натан Забара писал на литературном идиш, прекрасно знал иврит, получив традиционное еврейское образование в хедере.
В одном из рассказов герой Натана Забары цитирует публициста Людвига Берне, отрывок, прекрасно характеризующий самого автора - искателя еврейской правды: "...когда Пифагор открыл свой знаменитый закон, он принес в жертву богам сто быков, и с тех пор быки трепещут, когда происходит открытие новой правды...".
И мне хочется открыть часть той правды о личности Забары, которую не смогли рассказать его многочислен-
ные критики и рецензенты в России. Я хочу вспомнить писателя Натана Забару, еврейского патриота, всю жизнь мечтавшего о жизни в Эрец-Исраэль.
Мысленно перебирая наши встречи, я вспоминаю одну из них. Это был 1967 год, когда еврейская армия одержала блестящую победу над арабами в Шестидневной войне. Советская печать как будто онемела, не зная, как объяснить это чудо. Простые русские люди проникались все большей симпатией к еврейскому государству. В народе родилась поговорка "Бей по-израильски". Евреи России были горды и счастливы славной победой своих братьев. И вот именно тогда официальная советская печать начала разнузданную пропаганду против "израильских агрессоров". Советские вожди решили представить белое черным и разорвали дипломатические отношения с Израилем. И, как по команде сверху, советская пресса начала публиковать письма "трудящихся", осуждающие Израиль.
Натан Забара рассказал мне тогда, что ему тоже позвонили из редакции журнала "Советиш Геймланд" и попросили поставить свою подпись под письмом против "израильских захватчиков"; На это Забара ответил: "Если я это сделаю, пусть отсохнет рука моя...". И его оставили в покое...
Я вспоминаю наши беседы. Всегда о еврейском народе он говорил с чувством восхищения.
"Настоящий еврей это тот, кто чувствует сердцем. И для меня так называемый "местечковый еврей" значительно ближе ассимилированного интеллектуала, - говорил он.
- А кто были дедушки и бабушки Бялика, Бен-Гуриона и Жаботинского? Разве не местечковые евреи?.. И кем стали их внуки, ты сам знаешь...".
И поэтому не случайно многие герои его произведений - это представители маленького еврейского местечка, разрушенного вихрем революции.
И сам Забара родился в декабре 1918 года в местечке Рогачев, между Поденным и Звилем (Новоградом-Волынским). Позднее он описал свое родное местечко, создав цикл романов о Ниловке, ставшей синонимом городка на Волыни подобно Касриловке Шолом-Алейхема и Словешне Кипниса.
Начав свой творческий путь в 1930 году, Забара стал автором таких известных произведений на идиш как "Радио-Роман" (1932 г.), "Отец" (1940 г.), пьеса "Весна в бункере после окончания Второй мировой войны".
В последние годы жизни Забара работал над исторической эпопеей "Гальгаль ахозер" (1967-1975), книгой, которую он писал до последней минуты своей жизни. Первая часть этого романа ("День еще придет") появилась в России в 1972 году.
Это произведение является главным трудом жизни писателя, в котором выражены его национальные и философские взгляды. Этот роман о жизни евреев Прованса и Испании охватывает огромный период: от конца XII века и до наших дней. Натан Забара рисует портреты известных деятелей, евреев и не евреев, изображает ряд исторических событий, трагических и радостных в жизни еврейского народа. Это повествование о несокрушимой силе духа нашего народа, вере в его творческие силы. Перед нами проходит целая галерея портретов выдающихся еврейских поэтов и мыслителей "золотого века" еврейства Испании. Среди них мы видим Рамбама (1135-1204), Ибн Габироля (1020-1057), Ибн Эзру (1089-1164), Иехуду Галеви (1075-1141), Иехуду Альхаризи (1170-1235) и других известных еврейских деятелей. Гуманистический пафос романа выражен в центральной идее прославления человека и еврея, борца и мыслителя.
По свидетельству одного из критиков, литературный замысел родился у писателя во время его пребывания в военном госпитале в 1943 году в Грузии.
Натан Забара опубликовал в газете "Эйникайт" статью о работе сотрудника Академии Наук Арона Крихели над поэмой "Витязь в тигровой шкуре" Шота Руставели. В своей статье Арон Крихели (был арестован в сталинские годы за "еврейский буржуазный национализм", директор Музея истории и этнографии евреев Грузии, узник Сиона,[1] приехал в Израиль и умер в 1974 году) рассказывает о том, что в гениальной поэме встречается имя выдающегося еврейского поэта Ибн Эзры, современника Руставели. Статья Арона Крихели была посвящена взаимоотношениям Шота Руставели с евреями в эту эпоху.
Все это крайне заинтересовало Натана Забару и позднее определило время и место его знаменитой исторической эпопеи. Кроме этого, Натан Забара обратился к поискам "корней" - истории своей семьи и рода "Забара", ведущей в средние века.
Это привело писателя на юг Франции, в Прованс и Испанию конца XII - середины XIII веков, в города Лунель, Нарбон, Монпелье (Франция), Барселона (Испания), Салерно (Италия), где жили реальные евреи, ставшие позднее героями его книги.
Ось, вокруг которой развивается фабула романа, - это судьба известного врача и гуманиста Иосифа Бен Меира Забара и его сына, врача Йоэля Забара, их жизнь и встречи с титанами той эпохи золотого века еврейской поэзии и философии в Испании.
Думается, что не менее важным толчком в решении написать исторический роман о жизни еврейского народа, было пребывание писателя в концлагере. Натан Забара был арестован в страшные годы разгрома еврейской культуры в России и обвинен в "еврейском буржуазном национализме". Шесть лет он провел в колымских спецлагерях.
[1] Арон Крихели. Родился в 1906 г. в Цхинвали. В заключении в 1949-1954 гг.
Здесь Забара стал душой маленькой еврейской общины концлагеря и хранителем национальных традиций.
В лагере, где характер каждого человека раскрывается до конца, Забара был образцом мужества, честности и благородства. Его товарищи, узники Сиона, теперь живущие в Израиле, вспоминают эпизод, ставший легендарным. Они рассказывают о том, как Забара вел пасхальный седер в лагере. Сидя за столом лагерной каптерки, в присутствии своих товарищей он произнес на иврите незабываемые слова Агады: "В этом году здесь, в будущем году в стране израильской. В этом году - рабы, в будущем -свободные люди".
Забара считал, что и в концлагере каждый еврей является представителем своего народа и должен показывать пример своим поведением. Товарищи Забары по концлагерю вспоминают эпизод, когда Натан замахнулся топором на еврея, любителя "лагерной коммерции", меняющего пайку на махорку, и потребовал вернуть хлеб обратно.
Размышления о судьбе евреев, попавших в концлагеря за национальные идеалы, стали важнейшим толчком в решении Забары написать исторический роман о жизни и борьбе еврейского народа.
После выхода из лагерей, уже в начале 60-х годов, писатель стал собирать материалы для своего романа. Из США, из ИВО (Институт изучения культуры на идиш), от друзей Забара начал получать книги и материалы о жизни евреев в средние века.
Я бывал в те годы в доме писателя в Киеве и видел в его неубранной холостяцкой квартире высокие стопки книг, полученных из ИВО. Попыхивая трубкой, он бережно перелистывал страницы, удаляясь в даль веков. Большой любитель книг, Забара, бывая в гостях у друзей, забирал нужные ему томики для работы. Потом товарищи накладывали на него "контрибуцию" - и Натан "возвращал" книги по еврейской истории.
Но изучая средние века, нужно было что-то кушать. Забаре жилось не сладко. И он вынужден был писать на современные "советские" темы и печататься, чтобы не умереть с голоду. Он так и говорил: "Нужно кормить роман". Бывали дни, когда он жил, питаясь хлебом и селедкой. Но желание написать книгу о судьбе еврейского народа помогло ему преодолеть все препятствия.
И была еще одна цель. Хотя темой книги была жизнь евреев Прованса и Испании в средние века, писатель в своем романе путем аналогии воскрешает борьбу евреев России за выезд в Израиль, начатую в конце 60-х годов.
Забара был не только свидетелем этой борьбы, но и ее участником. Не случаен и тот факт, что известные активисты алии в Киеве и Москве были его друзьями. Мало кто знает, что Забара был одним из первых преподавателей иврита в Киеве, и некоторые из его учеников живут сейчас в Израиле. Во время процесса Кочубиевского в Киеве Забара подвергался допросам КГБ, как и его друзья, молодые киевские сионисты.
Желая продолжать работу над романом и зная, что он серьезно болен, писатель берег каждую минуту, отведенную судьбой.
В последние годы жизни Натана Забары я поддерживал с ним дружеские связи, получая письма и беседуя по телефону.
Вот что писал Забара за год до смерти (Киев, 3.5.74): "Со здоровьем я подкачал. У меня уже дважды залатанное сердце. Совсем недавно больше месяца лежал в больнице после повторного инфаркта. Но необходимо бодриться, еще много работы, и, все, все еще предстоит на жизненном пути...".
Его страстным желанием было опубликовать свой роман в Израиле на иврите.
Беседуя со мной по телефону в июле 1974 года, Забара
сказал: "Я прошу опубликовать книгу в Израиле и отказываюсь от гонорара".
Вскоре после этого прибыло письмо от писателя, в котором он писал: "Я был бы счастлив увидеть первые две книги в переводе на иврит в Израиле. Могу это подтвердить любому издателю, от которого получу соответствующее предложение". (Письмо из Киева от 26.7.74 г.)
Это было последнее письмо Натана Забары в Израиль. Напряженно работая над завершением своей четырехтомной эпопеи, он скоропостижно скончался в Киеве в феврале 1975 года (17.2.1975). Эта печальная весть явилась тяжелым ударом для всех друзей Натана, почитателей его таланта и любителей еврейской литературы на идиш.
За месяц до нашего отъезда в Израиль (ноябрь 1971 г.) Натан Забара приехал в Москву и передал мне рукопись, где были напечатаны два первых тома его романа "Галь-галь ахозер", на пишущей машинке на языке идиш, в количестве около трехсот страниц. Забара просил меня сфотографировать оригинал и вывезти пленку в Израиль для последующей публикации. Видимо, писатель не очень доверял издателям журнала "Советиш Геймланд" и советской цензуре. Он хотел быть уверенным, что его книга будет надежно храниться в Израиле и не боялся рисковать...
Выполнить просьбу писателя было нелегко: все копировальные фотоустановки контролировало КГБ. Но я нашел еврея, работавшего в закрытом институте, который согласился сделать эту работу. Это был Борис Свердлов, живший недалеко от меня на Арбате, а сейчас он находится в Израиле вместе с женой Генриэттой и живет в Иерусалиме. Долгие годы я боялся писать об этом смелом человеке, так как он находился в России. Я думаю, что он выполнил эту работу и рисковал потому, что в душе его не погас огонек любви к еврейскому народу.
После приезда в Израиль я пытался издать роман Забары на иврите и русском.
За эти годы в Киеве скончался Натан Забара (17.2.75), и в 1979 году, видимо, получив разрешение родственников Забары, издательство "Советский писатель" выпустило неоконченный роман Забары отдельной книгой.
Сейчас в Израиле хранится первый экземпляр романа, не прошедший через советскую цензуру, и он ждет своего издателя. Натан Забара мечтал увидеть свой роман изданным в Израиле на иврите и позднее на русском языке.
Мне удалось опубликовать главу из романа, "Письмо Рамбама", по рукописи, хранящейся в Израиле, в переводе с языка идиш на русский язык, в журнале "Менора" (редактор, зихроно ливраха, Павел Гольдштейн) в 1978 г. (№ 17), в переводе писателя Авраама Белова.
Вот что написал Авраам Белов в журнале "Менора": "Писать, живя в Советском Союзе, роман, среди действующих лиц которого гигант еврейского духа Рамбам, его современник, гениальный поэт Альхаризи и их многочисленные соратники, выдающиеся деятели нашей национальной культуры, - творческий подвиг. Для этого нужен не только писательский талант, но и гражданское мужество. Но и этого мало - необходимы глубокие знания истоков, умение черпать оттуда. Всем этим обладал Натан Забара".
Прошли годы после смерти Натана Забары, и хочется увидеть мечту его жизни осуществленной - перевод книги на иврит и русский в Израиле.
2. Встречи с Израилем Минцем.
После смерти Эзры Моргулиса и ареста Соломона Дольника ко мне поступил их нелегальный архив, состоявший из материалов "еврейского самиздата". После Шестидневной войны в эту "библиотеку" попал перевод книги К. Цетника ("Часы над головой") о немецких концлагерях, сделанный Израилем Минцем, а в 1968 году я познакомился с ним лично.
Израиль Борисович Минц появился у нас в квартире на
Гоголевском бульваре после моей беседы с Михаилом Григорьевичем Гурвичем ("Стариком"), который просил меня оказать Минцу помощь. "Старик" рассказал, что Минц много лет находился в концлагерях, идейный старый сионист, которому можно полностью доверять.
И вот мы сидим в нашей маленькой комнате и делимся лагерными воспоминаниями. Минц - высокий, крепкий человек, с руками молотобойца, с круглой, лысой головой - сразу внушал доверие собеседнику.
Минц был знаком с сотрудниками израильского посольства, знал лично многих активистов алии и уже много лет занимался переводами израильской литературы на русский язык для евреев, начавших борьбу за выезд в Израиль.
В этот первый визит Минц поделился своими мыслями о связях сионистов и русских диссидентов. Израиль Минц, как и большинство старых сионистов, поддерживал принцип неприсоединения нашего сионистского движения к диссидентам.
В этот период, 1968-1971 годы, намечается тенденция чисто "технического" сотрудничества и использования методов "демократов" в наших национальных целях. Примером такого "технического" сотрудничества с моей стороны было хранение еще в 1966 году "Белой книги" Александра Гинзбурга о процессе Даниэля и Синявского. Первый экземпляр "Белой книги", содержавший документы и фотографии, хранился у меня на квартире, в то время, как агенты КГБ искали ее во многих домах Москвы и проводили многочисленные обыски. Это была помощь по "формуле": "зека в беде", ставшая неписанным законом советских концлагерей.
Поиски и выявление провокаторов и стукачей, передача писем, часто через "общих" корреспондентов на Запад - были примерами "технического" сотрудничества. Но всегда мы, сионисты-лагерники, считали главной задачей нашего движения борьбу за алию и выезд в Израиль.
После нескольких встреч Минц попросил меня сделать его фотографию.
От друзей в Израиле я получил пластинку еврейских народных песен и каталог художника Эммануэля Ронкина, погибшего в Шестидневной войне. Именно эту книгу рассматривает Минц на своей фотографии.
Позднее, приехав в Израиль, я часто встречался с Минцем и узнал много о его жизни. Уже в начале 20-х годов Минц вступил в России в сионистскую организацию "Гехалуц", был арестован, выслан в Эрец-Исраэль, вернулся в страну советов, был вновь арестован и провел в тюрьмах и лагерях более двадцати лет.
Всю жизнь Минц оставался верен идеям Иосифа Трумпельдора, руководителя "Гехалуца", мечтавшего увидеть новое поколение евреев: "Поколение, которое могло бы быть как кусок железа. Металл, из которого можно выковать все, что нужно для национальной машины. Не хватает колеса? Я колесо. Гвоздя, винта, блока? Пожалуйста. Нужен учитель, врач, юрист? Нужно рыть землю. Рою, как все".
Эта теоретическая формула Трумпельдора стала жизненным правилом для Минца на долгие годы.
После ареста в Москве в 1937 году за сионистскую деятельность начался тяжелый период в жизни Минца: он работал шахтером и инженером в далекой заполярной тундре, на краю света, в концлагерях на Воркуте. Этот период жизни Минц описал в своей книге на иврите "Гиблые снега", вышедшей в Израиле в 1982 году.
Находясь в Москве в 60-е годы, Минц начал большую и плодотворную работу по переводу книг для "еврейского самиздата". Его привлекла тема возрождения и строительства государства Израиль, история еврейского народа и печальная страница гибели шести миллионов евреев. Борьбе еврейского ишува за создание государства Изра-
иль посвящен перевод Минцем книги о героической обороне кибуца Яд-Мордехай в 1948 году.
Эту книгу ("Шесть дней Яд-Мордехая") на иврите Минц получил от своего товарища Авраама Гата (Городинского), большого любителя книг, известного среди друзей под именем "Книжник". Автор этой книги, австралийская писательница Маргарет Ларкин, рассказывает о евреях-кибуцниках, отразивших атаки египетских танков во время Войны за независимость. Книга увидела свет на иврите в октябре 1963 года, выдержала восемь изданий (до 1972 года), переведена на многие европейские языки.
В своем предисловии к книге бывший начальник генерального штаба Армии Обороны Израиля, генерал Ласков писал:
"Это книга о борьбе горстки людей, земледельцев, выстоявших против значительно превосходящего их противника благодаря мужественному сопротивлению, остановивших целую вражескую дивизию (египетскую - М. М.). Они приняли главный удар на себя и, тем самым, отвели его от других поселений".
Израиль Минц приехал в Эрец-Исраэль в 1973 году и в конце года поехал в кибуц Яд-Мордехай, чтобы читать лекции в ульпане для олим из России. Перед лекцией Минц отправился на экскурсию по кибуцу, восстанавливая в памяти материалы книги.
"Я вышел на поле прежних боев и издалека увидел водонапорную башню, простреленную снарядами, с вытекшей водой, как это было в 1948 году во время боев с египетским полком"[1].
Когда Минц приблизился к панорамной площадке, он стал задавать вопросы кибуцнице, сопровождавшей его.
[1] Интервью И. Минца на иврите для Центра документации восточно-европейского еврейства. Иерусалим. Еврейский университет.
- Где находились курятник, коровник, консервная фабрика, место прорыва первого египетского танка? - спрашивал Минц.
Кибуцница растерялась, заплакала и стала допытываться:
- Скажи, кто ты? Кто ты?
Минц рассказал, что разыскивает девушку, державшую телефонную связь под огнем противника и оставшуюся в живых среди немногих уцелевших.
Женщина плача сказала:
- Это я - та Ривка!
Тогда Минц назвал свое имя[1].
Переводчик книги и кибуцница Ривка из Яд-Мордехая вновь пережили волнующие минуты, вспоминая эпизоды обороны героического поселения.
Я также побывал в кибуце Яд-Мордехай через несколько лет после приезда в Израиль. Я проходил возле простреленной снарядами водонапорной башни, видел макеты египетских танков, проволочные заграждения, окопы - всю восстановленную панораму обороны кибуца и поражался мужеству и стойкости евреев.
В предисловии к книге, переведенной Минцем для еврейского "самиздата", ее автор Маргарет Ларкин писала:
"Они боролись за землю, возрожденную их руками, за дома, которые они построили с таким трудом... Они были переполнены чувством патриотизма и любовью к своей стране. Таким был дух, который отчасти уравновесил борьбу между двумя тысячами египтян и 144 мужчинами и мальчиками Израиля".
Теперь и я понял, почему Минц перевел именно эту книгу.
К исторической тематике переводов Минца для еврейского "самиздата" примыкает работа об истории театра
[1] Интервью И. Минца. Там же.
"Габима" - национального театра Израиля. Перевод был сделан Минцем в Москве в 1972 году по книге Ицхака Нормана "Брейшит Габима". Предисловие к книге "Брейшит Габима" и одна из статей "Дневника" Бен-Гуриона в переводе Минца опубликованы в Израиле (журнал Иосифа Бегуна "Авив"). Книга "Брейшит Габима" Ицхака Нормана - это сборник статей, воспоминаний поэта Хаима Бялика, артистов Ровиной, Мескина, Финкеля об основателе "Габимы" - Нахуме Цемахе, к 25-летию со дня его смерти.
Книга воскрешает яркую страницу борьбы за возрождение иврита на еврейской сцене и вводит читателя в творческую атмосферу начала зарождения студии, а затем театра в Москве. Она знакомит читателя с благородной ролью Станиславского, решившего помочь еврейским актерам и его ученику Вахтангову, ставшему первым режиссером гениальной постановки "Дибука" в январе 1922 года в Москве.
Пьеса "Дибук" писателя Анского, в переводе Бялика на иврит, возвращает нас в маленькое еврейское местечко середины XIX века на юге России. Душа Ханана, умершего от любви к Лее, вселяется в нее и приводит к трагическому концу. Зрители в России, Европе и Америке восторженно встретили спектакль, ставший рубежом в истории возрождения театра на иврите.
Бен-Гурион, находившийся в 1923 году в Москве, записал в своем дневнике впечатления о постановке "Дибука". Бен-Гурион писал: "Я целиком подпал под власть высокого искусства. Ошеломленный увиденным, всем калейдоскопом старой еврейской жизни,.. я постигал древнюю душу своего народа, трепещущую среди стен синагоги, жизнь, одухотворенную Торой, наполненную религиозным экстазом, насыщенную тревогой, тоской и мечтой". (Перевод И. Минца.)
Бен-Гурион был потрясен игрой актеров, пришел в "Га-
биму" второй раз на спектакль и позднее подружился с актерами. Особенно его поразило, что это чудо произошло в России. Он писал: "Неужели эта изумительная игра, эта бесподобная сцена, осуществлены в наши дни в Москве, русской, коммунистической, среди нэповского окружения?! И на таком безукоризненном иврите!..".
И я добавлю от себя: в таком прекрасном переводе "Дневника" Бен-Гуриона на русский язык.
Как и других зрителей, Бен-Гуриона потрясла сцена танца нищих в спектакле "Дибук":
"Это был танец мертвецов, подымавшийся во втором акте до вершины драматического искусства, до душевного потрясения". (Бен-Гурион, "Дневник", перевод Израиля Минца.)
Минц высоко оценивал роль театра "Габима", указывая в предисловии к переводу, что это была новая ступень в развитии самобытного искусства еврейского народа. Он писал: "Возникновение "Габимы" - закономерный результат жизненности еврейского духа, еврейской культуры, внесшей в мировую культуру великие эстетические ценности".
К трагической странице уничтожения нацистами шести миллионов евреев в годы Второй мировой войны, относится тема книги К. Цетника "Часы над головой", полученной Минцем от поэта Авраама Шлёнского, с которым переводчик переписывался долгие годы. Эту книгу в желтом переплете, с лагерным номером (№ 135633) К. Цетника, я прочитал уже в Израиле. В ней показаны переживания мальчика, еврея, узника Освенцима, нарисованы картины от его детства в маленьком польском городке до газовых камер лагеря смерти.
Перевод Минца при пересылке из России в Израиль был потерян, и я надеюсь, что будущие историки еврейского самиздата разыщут эту работу.
Но второй перевод Минца, книга К. Цеткина "Дом ку-
кол", был опубликован в Израиле в 1975 году. Героиня книги, еврейка Даниэла, обитательница "Дома кукол" - дома терпимости для немецких солдат - сознательно идет на смерть, и ее выбор призывает к сопротивлению и борьбе.
Мне удалось познакомиться только с частью переводов, сделанных Израилем Минцем в эпоху "еврейского самиздата", хранившихся в нашем московском сионистском архиве. Все они свидетельствуют о его художественном вкусе, умелом выборе книг, имеющих большое воспитательное значение. Переводы Минца помогли заложить идеологический фундамент нашего возрождающегося еврейского движения в конце 60-х годов в России.
В Израиле я долгие годы встречался и дружил с Израилем Борисовичем Минцем. Всегда восхищался ясности мысли и силе духа этого идейного сиониста. Минц был председателем Совета Организации Узников Сиона, а я, являясь его заместителем, часто вел заседания под его руководством. Минц бывал у нас в Иерусалиме и писал письма на иврите моей дочери, сабре, Деборе, родившейся в 1973 году.
12 мая 1989 года в кибуце Шфаим мы похоронили Израиля Минца...
В моей памяти остался еще один гордый еврей, отдавший все силы еврейскому народу.
3. Памяти Якова Эйдельмана.
Последнюю главу своих очерков я хочу посвятить памяти и трагической судьбе своего старшего друга - Якова Эйдельмана (1896-1978).
Яков Эйдельман, отец Натана Эйдельмана, известного писателя и литературоведа, занимает особое место среди авторов еврейского "самиздата": его "Диалоги" читали в конце 60-х годов в Москве известные активисты алии, начавшие открытую борьбу за выезд в Израиль (Израиль Минц, Меир Гельфонд, Люся Мучник, Михаил Калик), а
также в Ленинграде (Саша Бланк, Давид Черноглаз), и многие другие... Яков Эйдельман мечтал о том дне, когда "Диалоги" прочтут израильские читатели. Яков Эйдельман мечтал жить в Израиле... Но судьба распорядилась по-другому.
Только спустя двадцать лет мне удалось опубликовать "Диалоги" в газете "Наша страна" в январе 1991 года. Тогда я написал несколько страниц о своем покойном друге Якове Эйдельмане.
Воистину рукописи не горят... В этом я вновь убедился, когда совсем недавно г-жа Бялая-Ратнер, участница еврейского движения, долгие годы находившаяся в отказе, привезла из Москвы "Диалоги" (декабрь 1990 г.) - монографию Якова Наумовича Эйдельмана, умершего в России в 1978 году.
Это "самиздатовское" произведение покойного сиониста было очень популярно в кругах еврейских активистов алии Москвы в конце 60-х годов. В "Диалогах" в форме полемики сиониста с евреем-ассимилятором защищаются идеи алии, строительства еврейского государства, дается отпор фальсификаторам ТАНАХа. Чтобы понять глубину этого произведения надо прочитать монографию полностью. Но о нескольких важных идеях и мыслях Эйдельмана я хочу рассказать.
В полемике с евреем-ассимилятором Эйдельман защищает понятие "национализм" и находит в нем рациональное прогрессивное зерно. Яков Эйдельман писал:
"У одних национализм - это идиотская ограниченность, отвратительный культ своего народа, любование всеми его недостатками, воинственное отстаивание всего, что отжило, что должно быть преодолено, отброшено, - это превосходство своей страны, своего народа над всеми прочими странами и народами.
У других национализм - это привязанность к лучшим традициям своего народа, уважение к его истории, боль за
его неудачи и пороки, активное участие в борьбе за его свободу и независимость". ("Наша страна", 28.12.1990, стр.8)
Именно так думал и сам покойный автор "Диалогов".
В ответ на упрек еврея-ассимилятора в равнодушии к судьбам России Яков Эйдельман писал:
"О нет, я не равнодушен к судьбам России... Я не стану отрицать влияние русской культуры, русской литературы... И все же я считаю, что понятие "народ" выше понятия "Родина". И родина для меня там, где ее видит мой народ". ("Наша страна", 28.12.90)
В своих "Диалогах" Яков Эйдельман писал, что борьба еврейского народа за полное национальное возрождение, стремление возвратиться на свою историческую родину... такая борьба представляет собой величайшую революцию в жизни нашего народа и прогрессивнейшее явление в истории всего человечества...". ("Наша страна", 11.1.1991, стр.9)
Третью главу своей монографии Яков Эйдельман закончил клятвой, которую дали пленные иудеи в Вавилоне 2500 лет назад:
"Да прильнет язык мой к гортани, и да отсохнет десница моя, если я позабуду тебя, Иерусалим!". ("Наша страна", 11.1.1991, стр. 9)
Этой клятве был верен и сам Яков Эйдельман до последнего дня своей жизни.
...С Яковом Эйдельманом я познакомился в конце 1968 года в Москве. Я жил тогда на Гоголевском бульваре, а Эйдельман - в одном из переулков на Смоленской площади. Мы часто встречались и подружились. Оба сионисты-лагерники, мы быстро нашли общий язык.
В его дом приходили такие известные сионисты как Цви Прейгерзон, Меир Гельфонд, Израиль Минц, поэт Иосиф Керлер.
В конце октября 1971 года я получил разрешение на
выезд в Израиль с предписанием ОВИРа покинуть Россию в течение десяти дней. В эти дни мне позвонил Яков Эйдельман и попросил вывезти его еврейский архив в Израиль (включая "Архив Керлера", находившийся у него). Сознавая всю степень риска, я согласился, так как понимал, что это последняя просьба старого друга, которого я никогда больше не увижу.
Мы с друзьями переправили на юг России большой чемодан с сионистской литературой, среди которой находились и знаменитые "Диалоги". Но ежедневная слежка КГБ помешала вывезти эти документы в Израиль.
И вот теперь, спустя двадцать лет, рукопись вновь стала достоянием еврейских читателей. Но ее автор, Яков Эйдельман, узник Сиона, журналист и театральный критик, не дожил до этих дней.
Яков Наумович Эйдельман родился в 1896 году в Житомире, в большой еврейской семье, и, преодолев процентную норму, поступил в общеобразовательную гимназию. Уже в юности он был большим еврейским патриотом и не прощал оскорблений в адрес своего народа. Так однажды, будучи учеником VI класса гимназии, Яков Эйдельман "оскорбил" учителя черносотенца Горяинова. В ответ на реплику Горяинова: "Эйдельман, бросьте ваши еврейские штучки", - он ударил антисемита-учителя классным журналом по лицу. В результате Яков Эйдельман был исключен из гимназии с волчьим билетом и позднее закончил ее экстерном в Польше.
После Первой мировой войны он увлекся театром, организовал вместе с друзьями в Киеве театральную студию "Оманут" ("искусство") на иврите.
Переехав в Москву в начале 20-х годов, Эйдельман и его жена Мария Натановна подружились с актерами театра "Габима", уехавшими сначала на гастроли в Европу, а затем в США и оттуда в Эрец-Исраэль.
В Москве Яков Эйдельман стал журналистом, извест-
ным рецензентом и театральным критиком. Во время сталинских "чисток" середины 30-х годов его, возможно, спасла от ареста "беспартийность".
В годы войны против нацистов Яков Эйдельман, сорокалетний военный корреспондент прошел путь через донские степи, Украину, Молдавию, Бухарест и Прагу, а затем был послан на Дальний Восток - в Манчжурию и Порт-Артур. Только в декабре 1945 года капитан-танкист Яков Эйдельман, кавалер пятнадцати орденов и медалей, вернулся в Москву.
Затем началась работа в радиокомитете, передачи на Запад, статьи об искусстве.
В конце 40-х годов в России наступили погромные времена, и Эйдельмана увольняют с работы за "крамольное" высказывание: "Да, Софронов - это не Чехов".
Но это была только прелюдия: Эйдельман в разговорах с провокатором Лещинским возмущался нарастающим антисемитизмом, протестовал против раскрытия псевдонимов еврейских журналистов, а тот передавал все это в МГБ. 4 ноября 1950 года эти "беседы" закончились арестом. Яков Эйдельман прошел весь путь сионистов, обвинявшихся в "еврейском буржуазном национализме": Лубянка, Бутырки, Воркута, статья 58-10, срок - 10 лет концлагерей особого режима.
Находясь в воркутинских лагерях, Яков Эйдельман говорил о еврейском вкладе в мировую культуру, давая отпор антисемитам. В лагерном "Дневнике", который мне прислала его вдова Мария Натановна незадолго до своей смерти, запечатлен такой эпизод:
"Почему-то вспомнил об одном лагерном "спутнике". Гейман считал себя поляком. Выдавал себя за студента Ленинградского университета, филолога. Гнуснейший антисемит из всех, которых когда-либо встречал. Не упускал ни одного случая выявить это свое зоологическое нутро.
Ну, и досталось ему от меня! Немало смешили окружаю-
щих наши схватки. Особенно смешило их то, что я, "обыгрывая" фамилию моего противника и некоторые его черты, показывал, что Гейман еврей, тщательно скрывающий свое происхождение, и потому так яростно прибегает к помощи антисемитского лексикона (хотя, на самом деле, я его евреем не считал).
И вот однажды мы вместе попали на два месяца в БУР (барак усиленного режима, т. е. "тюрьма в тюрьме"). Нашу компанию там составляли одни блатные. Гейман из кожи лез, чтобы завоевать их симпатию как "идейный и непреклонный антисемит". Он заявил:
- Вот это и есть жидовское обыкновение: всех гениев присваивать себе! Я не удивлюсь, если вы нагло причислите к жидам и создателя нашей музыки - Венявского!
Вот так совпадение! Я опять-таки, не теряя самообладания, спокойно реагировал:
- Вы угадали: тоже еврей. И почему это вас так влечет к еврейским композиторам?
Неудержимый хохот блатных. Издевательские возгласы по адресу Геймана. Он взбешен. Топает ногами, орет что-то несусветное. Наконец, обращается ко всем свидетелям этой сцены:
- Я вам докажу, что этот тип (т. е. я) сочиняет. Завтра докажу!
Утром выяснилось, что он имеет в виду. На рассвете всех обитателей БУРА, как это делалось ежедневно, отправляли к месту работы - за 4 километра, где мы строили мост. Был сильный мороз - свыше 45 градусов. Немного поработав и изрядно замерзнув, мы все побежали в хатку, где топилась печурка - обогреться.
Хата была переполнена до отказа: мост строили не только мы, "буровцы", но и другие лагерники... Только уселись - и вдруг раздается веселый голос Геймана:
- Здравствуйте, пан Жулавский! И, обращаясь к нам, добавляет:
- Ну вот сейчас разоблачим этого враля (т. е. меня)! Жулавский, польский врач, очень культурный и деликатный человек, доставленный в Воркуту из Варшавы, пользовался общим уважением. Гейман, как "неполноценный" поляк, ни разу в Польше не побывавший, явно заискивал перед ним.
- В чем дело? - удивленно спросил Жулавский.
- Скажите, пан Жулавский, - сладеньким голоском спрашивает Гейман. - А кто был по национальности Венявский?
- Польский еврей, - последовал ответ.
Ну и потешались лагерники долгое время над Гейманом".
...После выхода из лагерей в 1954 году, Эйдельман начал свою нелегальную "самиздатовскую" деятельность. О раннем периоде "самиздатовской" деятельности Якова Эйдельмана нам известно очень мало. В неопубликованных воспоминаниях Меира Гельфонда[1] имеется рассказ о передаче ему Эйдельманом материалов, написанных автором до 1960 года.
Эти скупые сведения остались в памяти историков, которым еще предстоит изучить самиздатовские произведения этого периода.
Но важнейшим произведением покойного сиониста были знаменитые "Диалоги". В конце 1968 года в Москве по каналам "самиздата" стала распространяться рукопись Якова Эйдельмана "Диалоги".
"Незаконченные Диалоги" (или просто "Диалоги") включают 100 страниц машинописного текста (восемь глав), которые были написаны между 1968-1971 годами,
[1] Об этом сообщает Краткая еврейская энциклопедия (т. VII, стр. 636); "В 1956-1960 гг. он (Яков Эйдельман - М. М.) написал статьи о Синайской кампании 1956 года и о Ханне Сенеш, работу "А и Б", посвященную изложению основ сионизма".
последняя, девятая глава, видимо, закончена в 1977 году, за год до смерти автора. В своей работе Эйдельман подвергает критике идею ассимиляции евреев в России и призывает к алие в Израиль.
Долгие годы после приезда в Эрец-Исраэль я переписывался с Эйдельманом, а после его смерти со вдовой Марией Натановной. В одном из последних писем, присланных в Израиль, Мария Натановна Эйдельман писала (5.12.1990):
"Яков Наумович был предан своему народу, радовался его успехам и гордился ими. Он был и остался самым преданным и горячим защитником всего лучшего, что существует в еврейском народе, и любил Израиль...".
После смерти Якова Эйдельмана, в память о нем, мы посадили деревья в роще Узников Сиона, в горах Гило под Иерусалимом.
Эпилог
ЭПИЛОГ
Я счастлив, что приехав в Израиль, смог внести свой скромный вклад в дело строительства нашего молодого государства.
Мне удалось опубликовать около сотни статей и более пятисот фотографий в газетах и журналах, работая фотокорреспондентом на телевидении Израиля.
Я счастлив, что являюсь участником великого строительства - Дома для всего еврейского народа.
Я скорблю о смерти своих друзей, сионистов-лагерников, которые умерли в России.
Пусть эти скромные очерки сохранят светлую память о них...
Михаэль Маргулис
Иерусалим, 1996 год
Приложение ПИСЬМО АЛЕКСАНДРУ СОЛЖЕНИЦЫНУ
Приложение
ПИСЬМО АЛЕКСАНДРУ СОЛЖЕНИЦЫНУ
Здравствуйте, дорогой Александр Исаевич!
Когда я прочитал Вашу книгу "Архипелаг ГУЛАГ", передо мной вновь всплыли страницы моего прошлого.
Во-первых я хочу поблагодарить Вас от имени моих умерших учителей-сионистов, лагерников, которые уже никогда не смогут взять перо.
Поистине, Господь Бог наделил Вас чудесной силой все пережить, запомнить и написать.
Эта книга - памятник всем заключенным сталинских лагерей.
Эта книга - крик правды о судьбе мучеников и праведников всех наций и народов России.
Эта книга - напоминание людям доброй воли и интеллектуалам о том, чтобы трагедия больше не повторилась.
Но, увы, Александр Исаевич, многие люди склонны забывать прошлое. Поэтому каждый день, час за часом, пока есть силы, узники сталинских лагерей должны напоминать о нем. И в первую очередь, в своей стране и своему народу, когда это возможно.
Александр Исаевич! Я еврей. В 1950 году вместе с двумя товарищами был арестован за попытку выехать в Израиль. Я просидел на Лубянке около года. Первой моей камерой была № 53, описанная в вашей книге "Архипелаг ГУЛАГ". И еще совпадение. Моим следователем был подполковник Езепов, портрет которого нарисован Вами.
Александр Исаевич! Позвольте параллельно Вашему описанию дать выписки из моих тюремных записок, написанных в конце 60-х годов в Москве, в ожидании нового ареста. Эти записки носят название "Еврейская камера Лубянки". Речь как раз идет о 53 камере, в которой Вы сидели. Я это делаю, чтобы Вам стали понятней мои мысли и чувства еврейского юноши, попавшего в те же условия.
Глава 5-я Вашей книги называется "Первая камера - первая любовь". Я хочу процитировать несколько отрывков из Вашего описания.
"После четырех суток моего поединка со следователем, дождавшись, чтоб я в своем ослепительном электрическом боксе лег по отбою, надзиратель стал отпирать мою дверь (камера № 67 - М. М.)".1 Вот строки из моих воспоминаний.
"Мне самому пришлось сидеть в таком боксе два дня. И поныне у меня осталось ощущение невыносимо яркого света. От него некуда спрятаться ни днем, ни ночью. К тому же стены бокса окрашены в белый цвет. Этой же краской покрыты маленький столик и деревянная койка. Свет, свет, свет кругом, свет и белизна! Он проникает в тело, в мозг, в воспаленные зрачки глаз. Понемногу начинаешь сходить с ума".
Далее Вы описываете камеру № 53:
"В середине марта к нам добавили шестого (идет речь о камере №67 - М. М.), а ведь здесь не знают ни сплошных нар, ни обычая спать на полу - и вот нас перевели полным составом в красавицу 53 камеру. 2
(Очень советую: кто не был, побывать!)
Это не камера! Это - дворцовый покой, отведенный под спальню знатным путешественникам...
А окно! - такое окно, что с подоконника надзиратель еле дотягивается до форточки, одна окончина такого окна достойна быть целым окном жилой комнаты.
И только склепанные стальные щиты намордника, за
крывающие четыре пятых этого окна, напоминают нам, что мы не во дворце.
Все же в ясные дни и поверх этого намордника, из колодца лубянского двора, от какого-то стекла шестого или седьмого этажа к нам отражается теперь вторичный солнечный зайчик.
Для нас это подлинный зайчик, живое дорогое существо. Мы ласково следим за его переползанием по стене, каждый шаг его исполнен смысла, предвещает время прогулки, отсчитывает несколько получасов до обеда, а перед обедом исчезает от нас". 3
Вот мои строчки: "Именно в эту камеру меня привезли в июле 1950 года из Калининского отделения КГБ. После ослепительного света бокса и ночного допроса утром передо мной открылась дверь камеры №53.
Это был новый для меня мир: вдоль стен стояли шесть коек, застланных солдатскими одеялами. Посередине - стол. В углу, у двери - большая цинковая кадка - "параша".
И дальше: "Я к тому времени был уже старожилом 53-й камеры. Кровать моя стояла у окна, на козырек которого садились голуби. Козырек - это жестяной щит, закрывающий нам свет и солнце. Дикие голуби напоминали нам о свободе. Голубое небо, видневшееся из-за двухметровых, обитых жестью стен прогулочного дворика, тоже кричало о ней - о свободе. Она была где-то совсем рядом - за стенами...".
Вот Ваше описание прогулочного дворика Лубянки.
"Зато арестантов четвертого и пятого этажей выводят на орлиную площадку - на крышу пятого...
Здесь ты видишь не отражение, не вторичным - само Солнце, само вечно живое Солнце! Или его золотистую россыпь через весенние облака. 4
Прогулка всего двадцать минут, но сколько же забот вокруг нее, сколь надо успеть! 5
Вот портрет следователя Езепова из гл. 3-й Вашей книги. В те годы, по Вашему описанию, он носил звание капитана.
"Высок, просторен, светел, с пребольшим окном был кабинет моего следователя И. И. Езепова (страховое общество "Россия" строилось не для пыток) - и, используя его пятиметровую высоту, повешен был четырехметровый вертикальный, во весь рост, портрет могущественного Властителя, которому я, песчинка, отдал свою ненависть.
Следователь иногда вставал перед ним и театрально клялся: "Мы жизнь за него готовы отдать! Мы под танки за него готовы лечь!"." 6
"И теперь Езепов, подобно Порфирию Петровичу, требовал от меня все это связно объяснить: если мы так выражались в подцензурных письмах, то что же мы могли говорить с глазу на глаз". 7
Во время моего следствия Езепов был уже подполковником. Он был начальником отделения и ему подчинялись мои следователи.
Непосредственно меня допрашивали майор Брицов (по прозвищу "Валерий Чкалов"), а позднее - хохол, следователь Макаренко.
Езепова я видел много раз, когда меня вызывали к нему на допрос. Помню его громадный кабинет, весь уставленный конфискованными книгами, папками и кипами бумаг. Видимо, сей "ученый муж" проверял эти материалы в поисках новых улик.
Езепов требовал, чтобы я дал показания на своего отца. Он орал, топал ногами, этот откормленный верзила с богатырскими плечами тяжелоатлета. Но все было тщетно. Я ничего не сказал. Несколько ночей ушло на это, и, наконец, он "успокоился" и больше меня не вызывал. Видимо, решил пока отца не трогать.
Александр Исаевич! Я сознательно решил вспомнить
камеру № 53 и ее заключенных. Дело в том, что почти за год пребывания в ней я превратился в своеобразного "историка" и на правах старожила вел ее неофициальный дневник. Заключенные, арестованные до меня, рассказывали о делах своих товарищей, сидевших в этой камере. Я же старался не забыть людей, находившихся вместе со мной.
И вот результат: в камере № 53 московской Лубянки за год, начиная примерно с марта 1950 г. (до моего ареста) и до марта 1951 г. (когда меня перевели в Бутырку), находилось около 40 человек заключенных. Из них 27 человек были евреи, а остальные - представители других национальностей. Поэтому не случайно в своих записках я назвал камеру № 53 "Еврейская камера" Лубянки.
Кого же я там встретил? Вот далеко не полный список евреев, с которыми я сидел.
Израиль Самойлович Ганопольский, в прошлом член сионистской партии. В последние годы работал зав. отделом издательства "Искусство". Получил 8 лет лагерей. Умер после выхода из лагеря в 1956 г.
Рабинс-Рабинович. Был одно время директором Еврейского театра. Приехал в Россию из США после революции. Умер в заключении.
Иосиф Хавин. В юности примыкал к "Бунду". Начальник финансового управления Министерства авиационной промышленности. Умер в 1965 г. после лагерей.
Мусин (имя не помню). Балетмейстер танцевального ансамбля. Встречался с ним на Лубянке в конце 1950 г.
Гольдшайн (имя не помню). Художник-график. Встретил его на Лубянке в начале 1951 г.
Лис-Барон. Инженер и переводчик. Преподаватель в техникуме. Религиозный еврей.
Лева. Участник войны. Студент студии при Еврейском театре ГОСЕТ.
Эти евреи мне запомнились и проходят в моих записках.
Вот что я писал о евреях, арестованных в этот период.
"В период 1948-53 гг. по обвинению в "еврейском национализме" было брошено в концлагеря и тюрьмы около 30-50 тысяч евреев. Эта цифра, может быть, не совсем точна, но она базируется на процентном отношении евреев-заключенных ко всей массе репрессированных.
Так появилась группа людей, так называемых "еврейских националистов".
Обвинения были разные, но сущность одна: симпатии к Израилю или протест против антисемитизма. Достаточно было, согласно еврейской религиозной традиции пожелать "в будущем году в Иерусалиме", выразить недовольство процентным барьером для евреев, поступающих в институты, чтобы быть обвиненным в "еврейском национализме".
В ходе этой кампании обнаружился интересный парадокс. Евреи, раньше не задумывавшиеся над проблемами своей национальной жизни и ассимилированные, - стали детьми еврейского народа.
Лично я был недоволен закрытием Еврейского театра в Москве. Зная идиш с детства, я часто посещал театр. Помню Соломона Михоэлса, поздравившего публику в дни войны со взятием немецкого города в Восточной Пруссии. В Еврейском театре я видел спектакли "Фрейлехс", "Цвей-Кунилемл" и полюбил театр.
Проходившая кампания против "безродных космополитов" еще раз показала мне шаткость положения евреев в России.
Но самым важным толчком в моем национальном пробуждении было образование государства Израиль. Как каждый еврей, я ощутил гордость и удовлетворение, узнав об этом. Становилось очевидным, что у еврейского народа, потерявшего шесть миллионов братьев в нацистских концлагерях, был и другой путь. Этот путь вел от героев Массады к бойцам Пальмаха, Лехи и Хаганы.
С этого времени я, как и сотни молодых евреев России, начал интересоваться своими национальными проблемами.
Это явилось началом большого процесса, который в далекой перспективе открыл ворота алии в Израиль. А пока для нас, "еврейских националистов", широко открылись и... захлопнулись ворота Лубянки, колымских, воркутинских, ухтинских лагерей "Архипелага ГУЛАГ".
Как я уже писал, "еврейские националисты" составляли пятьдесят процентов камеры № 53.
В чем же конкретно мы обвинялись? Я и двое моих друзей обвинялись в том, что собирались сражаться в еврейской армии против арабов. С этой целью мы строили планы выезда в Израиль. Но никуда не уехали и были арестованы по доносу провокаторов. Все трое обвинялись по ст. 19; 58.1а; 58.10; 58.11. Срок - 10 лет.
Израиль Ганопольский обвинялся в "хранении и распространении" нелегальной литературы.
Он имел неосторожность купить томик еврейского историка Дубнова, о чем "своевременно" работники книжного магазина сообщили в МГБ.
Иосиф Хавин "обвинялся" в том, что был членом "Бунда".
Рабинс-Рабинович обвинялся в "буржуазном национализме", как директор Еврейского театра.
Художник Гольдшайн, участник войны, протестовал против кампании космополитизма. Все равно: "еврейский национализм".
Студент Лева был арестован за письмо - протест против закрытия Еврейского театра.
Переводчик Лис-Барон был религиозным евреем, и причину своего ареста тщательно скрывал от своих сокамерников.
Но однажды после очередного допроса, в припадке тоски он рассказал нам свою историю. Его обвиняли в том, что но якобы хотел уехать в государство Израиль.
- Но ведь я об этом никому не говорил кроме своей жены Ханы, - воскликнул он, начиная раздражаться. - Неужели стены тоже слышат?.. Если это правда, так это просто кошмар, - продолжал Лис-Барон, сжимая виски.
И выпрямившись во весь рост, перестав бояться сокамерников, он рассказал весь ход ночного допроса.
Их (следователей) набилось в кабинет человек десять. Каждый старался задать каверзный "задушевный" вопрос и сбить с толку. "Обождите, не все сразу, - сказал я им. - Я же не Спиноза! Вы говорите, что я хотел уехать в Израиль, а я говорю, что я не хотел уехать в Израиль. Так кому же верить - мне или вам? А если вам, то почему?". И, когда мне уже стало надоедать, я не выдержал и сказал: "А между прочим, если даже я бы хотел уехать, что с того? Зачем я вам здесь нужен? Вы что, без меня здесь не построите метро? Не сумеете выполнить пятилетку в четыре года и построить Волго-Донской канал? А? Ведь это все можно сделать без меня...".
После этого монолога Лис-Барона вся наша камера залилась безудержным смехом (кажется, в моей памяти это был последний смех лагерников)". 8
Вот, Александр Исаевич, примерные портреты так называемых "буржуазных националистов". Как вы сами видите, эти зеки были евреями, у которых сохранилось национальное чувство.
Александр Исаевич! Я прекрасно понимаю, что в своей книге Вы не ставили перед собой задачу показать облик евреев, попавших в "Архипелаг ГУЛАГ".
Среди многомиллионного населения России евреи составляют примерно один процент ее жителей. Однако евреи составляли большой процент лиц, находившихся в концлагерях. Именно против них в 1948-53 годы был направлен удар карательного аппарата МГБ.
Вот Ваше описание этого еврейского потока в "страну ГУЛАГ":
8 Отрывок из гл. V книги автора.
"В последние годы жизни Сталина определенно стал намечаться и поток евреев. (С 1950 г. они уже понемногу тянулись как космополиты.) Для того было затеяно и дело врачей. Кажется, он собирался устроить большое еврейское избиение". 9
В этом отрывке и в дальнейшем описании провокационного плана Сталина, решившего выслать евреев на Дальний Восток, восстанавливается историческая правда тех лет.
Александр Исаевич! Вы прекрасно знаете, что в каждую эпоху антисемитизм носил различные маски. "Немецкий шпион" Дрейфус, ритуальные обвинения на процессе Бейлиса, "убийцы в белых халатах", "еврейские националисты" 50-х годов - все это одна цепь ненависти к еврейскому народу. Сейчас антисемиты всех мастей пытаются очернить сионизм - национальное движение еврейского народа.
Поэтому я хочу поблагодарить Вас за признание исторической справедливости выезда евреев из России в Израиль. Вы в своем интервью по телевидению с большой теплотой отозвались о евреях, покидающих Россию по национальным и религиозным соображениям для жизни в Эрец-Исраэль. Пусть эта оценка послужит назиданием тем колеблющимся евреям, которые пока не нашли своего пути на родину.
Кратко о себе. Я родился в Москве. Мой старший брат, лейтенант артбатареи, пройдя Сталинград, был тяжело ранен под Курском и умер в госпитале города Россошь.
Я живу в Иерусалиме и работаю в газетах как фотограф и журналист. Я мечтаю о том времени, когда миллионы евреев приедут в Израиль, чтобы строить новые города и поселки, сажать леса, учить своих детей в школах и университетах на родном языке. Тогда осуществится мечта сионистского движения - движения возрождения еврейского народа. Это время еще не настало. Поэтому мы дол-
9 "История нашей канализации", гл. II, стр. 98.
жны быть сильными, чтобы защищать себя и побеждать.
Александр Исаевич! Путешествуя по разным странам Европы и Америки, помните, что в маленьком Израиле у Вас есть много надежных и преданных друзей.
Приезжайте к нам в Израиль. Здесь вы увидите мужественный народ, строящий свою жизнь.
С уважением,
Михаил Маргулис
1975 год, Иерусалим, Израиль.
Письмо опубликовано на иврите в газете "Маарив" (20.2.1976 г.) Цитаты приводятся по книге: Александр Солженицын. Собрание сочинений, том пятый, "Архипелаг ГУЛАГ, 1918-1956", тт. 1-11. Опыт художественного исследования. Вермонт-Париж, 1980. YMCA-PRESS, Paris.
Примечания
Массада - крепость в районе Мервого моря. После продолжительной осады была захвачена римскими войсками в 73 г. н. э. Ее защитники, евреи, мужчины, женщины и дети предпочли смерть сдаче в плен.
Пальмах - отборные части Хаганы - отрядов еврейской самообороны до создания Армии Обороны Израиля.
Лехи - подпольная еврейская организация, действовавшая во времена английского мандата.
Примечания
ПРИМЕЧАНИЯ
Астров, Валентин - участник "правой" бухаринской оппозиции, в 1936-1951 гг. находился в концлагерях. В 1950 году автор встретил его в 53 камере московской тюрьмы на Лубянке. По данным Роберта Конквеста ("Большой террор", Флоренция, 1974 г. стр. 942), "Хроники" ("Посев" 2-й спецвыпуск, 1969 г., стр. 56), книги "Берия. Конец карьеры" (Москва, Издательство политической литературы, стр. 215), стал сотрудничать с органами госбезопасности.
Барбой, Владимир (1916-1988) - профессор химии, один из руководителей борьбы за выезд в Израиль в Киеве (1970-1972). Был арестован и находился в концлагерях (1942-1952), еврей, остался жив в немецком плену. Читал лекции на иврите по химии в Иерусалимском университете.
Бартов, Давид (р. 1924) - израильский юрист, дипломат, общественный деятель. В качестве сотрудника отдела, координировавшего борьбу евреев за выезд в Израиль в бывшей советской империи ("Натив"), был направлен в израильское посольство в Москву (1964-1967). Развернул активную деятельность для установления контактов с советскими евреями.
Бегун, Иосиф (р. 1932) - доктор технических наук, Узник Сиона. Один из активистов борьбы за выезд евреев в Израиль. Находился в советских концлагерях, ссылке и в отказе более пятнадцати лет. Приехал в Израиль в 1988 году. Живет в Иерусалиме.
Белов (Элинсон), Авраам (р. 1911) - писатель, публицист, переводчик (с идиш и иврита на русский язык). Приехал в Израиль
в феврале 1974 года. Автор более сорока книг: "Как я был негром" (иврит), "Дно мира" - по-русски и десятков статей в газетах и журналах Израиля.
Бергельсон, Давид (1884-1952) - еврейский писатель. Писал на идиш. Член ЕАК. Арестован в январе 1949 года. Расстрелян 12 августа 1952 года.
Боярская, Ревекка (1893-1967) - еврейский композитор. Писала музыку на стихи еврейских поэтов. Родилась в местечке Ржищево Киевской губернии. Окончила Фребелевский институт в Киеве, курс в Киевском музыкальном училище Русского музыкального общества. Музыка для песен на слова поэта Л. Квитко для детей (1922); музыка для песен на слова П. Маркиша, С. Галкина, Л. Квитко (1941-1945); музыка к песне "Колыбельная" (1959), "Песня матери" на слова Овсея Дриза, посвящена трагической теме Бабьего Яра, стала вершиной ее музыкального творчества.
Брахтман, Роман (р. 13.2.1931) - писатель, журналист. Живет в Нью-Йорке. Арестован 20 мая 1950 года, когда был студентом Института востоковедения (арабский факультет). Осужден решением ОС при министре МГБ на 10 лет лагерей. Находился в спецлагере Норильска. Освобожден 29.1.1955. В 1959 году выехал в США.
Бялая-Ратнер, Юдифь (р. 1935, Москва) - физик-химик. Впервые подала документы на выезд в Израиль в 1975 году и долгие годы находилась в "отказе". Приехала с семьей в страну в феврале 1988 года. Друг семьи Якова Эйдельмана.
Бялик, Хаим-Нахман (1873-1934) - гениальный еврейский поэт. Писал на иврите.
Веприк, Александр (1899-1958) - композитор и теоретик музыки. Учился в Лейпциге и в Московской консерватории у композитора Мясковского. В 1923 г. начал преподавательскую деятельность. Автор произведений на еврейские темы: "Танцы и
песни гетто" (1927, опус 12, для оркестра), первое исполнение (1928); "Кадиш" (1926); "Две еврейские песни" (1926). Арестован осенью 1950 года. Находился с автором книги в камере №53 московской Лубянки.
Вольф, Ефим (Эфраим) (р. 13.4.1932 года на Украине) - член сионистской группы еврейской молодежи "Эйникайт" с 1946 года. Организация возникла в Жмеринке в 1944 году, ставила своей задачей выезд евреев в Палестину, а после 1948 года - в Израиль. Арестован 1.3.1949. Были арестованы девять членов организации и среди них известный сионист, доктор Меир Гель-фонд.
Гавиш (Зальцман), Давид (1924-1985) - израильский юрист, дипломат и общественный деятель. Участник партизанского движения в Белоруссии. Сражался в рядах советской армии против фашистов. В 1946 г. прибыл в Палестину. Участвовал в боях за Иерусалим в частях Хаганы. Закончил юридический факультет Иерусалимского университета, заведовал архивом канцелярии главы правительства. Находился в Москве, 2-й секретарь израильского посольства (1966). В Израиле работал судьей по трудовым конфликтам. Возглавлял иерусалимский отдел олим из России.
Гельфанд, Лева - студент при еврейском театре в Москве (ГОСЕТ). Арестован в 1950 году. Автор находился с ним в камере №53 Московской тюрьмы МГБ Лубянка в конце 1950-1951 года.
Гельфонд, Меир (1930-1985) - врач, доктор медицины. Один из организаторов сионистской молодежной группы "Эйникайт" в Жмеринке (Украина) в 1944 году. Группа ставила своей задачей выезд евреев в Палестину, после 1948 года - в Израиль. Арестован в марте 1949 года. Решением ОС заключен на 10 лет лагерей. Приехал в Израиль в 1971 году. Один из руководителей сионистского движения в Москве в конце 60-х годов.
Герцль, Теодор (Беньямин Зеев) (1860-1904) - основатель
политического сионизма, провозвестник Еврейского государства, основатель Всемирной сионистской организации.
Гольдберг, Бенцион (1895-1972) - американский гражданин, редактор еврейской либеральной газеты на идиш "Дер Тог". Председатель комитета еврейских писателей, артистов, ученых. Зять Шолом-Алейхема.
Гольдштейн, Павел (1917-1982) - писатель, общественный деятель. Арестован (1937). В концлагерях находился 17 лет. В 1971 году приехал в Израиль. Редактор религиозного философского журнала "Менора" на русском языке. Журнал стал важным фактором духовной абсорбции олим из России.
Гофштейн, Давид (1889-1952) - еврейский поэт. Писал на идиш. Член ЕАК. Арестован 6 сентября 1948 года. Расстрелян 12 августа 1952 года.
Грановский, Алексей (Аврахам Азар) (1890, Москва - 1937, Париж) - театральный режиссер. Основатель Еврейской школы сценического искусства и театра-студии (1919), ставшей основой Московского еврейского театра ГОСЕТ.
Гуковский, Матвей Александрович (1898-1971) - профессор исторического факультета Ленинградского университета, старший научный сотрудник Эрмитажа, крупнейший специалист по истории и культуре итальянского Возрождения. Арестован и находился в концлагере (1949-1955). Был арестован его брат, профессор Г. А. Гуковский (специалист по истории русской литературы). М. А. Гуковский после освобождения был заведующим научной библиотекой Эрмитажа, членом международного института по изучению творчества Леонардо да Винчи. Автор книги находился вместе с М. А. Гуковским в концлагере "ДубравЛаг" (1951-1953).
Гурвич, Михаил (1904-1987) - Узник Сиона. Инженер, экономист. Член "Гехалуц" (1921). Участник войны против фашизма (1941-1945). Арестован (1951-1954) за приветствие в адрес Гол-
ды Меир. Находился в Сибири, спецлагерь "Камышлаг". Посещал израильское посольство в Москве. Был знаком с послами Иосефом Авидаром, Катриэлем Кацем, дипломатом Бартовом. В 1981 г. приехал в Израиль.
Добрушин, Иехезкель (1883-1952) - драматург, театровед, педагог. Писал на идиш. Сотрудник ЕАК. Член редколлегии газеты "Эйникайт". Арестован органами МГБ в конце 1948 года. Добрушин умер (предположительно) в июле 1952 года в концлагере (поселок Абезь, Кожвинский район, Коми АССР). Последняя открытка была отправлена Добрушиным 20 июня 1952 года. (Справка составлена по материалам архива д-ра Григория Казовского, Иерусалим.)
Дольник Соломон (1901-1986) - Узник Сиона. Член "Гехалуц" (1921). Занимался нелегальной сионистской деятельностью (1960-1966). Печатал и распространял материалы "еврейского самиздата". Активный участник кружка еврейской молодежи и интеллигенции в Москве. Арестован (1966-1970). В январе 1971 года приехал в Израиль.
Дриз, Овсей (1908-1971) - еврейский поэт и сказочник. Писал на идиш. Автор детских стихов и сказок, переведенных на русский язык. Автор текста песни "Колыбельная", музыка Ревекки Боярской, "реквием" евреям, погибшим в Бабьем Яру.
Забара, Натан (1908-1975) - еврейский писатель. Писал на идиш. Начал печататься в 1930 г. Автор книг о советских евреях. Находился в концлагерях на Колыме, обвинение - "еврейский национализм" (1950-1956). Работа над романом "Галгал а хозер" ("Все повторяется") (1960-1975). Панорама жизни еврейства в средние века (XI-XII) в Испании, Провансе, Италии.
Зарубинский, Ефим Абрамович (1900-10.12.1972) - профессор Московского юридического института. Арестован 22.03.1951. Решением ОС при МГБ от 25.08.1951 заключен в ИТЛ на срок 10 лет по ст. 58.10, ч. I, 58.11 УК РСФСР. Освобожден 13.08.1955. Подал документы на выезд в Израиль. Ско-
ропостижно скончался 10.12.1972 в Москве. Отец жены автора книги, Нэры Зарубинской, по мужу Маргулис.
Зарубянская, Блюма Яковлевна (1900-23.6.1963) - адвокат. Арестована в апреле 1951 года. Решением ОС при МГБ заключена в ИТЛ на срок 8 лет. Освобождена в декабре 1954 г. Мать жены автора книги.
Зурабов-Швейцер, Виктор Владимирович (1905-28.2.1964) - участник троцкистской оппозиции. Находился в концлагерях и тюрьмах с 1927 года. До последнего ареста жил на Воркуте. Решением ОС при МГБ осужден на 25 лет ИТЛ (1950). Находился во Владимирской закрытой тюрьме (1953-1956). Был реабилитирован. Жена, Бокал, А. Г. умерла в Израиле (30.10.1987). В Израиле живут его дочь Анна Хейфец и внучка Марина Хейфец.
Зускин, Вениамин Львович (1899-1952) - еврейский актер. С 1925 года актер ГОСЕТа. Сценический партнер и друг Соломона Михоэлса. Арестован 23 декабря 1948 года. Расстрелян 12 августа 1952.
Ицков, Иосиф Павлович - известный московский адвокат. Был арестован в 1937 и 1951. Находился во Владимирской тюрьме (1953-1954). Свидетель по делу Рюмина, следователя по его делу (1954). Был освобожден и реабилитирован.
Калик, Михаил (р. 1927, Архангельск) - кинорежиссер. Представитель "поэтического кино" "новой волны" 60-х годов. Арестован (1951-1953). Обвинялся в "еврейском буржуазном национализме". Находился в тайшетских концлагерях ("Озерлаг"). Режиссер кинокартин "Человек идет за солнцем" (1962), "До свидания, мальчики" (1965), "И возвращается ветер" (1992). Приехал в Израиль в ноябре 1971 года.
Квитко, Лейб (1890-1952) - еврейский поэт. Член ВАК, редколлегии газеты "Эйникайт". Арестован 22 января 1949 года. Расстрелян 12 августа 1952 года.
Левин, Лейбу (1914-7.2.1983) - еврейский актер из Румынии, исполнитель песен на идиш. Арестован (1942), г. Пермь. Освобожден в 1955 году. Приехал в Израиль в 1972 г. Жена Шура Левина, дочь Рут, исполнительница песен на идиш.
Лернер, Иосиф (р. 1926, Дайрен, Манчжурия) - окончил колледж в Японии (1945). Находился в советских концлагерях на Колыме (1949-1956). Приехал в Москву в 1956 году. Подал документы на выезд в Израиль. После десяти лет отказа приехал в Эрец-Исраэль в 1966 году.
Лифшицайте, Нехама (р. 1927, Литва) - певица. Исполнительница песен на идиш. Оказала влияние не пробуждение национального самосознания евреев России. Приехала в Израиль (19.3.1969).
Любомирский, Иошуа (Овсей) (1884-1977) - писатель, театральный и литературный критик. Родился на Украине. Закончил Киевский коммерческий институт. Занимался преподавательской деятельностью. В советские годы печатался на языке идиш в газете "Эйникайт", член исторической секции ЕАК. Перевел на русский язык роман Натана Забары "Отец". Писал статьи о ГОСЕТе. Был связан с группой московских сионистов.
Маргулис, Давид Мойсеевич (1895-10.8.1961) - отец автора книги. Родился в местечке Хабны на Украине. Похоронен на еврейском кладбище в Востряково, под Москвой.
Маргулис, Татьяна Мойсеевна (1900-11.5.1952) - мать автора книги. Родилась в местечке Чернобыль, Украина. Похоронена на еврейском кладбище в Востряково.
Маргулис, Михаил (15.3.1923-1943) - старший брат автора. Лейтенант артбатареи. Сражался под Сталинградом (1942). Тяжело ранен в боях на Орловско-Курской дуге (1943). Умер в госпитале г. Россошь, Воронежской области. Жена Айя Пацкина, их дочь Зоя, ее муж Семен и дети приехали в Израиль в 1990 г. Живут в Иерусалиме.
Маркиш, Перец (1895-1952) - еврейский поэт. Писал на идиш. Арестован 27 января 1949 года. Расстрелян 12 августа 1952 года.
Меир, Голда (1898-1978) - израильский политический и государственный деятель. Посол государства Израиль в СССР (сентябрь 1948 - апрель 1949). Министр иностранных дел Израиля (1966-1968). Премьер-министр Израиля (1969-1974).
Мерхер, Арон (1899-4.4.1979) - еврейский художник. Жил в Одессе. Закончил университет и Высшее художественное училище. Член Союза художников (1929). Директор Музея еврейской культуры в Одессе (1931). В рядах советской армии (1941-1945). Преподаватель живописи в Одесском художественном училище (1949). Арестован (1950-1955). Концлагерь "Дубравлаг" (Мордовия). Приехал в Израиль с сыном Михаилом и его семьей (1970). Персональные выставки (1973, 1976, 1977). Тематика: дореволюционная Одесса, портреты расстрелянных деятелей еврейской культуры.
Минц, Израиль (1900-11.6.1989) - узник Сиона, ветеран сионистского движения. Секретарь "Гехалуц" в Румынии (1919). На территории России (1922-1923). Высылка в Палестину (1923). Второй арест в России (1937-1957). Обвинение в сионистской деятельности. Приезд в Израиль (1973). Председатель Совета Организации узников Сиона.
Михоэлс, Соломон (1890-13.1.1948) - еврейский актер и режиссер. Художественный руководитель театра на языке идиш (ГОСЕТ). 13 января 1948 года убит в Минске по приказу Сталина.
Моргулис, Эзра (1894-8.3.1965) - журналист. Автор материалов "еврейского самиздата". Первый арест (1937). Второй арест (1949) за сионизм (письмо Молотову в поддержку государства Израиль). В 1955 году освободился из концлагерей и начал нелегальную деятельность. Организатор первого московского кружка еврейской молодежи и интеллигенции (1959-1965). Автор книг "еврейского самиздата".
Орлов, Борис (р. 1930, Москва) - историк, участник еврейского национального движения за выезд в Израиль. Приехал в страну в ноябре 1973 года. Доктор философии и лектор по русской истории Тель-Авивского университета. Автор учился с Орловым в 103-й московской средней школе (1945-1948).
Павлов, Всеволод Владимирович (1898-1972) - профессор древнеегипетского искусства Московского университета.
Рабинс-Рабинович, Хаим (Ефим) - приехал в Россию из США после революции 1917 года, был директором ГОСЕТа в середине 30-х годов (1931-1934). Арестован (1937-1939). Второй арест (1949). Умер в заключении. Автор находился вместе с Рабинсом в камере №53 Московской тюрьмы Лубянка.
Резников, Борис (р. 1930, Москва) - доктор физики, многолетний "отказник". Приехал в Израиль в октябре 1987 года. Учился с автором книги в одном классе 103-й московской средней школы (1946-1948). Жена Светлана - математик, преподает в университете Тель-Авива.
Свечинский, Виталий (р. 20.1.1931) - архитектор. До ареста, студент 3-го курса Московского архитектурного института. Арестован (31.10.1951). Решением ОС при МГБ заключен в ИТЛ сроком на 10 лет. Освобожден (29.1.1955). В феврале 1971 года приехал с семьей в Израиль. Живет в поселке Таль-Эль в Галилее. Учился с автором книги в одном классе 103-й московской средней школы (1946-1948), был арестован по одному с ним делу.
Солженицын, Александр (р. 1918) - русский писатель. Автор исторической и художественной эпопеи "Архипелаг ГУЛАГ". История советских концлагерей.
Файнгольд, Натан (р. 1930, Жмеринка, Украина) - художник. Участник еврейского движения за выезд в Израиль. Переводчик материалов для еврейского "самиздата". Окончил Институт связи (1952). Приехал в Израиль (1973). Редактор и составитель
сборника избранных произведений Мартина Бубера "Веление духа".
Фарберов, Арон (р. 1926) - биолог. Член еврейской молодежной группы в городе Брянске. Фарберов и его родственник Левитин занимались подготовкой молодежи для нелегальной эмиграции в Палестину. Были арестованы (1949). Ст.ст. 58, la, 58.11. Приговорены к смертной казни, замененной 25 годами концлагерей. Находился в Сибири (Тайшет, "Озерлаг"). Приехал в Израиль (1972). Преподаватель биологии Еврейского университета в Иерусалиме.
Фруг, Семен (Шимон) (1860-1916) - еврейский поэт. Родился на Украине. Писал по-русски. Поэт национального возрождения.
Хавин, Иосиф - начальник финансового управления Министерства авиационной промышленности. Состоял в "Бунде" (1918). Арест (18 октября 1950). Камера №53 московской Лубянки. Обвинялся в "подготовке сионистского заговора в Министерстве авиационной промышленности". Решением ОС при МГБ заключен на 10 лет ИТЛ (16.1.1951). Освобождение из заключения (1955). "Он так же годился на роль в подготовленном МГБ сценарии о "сионистском заговоре" в штабе авиаиндустрии. На допросах Хавин держался стойко и мужественно" (Г. Костырченко. "В плену у красного фараона", Москва, стр. 278).
Ходорковский, Израиль (1894-1981) - узник Сиона. Религиозный еврей. Арестован в 1938 году. Осужден на 8 лет ИТЛ "за помощь религиозным евреям в выезде в Палестину". Квартира Ходорковского служила местом ночлега и пунктом встреч евреев в Москве. Освобожден из концлагерей на Колыме (1946). Жил во Львове, в связи с запретом проживания в Москве. Приехал с женой Гисей в Израиль (1971). Родственник автора книги.
Шимелиович, Борис Абрамович (1892-1952) - врач. Главный врач (18 лет) клинической больницы имени Боткина в Москве. Член ВАК. Арестован (13.1.1949). Держался на следствии и суде стойко и мужественно. Расстрелян 12 августа 1952 года.
Шолом-Алейхем (Рабинович) (1859-1916) - еврейский писатель. Писал на идиш. Классик еврейской литературы.
Эйдельман, Яков Наумович (1896-1978) - журналист, театральный критик. Военный корреспондент на фронте (1942-1945). Арест, решением ОС заключен на 10 лет концлагерей (1950-1955). Воркута, спецлаг. Начал заниматься нелегальной сионистской деятельностью (1956). Печатал материалы "еврейского самиздата". "Диалоги", "самиздатовская" монография против ассимиляции евреев в России (1968-1971). Отец писателя и литературоведа Натана Эйдельмана.
Янай, Яка (Яков Янкилевич) (1919-1988) - сотрудник "Натива", узник Сиона, дипломат, общественный деятель. Учился в рижской гимназии "Герцлия". Член "Гашомер гацаир" (Нецах). Учился в консерватории по классу фортепьяно. Переправил совместно с Мулей Иоффе нелегально в Польшу около 450 евреев (1945-1946). Арест, Сибирь, "Камышлаг" (1947). Муля Иоффе умер в концлагере. Решением ОС заключен на 25 лет концлагерей. Освобожден (1957). Приезд в Израиль (1961). Первый секретарь посольства в Лондоне (1963). Умер в Тель-Авиве (6.12.1988).
Примечание автора
ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА.
Хочу обратиться к читателям и буду рад получить любую информацию об узниках камеры №53 тюрьмы на Лубянке и об их дальнейшей судьбе после освобождения из концлагерей.
1. В камере № 53, описанной автором, после ареста в 1944 году находился писатель Александр Солженицын. Его следователем был капитан И. Езепов. Следователем автора в 1950 году был уже ставший к тому времени подполковником тот же Езепов. Солженицын описал свое пребывание в камере № 53 в книге "Архипелаг ГУЛАГ". Двадцать лет назад я опубликовал свое открытое письмо Солженицыну в газете "Маарив" (20.02.1976).
2. Астров Валентин, участник "правой" (бухаринской) оппозиции. С 1936 по 1951 год находился в концлагерях. В 1950 году автор встретил его в № 53 камере Лубянки. По данным Роберта Конквеста ("Большой террор", Флоренция, 1974 г., стр. 942), а также "Хроники" ("Посев", 2-й спецвыпуск, 1969 г., стр. 56, книг "Берия: конец карьеры", Москва, стр. 215) - стал сотрудничать с органами госбезопасности.
3. Зурабов-Швейцер Виктор Владимирович (1905-28.02.1964). Участник троцкистской оппозиции. Находился в концлагерях и тюрьмах с 1927 года. До последнего ареста жил на Воркуте (1950), решением ОС при МГБ осужден
на 25 лет ИТЛ. В 1953-1956 годах находился во Владимирской закрытой тюрьме. Был реабилитирован. Жена Бокал А. Г., умерла в Израиле (30.10.1987). В Израиле живут его дочь Анна Хейфец и внучка Марина Хейфец.
4. Веприк Александр (1899-1958). Композитор и теоретик музыки. Учился в Лейпциге и в Московской консерватории у композитора Мясковского (1923). Занимался преподавательской деятельностью. Автор произведений на еврейскую тему: "Танцы и песни гетто", "Кадиш", "Две еврейские песни".
5. Рабинс-Рабинович Хаим (Ефим). Приехал в Россию из США после революции 1917 года. Был директором ГОСЕТа в середине 30-х годов (1931-1934). Арестован (1937-1939). Вторично арестован в 1949 году. Умер в заключении.
6. Хавин Иосиф. Начальник финансового управления Министерства авиационной промышленности. До 1918 года состоял в "Бунде". Арестован 18 октября 1950 г. по обвинению в "подготовке сионистского заговора в Министерстве авиационной промышленности", 16.01.1951 решением ОС при МГБ осужден на 10 лет ИТЛ. Освобожден в 1955 году. "Он также годился на роль в подготовленном МГБ сценарии о "сионистском заговоре" в штабе авиаиндустрии. На допросах Хавин держался стойко и мужественно" (Г. Костырченко, "В плену у красного фараона", стр. 278).
7. Гельфанд Лева. Студент театральной студии при ГОСЕТе. Арестован в 1950 году. Автор находился с ним в камере № 53 московской тюрьмы МГБ Лубянка в конце 1950-1951 года.